Рецензии Николая Полевого

Рецензии и статьи Николая Полевого часто выходили без подписи или под криптонимами (по традиции критики). Наиболее важные он включил в сборник «Очерки русской литературы» 1839 года.

  •  

Издатель сей книжки говорит, что сочинение г-на Алова не было предназначаемо для печати, но что важные для одного автора причины побудили его переменить своё намерение. Мы думаем, что ещё важнейшие причины имел он не издавать своей идиллии. <…> Заплатою таких стихов должно бы быть сбережение оных под спудом.[1]

  — 1826 (ч. 9, № 12 (июнь), с. 515)
  •  

Мне выпало писать к тебе о русской литературе, и признаюсь: выпал жребий не лёгкий! <…> со времени двухлетней отлучки твоей <…> участь её мало переменилась. Эта запретная роза остаётся по-прежнему запретною: соловьи свищут около неё, но, кажется, не хотят и не смеют влюбиться постоянно, и только рои пчёл и шмелей высасывают мёд из цветочка, который ни вянет, ни цветёт, а остаётся так, в каком-то грустном, томительном состоянии[К 1]. Подумаешь, что русская литература выбрала девизом: вперёд не забегай, назади не оставайся и в середине не вертись.[2][К 2]

  — «Взгляд на русскую литературу 1825 и 1826 гг. (Письмо в Нью-Йорк к С. Д. П.)», 1827 (ч. 13, № 1 (январь), с. 6-7)
  •  

Жуковский, конечно, первый из нынешних русских поэтов; заслуги его в отечественной словесности столь велики, что исчислять и доказывать права его на первенство значило бы не уважать наших читателей. <…>
Поэт, любимец нашей публики, А. С. Пушкин, о котором в сравнении с Жуковским можно повторить старинную пословицу: он не второй, а другой <…>. Сильное действие поэзии Пушкина на современников доказывает, что истинное дарование и очаровательно, и недостижимо для других, неравных силами. Кто не подражает у нас Пушкину и кто сравнялся с ним из подражателей, хотя большая часть новых стихотворений отделываются явно по образцам Пушкина? Едва ли кто из русских поэтов был так обласкан нашими книгопродавцами, как А. С. Пушкин, а они знают, что идёт скорее с рук. Песни Пушкина сделались народными: в деревнях поют его «Чёрную шаль».[4]:с.243

  — «Обозрение русской литературы в 1824 году» (ч. 1, № 1 (вышел 8 января), с. 84-86)
  •  

Северный архив, <…> журнал г. Булгарина в короткое время догнал старые любимые журналы русские и сравнялся с ними.[5]

  — там же (№ 3, с. 250)
  •  

Этот род сочинений, которые с лёгкой руки остроумного Жуи так размножились во Франции и Англии, вероятно, понравится и у нас в России: желаем того искренно, ибо видим пользу подобных сочинений; но с тем вместе просим гг. русских описателей нравов не переводить французского быта на русский, как некоторые из них делали и как доныне переделывают на русские нравы французские оперетки и комедии. Если они хотят подражать Жуи и его товарищам, пусть подготовят русских красок, возьмут русские кисти: у нас свои обычаи, свои странности, и они ждут ещё своих живописцев.[6]

  — на перевод «Добродушного» Жуи (ч. 1, № 2, с. 143
  •  

Ни самому Пушкину не сказалась тайная прелесть поэзии Жуковского, которой нельзя описать, которой нельзя подражать другим. <…> никто лучше Ф. Н. Глинки не передавал нам доныне псальмов русскими стихами. <…> Из «Русских простонародных песен», переделываемых бароном Дельвигом, в песни «Пела, пела пташечка» мы особенно узнаём своё родное, всякому знакомое с детства. Вообще барон Дельвиг прекрасно передаёт нам русские простонародные песни, и после Мерзлякова <…> никто ещё не умел так мило переделывать их.[4]:с.255

  — «Северные цветы на 1825 год, собранные бароном Дельвигом» (ч. 1, № 4 (вышел 7 марта), с. 334-5)
  •  

Свободная, пламенная муза, вдохновительница Пушкина, приводит в отчаяние диктаторов нашего Парнаса и оседлых критиков нашей словесности. Бедные! Только что успеют они уверить своих клиентов, что в силу такого или такого параграфа пиитики, изданной в таком-то году, поэма Пушкина не поэма и что можно доказать это по всем правилам полемики, новыми рукоплесканиями заглушается охриплый шёпот их и всеобщий восторг заботит их снова приискивать доказательств на истёртых листочках реченной пиитики! <…>
Содержание первой главы «Онегина» составляет ряд картин чудной красоты, разнообразных, всегда прелестных, живых. Герой романа есть только связь описаний.[4]:с.262-4

  — «„Евгений Онегин“, роман в стихах», 1825 (ч. 2, № 5 (вышел 16 марта), с. 43-51)
  •  

Как силён, увлекателен пример таланта великого! Пушкин, чарующий нас своими поэмами, как будто вызвал на труд других, дремавших над элегиями и песенками. В нынешней «Полярной звезде» находим обещание трёх отличных наших поэтов <…>. «Братья-разбойники». <…> не сказывайте имени поэта, читайте стихи его — и всякий вам скажет, что кроме Пушкина некому написать их. <…>
Слова:
«Мне душно здесь… я в лес хочу…»
приводят в трепет. — Нет! Пушкину суждено великое назначение![4]:с.293-5

  — «„Полярная звезда“, карманная книжка на 1825 год» (ч. 2, № 8 (вышел 4 мая), с. 328-332
  •  

… первою пьесою [альманаха] по предмету, где вдохновенная поэзия сливается с философическою идеею, и по выражению поэтическому кажется нам «Последняя смерть», отрывок из поэмы Баратынского.[7][К 3]

  — на «Северные цветы» на 1828 год (ч. 19, № 1 (цензурное разрешение 28 декабря 1827), с. 125)
  •  

Ныне тот, кто чувствует неспособность свою на произведение чего-нибудь правильного и дельного и совестится предстать пред публикою с эпическою поэмою, <…> трагедиею, комедиею в <бывшем> роде, облекается в броню романтизма, обирает кругом Байрона, склеивает карикатурные стишки по подобию звучных стихов Пушкина или Баратынского и потом швыряет в читателей! <…> Большею частию сии творения ограничиваются у нас отрывками, которые мелькают в журналах, а преимущественнее в альманахах.[8]:с.370 <…>
Взять какую-нибудь поэму или роман, исковеркать его в разговоры, расставить где и как угодно явления и действия, прибавить восклицаний, точек, вклеить песню или две, хор, два, три — и дело кончено: романтическая трагедия поспела.[9]

  — на «Корсера» В. Н. Олина (ч. 20, № 6 (вышел 6—9 мая), с. 225-7)
  •  

В небольшой поэме, названной [анонимным] автором «Любовь в тюрьме», есть несколько прекрасных стихов; но их надобно отыскивать в куче других, а отыскивая, встречаете стихи нестерпимые; притом всю поэму можно назвать извлечением из «Шильонского узника», «Бахчисарайского фонтана» и «Абидосской невесты». Собственно же в ней нет ни плана, ни связи; неестественность на каждом шаге и во всём — действии, характере, словах и выражениях.[8]:с.374-6

  — ч. 21, № 9 (ц. р. 18 мая), с. 125
  •  

Много раз говорили мы в «Телеграфе», что <…> в последние годы Пушкин с немногими современниками сделался образцом, с которого русские стихотворцы копируют хуже или лучше. <…>
г-н Шишков уже не выписывает у Пушкина целыми строфами и стихами; но всё ещё нет у него ни собственного вымысла, ни самобытных мыслей. Стихи его гладки по-прежнему. В «Опытах» г-на Ш. мы нашли отрывок поэмы «Лонской», повесть «Ермак» и несколько стихотворений мелких. Отрывок из поэмы «Лонской» не что иное, как список с описания Кавказа, сделанного Пушкиным в «Кавказском пленнике» <…>. «Ермак» состоит из десяти отрывистых описаний, вероятно, потому, что «Цыганы» Пушкина так написаны. Но у Пушкина «Цыганы» составляют прекрасное целое; у г-на Шишкова не только отрывки не представляют ничего связного, но в них не видите ни Ермака, ни человека: Ермак на свиданье с татаркой (которая с письма Татьяны и слов Черкешенки в «Кавказском пленнике» списала письмо своё к Ермаку) был схвачен и неизвестно как убежал потом с нею из тюрьмы: вот всё содержание поэмы, в которой нет ни характеров, ни мыслей, и местности вовсе не видно, ибо татарка и Ермак в поэме г-на Шишкова суть лица, вовсе не сообразные ни с веком, ни с местом.[8]

  — на «Опыты» А. А. Шишкова (ч. 21, № 11 (ц. р. 11 июля), с. 375-7)
  •  

Начитавшись сочинений Пушкина, затвердивши множество стихов его, поэты берутся за перья, придумывают что-нибудь похожее на сюжеты Пушкина и — далее не умеют и не смеют идти. Выбравши героя, похожего на лицо, уже представленное Пушкиным, они замечают, каким образом Пушкин представил это лицо, а потом своего героя представляют так же. Далее рассматривают они, как расположены части поэм Пушкина, как разделяются у него строфы, где вводятся песни, как рифмуют стихи его, принимаются сколь возможно ближе копировать все, ими замеченное, и — публика получает поэму! Так, кажется, составлены «Евгений Вельский», «Любовь в тюрьме», «Ермак», etc., etc.
Иные говорят, что Пушкин наделал много зла, показав способ писать лёгкие, прекрасные стихи и написав несколько поэм, потому что за ним все устремились писать на его манер и составлять поэмы. Забавное обвинение! Пушкин человек генияльный, писал, как внушало ему воображение, и не думал о своих подражателях. Неужели Пушкину не должно было писать лёгкими, прелестными стихами, не надобно было вводить романтической поэмы в русскую литературу, боясь, что за ним потащится длинный ряд копиистов литературных? Всё, что сильно увлекает современников, будет иметь подражателей; это не новость. Напрасно думают, будто такой порядок дел вредит литературе; нимало! Человек, списывающий с другого, подражатель, никогда и ничего не сделает доброго в литературе. На него и надеяться нечего. Не будь Пушкина, стали бы Жуковскому, Карамзину, Ломоносову, даже Тредьяковскому, если бы ни того, ни другого, ни третьего не было на свете.[9]

  — на «Киргизского пленника» Н. Н. Муравьёва и «Разбойника» П. А. Машкова (ч. 21, № 12 (вышел 15-18 августа), с. 516-8)
  •  

Новая поэма Баратынского доказывает, что с той степени, на которой он был доныне в современной литературе, сделан им шаг и весьма значительный. <…>
Бешенство страстей, которые тревожат от времени до времени стоячие воды тихого и огромного озера, называемого большим светом, дало поэту нашему основание его творения, а пестрота подробностей, однообразие главных форм, противоречия светской жизни с природою дали ему краски блестящие, поразительные. <…>
Огонь поэзии освежает тёмную лампу светской жизни и ярко отражает изображения на оной.[10]

  — на «Графа Нулина» Пушкина и «Бал» Баратынского (ч. 24 (ц. р. 5 января 1829), с. 475-7)
  •  

Г-н Арцыбашев с самого появления Истории государства Российского объявил жестокую войну великому творению Карамзина. <…> Вдруг в «Московском Вестнике» пригрели критики г-на Арцыбашева[11] <…>. К удивлению, г-н Погодин, уверяя в почтении к Карамзину, жарко принял сторону г-на Арцыбашева, и г-н Строев, клянясь в преданности Карамзину, присоединился к ним. Здесь оказалось, что литературное мнение у нас существует: публика и литераторы единогласно восстали и с негодованием отвергли подвиги литературного триумвирата; началось писание и — не кончилось ещё доныне.
Но незрелость нашей литературы явно оказалась в этом деле. Как безусловно уважали Карамзина, так же безусловно и вознегодовали на покушавшихся против его славы. Всем, что написано доныне против г-на Арцыбашева, что доказано? Ничего. Разве исключая явной улики в неприличии тона, какой принял г-н Арцыбашев в своей критике.[12]

  — «О критике г-на Арцыбашева на „Историю государства Российского“» (ч. 25, № 3 (февраль), с. 404-5)
  •  

Счастье тому поэту, чьё творение ещё до выхода на белый свет лелеется ласковою рукою журналистов; по частям показывается публике на атласистых листках альманахов; приветствуется шёпотом ожидания публики; счастье ему по старинной пословице: не родись ни хорош, ни пригож, а родись счастлив! Часто ничто, кроме этого счастья, не бывает причиною известности новой поэмы. <…>
Многими примерами можно доказать, что без указания долго надобно дожидаться благосклонности публики тому творению, которому счастливая судьба не даёт известности иногда и до рождения.[9]подпись: S

  — «„Чека“. Уральская повесть. Сочинение Феодора Алексеева» (ч. 26, № 5 (вышел 27 марта), с. 77-80)
  •  

Только в последних сочинениях Баратынского является самобытность и отступление от форм и стихов Пушкина. Можем и от некоторых других поэтов ожидать того же; <…> но доныне всё это надежды, и едва ли о ком-нибудь сказать можем, что они уже решительно исполнились.
<…> думаем, что и г-н Алексеев вместе с другими поэтами нашими может объявить свои некоторые права на почётное местечко в новой русской словесности.
Он подражатель Пушкина, неоспоримо. Но, приняв форму поэмы, расположение частей и самый образ стихосложения Пушкина, отделкою частей и стихами своими г-н Алексеев показывает, что он владеет поэтическим языком, что душа его есть душа поэта. Невольно думаешь: люди, ему подобные, сознавая талант свой в высшей степени, не подражая, мысля сами, изучая не Пушкина, а душу свою и природу, могли бы создавать творения самобытные, разнообразные.

  — там же
  •  

«Иван Выжигин» — вот истинный подарок русской публике! Сей давно ожиданный роман есть одно из приятнейших явлений в русской литературе. Ум, наблюдательность, приятный рассказ составляют достоинства оного; самая чистая нравственность дышит на каждой странице. Не забудем и того, что Автор шёл по пути, совершенно новому, ибо до сих пор, кроме попыток, более или менее неудачных, у нас не было романов. <…> автор шёл по пути совершенно новому, ибо до сих пор, кроме попыток, более или менее неудачных, у нас не было романов. <…> Самые характеры русские ещё так неоригинальны, так не всеобщи, что у нас житель Бахмута будет за новость слушать рассказы о своих ярославских земляках; паркетный шаркун будет на слово верить изображению мужиков, живущих в его же поместьях; одним словом, у нас нет общего отпечатка в характерах, также как в физиономии. Но мы уверены, что многие русские портреты и характеры, выставленные в Выжигине, знакомы всем: это они, они, наши милые соотечественники! <…>
Автор <…> хотел представить толпу характеров, нравов, поверий, обычаев русских, чему помешала бы запутанная завязка <…>. В этом Выжигина можно уподобишь драме, основанной на характерах, а не на интриге.
<…> весь эпизод Выжигина о приключениях в Киргизской степи мы почитаем вставкою, имеющею своё большое достоинство, но неуместною; Миловидов, по мнению нашему, играет слишком деятельную роль, в ущерб деятельности всего романа; в самых описаниях находятся некоторые неточности. В пример последнего, <…> видно, что общество московское ему известно только понаслышке. Где у нас юноши-философы? что за отдел людей Архивные юноши? Это кажется заметным только издали; вблизи это очень мелко[К 4]. Есть отделы московского общества, гораздо более достойные сатирического бича.

  — ч. 26, № 7 (ц. р. 27 марта), с. 344-7
  •  

При бездействии других писателей деятельность, ум, наблюдательный дух — вот все причины успехов г-на Булгарина! <…>
Честь и слава г-ну Булгарину, что он первый решился испытать сил своих у нас в наблюдении нравов! Успех увенчал его за сей подвиг. Что бы ни говорили противники его, но публика не могла не наградишь сего писателя полным одобрением. Всякое новое стремление должно увлекать её, и особенно если оно исполняется умно и дельно <…>. Умники наши недовольны наблюдениями г-на Булгарина: пусть пишут лучше его! <…> Но покуда не явился у нас современный Жуи, Аддисон, мы будем утверждать, что лучше Булгарина у нас никто не описывал русских нравов. <…>
Публика наша едва досягает до высоты Булгарина. Если бы он поднялся ещё выше, то наши читатели не увидали бы его и он не производил бы на них впечатления. По крайней мере не русским прозаикам оспоривать у него пальму первенства <…>. Теперь, как слышно, готовится до десятка романов русских. Что-то ещё заставит делать своих возвышенных критиков этот односторонний г. Булгарин![6]

  — «О сочинениях Булгарина» (ч. 28, № 13 (ц. р. 5 июля), с. 72-79)
  •  

… какие главные недостатки замечают теперь в нашей словесности благомыслящие люди? Два главные суть: пустота и полемика. <…>
Отлично уважая другие литературные труды и доброе намерение О. М. Сомова, скажем, однако ж, почтенному обзирателю, что из его обзоров мы никогда многому не научались, но никогда же и не исполнял он своего дела так плохо, как в нынешнем году. Его обозрение литературы прошлого года есть полное собрание мнений устарелых, характеристик неверных и мыслей самых обыкновенных. <…>
Теперь, когда журналисты увидели наконец, что знаменитые друзья[К 5] только шумят и спорят; когда узнали, что проза, «рдеющая какою-то насильственною пестротою и движущаяся судорожными припадками»[14], не большая помога словесности; что пустые, хотя и звонкие, возгласы не история; что стихи, где насильственною рифмою скованы остроты Пиронов с мыслями Байрона или где сквозь греческий хитон, сшитый по мерке немецкого портного, виден парижский модный фрак, не поэзия; когда век движется вперёд, смеётся над безделками, какие его забавляли в бывалое время, ищет новых идей и журналисты начали смело удовлетворять таким потребностям века — они сделались виноваты? <…> пишите яснее: грозы вашей никто не пугается; но только позвольте наперёд вам припомнить, что времена удивительно переходчивы; что теперь требуют не знаменитости, а дела; что от блаженного 1820-го года, когда на коленях стояли перед авторитетами старой памяти, прошло десять лет, а в сии десять лет Россия шагала во всех отношениях, и политическом, и литературном, и теперь в литературе многое разгадано, с многого сорвана маска: многим гораздо выгоднее теперь сидеть тихонько с листочком, выдернутым из старого лаврового венка, нежели шуметь и указывать знающим более их…[К 6][9]

  — «Новые альманахи» (ч. 31, № 1 (вышел 23 января), с. 77-80)
  •  

Булгарин <…> может ожидать, что второе издание его «Сочинений» возбудит желчь его многочисленных неприятелей. Того и смотри, что теперь опять по его сочинениям поползёт отвратительная гусеница ферульного рода или какой-нибудь газетный червяк мнимо-литературной аристократии.[16]

  — ч. 33, № 9 (ц. р. 10 мая), с. 98
  •  

De origine, natura et fatis poёseos, quae Romantica audit. <…> Сочинил и публичному суждению учёных подверг <…> Николай Надеждин.
О трагедии греков, французов и романтиков. Сочинение белебеевского уездного землемера, Виктора, Фомы, Товарницкого».
В небольшой книжечке своей г-н Виктор Фома Товарницкий, оставив геодезический столик и землемерную цепь, размахнул благословясь и на нескольких страничках решил вопрос о романтизме. Благодарим изобретателя этой шутки, весьма милой и острой. Разумеется, что Г-н В. Ф. Товарницкий и его Белебеевская учёность выдумки, и всё рассуждение есть подражание тем диссертациям, которыми гремят против романтизма, так называемые классики. Над чем смеются, то уже не опасно. Так, например, у нас на Руси какой-нибудь маленький великий поэт теперь не успеет привлечь читателей своими стишонками, выкроенными на новый лад, ибо стишонки такие сделались уже смешны. С классическими диссертациями теперь то же: они только забавны — будут ли они выбраны из Баттё, и расцвечены пустоцветом языка, будут ли выкопаны из Эшенбурга, и писаны варварским языком — всё равно: они не повредят вкуса и не собьют с толку, даже и непривычных читателей, ибо самый приём классиков сделался уже смешон.
Автор [шутки] попал именно на лад и на тон классических пустословов.
<…> Русский классик должен, во-первых, украсть что-нибудь у немцев, французов, англичан, переврать это и потом утверждать что-нибудь самое нелепое, самое пошлое, перед чем Лагарповы, Баттёвы, Баур-Лормиановы суждения казались бы солнцем светозарным; во-вторых, он должен цитоваться особенно латинью (если же можно, по-гречески: это ещё лучше), и засыпать свои доказательства фразами, нахватанными из Горация, Лукана, Буало, Блера и проч. Третье — и самое важнейшее — он должен громко вопиять о разврате, о погибели вкуса, должен искусно соединять с этим мысль, что романтизм есть то же, что атеизм, шеллингизм, либерализм, терроризм, чадо безверия и революции; должен сильно вопить о славе Державина, Ломоносова, Хераскова, Поповского, Кострова, и Петрова, Майкова. К этому надобно с горестью прибавить, что ныне пишут разбойничьи поэмы, а не гремят торжественными одами. Тут должно исчислить наши победы, в которых, разумеется, классик столько же участвовал душою и телом, сколько он понимает, что говорит. В заключение, четвёртое, надобно как можно надутее заговорить о славе России вообще, о возвышении нашем над всеми народами, о величии предков, о просвещении России при Ярославе и Мономахе, о Баяне, о Петре Могиле, «Слове о полку Игоревом», Сильвестре Кулябке <…>.
Наши романтики большею частию показывают то же детство образования, какое видим в наших классиках <…>.
Если бы Г-н Товарницкий представил пародию в роде описанных нами русских классических диссертаций, мы были бы ему ещё более благодарны, нежели за изданное им рассуждение <…>. Боимся однакож, чтобы не подумал кто-нибудь, будто мы говорим о наших классиках небывальщину. К счастию, одно свежее доказательство у нас под руками: это доказательство диссертация о Романтической Поэзии (De Роёsi Rоmantica) <…>.
Входить в подробное изложение и опровергать в мнения г-на Надеждина было бы бесполезно: его не убедишь; это видно по складу его диссертации, а зла в литературе она причинишь не может, ибо, повторяем, что смешно, то уже не опасно. Вот основание этой диссертации, годной в кунсткамеру литературных редкостей: г. Надеждин начитал где-то, что доныне поэзия бывала первобытная, классическая и романтическая; начитал он ещё, что классическая поэзия кончилась с греками; узнал вдобавок, что поэзия, начавшаяся в новом мире средних времён, названа романтическою. <…>
Кажется, что г. Надеждин хочет какого-то соединения романтизма с классицизмом; но как, для чего, пусть это разгадывают другие. Видим, что мысль в основании нелепа; но, за всем тем, лучше сознаться, что мы худо её понимаем. Где нет ни логического, ни грамматического смысла, там — не стыдно сознаться в незнании. Одно только весьма ясно заметно у г. Надеждина: следы школьной ферулы, и под эту ферулу хочется ему подвести всех. Неудачный опыт её над г. Надеждиным едва ли может быть доказательством справедливости его слов: «Изучение древности изучение древности сопряжено со многими, и притом слишком тягостными трудами. Оно <…> добывается не без кровавого пота». Ясно, что справедливости его слов: «Изучение древности изучение древности сопряжено со многими, и притом слишком тягостный труд и кровавый пот намекает на ферулу и скамейку, вразумляющие бурсаков. <…>
«Итак, прежде нежели приниматься за письмо, должно учиться, учиться, непременно учиться». Очень рады и советуем; только надобно доучиться, а иначе будем походить на какого-нибудь недоумку, который, что слово скажет, тол видно, что он в бурсе и недосечён и — недоучён! <…>
И такое создание осмелился он представить на суд почтенных профессоров Московского университета; из этого создания поместили отрывки два почтенные профессора в издаваемых ими журналах!! <…> Положим, что наш век заблуждается; что целые народы на романтизме с ума сошли; что Шлегели[К 7], Вилльмены, Штуцманы, Гёте, Байроны, Асты все сами не знали, что говорили, и что только один г-н Надеждин угадал истину; что романтизм точно приказал долго жить, и что его можно оживишь только классическими пластырями или выжимками из классицизма — неужели так, как высказал г-н Надеждин, должна быть высказана эта истина?
Язык русский варварский; шутки неприличные; присвоение чужого непостижимо бесстыдное; изменение чужого неслыханное; совершенное отсутствие всех приличий — вот характер сочинения г-на Надеждина. <…>
Стыдимся за почтенных издателей Вестник Европы и Атенея, и предоставляем диссертацию г. Надеждина ученикам латинского класса в уездных училищах…

  — там же, с. 224-238
  •  

… в литературе, которая действует в сфере умственного мира, неудача есть также неоспоримое доказательство несоответственности писателя с публикою.[17]

  — «Взгляд на некоторые журналы и газеты русские» (ч. 37, № 1, с. 83)
  •  

Первое, <…> «Борис Годунов» есть великое явление нашей словесности, шаг к настоящей романтической драме, шаг смелый, дело дарования необыкновенного. <…>
Но бывши русским, бывши современным, Пушкин принадлежит в то же время векам и Европе. Вот второе отношение, в котором должно рассматривать «Бориса Годунова». Здесь получает он, без сомнения, почётное место, но только как надежда на будущее, более совершенное. Первый опыт Пушкина в сём отношении не удовлетворяет нас: первый шаг его смел, отважен, велик для русского поэта, но не полон, не верен для поэта нашего века и Европы. Можем теперь видеть, что в состоянии сделать впоследствии Пушкин, этот ознаменованный небесным огнём истинной поэзии человек; но в «Борисе Годунове» он ещё не достиг пределов возможного для его дарования. Язык русский доведён в «Борисе Годунове» до последней, по крайней мере в наше время, степени совершенства; сущность творения, напротив, запоздалая и близорукая: и могла ли она не быть такою даже по исторической основе творения, когда Пушкин рабски влёкся по следам Карамзина…[17]

  — «„Борис Годунов“ (сочинение Александра Пушкина)», 1831 (ч. 37, № 2 (вышел 15—18 февраля), с. 245)
  •  

Северные Цветы нынешнего года есть верный представитель сущности и состояния нашей словесности: в стихах — один Пушкин; в прозе только удачные попытки новых писателей; вообще же старое ветхо, хорошего мало; новое большая редкость; под голоса знаменитых подыгрывает несколько подражателей. Решительного сильного дарования нет ни одного <…>. В отделении стихов <…> стихи Пушкина <…> как произведение Пушкина не важны. Кажется, что у поэта вырвала их неотвязчивость альманачника.[17]

  «Северные цветы» на 1831 год (там же, с. 249-250)
  •  

Даже ненавистники всего хорошего отозвались милостиво о путешественнике нового рода. <…> Произведение Вельтмана есть самый свежий и прекрасный цветок на тощей почве русской литературы.[18][17]

  — «Странник. Соч. А. Вельтмана. Часть первая» (ч. 38, № 5, с. 104)
  •  

Наша поэзия ударилась вообще в какое-то холодное, одностороннее прозаическое стихотворство, где не видно ни вдохновения, ни сердца, ни ума, а подражательность и бедность идей дошли до смешного. <…> Поэт мог сделать [действующие лица «Наложницы»] разнообразными различием положений. Но для сего он должен был развить страсти иначе и из противоречий сердца с общественными условиями извлечь новые очерки.[19]

  — на «Наложницу» Баратынского (ч. 38, № 6)
  •  

Из 200 книг, исчисленных в библиографии «Телеграфа» сего 1831 года, чем можно утешиться? Борис Годунов Пушкина и Странник Вельтмана в изящной словесности…[18][17]

  — ч. 39, № 12, с. 487
  •  

… мы хотим, чтобы публика сама <…> судила и надеялась, и потому-то желаем, чтобы она знала имя автора книги, ибо это примета верная <…>. Например, как не сказать спасибо г-ну А. Орлову за то, что на каждой своей книжонке он выставляет прославленное своё имя? Этого и довольно, чтобы не взять её в руки. И наоборот, когда А. С. Пушкин <…> под своим сочинением выставит прозвание какого-нибудь Косичкина: кто станет заглядывать в него? Кто подумает, что этот Косичкин — Пушкин![20] <…>
Если станут уверять вас, <…> что Вечера на хуторе произведение одного из замечательнейших писателей русских, или малорусских, не полагайтесь на это. И нас уверяли в том, <…> да сверх того ещё мы видели в Северной Пчеле громкую хвалу произведению Пасичника, так что приступили к чтению этой книги, ожидая встретить в ней по крайней мере пол-Вашингтона Ирвинга, но предубеждение наше рассеялось, как приятный сон <…>.
Благодарим вас за то, что вы разрыли клад малороссийских преданий и присказок; но воспользовались вы этим кладом не искусно. Во-первых, все ваши сказки так не связны, что, несмотря на многие прелестные подробности, которые принадлежат явно народу, с трудом дочитываешь каждую из этих сказок. Желание подделаться под малоруссизм спутало до такой степени ваш язык и всё ваше изложение, что в иных местах и толку не доберёшься. Во-вторых, видно, что вы много читали и можете писать, но вы сковали себя ролею, которая вам не под силу. Должно было рассказывать сказки или просто, как они хранятся в народном предании, или пересоздавать их смело, творчески <…>. … при бедности воображения вы ещё вовсе не умеете сражаться с читателем на всякой строчке, не умеете увлекать его подробностями, не умеете быть ловким в смешном, и всего менее умеете шутить.
<…> вам надобно неприятное впечатление, которое вы произвели <…> плохим употреблением превосходных, бывших у вас в руках материалов, остающихся и после вашей книги только материалами.

  — на «Вечера на хуторе близ Диканьки», сентябрь (ч. 41, № 17, с. 92-95)
  •  

Даже ненавистники всего хорошего отозвались милостиво о путешественнике нового рода. <…> не удивится ли сам милый автор, если мы пожелаем, что эта вторая часть была и последнею? <…> Будьте довольны своим добрым гением, который нашептал вам два томика прелестных шуток, замысловатых рассказов, милых и нередко прекрасных стихов, глубоких замечаний и стерновских сближений противоположностей. Остерегитесь своего гения, который из доброго может превратиться в злого. Он утомит вас наконец своими внушениями, заставит быть небрежным, а между тем, вспомните, как коварны читатели! Неужели вы думаете, что им легко одобрить сряду два тома успехов ваших? Неужели верите вы, что они не пресытятся вашими острыми словами и круглыми фразами <…>. Вспомните успех Онегина; вспомните и последовавшую затем холодность многих читателей…[17]

  — «Странник. Часть вторая», сентябрь (ч. 41, № 18, с. 211-2)
  •  

Не много в мире Ирвингов-Вашингтонов и Марлинских, умеющих сделать занимательным всё, что ни начнут они рассказывать. И чем легче, по-видимому, говорить и раздобаривать о пустяках приятно, умно и занимательно, тем труднее это на самом деле. Недавно мы видели пример в «Повестях покойного Белкина», скончавшегося вместе с родителем своим. Кажется, что этот отставной шалун хотел также в Ирвинги:
Но — видно, не прыгнешь из мичманов в цари![21]»[17]

  — вероятно, Николай или Ксенофонт Полевой, на «Были» П. Атрешкова, ноябрь (ч. 42, № 21, с. 111-2)
  •  

Этот И. П. Белкин, этот издатель сочинений его, который подписывается буквами А. П. и о котором в объявлении книгопродавцев говорят как о славном нашем поэте, не походят ли они на дитя, закрывшее лицо руками и думающее, что его не увидят?
Впрочем, буквы А. П. были необходимы в другом отношении: без этого никто и не заметил бы «Повестей Белкина». <…>
Кажется, сочинителю хотелось испытать: можно ли увлечь внимание читателя рассказами, в которых не было бы никаких фигурных украшений ни в подробностях рассказа, ни в слоге и никакого романизма в содержании <…>.
Дарования В. Ирвинга в наше время, кажется, решили уже этот вопрос. <…> это верх силы дарования огромного. Эта мнимая простота показывает Геркулеса, без всякого усилия, шутя ломающего огромные деревья. <…>
В этом-то отсутствии шумихи содержания и слога заключается высокое искусство. Всего более показал сию степень, если можно так сказать, безыскусственного искусства В. Ирвинг в тех рассказах, где вовсе нет у него никакой завязки.[17]

  — вероятно, Полевой, «Повести покойного Ивана Петровича Белкина, изданные А. П.», 1831 (ч. 42, № 22 (вышел 4—6 февраля 1832), с. 254-6)
  •  

Стремясь к посторонней цели, он уже не мог быть поэтом в романе своём и потому не достиг ни к чему. Поучения в его книге нет, и нет романа, потому что он хотел сделать его поучением. Мазепа представлен довольно хитрым плутом — не более <…>. Человек, который из ничтожества достиг такой силы, что хотел сделаться независимым государём, не мог быть мелким плутягой. <…> Огневик и Наталья почти во всё продолжение романа остаются загадочными лицами; читатель не знает, что они брат и сестра, дети Мазепы, следовательно, не принимает никакого участия в той гибели, какую готовит им Мазепа. Напротив, зная родственные их отношения, читатель волновался бы сильным ощущением, страшась их гибели от руки отца, страшась и успеха их страсти, которая должна была кончиться кровосмешением. Но автор не умел воспользоваться и тем вымыслом, который ввел в свой роман совсем некстати. О других побочных лицах не станем говорить: это по большей части лица неестественные и неудачные, какими наполняет г-н Булгарин все свои романы. <…> И почти все лица в романе «Мазепа», за исключением двух-трёх, или незанимательны, или смешны без воли автора. <…> Его слог однообразен до утомления, холоден и, чтобы выразиться уподоблением, тянется, как знаменитый плигинский сургуч.[22]

  •  

Точно, литература наша вся в этой книге, со всеми знаменитыми именами, со всеми недостатками и достоинствами, со всею щепетильностью и бесхарактерностью своею и — прибавим к сожалению — с безнадёжностью на будущее!
<…> автор хотел подделаться в [«Сказке о царе Берендее»] под русские сказки, но его гексаметры, его дух, его выражения слишком далеки от истинно русского. Переменивши имена, можете уверить всякого, что «Сказке о царе Берендее» взята из Гебеля, из Перро, из кого угодно, только не из русских преданий. Впрочем, она и по вымыслу не русская. Мы давно уверены, что В. А. Жуковский не рождён быть поэтом народным, но удивляемся, что он сам не уверяется в этом неудачными попытками.[4]:с.395 <…>
Много ли в Петербурге образованных людей, которые не заняты службою, светом или промышленностью во всех видах? Кто же будет писателем? <…> Концерты аматёров давно вошли в пословицу; но русские литераторы почти все аматёры, а не артисты по призванию внутреннему или по силе обстоятельств. Посему не дивитесь, что концерт, данный ими А. Ф. Смирдину, иногда грешит и против теории искусства, и против исполнения: его разыгрывали не художники, а любители, для которых литература есть мимолётное, приятное и довольно весёлое занятие.[17]

  «Новоселье» (ч. 50, № 5 (вышел 30 марта), с. 99, 105-6, 109)
  •  

Он оставался задачею нерешённою и остался ею доныне. О нём хотели рассуждать как о произведении полном, а поэт и не думал о полноте. <…> Спрашиваем: какая общая мысль остаётся в душе после «Онегина»? Никакой.[17]

  — «„Евгений Онегин“, роман в стихах», 1833 (ч. 50, № 6 (ц. р. 24 апреля), с. 237-8)
  •  

О «Кощее бессмертном» нельзя говорить, как о явлении обыкновенном. Это явление редкое, чудное, фантастическое и вместе верное истине. <…> Это уже перестаёт быть чтением для вас, когда вы переселяетесь в очарованную область Кощея: это какое-то видение, которому верите вы, потому что видите его своими глазами. Автор имел право назвать его не романом, хотя сочинение его имеет всю форму романа, не сказкой, хотя всё очарование сказки находится в нём, и не былью, потому что не было того происшествия, о котором повествует он, хотя и не могло бы оно быть иначе, если б случилось. В общности этого произведения условия Искусства выполнены превосходно, и, вместе с тем, оно до такой степени оригинально, до того не походит ни на один из всех явившихся доныне романов Русских, что может означать совсем особый род. <…> Русь, истинная древняя Русь, оживлена тут фантазиею Сказки Русской.[23]

  — ч. 51, № 12
Печатались в отд. IV (Критика), сначала под рубрикой «Очерк русской литературы за 1837 год», потом — «за 1838».
  •  

… самое грозное и самое грузное явление русской журналистики — Библиотека для чтения. Да, она была и толста и разнообразна в прошедшем году и не могла не быть такою, заключая в себе почти всю русскую журналистику. Как тяжёлая колесница ягернаутская, катилась она по тесному полю русской литературы, безжалостно давила встречных и брызгала грязью с широких колёс своих. Как тяжкий млат, каждый месяц упадала она толстою книгою на головы читателей и рассыпалась стихами, прозою, науками, <…> смесью, чего хочешь, и чего не хочешь.
<…> великое неравенство учёной и литературной части в «Библиотеке», нам кажется, <…> происходит всего более от страсти редактора шутить. Да, шутка — болезнь его, страсть его. Читая «Библиотеку», уверяетесь, что ему недоступны другие страсти и ощущения — он бесстрастен и беспристрастен, пока не вздумает шутить, а, к несчастью, он только о том, по-видимому, и думает.
<…> издатель не подарил нас в прошлом году ни одною собственною статьёю, ни учёною, ни литературною. Неужели он думает, что Московский европеец, Идеал, Женщина-писательница, Елена Г-ская красавица, Трактат о висте, Катенька[К 8] — могли заменить прежние остроумные шалости барона Брамбеуса? Неужели барон Брамбеус уже всё выписал и выписался?

  — № 2, с. 62-66
  •  

С самых первых опытов «Странника» <...> все отличили в Вельтмане поэтическое дарование, оригинальность, искусство рассказа и превосходное искусство завязки в рассказе. Но этому вредило прихотливое своеволие воображения, странности в подробностях и, главнейше, совершенное неумение развязать, и какая-то торопливость, как будто поэт спешит высказать всё, что ясно и неясно у него в голове, всё, что он знает, что слышал, что думает. И в «Страннике» это уже утомляло.[18]

  — т. II, с. 83-84
  •  

… с истинным наслаждением встретили мы в Современнике Марусю, повесть <…> Грицки Основьяненка, <…> прекрасно переведённую с малороссийского на чистый русский язык <…>. Маруся произведение превосходное, рассказ от души, проникнутый тихою задумчивостью, дивно красноречивый в безыскусственной его простоте. Это живая картина Малороссии, и в этом роде мы ничего ещё на русском языке не читывали. Хорош Гоголь со своими малороссийскими рассказами, особливо комическими, но иногда он изыскан, иногда груб и просто несносен, когда его казаки начинают любезничать и геройствовать[24]. Читайте же Марусю, и заметьте, что в ней нет ни одной натянутой фразы, почти не происшествий, и между тем это так хорошо, как народная песня, как неукрашенная искусством природа благословенной Малороссии и — мы готовы набрать ещё двадцать сравнений, чтобы выразить только, как хороша эта Маруся! <…> Грицка Основьяненка, после его Маруси, мы ставим в число наших замечательных современных писателей.

  — «Современник. Том XI» (№ 9, с. 58)
  •  

Роман этот, страшнее романов Евгения Сю, замысловатее романов Бальзака, и разве только с романами Сулье можно сравнить его. Чего вы хотите? страстей? Каких же вам страстей сильнее страстей Характер Волынского ого, Мариорицы, Цыгаикн матери её, Бирона? — Происшествий? <…> А характеры? Этот Волынский, который на шестом десятке лет шалит, как юноша; этот Бнрон, который только что не ест людей, этот Тредьяковский, и заметьте, что всё это лица исторические. Вы скажете, что сочинитель <…> жертвовал желанию блистать эффектами истиною событий и правдою сердца человеческого — но, кто же поверит вам? Не расхвалили ль согласно все журналы Ледяной дом? Не достиг ли он теперь второго издания, а это не доказывает ли, что он понравился очень многим?
<…> признавая в авторе его дарование несомненное, мы находим, что Ледяной дом далеко не оправдал тех надежд, какие подавал его первый роман, что если он пойдёт далее по превратному пути, какой избрал в своём Ледяном доме, то падение его будет неизбежно. <…> В Новике слог его был очень неисправен, но только неисправен, а в Ледяном доме он наполнен ошибками и умышленною изысканностью. Надеемся, что в новых романах г-на Лажечникова <…> не будет всего этого мишурного блеска и надутости, которыми означается чуть не каждая страница Ледяного дома.[25]

  — «Ледяной дом». Изд. 2-е
  •  

Почти все лица романа гнусные пьяницы и развратные люди; большой свет походит на кабак; жизнь человеческая какое-то сплетение разврата и преступлений… Хорошо чудесное, когда оно освещено поэзиею, но к чему чудеса, если они похожи на Брамбеусов Выход Сатаны? — Удивляемся, как почтенный г-н Воскресенский мог унизить своё несомненное дарование до подобного романа.

  — «Проклятое место». Роман В. Воскресенского (№ 12, с. 143-4)
Печатались в отд. IV (Критика).
  •  

Что касается до статьи Фарнгагена о Пушкине, мы удивляемся, чем могла она обратить на себя внимание германцев? Мы поместили перевод её[26] в сей книжке «Сына отечества» как предмет, для нас любопытный, но читатели наши сами могут видеть, что, несмотря на немецкую манеру выражаться, статья Фарнгагена показывает самую неверную, самую превратную критику, односторонний взгляд на Пушкина и — решительное незнание русской литературы и русской истории. <…> Мы передаём нашим читателям статью <…> как образчик упадка современной критики и философии в Германии.[24][27]

  — «Летопись русских журналов за 1839 год», 1839 (т. VII, № 2, отд. IV, с. 44-45)
  •  

… в прошедшем году «Наблюдатель» представлял какое-то странное явление. Он явился каким-то вздорливым юношею, а что всего хуже, пустился в философию и при конце года мог сказать:
«О философия! ты срезала меня!..»
<…> [потом] занёс дичь, забросался во все стороны, заговорил таким языком, что не знали мы: смеяться? жалеть ли? Но то был сильный, кратковременный перелом к лучшему. «Наблюдатель» после этого снова умер, не дожидаясь зимы, теперь опять ожил и сделался совсем другой журнал. Осталось от прежнего немножко раздражительности, немножко странности в языке, но какое сравнение с прошлым годом. <…> Впрочем, и в солнце есть пятна, а «Наблюдатель» не солнце, а разве комета без хвоста…[26][К 9]

  — там же (с. 99-100)
  •  

Поблагодарим усердно издателя сей книжечки, К. А. Полевого, <…> за то, что он, приобретя право на рукопись комедии Грибоедова, <…> тщательно просмотрел текст <…>. Первое издание, московское, было обезображено ошибками <…>.
Ныне, когда прошло почти 20 лет от появления Горя от ума, когда великое достоинство сей комедии признано, а мы стали пятью олимпиадами опытнее, зачем не смотреть на дело беспристрастно и хладнокровно? Что, неужели бояться нам кликуш, которые прячутся за имена Карамзиных, Дмитриевых, Озеровых, Грибоедовых, и каждое слово, против них сказанное. почитают оплеухою по своей роже, в которой предполагают какую-то связь с честью русской словесности, и даже любовью к отечеству? Мы смеёмся, что наши старики почитали Омирами, Расинами, Лафонтенами того или другого. Не допустим же смеяться над нами наших внуков, а так будет, если мы станем почитать, например, Пушкина мировым, вековым поэтом, либо Грибоедова великим драматическим писателем, русским Мольером, и лица, ими созданные, называть «типовыми, генияльными» созданиями.
<…> комедию его почитаем блестящим, умным явлением её времени, но отводим ей место подле Недоросля и Ябеды — не далее, и не почитаем её даже и драмою, но просто умною, удивительною умною сатирою. Думаем: самая жизнь Грибоедова есть верное доказательство, что при его образовании, его жизни, Грибоедов далее и не мог шагнуть. <…> Знаем, что слова наши возбудят негодование иных людей <…>. У вас уж так заведено: если закричал, так кричи, а не то ты будешь варвар, злодей, завистник, и что всего хуже — не патриот! Кажется, пора бы убедиться опытом, что такие крики приличны только детству образования…

  — «Очерк русской литературы 1838 и 1839-й годы», «Горе от ума. Второе издание», 1839 (т. XI, № 9, с. 36-38)
Печатались в отд. VI (Критика).
  •  

Гений Ломоносова первый угадал поэтический лад нашего языка. Но Ломоносов, величайший поэт в жизни, поэтом-собственно, в теснейшем смысле сего слова, не был.[27]

  — «Взгляд на русскую литературу 1838 и 1839 годов» (II), (№ 2, с. 430)
  •  

Окрест Пушкина явились люди с дарованием; он открыл им дорогу, но, не поэты великие, они совершенно удовольствовались тем, чего не довольно было Пушкину, и в языке, и в идеях. Сюда причисляю <…> Языкова с его разгульною песнею и стихом, как хрусталь звонким, но и чистым от идей, как хрусталь; Козлова с его романтическою поэмою, окованною классическими условиями. Но все сии люди не постигали того, к чему устремлялся Пушкин, не видали и той дали, в которой тонул его орлиный взор. Не снабжённые основательным учением, не одарённые его гением, они только отвергали классицизм, хватались за формы романтизма, не зная его, ибо не знали ни английской, ни германской литературы, составили себе несколько идей из того, что слышали у Жуковского и Пушкина, что мимоходом сами прочитали, и, выучившись прежнему, гладкому стиху пушкинскому, образовали свой отдельный маленький мир поэзии, где несколько идей плясали у них по гладкому паркету ямба, вечно однообразного. <…> Ныне число стихотворцов сделалось у нас чрезвычайно велико, но стала ли поэзия наша выше? Нимало. Пушкин умер, и с ним заснула она до нового Пушкина.[27]

  — там же (с. 430-2)
  •  

Громкими возгласами возгласили было в начале 1839 года о возрождении Отечественных записок, но годовое издание их доказало невозможность продолжения русской журналистики в том виде, какова она теперь, в её нынешнем направлении, неверном, кривом, жалком, сбивчивом и бесцельном, показало и всю бесплодность нашей журнальной литературы литературы теперешней, и в отношении самих журналистов, и в отношении журнальных читателей…[28]

  — там же (III), (№ 5, с. 184)
  •  

Сочинитель «Ревизора» представил нам собою печальный пример, какое зло причинит человеку с дарованием дух партий и хвалебные вопли друзей, корыстных прислужников и той бессмысленной толпы, которая является окрест людей с дарованием. <…>
Никто не сомневается в даровании г. Гоголя и в том, что у него есть свой бесспорный участок в области поэтических созданий. Его участок — добродушная шутка, малороссийский «жарт», похожий несколько на дарование г. Основьяненки, но отдельный и самобытный, хотя также заключающийся в свойствах малороссиян. <…>
Так и «Ревизор» его — фарс, который нравится именно тем, что в нём нет ни драмы, ни цели, ни завязки, ни развязки, ни определённых характеров. Язык в нём неправильный, лица — уродливые гротески, а характеры — китайские тени, происшествие — несбыточное и нелепое, но всё вместе уморительно смешно, как русская сказка о тяжбе ерша с лещом, как повесть о Дурне, как малороссийская песня:
Танцовала рыба с раком,
А петрушка с пастернаком,
А цыбуля с чесноком…
Не подумайте, чтобы такие создания было легко писать, чтобы всякой мог писать их. <…>
С «Ревизором» обошлись у нас весьма несправедливо. Справедливо поступила только публика вообще, которая увлекается впечатлением общим, безотчётным и почти никогда в нём не ошибается; но несправедливы были все наши судьи и записные критики. Одни вздумали разбирать «Ревизора» по правилам драмы, чопорно оскорбились его шутками и языком и сравняли его с грязью. Другие, напротив, мнимые друзья автора, увидели в «Ревизоре» что-то шекспировское, превознесли его, прославили, и вышла та же история, какая была с Озеровым. <…> видя осуждение одних и похвалы других, автор почёл себя неузнанным гением, не понял направления своего дарования, и вместо того, чтобы не браться за то, что ему не дано, усилить деятельность в том направлении, которое приобрело ему общее уважение и славу, <…> начал писать историю, рассуждения о теории изящного, о художествах, принялся за фантастические, патетические предметы, точно так, как Лафонтен некогда доказывал, что он берёт образцы у древних классиков. Разумеется, автор проиграл свою тяжбу.[29]

  — 1842 (№ 1, отд. III)
  •  

Из 12-ти пьес в стихах, находящихся во втором томе «Беседы» замечательнее всех стихотворение г. Шевырёва. Но разве г. Шевырёв всё ещё пишет стихи? Да, пишет, прекрасные, как проза, чистые, как вода нравоучительные, как изречения Антония Мурета отрокам. Видите: какой-то поэт умер. Г-н Шевырёв так рассердился за смерть его, что не советует юношам призывать вдохновение, <…> не заводить песнопений пред суетной толпой! <…>
Есть поэты, которые пишут стихи и стишки, а между тем живут себе спокойно. <…> Что, если русские поэты испугаются, послушают совета г. Шевырёва, перестанут писать стихи вовсе? В таком случае, мы принуждены приняться за стихи самого г. Шевырёва, потому что, запрещая другим, сам он кропать стихи не перестанет.[30]

  — «Русская беседа, собрание сочинений русских литераторов, издаваемое в пользу А. Ф. Смирдина. Том 2»[31], там же (с. 66)
  •  

… ещё не было примера, чтоб Ф. В. оставил когда-нибудь без ответа самое невинное и кроткое замечание? Кто погрозит ему иголкой — он рубит того мечом, а кто бросит в него хлопушку — он отвечает из пушки, когда при том из десяти перепалок девять всегда начинает Ф. В. <…> А что Ф. В. не боится нападок, пора публике увериться и без непрестанных о том напоминаний с его стороны. Скажем откровенно: замолчи Ф. В. и никто не затронет его. Не угодно ли ему не заводить споров хоть полгода, хоть для опыта, для удостоверения в словах наших?[32]

  — на «Комаров» Ф. В. Булгарина, 1842 (№ 4, отд. III, с. 21)

О рецензиях

править
  •  

… о его критиках: взгляды его на историю и на словесность, как на теории, односторонни; в доказательствах заметно многословие и не всегда точные понятия о предметах, по крайней мере относительно к времени и месту; а в суждениях его — сильное желание переучить других по своему (endoctriner). Главная же его ошибка та, что он несовершенно постиг потребности своих единоземцев-современников, и потому часто предлагает им собственные свои мнения за положительные истины. В странах, поставленных веками на высшую степень умственной образованности, это было бы не беда, ибо там парадоксы и произвольные толки не собьют уже умов с надлежащей тропы; но у нас просвещение есть ещё нежный цветок: излишнее напряжение растительных его сил было бы для него не полезно, а вредно…

  Орест Сомов, «Обозрение российской словесности за первую половину 1829 года», декабрь
  •  

… побранивши [Лажечникова] за недостатки, похвалить за достоинства, как учитель бранит и хвалит своего ученика за ученическую задачу, пополам с грехом оконченную[25]. От последней проделки с нашей стороны г. Лажечникова защищает его огромная известность и громкий авторитет у публики, а ещё более одно, по-видимому, маленькое, но в самом-то деле очень важное обстоятельство, а именно: мы сами не пишем романов, и г. Лажечников не перебивает у нас дороги. Вот если бы мы вздумали написать или (всё равно!) дописать какой-нибудь роман[К 10], что-нибудь вроде Евгения Сю, примирённого с Августом Лафонтеном <…>. О, тогда плохо бы пришлось от нас г. Лажечникову: мы умели бы его отделать в коротенькой библиографической статейке…

  Виссарион Белинский, рецензия на «Ледяной дом» и «Басурмана» И. Лажечникова, декабрь 1838
  •  

Критика г. Полевого отличалась вкусом, остроумием, здравым смыслом, когда в неё не вмешивались пристрастие и оскорблённое сочинительское самолюбие; но законы изящного, глубокий смысл искусства всегда были и навсегда остались тайною для критики г. Полевого. Вот почему теперь приятнее перечитывать его рецензии, чем его критики, и вот почему в его критиках теперь уже не находят мыслей и даже не могут понять, о чём в них толкуется, и видят в них одни фразы и слова. <…> Драмы г. Полевого — живое опровержение того, что он писывал, бывало, о чужих драмах, а критика его — решительное аутодафе для его драм. Нет, поверхностная критика г. Полевого была зерном его теперешних драм <…>. Критик г. Полевой был моложе, следовательно, живее и сильнее нравственно; драматург г. Полевой уже сочинитель, который всё для себя решил и определил, которому нечего больше узнавать, нечему больше учиться…

  — Виссарион Белинский, «Русский театр в Петербурге. Ломоносов, или Жизнь и поэзия», февраль 1843

Комментарии

править
  1. В доносе М. Я. фон Фока 21 августа в Третье отделение, инспирированном Булгариным, по поводу этого места сказано: «Если со вниманием прочесть, <…> то ясно обнаружится желание издателя — дать почувствовать читателям, что письмо сие пишется Николаю Тургеневу под вымышленными буквами, явный ропот противу притеснения просвещения, которое называют запретною розою…»[2][3].
  2. Комментарий М. И. Гиллельсона: «Сравнение русской литературы с «запретной розой» было в тот момент крайне злободневным. В нём был намёк на стихотворение Вяземского «Запретная роза», помещённое незадолго до этого в «Московском телеграфе» 1826 г. <…> Смысл этого стихотворения, известный многим современникам, был позднее утрачен и лишь недавно расшифрован М. А. Цявловским, который обнаружил, что оно посвящено неудачному браку Е. П. Киндяковой с И. А. Лобановым-Ростовским. Муж Киндяковой оказался садистом, и в 1828 г. святейший Синод расторг их брак. В этих условиях сравнение русской литературы с запретной розой, а русского правительства — со шмелём, т. е. с садистом и импотентом Лобановым-Ростовским, было дерзким иносказанием»[3].
  3. На то, что это не отрывок, указал О. М. Сомов в «Обзоре российской словесности за 1828 год»[7].
  4. Полевой, также как и Булгарин, был противником «любомудров»[13].
  5. В полемиках 1830 г. «знаменитыми друзьями» иронично называли писателей пушкинского круга. В дальнейших словах содержатся прямые выпады против Пушкина, Вяземского и Дельвига[8]:с.443.
  6. На выпады Полевого и «Северной пчелы» (1830, № 12) против Вяземского Пушкин ответил заметкой в «Литературной газете» <Некоторые журналы, обвинённые…>[15].
  7. Фридрих и Август.
  8. См. комментарий Вениамина Каверина в гл. II, 7 «Барона Брамбеуса».
  9. По мнению В. Белинского, «смысл и тон нападок г. Полевого — лучшая защита для „Наблюдателя“…»[26]
  10. Имеется в виду «Аббаддонна» Полевого, изданная в 1834, но эпилог которой печатался в «Сыне отечества» 1838 г., причём Полевой рассчитывал продолжить работу над романом.

Примечания

править
  1. Вересаев В. В. Гоголь в жизни. — М.: Academia, 1933. — III.
  2. 1 2 М. И. Сухомлинов. Н. А. Полевой и его журнал // Исторический вестник. — 1886. — Т. XXIII. — С. 521-4.
  3. 1 2 М. И. Гиллельсон. П. А. Вяземский: Жизнь и творчество. — Л.: Наука, 1969. — С. 158-161.
  4. 1 2 3 4 5 Пушкин в прижизненной критике, 1820—1827. — СПб.: Государственный Пушкинский театральный центр, 1996. — 528 с.
  5. А. И. Рейтблат. Видок Фиглярин // Вопросы литературы. — 1990. — № 3.
  6. 1 2 Рональд Лебланк. «Русский Жилблаз» Фаддея Булгарина // Новое литературное обозрение. — 1999. — № 40.
  7. 1 2 Г. Е. Потапова. Примечания к статьям «Московского вестника» // Пушкин в прижизненной критике, 1828—1830. — С. 342.
  8. 1 2 3 4 Е. О. Ларионова. Примечания [к статьям изданий, указанных на с. 328] // Пушкин в прижизненной критике, 1828—1830.
  9. 1 2 3 4 Пушкин в прижизненной критике, 1828—1830 / Под общей ред. Е. О. Ларионовой. — СПб.: Государственный Пушкинский театральный центр, 2001. — 576 с. — 2000 экз.
  10. Купреянова Е., Медведева И. Комментарии к поэмам // Баратынский Е. А. Полное собрание стихотворений в 2 т. Т. 2. — Л.: Советский писатель, 1936. — С. 316.
  11. Н. Арцыбашев. Замечания на Историю государства Российского, сочинённую г. Карамзиным // Московский вестник. — 1828. — Ч. 11. — № XIX--XX. — С. 289-294.
  12. Карамзин: pro et contra / Сост., вступ. ст. Л. А. Сапченко. — СПб.: РХГА, 2006. — (Русский путь).
  13. С. Б. Федотова. Примечания к статьям «Литературной газеты» // Пушкин в прижизненной критике, 1828—1830. — С. 461.
  14. П. А. Вяземский. Отрывок из письма А. М. Г—ой // Денница. Альманах на 1830 год. — М.: Университетская типография (вышла 9 января). — С. 130.
  15. Ю. Г. Оксман. Примечания // А. С. Пушкин. Собр. соч. в 10 томах. Т. 6. — М.: ГИХЛ, 1962. — С. 480.
  16. Т. И. Краснобородько. Примечания к Приложению 1 // Пушкин в прижизненной критике, 1828—1830. — С. 489.
  17. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 Пушкин в прижизненной критике, 1831—1833. — СПб.: Государственный Пушкинский театральный центр, 2003. — С. 51, 246; 317, 326, 381, 396, 440 (примечания).
  18. 1 2 3 Акутин Ю. М. Александр Вельтман и его роман «Странник» // Вельтман А. Ф. Странник. — М.: Наука, 1977. — С. 247-300. — (Литературные памятники).
  19. Д. Мирский. Баратынский // Баратынский Е. А. Полное собрание стихотворений: В 2 т. Т. 1. — Л.: Советский писатель, 1936. — С. XIX.
  20. Гиппиус. В. В. Пушкин и борьбе с Булгариным в 1830—31 гг. // Пушкин: Временник Пушкинской комиссии. — М.; Л.: Изд-во АН СССР, 1941. — [Вып.] 6. — С. 254.
  21. Н. И. Хмельницкий, «Воздушные замки» (явление 11), 1818.
  22. [Белинский В. Г.] «Суворов». Сочинение Фаддея Булгарина // Отечественные записки. — 1844. — № 1. — Отд. VI. — С. 38-40.
  23. В. И. Калугин. Романы Александра Вельтмана // А. Ф. Вельтман. Романы. — М.: Современник, 1985. — С. 12.
  24. 1 2 В. Г. Березина. Примечания // Белинский В. Г. Полное собрание сочинений в 13 т. Т. III. — М.: Издательство Академии наук СССР, 1953. — С. 601, 617.
  25. 1 2 Сын отечества. — 1838. — № 10. — Отд. IV. — С. 69-70.
  26. 1 2 3 Белинский В. Г. Русские журналы // Московский наблюдатель. — 1839. — Ч. II. — № 4. — Отд. IV. — С. 100-138.
  27. 1 2 3 Примечания // Пушкин в прижизненной критике, 1834—1837. — СПб.: Государственный Пушкинский театральный центр, 2008. — С. 517, 551.
  28. [Белинский В. Г.] Репертуар русского театра <…>. Третья книжка // Отечественные записки. — 1840. — № 4. — Отд. VI. — С. 64-75.
  29. Н. Г. Чернышевский. Очерки гоголевского периода русской литературы (статья первая) // Современник. — 1855. — № 12.
  30. [В. Г. Белинский]. Журнальные и литературные заметки // Отечественные записки. — 1842. — № 7. — Отд. VIII. — С. 51.
  31. Е. И. Кийко. Примечания // Белинский В. Г. Полное собрание сочинений в 13 т. Т. VI. — М.: Издательство Академии наук СССР, 1955. — С. 737.
  32. [Белинский В. Г.] Литературные и журнальные заметки. Русская журналистика и капустные кочерыжки // Отечественные записки. — 1842. — № 10. — Отд. VIII. — С. 129.