Александр Фомич Вельтман

российский картограф, лингвист, археолог, поэт и писатель
(перенаправлено с «Александр Вельтман»)

Алекса́ндр Фоми́ч Ве́льтман (8 [20] июля 1800 — 11 [23] января 1870) — российский картограф, лингвист, археолог, писатель и поэт. Родоначальник жанра исторического фэнтези.

Александр Вельтман
Alexander Fomich Veltman.jpg
Wikipedia-logo.svg Статья в Википедии
Wikisource-logo.svg Произведения в Викитеке
Commons-logo.svg Медиафайлы на Викискладе

ЦитатыПравить

  •  

… я сочинял молдавскую сказку в стихах, под заглавием «Янко-чабан» (пастух Янко), <…> [про] великана и дурня, который, образовавшись, так рос, что вскоре не стало места в хате отцу и матери и младенец, проломив ручонкой стену, вылупился из хаты, как из яйца.

  — «Воспоминания о Бессарабии», 1837
  •  

… Филат Кузмич, знатный почётный гражданин с золотой медалью на шее, <…> купив себе княжеские палаты, только что не позолоченные снаружи, сказал: «Что мне до бар! Я сам господин!» — и поделал в княжеских палатах лежанки, и живёт себе сам-шест <…>. Бывало, тут у нерасчётливого князя сот пять гостей в сутки перебывает, пудов пять восковых свечей в вечер сожгут, рублей тысячу в день скушают да две выпьют, а теперь у расчётливого Филата Кузмича ворота назаперти, в подворотню собака на прохожих лает, дескать, «проваливай мимо! сама голую кость гложу!» Свету только божий день, лампадка перед кивотом да сальная свеча. Золотая мебель прикрыта чехлами, чтоб не попортилась от неупотребления; пищи — щей горшок, сам большой, да мостолыга мяса; зато самовар какой знатный! ведра в три! Жаль, чашечки больно маленьки, с глоточек. Живёт себе Филат Кузмич, словно чужое богатство стережёт. <…> По парадному крыльцу не ходит; раз пошёл было, да причудился ему в дверях официант княжой, стоит себе с булавой, да словно кричит: куда тебя чорт несёт! — С тех пор Филат Кузмич запер на ключ парадное крыльцо.
— Слышал, Филат Кузмич, что люди говорят! — сказала Анисья Тихоновна, — говорят, тово, явился, вишь, какой-то Яний, крылатый человек. <…> Знать, тово, что уж это чудо какое? Явился в именье у князя Синегорского. Сегодня сюда привезут; чай, со всей Москвы сбежится народ. Что, кабы ты у дворецкого местечко добыл, на хорах, что ль, а ль где у подъезда, смотреть маленько.[1]

  — «Приезжий из уезда, или Суматоха в столице», 1837
  •  

Когда природа была моложе, одежда её блестящее, румянец свежее, дыхание благовоннее, когда воспевали её певцы крылатые, летающие непорочные души первых населенцев мира, когда человек жадно, внимательно слушал её плавные речи, — когда жизнь человека была не ношею, не оковами, не темницею духа, но чувством самозабвения, блаженной любовью, невинною, ненаглядною девой, на которую очи смотрели не насмотрелись, от которой сердце не опадало, не щемилось, не тоскнилось, не обдавало души страхом, а билось так радостно, что мысли исчезали, душа, как голубь, вспархивала, носилась, вилась, парила и возвращалась в свою голубницу, чтоб ворковать о ясных днях, о светлых надеждах…
В это-то время ржа переела оковы Нечистой силы, заключённой при создании мира в недрах земли, и духи злобы, почувствовав волю мышц, встрепетнулись, прорвали 77 000 слоёв земли, хлынули на Белый свет посреди цветущей Атлантиды, понеслись селить вражду между стихиями и людьми.
Долго колебалась земля, долго волновался океан; а Атлантида, разражённая взрывом, рассыпалась по водам прахом, исчезла.
Нечистая сила селилась на земле <…>.
Покуда строился стан её Саббат, новый Кааба, названный Константином Багрянородным Самват, стояла она долгое время на Лысой горе табором и считала свои доходы. Каждый Нелёгкий, отпущенный на соблазн, должен был приносить в известное время положенный оброк, определённое число чёрных душ. Сборщик податей принимал их как кипы ассигнаций, считал их на левой ладони указательным пальцем правой руки, внимательно перевёртывал, осязал, просматривал на свет: нет ли фальшивой, и принимал в половину цены против ходячей монеты на белом свете.
Вскоре нечистая сила заняла лучший холм, bor-bairg, или Tor-berg: гору Торову, осенённую дубовую рощею; поселилась над самым Днепром в трущобе леса, в ущелье берега, который впоследствии прозвался чёртово бережище.
Близ погребища господ Скифских, засыпанного временем, было приволье нечистой силы; завёлся стольный град нелёгких, упырей, ведьм и русалок.
Прибрав к рукам почти весь Днепр, они раскидывали окаянные сети свои во все стороны <…>.
Тут столько расплодилось Нелёгких, что не было прохожего, которому бы враг ноги не подставил.
На этом-то холме люди в безумии своём поставили кумира <…>.
Этот кумир одними назывался Бел-бог, иными Перун, другими Тор или Чор <…>.
Таким образом, наставляя людей злу и неправде, нечистая сила жила на бережище припеваючи и воображая, что «нет конца её силе, аки миру». Но отторгся камень от горы, без рук, ударил в кумира, и стёр скудель, железо, медь, злато и серебро в прах, а ветр развеял его.
Пришёл учитель Святого слова поведать истину русским людям. Русские люди не верили словам, хотели чудес.
— Изгони, — говорили, — Белобожича с его высокого холма!
— Изгоню, — отвечал он и с крестом в руках поднялся на высокий холм, водрузил на нём крест.
Зарычала нечистая сила, угомонилась, и полк её отступил с священного холма, выше по Днепру, на крутой берег, в рощу, лежащую близ Княжеского заветного луга и Княжеских лесов; а чтоб Омуту и ведьмам иметь свободу ходить по Днепру, то нечистая сила, отклоняя реку от холма, прососала новое русло, которое люди и назвали Черторырею. — часть первая, II

  — «Светославич, вражий питомец. Диво времён Красного Солнца Владимира», 1837
  •  

Меня во всех журналах раскорили за Каломероса[К 1], в нём ничего не нашли, кроме мнимого Наполеона, тогда как я хотел представить только человека, которого служба людям лишила истинного счастья в жизни — друга по сердцу, любви, естественной каждому человеку. Скажите, кого поставить в подобные обстоятельства, кроме Наполеона? Но я не профанировал его имени, но высказал только, что и человек, подобный Наполеону, и в подобных обстоятельствах, может увлекаться страстью…[2]

  — письмо Ф. А. Кони, 16 октября 1840
  •  

Нельзя не пожалеть о волокитах за светским счастьем, этой старой колдуньей фортуной в парике; <…> истинно жалки те, которых она волей-неволей прикомандирует к себе в волшебные чертоги и начнёт лобызать своими лихорадочными устами.[2]

  — «Счастье — несчастье», 1863
  •  

Одно, только время может удостоверить в справедливости описываемого события. Воображение человека, не создавало ещё вещи несбыточной; что не было, чего нет, то будет. Обычаи, нравы и мнения людей описывают параболу в пространстве времён, как кометы в пространстве Вселенной. Если человек был бессмертен, то в будущем он встретил бы прошедшее, ему знакомое.[3]

Сердце и Думка (1838)Править

  •  

Чего в старину не бывало! Весело вспомнить, да рассказывать грустно: никто не поверит. Для веры в сказку нужно здоровое сердце, ясные очи, дух несмущённый, немного ума, больше разума… Да где взять этих сокровищ? Прожили отцовское наследие, дети! и скитаетесь по миру: не подаст ли кто доброе слово бедному сердцу на пропитание? Всё стало жить обещаньем; ко всему есть дорога, да нет пути; везде есть люди, да нет человека; то же на небе солнце, да не греет; зелен лес, да иглами; есть на щеках румянец, да признак недуга; зреет плод, да червь подточил; есть звуки, да нет голоса; есть тепло, да с угаром… Что ж это за жизнь: телу простор, а душа на замке? — начало

  •  

— Любите ли вы чтенье?
— Очень.
— И библиотеку имеете?
— Как же.
— Большую?
— Да, книжки толсты. — часть I, IX

  •  

стихи есть совершенный опиум: небольшой приём оживляет чувства, а приём усиленный наводит страшную дремоту. — часть III, XV

Часть II
  •  

Что это за варварский северный климат, где даже любовь надо кутать притворством и разогревать лестью; где надо делать на заказ по крайней мере стихии, необходимые для жизни: тёплый воздух и тёплые воды; где может водиться только оранжерейная поэзия, и где язык так холоден и тяжёл, что всякое нежное существо не у силах употреблять его и должно довольствоваться только истёртыми от употребления фразами языка иноземного?.. — XI

  •  

Влюблённая женщина, посреди женской участи, — узница: затворившись в самой себе с больным сердцем, ей ни на шаг нельзя отойти от него; оно в жару мается, мечется; ему чудятся страшные грёзы: то чудовище душит его, то зевает под ним пропасть; а няня его плачет над ним неутешно. «Дайте ему, — говорит, умоляет на, — дайте то, что ему хочется!» А ей отвечают: «Нет, мой друг, это вредно для него, это прибавляет жару». — XIV

  •  

Любовь есть неизбежная эпидемия, как корь или оспа; она разделяется также на benigna и maligna, и её также опасно застудить. Лечение этой язвы сердца не определительно. Вначале могущественно действует перемена климата; в сильном же градусе лучшим средством служит магнетическое усыпление больного, и то лекарство, которое он потребует на вопрос: «Скажите, чем можно помочь вам?» <…> Исполнить волю больного, значит, мгновенно излечить его. — XV

  •  

Настало 1-е мая; но в этот год нельзя было сказать ни одной прекрасной девушке: «Вы прекрасны, как май», — потому что это значило бы: «Вы непостоянны, вы ветрены, вы холодны». — XVI

Часть IV, XV
  •  

— Ну, Баба-Яга, как ты поживаешь? <…>
— Пришли чёрные годы, Буря великая Гроза громоносная, пришло в ступе воду толочь!
— Истолки в мелкий порох, скажу спасибо.
— Проявилось на белом свете неверье в людях, едешь — никто не кланяется, знать не хочет, едешь — и подмести нет ничего… житья нет! Мою избушку на курьих ножках с лица земли стёрли, построили на месте палаты с крестом. Живу в погребах да в подвалах, да ещё и за ночлег плати; а я человек не денежной: пришло побираться на перекрёстках! <…> Какие-то народились книжные кудесники, переписали всех в книги, и меня написали, уладили такой запрет, что и малые ребята перестали старой бабы бояться; не только что розгой — всем помелом ничего не сделаешь! И в сказках пишут не про богатырей великих, а про каких-то всё вельмож, что чужими руками жар загребают да пушкой воюют, палицы не смогут с земли поднять…

  •  

— Должно запутать людей в сети познаний, раздробить всё на бесконечность, сбить их с толку в отношении понятий о вещах…
— Сделать Фаустами? — сказал Прррр с досадою, — странное средство!
— О, нет, теперь таких глупцов уже нет: всякий знает, что наука — бездна, что в одну жизнь не узнаешь всего, точно так же, как одним взглядом всего не окинешь; что всех познаний не совокупишь в одном уме <…>. Теперь люди хитры, не набивают головы; но цедят всё сквозь мозг свой… Одно средство: сбить их сомнением в истине понятий; народить разногласных систем и сделать истину не одностороннею, не двухстороннею, но многостороннею, чтоб каждый человек имел своё собственное понятие и сам сомневался в нём; завидовал бы понятиям других и вместе противоречил им. Из этого возникнет хаос не вещественный, отвлечённый: он смешает языки, одежду, полы, состояния, цветы и звуки. Надо, чтоб ни в чём не было разницы и чтоб какой-нибудь великий человек, смотря в лорнет, спрашивал бы и себя, и других: что это, женщина или мужчина? кто это, господин или раб? Надо завалить людей заботами и предприятиями, чтоб их намерения были велики, но не имели цели.

  •  

— А Киевскую Ведьму за обман вытянуть в нитку и штопать ею все старые чулки!.. — предпоследнее предложение

Статьи о произведенияхПравить

О Вельтмане и его произведенияхПравить

  •  

Вельтман вообще более автор отлично хороших страниц, нежели выдержанных книг. Он метит явно в Гофманы и Жан Поли; но чтобы быть первым, недостаёт у неге силы и собственного, суеверного убеждения в истине призраков, которые создаёт, а с вторым ему никогда не сравниться, потому что у него слишком мало души. Всех ближе подходит он к Вашингтону Ирвингу.

  Вильгельм Кюхельбекер, дневник, 25 ноября 1841
  •  

Вельтман преимущественно пред всеми современными романистами отличается самобытною оригинальностью.[4][2]

  Виктор Аскоченский
  •  

Литературная часть [почти всех] наших журналов большею частию была делом случая <…>. Иногда на минуту критик может войти в это царство произвола, если заметит между тенями без облика и жизни настоящее живое существо. Так, в «Библиотеке для чтения» 1845-го и 1846 гг., тянулся замечательный роман г. Вельтмана («Приключения, почерпнутые из моря житейского»), который мог бы быть вполне хорошим произведением, если бы автор откинул несчастную мысль, что оригинальность достигается капризом и своеволием. Право собственности в литературе не простирается так далеко, чтоб можно было смотреть без досады, как писатель с умыслом портит собственные свои создания…

  Павел Анненков, «Заметки о русской литературе прошлого года», январь 1849
  •  

Все офицеры генерального штаба [в начале 1820-х] составляли [в Кишинёве] как бы одно общество <…>. Пушкин умел среди всех отличить А. Ф. Вельтмана, любимого и уважаемого всеми оттенками. Хотя он и не принимал живого участия ни в игре в карты, ни в кутеже и не был страстным охотником до танцевальных вечеров, но он один из немногих, который мог доставлять пищу уму и любознательности Пушкина, а потому беседы с ним были иного рода. Он безусловно не ахал каждому произнесённому стиху Пушкина, мог и делал свои замечания, входил с ним в разбор, и это не ненравилось Александру Сергеевичу, несмотря на неограниченное его самолюбие. Вельтман делал это хладнокровно…[5][2]

  Иван Липранди
  •  

С живым, пылким, часто необузданным воображением, которое не знало никаких преград, и с равной лёгкостию уносилось в облака, даже и за облака, или опускалось в глубь земли, переплывало моря и прыгало через горы, Вельтман страстно был предан историческим разысканиям в самом тёмном периоде истории. Там романическое воображение его гуляло на просторе с полным удовольствием;[6] он был, как говорится, в своей тарелке, и колонновожатый в молодости, указывавший полкам их позиции перед сражением, и квартиры после сражений, он остался тем же колонновожатым и в старости. гуннами, визиготами и остроготами, вандалами, лонгобардами, маркоманнами, герулами, аварами помыкал он ещё гораздо смелее и решительнее, чем Бородинским или Тарутинским полками. <…> и дикие народы, повинуясь волшебному жезлу недуманного, негаданного предводителя, напавшего на них как снег на голову, спешат исполнять его приказания…[7]

  Михаил Погодин, «А. Ф. Вельтман, биографический очерк», 1871
  •  

Сложность происшествий и являющаяся отсюда потребность чудесной развязки лишают произведения Вельтмана естественности. Излюбленной формой его творчества была калейдоскопическая смесь прозы и стихов, в которой он достиг виртуозности.[2]

  Михаил Мазаев, статья ЭСБЕ о Вельтмане, 1892
  •  

… такой оригинальный и в жизни и в сочинениях писатель до сих пор не имеет ни полной биографии, не подробной критической оценки.[8][2]

  Константин Бестужев-Рюмин
  •  

[Напомним о большом даровании] всеми забытого, но стоящего целою головой выше многих, не обойденных памятью потомства, писателя. Талант-метеор, он был всё-таки талантом; <…> в летописях истории литературы он, по праву, должен занимать своё место.[9][2]

  Аполлон Коринфский

1830-еПравить

  •  

По замашке угадываю в нём военного <…>. Это развязное, лёгкое перо, эта шутливость истинно русская и вместе европейская, эта глубина мысли в вещах дельных, как две силы центральные, то влекут вас к думе, то выбрасывают из угрюмости…[2]

  Александр Бестужев, письмо Н. А. Полевому 28 мая 1831
  •  

Дарование г. Вельтмана давно не подлежит сомнению. <…> но недостатки таковы, что их должно приписать не скудости воображения и чувства, <…> а излишеству, которое, в первом брожении, не умеет покоряться строгой, правильной дисциплине. То же самое приметно было и в его стихотворных опытах, где, однако, <…> несмотря на стопы и рифмы, поэзии было несравненно менее, чем в огненной, кипучей прозе «Странника».[10][2]

  •  

Признаюсь откровенно, я не понимаю изящности этой кабачной литературы, на которую наши Вальтер-Скотты так падки. <…>
Нам очень прискорбно, что г. Вельтман, у которого нет недостатка ни в образованности, ни в таланте, прибегает к такому засаленному средству остроумия. Нет сомнения, что можно иногда вводить в повесть и просторечие; но всему мерою должны быть разборчивый вкус и верное чувство изящного; а в этом грубом сыромятном каляканье я не вижу даже искусства.

  Осип Сенковский, рецензия на «Лунатика», 1834
  •  

Вельтман — истинный поэт, мужчина прекрасный собою, со светлым, открытым лбом и блестящими глазами, пишет несравненно лучше, нежели говорит, но говорит умно, весело и задумчиво вместе, добр, прост, окружён книгами, беспрерывно работает, чем и живёт.[11]

  Измаил Срезневский, письмо матери 7 октября 1839
  •  

… я нашёл в нём — истинно доброго человека, душу, которая рада найти сочувствие с другою душою, душу художника и — Русского Человека. Я видел его в кабинете, видел в семье, видел с знакомыми: он всюду один и тот же; — не любить его нельзя, не желать ему славы грех. <…> глаза, горящие огнём думы, глубоко проникнувшей душу.[11]

  — то же 14 октября 1839

Виссарион БелинскийПравить

  •  

Последний период был ознаменован появлением двух новых замечательных талантов: гг. Вельтмана и Лажечникова. Г-н Вельтман пишет в стихах и в прозе и в обоих случаях обнаруживает в себе истинный талант. Его поэмы «Беглец» и «Муромские леса» были анахронизмом и потому не имели успеха. Впрочем, последняя из них, при всех своих недостатках, отличается яркими красотами; кто не знает на память песни разбойника: что отуманилась, зоренька ясная? <…> остроумие составляет преобладающий элемент таланта г. Вельтмана. Впрочем, он возвышается у него и до высокого: «Искендер» есть один из драгоценнейших алмазов нашей литературы. <…> Вообще, о г. Вельтмане должно сказать, что он уж чересчур много и долго играет своим талантом, в котором никто, кроме «Библиотеки для чтения», не сомневается. Пора бы ему наиграться, пора подарить публику таким произведением, какого она вправе ожидать от него…

  — «Литературные мечтания», декабрь 1834
  •  

Каким живым, лёгким, оригинальным талантом владеет г. Вельтман! Каждой безделке, каждой шутке умеет он придать столько занимательности, прелести! О, он истинный чародей, истинный поэт! Поэт в искусстве, поэт в науке! <…> После всякого романа г. Вельтман прилагает несколько страниц учёных примечаний, и только одна учёная их форма мешает вам принять их за прелестные поэтические грёзы: так много в них поэзии…

  рецензия на «О господине Новгороде Великом», июнь 1835
  •  

Кому не известен талант г. Вельтмана? <…> Да, всё это носит на себе печать истинного, неподдельного таланта, которого, правда, никогда не становится на что-нибудь целое, полное и стройное, но который тем не менее превосходен в своём неоконченном, отрывчатом, прыгучем, так сказать, характере. Сверх того, талант г. Вельтмана самобытен и оригинален в высочайшей степени; он никому не подражает, и ему никто не может подражать. <…> Кто бы стал поэтизировать древнюю Русь в форме вальтерскоттовского романа, а не в форме полуфантастической, полушутливой сказки — у того вышел бы не роман, а какая-то пародия на роман, что-то бледное, безжизненное, насильственное и натянутое. <…> его романы читаются с удовольствием. Они народны, в том смысле, что дружны с духом народных сказок, покрыты колоритом славянской древности, которая дышит в дошедших до нас памятниках. Он понял древнюю Русь своим поэтическим духом и, не давая нам видеть её так, как она была, даёт нам чуять её в каком-то призраке, неуловимом, но характеристическом, неясном, но понятном. Одно это может служить неопровержимым доказательством неподдельности таланта г. Вельтмана.

  рецензия на «Предки Калимероса. Александр Филиппович Македонский», апрель 1836
  •  

Множество лиц, беспрестанно группирующихся; целые группы, беспрестанно перебивающие друг у друга внимание читателя; утрированное участие адской сволочи, сбивающейся на холодные аллегорические арабески; излишняя затейливость и — излишняя растянутость утомляют читателя.

  рецензия на «Сердце и Думку», март 1838
  •  

Утомлённый и усыплённый повестью и стихами г. Масальского читатель с жадностию развёртывает в «Ста русских литераторах» повесть г. Вельтмана «Урсул»; но… кто бы мог этого ожидать?.. его утомление всё возрастает и возрастает, силы слабеют, терпение истощается… вот уж и последняя страница… вот и конец… но что же это такое?.. в чём дело?.. Гульпешти, Мынчешти, Градешти, Малаешти, Албинешти, Горешти, Гальбинешти, домну Ферешти, домну Иоанне… ничего не понимаем… Люди разговаривают, ходят, спят, едят, бегут, скачут, дерутся, но кто с кем, из чего, как, когда, почему? — сам Эдип не разрешил бы этой сфинксовой загадки, которую г. Вельтману угодно было назвать повестью. Просто-напросто, без обиняков: мы ничего не поняли в «Урсуле» и скорее смогли бы сочинить свою (хоть плохую, но понятную) повесть, чем пересказать содержание повести г. Вельтмана. Что это такое?.. Неужели падение таланта — последний, предсмертный и потому невнятный лепет его?.. Правда, в «Урсуле» г. Вельтмана есть страницы понятные, есть места живые, увлекательные, но без всякого отношения к целому. И притом, к чему это испещрение рассказа молдаванскими словами? <…> К чему этот натянутый à la Marlinsky, напыщенно реторический язык? <…> Изысканность, вычурность, напыщенность, туманность, бессвязность, пестрота, и, к довершению всего, — хоть разломай себе голову, а ничего не поймёшь в этой повести…
Прочтите «Кирджали» Пушкина: содержание сходно с повестью г. Вельтмана; но какая простота, безыскусственность, какая непринуждённая сжатость и энергия, какая поэзия и как всё понятно и уму и сердцу!..
<…> мы признаём в г. Вельтмане не только поэтический талант, но даже большой поэтический талант. В его <…> романах и повестях часто проблескивают искры высокой поэзии, встречаются картины и очерки, набросанные художническою рукою, но нигде нет целого, полного, оконченного, — там рука, тут нога, иногда целая голова удивительной работы, волшебного резца, но никогда полной статуи, запечатлённой единством мысли, гармониею целого. И вот причина, почему г. Вельтман, поэт с большим дарованием, не пользуется на Руси тем авторитетом, которого заслуживал бы его талант, и заслоняется, в глазах публики, разными народными и нравоописательными писаками. К этому надо присовокупить ещё какую-то странность в направлении, какие-то капризы фантазии, непонятную наклонность к филологии в области поэзии. <…> Г-ну Вельтману уж не раз, и притом не без основания, замечали наши критики, что мало для поэта быть богатым сокровищами поэзии, но надо ещё и уметь ими распоряжаться: иначе богатство съедет на нищету… Оно так и делается…

  «Сто русских литераторов. Том второй», июнь 1841
  •  

Г-ну Вельтману суждено играть довольно странную роль в русской литературе. Вот уже около пятнадцати лет, как все критики и рецензенты, единодушно признавая в нём замечательный талант, тем не менее остаются положительно недовольными каждым его произведением. <…> причина этого странного явления заключается в странности таланта г. Вельтмана. Это талант отвлечённый, талант фантазии, без всякого участия других способностей души, и при этом ещё талант причудливый, капризный, любящий странности. Вот почему нельзя без внимания и удовольствия прочесть ни одного произведения г. Вельтмана и в тоже время нельзя остаться удовлетворённым ни одним его произведением. <…> Особенно вредит автору желание быть оригинальным: оно заставляет его накидывать покров загадочности на его и без того довольно неопределённые и неясные создания. <…>
Содержание <…> повести «Приезжий из уезда, или Суматоха в столице» может служить доказательством, что автор владеет инстинктом и тактом действительности. <…>
Филат Кузмич, знатный <…>.
Но только и есть верного и естественного во всей повести. Всё остальное — карикатура. <…>
Повесть «Радой» ужасно запутана, перепутана и нисколько не распутана. В ней есть прекрасные подробности. <…> Но, несмотря на то, общего впечатления повесть не производит, потому что уж слишком перехитрена её оригинальность и отрывчатость. Сверх того, она испещрена, без всякой нужды, молдаванскими словами, которые оскорбляют и зрение и слух читателя и мешают ему свободно следовать за течением рассказа.
Прекрасна была бы повесть «Ольга»: в ней так много естественности и верности, за исключением идеального лица садовника; начало её — лирическая песнь, исполненная глубокого чувства и истины. Но автор испортил её счастливою развязкою через посредство deus ex machina — и из прекрасной повести вышла пустая мелодрама. <…>
Во всяком случае, повести г. Вельтмана, хотя они уже и не новость, могут быть перечитаны с удовольствием. А так как публике русской теперь решительно нечего читать, то она должна быть рада, что ей хоть есть что-нибудь порядочное перечитать снова.[1]

  рецензия на «Повести А. Вельтмана», сентябрь 1843
  •  

… у г. Вельтмана несравненно больше фантазии, чем у [других] романистов, и потому он гораздо больше поэт, чем они. Но его фантазии стаёт только на поэтические места; с целым же произведением она никогда не в состоянии управиться. Оригинальность фантазии г. Вельтмана часто сбивается на странность и вычурность в вымыслах. <…> Каждый новый его роман был повторением недостатков первого, с ослаблением красот его. Всё это сделало то, что г. Вельтман пользуется гораздо меньшею известностью и меньшим авторитетом, нежели каких бы заслуживало его замечательное дарование.

  — «Русская литература в 1843 году», декабрь
  •  

… «Приключения, почерпнутые из моря житейского» <…>. Г-н Вельтман обнаружил в новом своём романе едва ли ещё не больше таланта, нежели в прежних своих произведениях, но вместе с теми тот же самый недостаток умения распоряжаться своим талантом. В его «Приключениях» толпится страшное множество лиц, из которых многие очеркнуты с необыкновенным мастерством; много поразительно верных картин современного русского быта, но вместе с тем есть лица неестественные, положения натянутые, и слишком запутанные узлы событий часто разрешаются посредством deus ex machina. <…> всё, что составляет слабые стороны «Приключений», вышло из намеренного желания г. Вельтмана доказать превосходство старинных нравов перед нынешними. <…> Он придал безнравственным лицам своего романа такой колорит, как будто они безнравственны по милости новых нравов, а живи-де они в кошихинские времена, то были бы отличнейшими людьми. По крайней мере, мы считаем себя вправе сделать такое заключение из того, что автор нигде и не думает маскировать своей симпатии к старине, своей антипатии к новизне. <…> По мнению г. Вельтмана, русский человек, имеющий несчастие знать французский язык, есть человек погибший…
<…> у г. Вельтмана больше таланта для частностей и подробностей, нежели для создания чего-нибудь целого, больше наклонности к сказке, нежели к роману, и системы и теории много делают вреда его замечательному таланту…

  — «Взгляд на русскую литературу 1846 года», декабрь
  •  

… «Приключения, почерпнутые из моря житейского» <…>. Слабее всего у него картины большого света. Так, например, у него важную роль играет великосветский молодой человек Чаров, которого вся светскость состоит в том, что он всем своим приятелям и знакомым говорит: ска-атина, у-урод!..

  — «Взгляд на русскую литературу 1847 года» (статья 2), февраль 1848

XX векПравить

  •  

… хороший писатель, бойкий, точный, без преувеличений. Он иногда лучше Гоголя.[2]Максим Горький, «Лев Толстой», 1902-3 [1923]

  Лев Толстой, слова М. Горькому
  •  

По принципу борьбы и смещения семантических элементов, Вельтман в течение двадцати лет вырабатывал своеобразную языковую систему, которая впоследствии ложится в основу лесковского языка.[12][13]

  Борис Бухштаб, «Первые романы Вельтмана»
  •  

Выработанный Вельтманом стиль таил в себе такое глубокое социальное содержание, какого сам Вельтман не подозревал. Рисуя своих морально растрёпанных, мечущихся в волнах моря житейского героев, он подошёл вплотную к социальной трагедии мещанства, но он ещё не ощущал той остроты и глубины социальных противоречий, которые крылись в ней.
<…> литературное и социальное содержание стиля, пионером которого был Вельтман, раскрылось в творчестве Достоевского.[14]

  Валериан Переверзев
  •  

Консервативная критика 30—40-х годов, пользуясь отсутствием в статьях Белинского развёрнутых анализов исторических романов Вельтмана, охотно повторяла тезис о творческом фиаско Вельтмана после «Кощея бессмертного» Отсюда выводилась и другая неверная мысль о бесперспективности <…> обращения к фольклору и художественной фантастике в целях исторического повествования. Академическое дореволюционное литературоведение, не вникнув в конкретный смысл отзыва Белинского о «Кощее» как «лучшем» романе Вельтмана, истолковывало данное суждение критика таким образом, что Вельтман будто бы вообще не предпринимал далее никаких новых шагов в разработке поэтики исторического романа.[15][13]

  Иван Щеблыкин
  •  

… оригинальная форма художественной организации [его] произведений. В них романтическое «двоемирие» сочетается с эмпирической действительностью, сказочный герой идёт по ярко описанным зловонным трущобам, фольклорное добродушие и улыбчивая ирония соединяются с всеобнажающей сатирой, гротеск и водевильный «перевёртыш» — с вернейшим реалистическим развитием действия, приподнятость лексики — с великолепным умением писать живым разговорным языком.[2][16]

  — Юрий Акутин
  •  

… если в 30-е годы творческие поиски Вельтмана совпадали с основными тенденциями развития русской литературы — к фольклору и истории обращались почти все его современники <…> — то в последующие десятилетия он окажется чуть ли не единственным, кто последовательно, из романа в роман, будет развивать принципы фольклорно-исторической поэтики. Но уже как бы вне литературы, вне её основных течений и направлений. С годами эта дистанция увеличивалась, Вельтман всё дальше «уходил» от литературы своего времени, и казалось, что та же участь постигла и его романы.[13]

  Виктор Калугин, «Романы Александра Вельтмана»
  •  

Само драматическое противоречие, лежащее в основе «Светославича, вражьего питомца», до создания Вельтманом своего труда не было осознано даже многими крупными историографами, представлявшими любителям отечественной истории могучую фигуру Владимира Святославича <…>.
Два образа Владимира реализованы Вельтманом в двух героях — человеке и кикиморе (младенце, проклятом отцом <…>). Соответственно в «Светославиче» читатель видит два пласта повествования: реальные исторические события конца X в. совмещены с фантастическим миром поверий, сказок, языческих мифов, отделяющих в сознании народа идеальный образ князя от несовместных с ним злодеяний, должное — от «неправды» врагов рода человеческого.
Другой конфликт скрыт от взгляда читателя. Вельтман демонстративно не заботится о правдоподобности, видимой достоверности повествования, лишая нас ставшей важной уже в его время черты исторической романистики. <…> большая часть реалий «Светославича» имеет под собой твёрдую основу исторических источников. При этом речь идёт и <…> о «сказочной», мифологической части рассказа. <…>
Вельтман не «создаёт» историко-художественную реальность, как поступали исторические романисты и до и после него, а решает сложнейшую задачу трансформации исторических реалий в духе романтизма. <…>
«Нечистая сила» в романе справедливо рассматривается как пережиток в народном сознании дохристианских, языческих верований. <…>
Замечательно наблюдение Вельтмана о сходстве, почти тождественности «громовых» богов разных
народов: Перуна, Тора и Бел-бога <…>.
Многочисленные примечания к «Кощею бессмертному» и «Светославичу, вражьему питомцу» <…> были призваны не только разъяснить вплетённые в ткань произведений древне-славянские понятия, слова и выражения, но и закрепить авторские находки и гипотезы в сознании читателя. <…> Романы основаны на глубоком знании русской истории <…>. Проблемы исторической науки, увиденные как проблемы национальной истории и культуры, питали корни авторских замыслов и во многом определили, видимо, сам характер повествования. Романы должны были не только развлекать и воспитывать, но и стимулировать интерес общества к древней истории Отечества, и они выполняют свою задачу. <…>
А. Ф. Вельтман выступил не только последовательным сторонником идеи славянского единства, по основал «Райну, королевну Болгарскую» на более серьёзном анализе исторических материалов, во многом предвосхитив выводы современных нам историков. <…>
Психологические портреты в «Райне» необыкновенно точны…[6]

  Андрей Богданов, «Александр Вельтман — писатель-историк»

КомментарииПравить

  1. Роман «Генерал Каломерос» (1840). Каломерос — буквальный греческий перевод фамилии Бонапарт[2].

ПримечанияПравить

  1. 1 2 Отечественные записки. — 1843. — № 10. — Отд. VI. — С. 17-19.
  2. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 Акутин Ю. М. Александр Вельтман и его роман «Странник» // Вельтман А. Ф. Странник. — М.: Наука, 1977. — С. 247-300. — (Литературные памятники). — 50000 экз.
  3. Юрий Медведев. «На границе грядущего с беспредельным…» (Послесловие) // Русская фантастическая проза XIX — начала XX века / Сост. Ю. Медведев. — М.: Правда, 1986. — С. 693. — 400000 экз.
  4. В. Аскоченский. Краткое начертание истории русской литературы. — Киев, в университетской типографии, 1846. — С. 119 (§ 152).
  5. Из дневника и воспоминаний И. П. Липранди (Рассказы о Пушкине и его обстановке) // Русский архив. — 1866. — № 8 и 9. — Стб. 1250-1.
  6. 1 2 А. Ф. Вельтман. Романы. — М.: Современник, 1985. — С. 458-481. — 100000 экз.
  7. В. И. Калугин, А. Б. Иванов. Примечания // А. Ф. Вельтман. Избранное. — М.: Правда, 1989. — С. 534. — 200000 экз.
  8. Русское обозрение. — 1894. — Т. 30. — С. 536.
  9. Всемирная иллюстрация. — 1895. — № 1355. — С. 50.
  10. Молва. — 1833. — № 123. — С. 489.
  11. 1 2 Живая старина. — 1892. — Вып. 1. — С. 66, 70.
  12. Русская проза. — Л., 1926.
  13. 1 2 3 В. И. Калугин. Романы Александра Вельтмана // Вельтман. — 1985. — С. 3-21.
  14. Вельтман А. Ф. Приключения, почерпнутые из моря житейского. — М.: Academia, 1933. — С. 42-43.
  15. Филологические науки. — 1975. — № 5
  16. В. И. Калугин. Были и небыли Александра Вельтмана // Вельтман. — 1989. — С. 12.