Русский романтизм

В русской литературе в 1820-х годах романтизм сменил классицизм и сентиментализм, и сам был сменён в 1840-х натуральной школой (натурализмом).

Русский романтизм
Статья в Википедии
  •  

… в двадцатых годах слово романтизм употреблялось в значении благородном… Под ним разумели тогда свободу творчества <…>. Но несколько лет назад эстетические идеи изменились до того, что слова «романтизм», «романтик» <…> сделались оскорбительными. <…> Но до сих пор можно ещё указать на Руси людей, считающих романтизм за последний прогрессивный шаг искусства и называющих романтиками всех современных художников.

  Валериан Майков, «Нечто о русской литературе в 1846 году», декабрь
  •  

Если вы хотите испытать, на самом ли деле много ещё осталось у нас романтиков, есть для того средство очень лёгкое: пробный камень для романтизма — критика гоголевского периода; кто не доволен её мнимою излишней суровостью (разумеется, <…> по искреннему убеждению), в том не умер романтизм. А таких людей ещё набирается довольно много. Ныне можно не обращать на них внимания: для большинства публики их мнения забавны и только, а никак не опасны.
<…> романтическая критика ни о чём не могла говорить без громких фраз и доказательств не представляла, а вместо того скрашивала свои жестокие приговоры рассуждениями о брильянтах и изумрудах, о потомках Багрима и ярких искрах, вылетающих из могущественной груди русского волкана.

  Николай Чернышевский, «Очерки гоголевского периода русской литературы» (статья пятая), июнь 1856
  •  

… какой-то романтизм, который во времена критики Марлинского объяснялся как что-то живое; но к 1830 году в Петербурге забыли даже о критике Марлинского, и романтизм казался чуть ли не просто причудливостью.

  — Николай Чернышевский, «Сочинения и письма Гоголя», июль 1857
  •  

Русский романтизм так отличается от иностранных романтизмов, что он всякую мысль, как бы она ни была дика или смешна, доводит до самых крайних граней, и притом на деле. Немец, например, может род человеческий производить от обезьян и исправлять какую угодно, хоть пасторскую, обязанность: доходить до крайнейшего отрицания всяких нравственных основ или до самых фантасмагорических галлюцинаций и не спиться с кругу, ибо таких чудаков, как как Гофман, который от <…> созданий своей чародейной фантазии обретал успокоение только в Ауэрбаховском погребке да там же большею частию и создавал их, как Макс Штирнер, который довёл до крайнейшей, безумной последовательности мысль об абсолютных правах человеческого я, да и сел в сумасшедший дом, — очень немного.

  Аполлон Григорьев, «Мои литературные и нравственные скитальчества», 1862
  •  

Профессор сказал мне, что ныне только отличные сочинения помещаются в библиотеках, а прочие истлевают в книжных подвалах или поступают на обёртки в лавки и магазины.
<…> я тщетно искал новых наших романтиков, наших нежных Парни и чувствительных Ламартинов (разумеется, подражателей) и всех сладкозвучных поэтов, которые в наше время пленяли раздражительный слух своих приятелей и приятельниц гармонией стихов, музыкальным сочетанием слов и попеременно — то сладострастными, то ужасными и отвратительными картинами. С переменой вкуса переменялось понятие о прекрасном, и с преобразованием языка рассеялась условная прелесть: звучные слова, как пустое эхо, замолкли в воздухе, а картины исчезли, как тени при появлении солнечных лучей. Остались только возвышенность мысли, сила чувствований, глубокое познание всегда неизменного сердца человеческого, просвещённая любовь к родине и великие истины природы; а сладкозвучная поэзия, составленная из одних слов и картин, разбилась, как старые гусли.

  Фаддей Булгарин, «Правдоподобные небылицы, или Странствование по свету в двадцать девятом веке», 1824
  •  

… новость выражений сей школы состоит не столько в новых словах, сколько в несовместном соединении слов уже известных. <…> отличительный признак сей школы состоит ещё не в словах и выражениях, не в подражании германцам, но в какой-то смеси мрачности с сладострастием, быстроты рассказа с неподвижностию действия, пылкости страстей с холодностию характеров, а у плохих подражателей новой школы есть ещё свойственный им одним признак, состоящий в том, что части картин их разбросаны, не соответственны одна другой и не окончены, чувства неопределённы, язык тёмен.

  Михаил Дмитриев, «Второй разговор между Классиком и Издателем „Бахчисарайского фонтана“», март 1824
  •  

… самые отчаянные передразниватели первоклассных наших писателей, представляющие публике лучшие их произведения вывороченными наизнанку. Эти добрые люди считают себя основателями Новой школы, потому единственно, что в нелепых своих творениях употребляют некстати некоторые новые слова и речения, кстати введённые в язык отличными писателями. <…> молодые поэты избра[ли] путь, совершенно противоположный цели поэзии.

  — Фаддей Булгарин, «Литературные призраки», август 1824
  •  

Ныне тот, кто чувствует неспособность свою на произведение чего-нибудь правильного и дельного и совестится предстать пред публикою с эпическою поэмою, <…> трагедиею, комедиею в <бывшем> роде, облекается в броню романтизма, обирает кругом Байрона, склеивает карикатурные стишки по подобию звучных стихов Пушкина или Баратынского и потом швыряет в читателей! <…> Большею частию сии творения ограничиваются у нас отрывками, которые мелькают в журналах, а преимущественнее в альманахах. <…>
Взять какую-нибудь поэму или роман, исковеркать его в разговоры, расставить где и как угодно явления и действия, прибавить восклицаний, точек, вклеить песню или две, хор, два, три — и дело кончено: романтическая трагедия поспела.

  Николай Полевой, рецензия на «Корсера» В. Н. Олина, 1828
  •  

Все наши доморощенные стиходеи, стяжавшие себе лубочный диплом на имя поэтов, <…> загудели а lа Byron. <…>
Пошли беспрестанные резанья, стрелянья, душегубства — ни за что, ни про что… для одного романтического эффекта!.. Разродилось такое множество поэм, <…> коих вся ткань, исполненная близен и перетык, соплетена из низких распутств или ужасных преступлений. Все их герои суть или ожесточённые изверги, или заматоревшие в бездельничествах повесы. Главнейшими из пружин, приводящими в движение весь пиитический машинизм их, обыкновенно бывают: пунш, аи, бордо, дамские ножки, будуарное удальство, площадное подвижничество. Самую любимую сцену действия составляют: Муромские леса, подвижные Бессарабские наметы, магическое уединение овинов и бань, спалённые закоулки и фермопилы.

  — «Литературные опасения за будущий год», ноябрь 1828
  •  

Кстати ли ныне выезжать с правилами?.. На посмешище — что ли? Ведь вы знаете, каково было дикарю, завезённому из канадских лесов в Европу[1], встречать повсюду препоны, полагаемые законами: не то же ли самое — правила для удалых наших романтиков?.. Всякий из них, при малейшем притязании литературного кодекса, кобенится и кричит:
Мне душно здесь — я в лес хочу![К 1]

  рецензия на «Ивана Выжигина», май-июнь 1829
  •  

Наша романтическая поэзия есть настоящее лобное место — настоящая торговая площадь. Один поэтический взмах проливает ныне более крови, чем грозная муза Шекспира во всех своих мрачных произведениях: сам Аретин закраснелся бы, глядя на беспутство и наглость, обнажающую себя столь незастенчиво на торжищах литературного нынешнего мира. Да и притом — разве эта зловещая мрачность, услаждающаяся одними кровавыми жертвами, составляет высочайшее достоинство котурна Шекспирова? И Аретиновы ли кощунства дают право называть романтическую поэзию — училищем людскости и зеркалом развития внутренней человеческой жизни? Совсем напротив. Кровожадная дикость <…> и бесчиние <…> извинительнее было во времена, когда круг общественных отношений не был ещё столь строго округлен приличиями образованного тона. Куда ж как приятно видеть нашу поэзию, добивающуюся имени романтической чрез постыдное подбирание изгарин и поддонков романтического духа! Лучше несравненно оставаться ей по-прежнему в работном подражании классицизму, чем предаваться столь беспутному своеволию. Мы охотнее позволим неподвижным статуям, выписанным из древнего мира, истязывать слух наш чинным разглагольствием, чем представлять взорам нашим жизнь человеческую в столь ужасных конвульсиях или столь отвратительными гримасами. Это природу человеческую не возвышает, а унижает; не просветляет, а омрачает; не славит, а бесчестит! Таковой преступной деятельности — бездейственная косность достойнее; таковой безумной свободы — бессмысленное невольничество честнее; таковой срамной жизни — смерть бесчувственная славнее!
<…> патриотический энтусиасм составляет как бы родовое непреложное наследие русской поэзии; и это нимало не удивительно, когда <…> национальный характер самого народа русского — отличается живою, пламенною, неизменною любовию к отечеству. <…> И — о несчастие!.. уже скудеет сие благородное стремление, гаснет сие небесное пламя, умолкает сия священная поэзия!.. <…> Увы! они сделались — романтиками и ничем не хотят быть более.

  «О настоящем злоупотреблении и искажении романтической поэзии», январь 1830
  •  

Война между классицизмом и романтизмом, свирепствовавшая в последние времена на полях нашей словесности истинною ватрахомиомахиею довершила разочарование самоуверенности, не хотевшей дотоле признаваться в своей внутренней ничтожности. Взаимное ожесточение партий ниспровергло все репутации, оборвало все хоругви, запятнало все имена, коими гордилась и красилась наша литература. Что должно было отсюда последовать? Поражённая в своих знаменитейших представителях, литература онемела, подобно ратному полю после кровопролитной сечи…

  — «Летописи отечественной литературы. Отчёт за 1831 год», январь 1832
  •  

… наши молодые писатели, отделившись от классиков и завербовавшись под торжествующие знамёна романтизма, полагают, что несоблюдение трёх единств в трагедиях, отчуждение воззвания к музам в поэмах и употребление пятистопных ямбов вместо александрийских стихов дают полное право на звание романтического писателя.[2][3]

  Василий Ушаков, рецензия на «Димитрия Самозванца» Ф. Булгарина
  •  

Все нововведения поэтов и писателей романтических в русский язык способствовали к постепенному очищению оного от оборотов, оскорбляющих слух, неправильных и часто заимствованных из иностранного языка <…>. Стихи сделались гладкими и благозвучными чрез их старание избегать устарелой расстановки слов и роскошное употребление рифм самых богатых[К 2]. <…>
Слёзы текут ручьями у романтических наших школьников: девятнадцатилетний юноша ничего уже не просит у пространного Божьего мира; а тридцатилетний лакомка, тучный и тупоголовый, упоённый парами ночи и шампанского, восклицает, увидев опадающий листок: унесите и меня, как его, бурные вихри![К 3] Но сии ничтожные странности не могут быть предосудительны для романтизма, ни повредить таланту Жуковского или Ламартина.[4][5][6]

  Элим Мещерский, «О русской литературе» (речь в марсельском обществе «Атеней» 26 июня 1830)
  •  

У нас журналисты бранятся именем романтик, как старушки бранят повес франмасонами и волтерианцами — не имея понятия ни о Вольтере, ни о франмасонстве.

  Александр Пушкин, <Литература у нас существует…>, [1830]
  •  

… у нас <…> хотят произвести какую-то литературную революцию, полагая, что романтизм не должен иметь ни правил, ни законов; они <…> как бы в отмщение доблестному самоотвержению героев и величию душ сильных, которые во всех веках воспламеняли гении песнопевцев, с бо́льшим жаром воспевают низких бродяг, головорезов, бездушных самоубийц, безжизненных сластолюбцев, сладострастных буянов, нежели великих людей.

  Василий Плаксин, «Замечания на сочинение А. С. Пушкина „Борис Годунов“», 1831
  •  

Читайте хоть русcкие учебные курсы, хоть русские теоретические сочинения. Сочинители их, сами того не замечая, подчиняются уже совершенно новому порядку идей. Сквозь классицизм, сквозь ветхую кучу дряхлых имён, которыми загораживают они вход романтизму, видим этот романтизм самовластным хозяином в классическом доме. Ему ещё неловко, неудобно, он ещё не привык к новому своему жилью, но погодите…

  — Николай Полевой, «Борис Годунов». Сочинение Александра Пушкина, январь 1833
  •  

Вокруг Жуковского и Батюшкова загудели и запели на новый лад новые и старые поэты, которые, не двигаясь с места, думали, что идут вперёд новым путём.

  — Фаддей Булгарин, «Письма о русской литературе», 1833
  •  

Гаврила Петрович Каменев достоин был уважения; он первый в России осмелился отступить от классицизма. Мы, русские романтики, должны принести должную дань его памяти… — Александра Фукс, «А. С. Пушкин в Казани», 1844

  — Александр Пушкин, разговор 7 сентября 1833
  •  

… Жуковский и Пушкин <…> затаврили своим духом целые табуны подражателей. Тьма бездарных и полударных крадунов певца Минваны сделались вялыми певцами увялой души, утомительными певцами томности, близорукими певцами дали. И потом, собачий вой их баллад, страшных одною нелепостию; их бесы, пахнущие кренделями, а не серою; их разбойники, взятые напрокат у Нодье надоели всем и всякому <…>. С другой стороны, гяуризм и дон-жуанизм, выкраденный из карманов Пушкина, размененный на полушки, разбитый в дробь, полетел изо всех рук. Житья не стало от толстощёкой безнадёжности, от самоубийств шампанскими пробками <…>. Но как бы то ни было, мы перестали играть в жмурки с мраморными статуями, и роковое слово: Романтизм! было произнесено. Оно раздалось выстрелом. <…>
Мы не приняли романтизма, но он взял нас с боя, завоевал нас, как татары, так, что никто не знал, не ведал, откуда взялись они? Он скитается между нами, этот вечный жид; он уже строит свои фантастические замки, а мы всё спорим, существует ли он на свете, и, вероятно, не ранее поверим, что он получил русское гражданство и княжество, как прочитав это в «Гамбургском корреспонденте».

  Александр Бестужев, «Клятва при Гробе Господнем» Н. Полевого, 1833
  •  

Главнейшая ошибка теории классицизма состояла в том, что по оной сочинитель должен был не прежде приступить к сочинению, [как] охолодевши и рассчитывая все его части математически. <…> Наши романтики, думая, что они освободились от цепей классицизма, не придерживаясь его правил, не освободились от привычки к предшествующим расчётам.

  Владимир Одоевский, <Классицизм и романтизм>
  •  

Французские романтики версификацией щеголяют, <…> а наши по пословице: дуракам закон не писан, валяют без рифмы и цезуры, не тысячьми, а тьмами, не трагедиями, а десятками. Беда моя, что в их трагедиях не вижу я ничего трагического; они как будто не подозревают его существования, толкуют о формах и чванятся, что откинули всё на что-нибудь похожие; о душе, о живых лицах, о пылких страстях нет заботы ни в писателях, ни в зрителях, все остаются довольны надутой галиматьёй.

  Павел Катенин, письмо А. С. Пушкину 16 мая 1835
  •  

Классицизм и романтизм — вот два слова, коими огласился Пушкинский период нашей словесности; вот два слова, на кои были написаны книги, рассуждения, журнальные статьи и даже стихотворения, с коими мы засыпали и просыпались, за кои дрались на смерть, о коих спорили до слёз и в классах и в гостиных, и на площадях и на улицах! Теперь эти два слова сделались как-то пошлыми и смешными; как-то странно и дико встретить их в печатной книге или услышать в разговоре. А давно ли кончилось это тогда и началось это теперь? Как же после сего не скажешь, что всё летит вперёд на крыльях ветра? Только разве в каком-нибудь Дагестане можно ещё с важностию рассуждать об этих почивших страдальцах — классицизме и романтизме

  — «Литературные мечтания», декабрь 1834
  •  

… теперь вся наша литература превратилась в роман и повесть. <…> даже так называемая или, лучше сказать, так называвшаяся романтическая поэма, поэма пушкинская, бывало наводнявшая и потоплявшая нашу литературу, — всё это теперь не больше, как воспоминание о каком-то весёлом, но давно минувшем времени.

  — «О русской повести и повестях г. Гоголя («Арабески» и «Миргород»)», сентябрь 1835
  •  

В отношении к Пушкину этот романтизм состоял в том, что, изо всех наших поэтов, Пушкина одного можно было назвать поэтом-художником и не ошибиться <…>. В отношении к другим поэтам, вышедшим вслед за Пушкиным, романтизм состоял в том, что ода была решительно заменена элегией, высокопарность — унылостью, жёсткий, ухабистый и неуклюжий стих — гармоническим, плавным, гладким. В отношении к целой литературе романтизм состоял в том, что было отвергнуто, как нелепость, драматическое триединство, хотя не было написано ни одной хорошей драмы. Итак, вот весь наш романтизм! Тогда явилось множество поэтов (стихотворцев и прозаиков), стали писать в таких родах, о которых в русской земле дотоле было видом не видать, слыхом не слыхать. Тогда-то наши критики пустились в обозрения: <…> захотели поверить своё родное богатство, подвести его итоги. Это была эпоха очарования, упоения, гордости: новость была принята за достоинство, и эти поэты, которых мы теперь забыли и имена и творения, казались чем-то необыкновенным и великим. <…>
Классический период нашей литературы был не умнее, но как-то благороднее нынешнего; тогда пускались в литературу из славы, из известности, и притом только люди, по крайней мере, знавшие грамматику, знакомые с литературным тактом своего времени, не чуждые здравого смысла; теперь же романтизм освободил нас и от грамматики, и от приличия, и от здравого смысла.

  — «Ничто о ничём, или Отчёт г. издателю «Телескопа» за последнее полугодие (1835) русской литературы», январь 1836
  •  

Было время, когда теория искусства представлялась с математической точностию <…>. Всё было решено и определено: наука не могла идти далее. <…>
И вдруг нахлынул поток новых мнений. Лёгкая молодость, всегда жадная к новости, ниспровергла прежних идолов искусства, разрушила их капища и наругалась над жертвоприношением. <…> Деревянные божки потонули в Днепре нововведения: мишурная позолота потянула их ко дну и погубила безвозвратно.
А! романтизм!.. <…> Вы смеялись над стариками: посмотрим, не смешны ли вы сами, молодой человек с растрёпанными чувствами и измятою наружностию… <…>
Отвергнуть устарелые и случайные формы искусства ещё не значит постигнуть сущность искусства. <…>
И все толки, все положения наших романтиков <…> — это те же классические нелепости, но только перехитренные и перемудрённые; словом, это романтический классицизм, старая погудка на новый лад. Он также смотрит на предмет извне, а не изнутри, и потому хоть ему и кажется, что он прытко бежит, а в самом-то деле он всё на одном месте вертится вокруг самого себя.

  «Горе от ума. Второе издание», январь 1840
  •  

Истинный романтизм, как понимали его у нас назад тому лет пятнадцать! Читаете и невольно переноситесь в леса, где живут тигры, медведи и волки, с их неистовыми страстями, с ненасытимою жаждою крови. Гений Виктора Гюго — сего свирепого архиромантика — уже пускался было на изображение медвежьих чувств и мыслей, сделав белого медведя героем первого своего романа: его подражатели, не столь смелые, ограничились изображением зверей под человеческими именами, с человеческими обликами, оставив им только их животные страсти, чтоб выдавать их за глубокие ощущения глубоких, сатанических душ…

  «Полное собрание сочинений А. Марлинского», февраль 1840
  •  

Неестественная попытка воскресить романтизм средних веков давно уже сделалась анахронизмом во всей Европе. Это была какая-то странная вспышка, на которой опалили себе крылья замечательные таланты и которая много повредила самим гениям.
Но у нас этот романтизм, искусственно воскрешённый на минуту в Европе, имел совсем другое значение. Россия реформою Петра Великого до того примкнулась к жизни Европы, что не могла не ощущать на себе влияния происходивших там умственных движений. У России не было своих средних веков, и в литературе её не могло быть самобытного романтизма, — а без романтизма поэзия то же, что тело без души. <…> Одухотворить нашу литературу мог только романтизм средних веков, более близкий и более доступный обществу, нежели греческий романтизм, требующий для своего уразумения особенного посвящения путём науки. В Жуковском русская литература нашла своего посвятителя в таинства романтизма средних веков.

  — «Сочинения Александра Пушкина», статья вторая, август 1843
  •  

Увы! везде мрачное царство смерти, <…> — даже и в книжном мире! Эта мысль с особенною силою поражает нас, которые столько пережили, ещё не успев состареться, которые с такою надеждою, такою гордостью встретили столько великих произведений, теперь уже умерших для света. Где теперь <…> всё это множество романтических поэм, длинною вереницею потянувшихся за «Кавказским пленником» Пушкина и «Чернецом» Козлова? Увы! не только эти скороспелые произведения недопечённого романтизма, тогда так восхищавшие нас, — не только они не могут теперь останавливать нашего внимания, но мы не нашли бы в себе достаточной отваги, чтоб перечесть «Чернеца», и даже «Руслана и Людмилу» и «Кавказского пленника» мы теперь перелистываем с улыбкою…

  «Сочинения Зенеиды Р-вой», октябрь 1843
  •  

Явилась новая публика с новыми потребностями, публика, которая из самых источников иностранных, а не из заплесневелых русских журналов начала почерпать понятия и суждения о литературе и искусствах и которая начала следить за успехами ума человеческого, наблюдая их собственными глазами, а не через тусклые очки устаревших педантов. <…> Так называемый романтизм двадцатых годов, этот недоучившийся юноша с немного растрёпанными волосами и чувствами, теперь смешон с своими старыми претензиями; его высшие взгляды теперь сделались косыми и близорукими, а сбивчивые и неопределённые теории превратились в пустые фразы и обветшалые слова. Но всякому своё! Справедливость требует согласиться, что в своё время этот псевдоромантизм принёс великую пользу литературе, освободив её от болотной стоячести и заплесневелости и указав ей столько широких и свободных путей.

  — «Сочинения Александра Пушкина», статья четвёртая, ноябрь 1843
  •  

Романтическая реакция освободила нас от узкости литературных воззрений; благодаря ей, однообразная искусственность языка и изобретения поэтического уступила место естественности, простоте и разнообразию; мир творчества расширился, и человек, без всяких отношений к его званию, получил в нём право гражданства.

  рецензия на «Старинную сказку об Иванушке-дурачке, рассказанную московским купчиною Николаем Полевым», май 1844
  •  

Мы помним русский романтизм в самом разгаре его. <…> Юношескому чувству нравилась его походка, его удальство, его гордое сознание своих успехов. <…> И вот теперь эта блестящая дружина талантов, так очаровывавших наше юношеское внимание, уже дождалась потомства, хотя многие из них ещё живы и даже не стары; дождалась потомства, потому что между эпохою её блестящего успеха и между нашим временем легла целая бездна…
<…> было время, когда все этим восхищались, не вникая слишком строго в смысл. В это золотое время быть поэтом — значило быть древним полубогом. И потому все бросились в поэты. Стишки были в страшной моде <…>. Это было полное торжество самой бескорыстной любви к искусству и литературе. Лишь появится, бывало, стихотворение, — критики и рецензенты о нём пишут и спорят между собою; читатели говорят и спорят о нем. Бывало, убить несколько вечеров на спор о стихотворении ничего не стоило. <…> Поэты и читатели жили в Аркадии. Литературу любили для литературы, стихи любили для стихов, рифмы для рифм, а совсем не для того смысла или того значения, которое было (если только было) в стихах и рифмах.

  — «Русская литература в 1844 году», декабрь
  •  

Молодость и мечты поэта, да ещё итальянского!.. было время, когда читатели бросались с жадностью на романы, где развивались такие прекрасные и занимательные вещи… Вот и у нас на Руси — давно ли ещё стоило только взять в герои романа человека с сильными страстями, с возвышенной вулканической душой, <…> и успех романа верен как бог свят! <…> читатели валили к [сочинителю] тысячами, и слава его вырастала как гриб-берёзовик, которому, для того, чтоб вырасти, довольно одной ночи. <…>
Теперь уже не то. Сильные и неистовые страсти, африканская любовь с итальянскою ревностию и испанским кинжалом, месть с окровавленным черепом в руках и исступлённым хохотом на устах, — все эти прекрасные вещи и тысячи подобных им теперь уже не производят на нас ни малейшего действия, разве только срывают грустно-насмешливую улыбку, которая выбегает на уста человека при воспоминании давнишней невинной глупости. <…> Мы хотим действительности во чтобы то ни стало, и самый любимый герой наш теперь — не поэт, не импровизатор, не художник, но чиновник или, пожалуй, откупщик, ростовщик, вообще приобретатель, то есть самое непоэтическое существо в мире. Таков уже наш вкус или, пожалуй, если хотите, таков уже дух века, и таково могущество этого духа века, что самые закоренелые романтики не в силах противиться ему и, <…> взявшись за ум, принялись теперь за изображение действительности и свирепо подражают тем, на кого изо всех сил нападали и не перестают нападать…

  — вероятно, Белинский, рецензия на «Импровизатора» Х. К. Андерсена, февраль 1845
  •  

Что же касается до неистовой и глубокомысленной романтической фразеологии в стихах и прозе, <…> это смешно теперь, а было время, <…> когда это всех приводило в восторг: явный знак, что всё это было нужно и необходимо в своё время и даже имело свою хорошую сторону, принесло свои хорошие результаты. Уже одно то, что благодаря этим туманным, заоблачным и разудалым фразёрствам, мы навсегда как будто застрахованы в будущем от опасности увидеть нашу литературу на такой странной дороге, — одно это уже большая заслуга. <…>
Стать смешным — значит проиграть своё дело. Романтизм проиграл <…>. Что же было причиною его падения? — Переворот в литературе, новое направление, принятое ею. <…> Для всего ложного и смешного один бич, меткий и страшный, — юмор. Только вооружённый этим сильным орудием писатель мог дать новое направление литературе и убить романтизм.

  — «Русская литература в 1845 году», декабрь
  •  

Было время, когда все твердили о том, что поэту нужны только талант и вдохновение, что он учён без науки, всезнающ без учения; что он сам себе судья и закон; что его фантазия есть источник откровения всех тайн бытия; что внутренний мир его ощущений и видений интереснее всех фактов действительности и что поэтому он может не знать, что делается вокруг него на белом свете, и должен говорить нам, толпе, только о самом себе, а мы, толпа, стоя на коленях, с разинутыми ртами, должны внимать ему с благоговением, считая себя счастливыми, если ему вздумается ругнуть нас хорошенько энергическим стишком.
Такое воззрение на поэта господствовало у нас в эпоху так называемого романтизма блаженной памяти. И действительно, тогда гений мог легко обходиться без всех наук, кроме азбуки, а в гении попасть можно было всякому, у кого была способность точить гладкие стишки и было довольно мелкого самолюбия, чтоб вообразить себя выше «презренной толпы», т. е. всех людей, которые действительно что-нибудь знают, <…> что-нибудь чувствуют и, в особенности, <…> что-нибудь делают…

  рецензия на «Стихотворения Аполлона Григорьева» и «Стихотворения 1845 года» Я. П. Полонского, март 1846
  •  

Есть среди русских читателей какая-то очень большая, но почти неуловимая середина — умная и независимая, — которая руководствуется лишь здоровым инстинктом и никогда не ошибается в выборе и оценке молодого автора.

  Александр Куприн, «Аверченко и „Сатирикон“», март 1925
  •  

В истории европейской культуры русский романтизм не имеет своего самостоятельного лица. Но, с другой стороны, тогда как немецкий романтизм вырос из противодействия французской революции, русский романтизм возник из крушения декабризма. Будучи продуктом феодальной реакции, он не был, первоначально, действующей частью этой реакции. Как и немецкий, русский романтизм беспрестанно порождал реакционные ветви, но основная линия его ведёт от Веневитинова и Надеждина через фихтеанство Бакунина к левому гегельянству и демократизму Белинского.
Главными культурными задачами русского романтизма были «освобождение личности от оков феодальной морали и построение миросозерцания, свободного от церковного авторитета». Обе задачи требовали максимального обогащения внутренней жизни, чувства и воображения. Они требовали литературы, богатой эмоциональным и образным содержанием. Поверхностная эмоциональность и формалистический уклон додекабрьской поэзии, допустимые в поэзии, когда они ещё могли служить приемлемым аккомпанементом к политическому действию, теперь становились реакционными. Упор на содержание становился главным требованием прогрессивной критики.

  Дмитрий Святополк-Мирский, «Баратынский», 1936
  •  

Романтизм был официально признан и поощрён правительством — в его сытом, апологетическом, реакционном ответвлении. Романтизм кружил головы юношей и девушек, он вошёл в быт, стал ходячей монетой, альбомной записью, популярной песенкой, полулубочной картинкой. <…>
Благополучие романтизма было бесспорно и тем более подозрительно. Он был той общей почвой, на которой росло всё искусство 1830-х годов, но из которой вырастали <…> лишь немногие величайшие мастера.

  Григорий Гуковский, «Реализм Гоголя» (гл. I), 1948
  •  

Авторитет мадам де Сталь был общепризнан в пушкинском кругу, и нет сомнения в том, что её взгляды повлияли на теоретические построения русских романтиков.

  Максим Гиллельсон, «П. А. Вяземский: Жизнь и творчество», 1969
  •  

Русский романтизм, особенно если понимать его широко, включая в этот контекст и Толстого с Достоевским, и символистов, был <…> богатым и сложным явлением. Но если превращать его в золотой эталон и мерить им всё современное искусство, то ничего, кроме безобразия и бессмыслицы, не заметишь…[7]

  Марк Липовецкий

См. также

править

Комментарии

править
  1. Подтекст цитаты связывает литературный и политический аспекты критики романтизма[1] (см. комментарии по ссылке).
  2. Когда созвучны не только последние слоги.
  3. Отсылка к популярному стихотворению А.-В. Арно «Листок» («La Feuille», 1815) и пародия на его примечание в издании 1825 г. (Oeuvres de A. V. Arnault… Fables et poésies diverses. Paris, p. 373), обращённое к одному из русских переводчиков «Листка» Д. В. Давыдову.

Примечания

править
  1. 1 2 Н. И. Надеждин. Литературная критика. Эстетика / сост. и комм. Ю. В. Манна. — М.: Художественная литература, 1972. — С. 489.
  2. Московский телеграф. — 1830. — Ч. 32, № 6 (апрель). — С. 229.
  3. С. Б. Федотова. Примечания к статье <О записках Видока> // Пушкин в прижизненной критике, 1828—1830. — СПб.: Государственный Пушкинский театральный центр, 2001. — С. 454.
  4. De la littérature russe. Discours prononcé à L'Athenée de Marseille, dans le séance du 26 juin 1830, par le prince Elime Mestchersky. Marseille, 1830.
  5. Изд. [О. М. Сомов]. Рецензия на речь. Статья II // Литературная газета. — 1831. — Т. 3, № 7, 31 января (ценз. разр. 13 февраля). — С. 58.
  6. Пушкин в прижизненной критике, 1831—1833. — СПб.: Государственный Пушкинский театральный центр, 2003. — С. 50; 334 (примечания С. Б. Федотовой).
  7. Это критика. Вып. 23 (интервью с М. Липовецким) // Русский журнал. — 2004. — 12 февраля.