Баратынский (Святополк-Мирский)

«Баратынский» — предисловие Дмитрия Святополк-Мирского к собранию стихотворений Е. А. Баратынского 1936 года[1].

Цитаты

править
  •  

В истории европейской культуры русский романтизм не имеет своего самостоятельного лица. Но, с другой стороны, тогда как немецкий романтизм вырос из противодействия французской революции, русский романтизм возник из крушения декабризма. Будучи продуктом феодальной реакции, он не был, первоначально, действующей частью этой реакции. Как и немецкий, русский романтизм беспрестанно порождал реакционные ветви, но основная линия его ведёт от Веневитинова и Надеждина через фихтеанство Бакунина к левому гегельянству и демократизму Белинского.
Главными культурными задачами русского романтизма были «освобождение личности от оков феодальной морали и построение миросозерцания, свободного от церковного авторитета». Обе задачи требовали максимального обогащения внутренней жизни, чувства и воображения. Они требовали литературы, богатой эмоциональным и образным содержанием. Поверхностная эмоциональность и формалистический уклон додекабрьской поэзии, допустимые в поэзии, когда они ещё могли служить приемлемым аккомпанементом к политическому действию, теперь становились реакционными. Упор на содержание становился главным требованием прогрессивной критики. — 3

  •  

Можно было ожидать, что в последекабрьские годы глубоко аполитический — «эгоистический», как он сам определял его, — характер поэзии Баратынского ещё усилится. Он приобретал теперь прочную бытовую базу, получившую очень характерное выражение в цикле, посвящённом своему имению, своей усадьбе, и в уже упомянутом цикле, посвящённом жене и её сестре. В известном смысле эти циклы центральны для всего барщинно-усадебного периода депрессии и реакции. Но для самого Баратынского они не центральны. В своей хозяйственной деятельности он был типичен для эпохи и для своей социальной группы. Но идеологом этой группы Баратынский не сделался. От рядового среднепоместного крепостника просвещённый дворянин Баратынский, хорошо помнивший додекабрьскую атмосферу, отличался тем, что он отчётливо воспринимал реакцию и депрессию как реакцию и депрессию, как явления неблагоприятные для него и его хозяйства. Усадебная жизнь могла быть хорошим убежищем для «эгоизма», но она не давала ему забывать о возможности другого, о возможности «Европы». — 5

  •  

… в зрелой лирике Баратынского, начиная ещё со стихов 1827—1828 гг., появляются тенденции, прямо противоположные арзамасско-французским. Эти тенденции связаны с «эгоизмом» Баратынского <…>.
Так в полном противоречии с принципами Арзамаса Баратынский начинает культивировать архаизмы. И притом не привычные, ходячие архаизмы «высокой» поэзии, а такие, которые должны были звучать совершенно непонятно среднему читателю, не специалисту в церковнославянском языке. <…>
В том же направлении нарочитого отделения себя от читателя действует и второе стремление Баратынского — к максимальной сжатости выражения. Сжатость достигается в ущерб ясности. Он вырабатывает себе крайне затруднённый синтаксис, обращаясь с русским языком как с латинским, используя сверх всякой принятой меры согласование и подчинение грамматических форм.
Сплошь и рядом успех Баратынского в этом направлении был такой, что даже такой квалифицированный читатель, как Брюсов, не мог добраться до настоящего смысла некоторых мест… — 6

  •  

… для действительного авангарда русской демократии его смерть была только сигналом к окончательному и полному забвению. И хотя есть основания думать, что позиция Баратынского накануне смерти была левее такой же позиции Пушкина, в творчестве его не было тех элементов, которые обеспечили приятие Пушкина буржуазной и революционной демократией. — 7

  •  

Для упадочного дворянства в Баратынском было слишком много мысли и слишком мало «смирения сердца». Его возрождение могло начаться только тогда, когда стали возникать упадочные настроения в другом классе — в буржуазии. <…>
С другой стороны, Баратынский всегда будет нужен поэтам. Он один из лучших (из очень небольшого числа лучших) и самых честных мастеров русского стиха. Притом мастер, работавший на редком материале — эмоций, рождённых мыслью. Сами эти мысли (множественное число тут уместнее единственного) не возникают из «живой веры», из крепкого миросозерцания. Содержание их, вообще говоря, убого и кустарно. Но работал он над этим материалом не убого и не кустарно, а давал ему всю полноту эмоционального напряжения и всю силу исключительной квалификации.
У советского поэта есть та «живая вера» и тот «просвещённый фанатизм», о которых Баратынский мог только бессильно мечтать, — и называется она для него марксистско-ленинским миросозерцанием и большевистской партийностью. <…> У Баратынского идеи были мало ценные, но это были идеи, и разрабатывал он их хорошо. — 8

  •  

Молодого Баратынского можно определить как последнего из арзамасцев. От поэтов-декабристов и близких к декабризму, в том числе и от Пушкина, он отличается чисто «индивидуальным», «эгоистическим» характером своей поэзии, <…> чуждающейся всяких общественных, «гражданских» мотивов. Но отличается он и от поэтов консервативного лагеря, Жуковского и Козлова, отсутствием религиозных мотивов, отсутствием интереса к «очарованному там». Это одновременное отсутствие и общественных и религиозных мотивов сближает его с Дельвигом, поэтом, к которому он лично был более всего близок в эти годы.

  •  

Не будучи реакционным, он был «болотным», обывательским. <…>
С одной стороны, Баратынский идёт рядом с Пушкиным в деле завершения работы Карамзина и арзамасцев, в деле модернизации языка, ликвидации архаизмов, изгнания «пиитических вольностей», преодоления всякой корявости. Но в то же время Баратынский развивает свой стих в направлении, отличном от Пушкина. Он сознательно чуждается того «сладкозвучия», которое ввели в русский стих Жуковский и Батюшков и которое достигло своего апогея в ранней поэзии Пушкина <…>. Баратынский, наоборот, работает над приданием своему стиху своеобразной «металличности». Эта «металличность» складывается из целого ряда формальных элементов (особый подбор согласных, особое отношение синтаксической интонации к ритму, особые ритмические приёмы) <…>. Насколько сознательно Баратынский добивался этого, можно видеть по изменениям, которые он делал в своих стихах, подготовляя их в 1826 г. к изданию отдельной книгой и вытравляя из них всякую «батюшковщину».<…> Это стремление тесно связано со всем рассудочным и риторическим строем ранней поэзии Баратынского, с её «французским» интеллектуализмом. По афористической чёткости стиха, постоянно заостряющегося в блестящих, памятных формулировках, Баратынский очень рано превзошёл всех русских поэтов и мог бы почти состязаться с такими мировыми величинами, как Поуп и Вольтер.

  •  

Баратынский, поставленный перед новыми задачами, оказался в более трудном положении, чем Пушкин. В его ранней поэзии не было почти никаких исходных точек для переделки себя в соответствии с новыми требованиями. Популярность его, правда, достигает своего апогея как раз в первые последекабрьские годы, но это было не более как проявлением додекабрьской инерции. «Болотный» характер поэзии Баратынского был вполне кстати в такое время, когда непосредственное действие расправы над декабристами было особенно сильно, а новая культурническая волна ещё не успела подняться. И в дальнейшем Баратынский не разрывает со своим «французским» формализмом. <…> Впоследствии он пользуется им, чтобы вызывающе подчеркнуть свой отрыв от современности…

  •  

Около 1827 года начинается трансформация поэзии Баратынского. Из арзамасского формалиста он начинает вырастать в подлинно оригинального субъективного лирика. Всегда стремившийся к оригинальности, он начинает понимать, что путь к ней лежит не через подражание-отталкивание от ведущих поэтов, и становится на путь творческого использования субъективного опыта. <…> Но возможности его в этом направлении оказываются очень ограниченными. У него не было дара, столь необходимого в романтической лирике, <…> — творчески «раздувать» свои личные переживания и из немногого делать многое. Эмоциональная лирика Баратынского ограничивается двумя циклами, которые легко приурочиваются к биографическим фактам, — цикл, связанный с именем Аграфены Закревской, и ряд стихов, посвящённых домашним — жене и её сестре. Эти стихи очень показательны для «эгоистического» характера поэзии Баратынского и для всей его позиции в последекабрьские годы.
Но настоящий новый Баратынский возникал в эти годы в другого рода лирике, основанной на эмоциях, вызванных не личной жизнью, а размышлениями над судьбой своей и «человечества». <…>
Баратынский, сознавая исключительность и своевременность своей новой лирики, свою ставку делал не на неё. Он искал романтической популярности, он «стучался в сердца» широкой романтической публики, он надеялся завоевать её популярной романтикой страстей. Но здесь-то раньше всего и сказалась «романтическая импотенция» Баратынского, отсутствие у него того воображения, которое одно могло дать содержание романтической поэзии. Вместо того чтобы дать ему новую популярность, его «ультраромантические» поэмы «Бал» (1828) и «Наложница» (1831) оказались сигналом к окончательной потере старой. <…>
«Наложница» была именно тем типом поэмы, который публика требовала. Но Баратынский не справился со своей задачей. Отсутствие надлежащего воображения усиливалось отсутствием у него реального интереса к содержанию поэмы: поэта интересовали не герои и не сюжет, а чисто формальная задача изложения.
Как в «Бале», но в большем масштабе, задачей его было соединить лирическую напряжённость байронической поэмы с бытовым реализмом «Онегина», дать онегинский реализм без онегинской атмосферы. Но если в «Бале» эта лирическая напряжённость была отчасти достигнута, в «Наложнице», за исключением отдельных моментов в образе Сары и двух-трёх чисто лирических мест, её нет вовсе. Современники нашли поэму холодной и ненужной <…>. Оставался только формальный реализм, точность бытовых описаний. Но, несмотря на наличие несомненных формальных достижений, такой реализм был сам по себе не нужен. Социального содержания в нём было меньше, чем в «Эде».

  •  

«На смерть Гёте» — единственное изо всех стихотворений Баратынского — было принято всей молодой интеллигенцией, как дворянской, так и демократической, как принимавшей, так и отвергавшей Баратынского. Оно подкупило их своим вполне «шеллингианским» изображением великого поэта, и это изображение заслонило последние две строфы, в которых всякое шеллингианство исчезло и которые заканчивали стихотворение нотой откровенного, хотя и «примиренного» скептицизма. «На смерть Гёте» — апогей «шеллингианства» Баратынского и в то же время начало его окончательного отхода от философии.

Примечания

править
  1. Баратынский Е. А. Полное собрание стихотворений: В 2 т. Т. 1. — Л.: Советский писатель, 1936. — С. V—XXXIV. — (Библиотека поэта).