Барон Брамбеус (Каверин)

«Барон Брамбеус. История Осипа Ивановича Сенковского, журналиста, редактора „Библиотеки для чтения“» — диссертация Вениамина Каверина 1929 года[1] об Осипе Сенковском, переработанная и исправленная для издания 1966 года[2] (цитируется здесь). Сначала он собирался писать диссертацию о Фаддее Булгарине, но научный руководитель посоветовал не затрагивать столь сомнительную тему[С 1].

Цитаты

править
Бо́льшая часть цитат — повторы и небольшие парафразы из диссертации.
  •  

История Сенковского, в том виде, в каком находится она в традиционной науке, есть, в сущности говоря, именно история литературного имени. И даже не одного имени, а трёх сразу. Подобно трём лицам божества, Сенковский прочно вошёл в историко-литературное сознание, как одна из ипостасей журнального бога, два других имени которого — Греч и Булгарин. <…> имя Сенковского, вследствие очень сложных причин попавшее в круг одиозных имён, с помощью истории литературы сделалось неотъемлемой принадлежностью этого круга, несмотря на то, что сам Сенковский прилагал все усилия к тому, чтобы отделаться от своих непрошенных соседей. Журналистика 30—40 годов не отличалась, как известно, сантиментальностью; не было никаких оснований щадить его, тем более, что он сам никогда не щадил своих литературных и личных врагов. И его не пощадили.
Враг Гоголя и Пушкина, друг Тимофеева и Кукольника, фальсификатор научных знаний, напрасно потративший свой острый ум на издевательство над лучшими идеалами науки —таким Сенковский вошёл в сознание позднейших поколений. Силой исторической инерции вынесенный за пределы своей эпохи, он становится самой удобной мишенью для ходового либерализма того времени, — предисловие, 1929 (удалено из 1966, кроме фрагмента «Греч <…> имён»)

  •  

С помощью «Библиотеки для чтения» Сенковский ввёл в интеллектуальный обиход русского общества научные вопросы, которые были достоянием крайне узкого круга специалистов, и сделал это широко, талантливо, умело. Следует признать, что он был «классиком популяризации» <…>. Сторонник опытного экспериментального естествознания, Сенковский создал жанр научно-философской повести, в основе которого лежала научная полемика с биологами, геологами, физиками. Его оригинальная художественная проза была основана на глубоком изучении этнографии Востока. — предисловие (добавление 1966)

Глава I

править
  •  

… можно смело сказать, что Сенковский находился в дружеской связи чуть ли не со всеми будущими главарями революции, <…> что доверять Сенковскому или поощрять его служебную карьеру правительство Николая I не имело объективных данных. Напротив того, он должен был казаться неблагонадёжным лицом, искусно прикрывавшим оживленной служебной деятельностью свою связь с революционной интеллигенцией Польши. <…>
Студенческие воспоминания 30-х годов в один голос говорят о том, что не было во всём университете профессора, который с большим, чем он, презрением и скукой относился бы к чтению своих лекций. <…>
Университет был больше не нужен ему.
В его руках к этому времени уже было другое дело, ради которого он поступился многим. Он вовсе не намеревался сдать свои позиции, проститься с планами, продиктованными неограниченным честолюбием. Всё, что занимало его с ранней юности, было переключено в другой план, видоизменилось до неузнаваемости. Наука стала журналом, личная жизнь — позицией журналиста.
Дело это, в два года доставившее ему всё, к чему он стремился, называлось «Библиотека для чтения». — 5

  •  

Целый ряд басен, фельетонов, заметок, помещённых в газете «Balamut», представляет собою чрезвычайно интересный материал для истории русско-польских отношений того времени. <…> Но рельефные очертания всё это получило лишь в 1832 году, когда русско-польская кампания была кончена. Именно к этому времени и относится деятельное участие Сенковского в газете «Balamut».
Нет достаточных оснований утверждать, что участие это было обусловлено поражением польской революции. Но есть основания сомневаться в том, что он так открыто выступил бы сторонником русского правительства, если бы победили восставшие — на это, как известно, были серьёзные шансы.
Он долго медлил. Он так долго держался в стороне, как только могли позволить обстоятельства <…>.
Но когда дело было решено и штурм Варшавы положил конец не только его колебаниям, в газете «Balamut» появился фельетон «Приём у Люцифера», переведённый через год на русский язык под названием «Большой выход у Сатаны».
Для русских читателей этот фельетон был литературным скандалом; для польских — политической изменой. — 7 (1966)

  •  

Итак, «Приём у Люцифера» был эпитафией на могиле польского учёного Iosefa Sękowskiego. Взамен него появился русский журналист Осип Иванович Сенковский. — 8 (1966)

  •  

Позиция, которую занял Сенковский с первого номера «Библиотеки для чтения», была неблагонадёжна в 30-х годах. Эпоха торжественная и лицемерная <…> не могла примириться с иронией, пронизывавшей весь журнал и составлявшей его истинный смысл. Несмотря на отчаянные усилия, которые Сенковский подчас делал для того, чтобы усвоить официальный тон, — эта ирония сквозит в каждом номере «Библиотеки для чтения». — 9 (1966)

  •  

Маска православия и самодержавия, которую натягивал на себя Сенковский, была не к лицу ему, и правительство, нещадно преследовавшее его до конца его жизни, это прекрасно понимало. — 10

  •  

Ещё в проекте «Всеобщей газеты» Сенковский высказал убеждение, что основным законом каждого уважающего себя периодического издания является полное отрицание полемики <…>. Этот же пункт был поставлен в графу достоинств будущего издания и в прошении Смирдина о разрешении «Библиотеки для чтения» и в самой программе нового журнала[3]. <…>
После высочайшей резолюции: «Согласен; вообще желательно, чтобы обещание не подражать другим журналам подлою бранью было сдержано»[3] — обещание обратилось в запрещение. <…>
До конца своей жизни он понимал выгоды молчания. Но он не всегда молчал — и со связанными руками он ухитрялся отвечать на нападение. Это и было оборотной стороной его журнальной позиции.
Он отвечал мимоходом, как бы случайно, в других отделах, направляя удары не против враждебных статей, но против других статей и книг, принадлежащих тем же авторам.
Запрещение полемизировать заставило его изобрести десятки новых журнальных форм, которые нельзя было назвать ни полемикой, ни антикритикой, но которыми тем не менее он сражался — и не на жизнь, а на смерть.
Можно смело сказать, что запрещение полемизировать выработало в нём настоящего журналиста. — 10

Глава II

править
  •  

Значительная доля редакторского самоуправства [Сенковского в «Библиотеке»] была продиктована <…> цензурой. — 1 (1966)

  •  

Организованная атака на «Библиотеку для чтения» была открыта известной статьёй Шевырёва «Словесность и торговля». <…>
Направленная против Сенковского, она почти целиком повторила его мысли, высказанные им за два года до возникновения «Московского наблюдателя». Торговля была непочётной гостьей в словесности и для Булгарина и для Полевого. Словом этим, как оскорбительным, аргументировали решительно все — и в первую голову сам Сенковский. <…>
Выпады предсказаны заранее — это <…> осталось характерной чертой полемической тактики Сенковского. — 2

  •  

… беллетристика Сенковского была, казалось, уничтожена без остатка <…> в статье Н. Павлищева «Брамбеус и юная словесность»[4].
Статья очень убедительно доказывала, <…> что, нападая на французскую словесность, Сенковский пользуется её же образцами, что он безнравственный человек, который пишет свои повести дурным риторическим языком.
Утверждения эти нуждались только в одной поправке, связанной с самой редакционной атмосферой «Библиотеки для чтения». С этой поправкой плагиат оказывался только занимательным чтением, безнравственность — невинной болтовнёй с читателем, а игра с французской словесностью — всего лишь средством оживить иностранное обозрение.[С 2]
Таким образом, и нападение лицом к лицу — било мимо цели. — 2

  •  

… статья Гоголя «О движении журнальной литературы», помещённая в первом номере «Современника», <…> чрезвычайно неосторожная с точки зрения журнальной тактики 30-х годов <…>. Гоголь пересмотрел все журналы один за другим, и все <…> с точки зрения пригодности их для борьбы с «Библиотекой для чтения».
Этим прежде всего была сделана честь проницательности Сенковского, который мог бы показаться теперь чуть ли не ясновидящим.
Этим был совершенно убит «Московский наблюдатель», упорно утверждавший, что он создан вовсе не с исключительной целью поколебать значение «Библиотеки для чтения», и получивший совершенно неожиданный удар от своего ближайшего союзника. — 3

  •  

Группа Греча, Булгарина, Сенковского и братьев Полевых была профессионально-производственной группой. Вот что дало право литературе 30-х годов выделить и объединить эти имена, имеющие мало общего между собой во всех других отношениях. С полной определённостью это сделал в «Литературных мечтаниях» Белинский <…>.
Журнальный триумвират Греч — Сенковский — Булгарин является поздним и элементарным истолкованием этой точки зрения. Впервые она была обоснована лишь в 1865 году, в статье А. П. Пятковского[5] <…>. Снисходительность историков литературы, впоследствии писавших о «журнальном триумвирате», к Николаю Полевому так же непонятна в этом вопросе, как и необоснованное предположение о дружбе и тесной связи Сенковского с Булгариным и Гречем.
Письма, дневники, рецензии, статьи, памфлеты участников этого мнимого объединения говорят совсем о другом:
1. О том, что если существовал в 30-х годах журнальный союз, так это был союз Полевого, Булгарина и Греча против Сенковского.
2. О том, что с первого дня существования «Библиотеки для чтения» между Сенковским и Булгариным, Сенковским и Гречем, а с 1838 года между Сенковским и Полевым велась ожесточённая и непримиримая борьба <…>.
Это был едва ли не первый случай в истории экономического развития России, когда промышленная конкуренция была облечена в журнальные формы, имеющие сами по себе высокую ценность — то есть когда товар как бы своими устами убеждал потребителя купить его и не покупать у соседа.
Борьба шла вокруг изобретения, называвшегося «Библиотекой для чтения» и равнявшегося 5000 подписчиков, помноженных на 50 рублей ассигнациями в год.
Нужно было — или овладеть этим изобретением, или уничтожить его.
Нужно было быть Сенковским или так же, как он, владеть сложнейшим искусством журнальной тактики, чтобы не допустить ни того, ни другого. — 3

  •  

Было бы слишком утомительно перечислять все заметки, рецензии, антикритики и статьи, направленные против «Библиотеки для чтения» в «Северной пчеле» 1834 — 1843 годов. <…>
Правда, <…> случались иногда более или менее длительные перерывы. — 4

  •  

Если Сенковского можно назвать предпринимателем-прожектёром, журналистом-изобретателем, для которого интерес к своему делу далеко превышал жажду денежных прибылей, деловая эластичность которого позволяла ему очень корректно, по-европейски вести свою литературную торговлю, если Булгарина можно назвать представителем ни с чем не считающейся наживы, <…> то к фигуре Греча больше всего подходит имя предпринимателя-бюрократа, педантичного дельца, прекрасно умевшего скрывать, что дебет и кредит были основными категориями его миросозерцания. — 5

  •  

… «Северная пчела», <…> как точнейший барометр, отражала все колебания в деловых отношениях мнимого триумвирата. — 5

  •  

«Московский телеграф» был закрыт одновременно с появлением нового читателя, огромные издательские возможности носились в воздухе… Изменение политической ориентации при этих обстоятельствах было прямым следствием и непременным условием для того вида деятельности, который он наметил себе при переезде в 1837 году в Петербург. <…>
Но отказ от своих убеждений не помог Полевому. Смешав литературные взгляды с торговыми расчётами (в то время, как они были строго согласованы у его будущих конкурентов и компаньонов), он вмешался в сложнейшую интригу между Сенковским, <…> Булгариным и Гречем. Он бросился в борьбу с Сенковским, не замечая, что новые друзья готовы продать его гораздо дешевле, чем друг друга. <…> Из журналиста, литературный талант которого высоко ценился и первым, и вторым, и третьим, он превратился в предпринимателя, опасного уже тем, что у него не было возможности затеять собственное дело… — 6

  •  

«Неужели он (Сенковский) думает, — писал Полевой, — что «Московский европеец», «Идеал», «Женщина-писательница», «Елена Г-ская красавица», «Трактат о висте», «Катенька» — могли заменить прежние остроумные шалости барона Брамбеуса?»[6]
<…> ни одна из перечисленных вещей (кроме не подписанного «Трактата о висте») ему вовсе не принадлежала.
Дело было не только в том, что каждая из них была основательно переделана Сенковским (это, без сомнения, и дало Полевому возможность приписать ему чужие повести). Но <…> при переделке был вставлен ряд мест, которые были направлены на то, чтобы заинтересовать читателя загадочной фигурой барона Брамбеуса. Раскрытие вот этой редакционной тайны, говорившее попросту о том, что о бароне Брамбеусе в чужих повестях писал сам барон Брамбеус, было, разумеется, очень страшно для литературной репутации Сенковского. <…>
Эта забота об усложнении легенды о бароне Брамбеусе <…> в интерпретации Полевого была просто саморекламой <…>.
Среди перечисленных названий была упомянута — и далеко не случайно — одна из повестей Елены Андреевны Ган «Идеал».
Дело <…> в том, что Сенковский покровительствовал этой молодой писательнице не из одного восхищения перед её талантом. Полемика её друзей и родственников, поднявшаяся в своё время вокруг статьи Старчевского «Роман одной забытой романистки»[7], с совершенной несомненностью подтверждает наличие (по крайней мере, со стороны Сенковского) — не только литературных отношений.
Самое сопоставление названия повести Елены Ган с двумя другими: «Женщина-писательница» и «Елена Г-ская красавица», указания на то, что Сенковскому изменила удача с тех пор, как он увлёкся этими произведениями в ущерб своему таланту, говорит о том, что Полевой далеко не брезгал теми самыми «нелитературными орудиями»… — 7

  •  

В томе LVI «Библиотеки для чтения» [1843 года] отдел «Литературная летопись» неожиданно <…> назывался «New-year night's dream» («Сон в новогоднюю ночь»), трагедия-водевиль в одном действии…
<…> в том же номере «Библиотеки для чтения», в котором «Были и небылицы» [Полевого] подверглись такому ожесточённому нападению, была помещена его новая драма «Ломоносов».
Таким образом один отдел журнала был целиком посвящён литературному уничтожению человека, в полное распоряжение которого был отдан другой отдел. Ничего более жестокого нельзя было придумать по отношению к Полевому, который, растеряв в отчаянной борьбе за хлеб остатки своего незаурядного таланта, всё ещё пытался найти в своих сомнительных предприятиях «оттенок благородства» — сословного, купеческого, профессионального, хоть какого-нибудь. Это было тем страшнее, что «Были и небылицы» написаны о деньгах (слово это стоит в подзаголовке книги), что сквозь натянутые шутки Полевого виден настоящий ужас перед общественным строем, который заставляет его шутить, чуть ли не умирая с голоду. — 9

  •  

… каждая книжка «Библиотеки для чтения» до сих пор может служить образцом занимательного чтения… — 10

  •  

Сенковский мог работать только один. Всё, сделанное чужими руками, переделывалось им заново. Он как бы писал весь журнал — с первой строки до последней, <…> от названия до примечаний к модным картинкам. <…> Это привело к. тому, что тексты, печатавшиеся в «Библиотеке для чтения», менее всего пригодны для научной работы — но это же придавало «Библиотеке для чтения» такое глубокое организационное единство, которым не обладал ни один русский журнал. <…> об этом с восхищением отзывался Белинский. — 11

Глава III

править
  •  

Шубравство было для него настоящей литературной школой. От шубравства шло его остроумие, его шутливые псевдонимы, его поверхностная старомодная дидактика, странно сочетавшаяся с развязностью, его фантастика <…>. Свифт, Рабле, Вольтер, в подражании которым обвиняла его впоследствии критика, были шубравскими Свифтом, Рабле и Вольтером, — именно в свете шубравства они были восприняты и использованы Сенковским. Я говорю — использованы, имея в виду обвинения в плагиатах, которые время от времени предъявлялись Сенковскому со стороны враждебных изданий. К каждому номеру шубравской газеты можно предъявить подобные обвинения. Это было принципиальное плагиаторство, близкое к простому усвоению литературных образцов…
<…> несомненные следы влияния «Towarzystwa» бросаются в глаза при чтении его критических и теоретических статей. Нет, например, никаких сомнений в том, что защита опытных наук, под знаком которой шли соответственные отделы «Библиотеки для чтения», была прямым следствием влияния Андрея Снядецкого, под руководством которого шубравцы учились презирать умозрительные науки.
Равным образом, гонение на сентиментализм, насмешка над романтической школой, борьба против французского влияния (и даже то обстоятельство, что, невзирая на эту борьбу, шубравцы пользовались французскими образцами), вся эта, неоднократно отмеченная исследователями идейная полемика шубравства с современной литературой[8], — всё находит себе место на страницах «Библиотеки для чтения». Разумеется, многое успевает измениться за 15 лет, молодая во времена шубравства романтическая школа успевает устареть, над сентиментализмом теперь смеются все, кому не лень, а найти связь между идейным багажом «Библиотеки для чтения» и газетой шубравцев было бы очень трудно, если бы теоретическая борьба против романтизма не соединялась в руках Сенковского с практикой шубравского Вольтера. — 1

  •  

Произведения Сенковского — те, которые заслуживают рассмотрения, — были написаны им либо до возникновения «Библиотеки для чтения», либо в первые два года её существования. Дифференциация по жанрам, которая с такой простотой может быть проведена по отношению к дожурнальному периоду, <…> оказывается недействительной и ничего не объясняет в период журнальный. <…>
Только в 1837 году, когда переделки чужих повестей, торопливый монтаж безразличного повествовательного материала, необходимого для заполнения пустующего отдела «русской словесности», приходит на смену указанным произведениям, конфликт между художественной прозой и журналистикой Сенковского кончается победой второй, и первая прекращает самостоятельное существование.
Вот почему всякие попытки проследить линию внутренней эволюции Сенковского-беллетриста заранее обречены на неудачу. Столкновение двух систем — художественной и журнальной прозы — является основным вопросом этой эволюции.
Законы журнала спутывают и затушёвывают признаки перехода от одного беллетристического «жанра» к другому. Принцип журнального единства стирает границы жанров, классифицируя их по признакам <…> журнального порядка. На смену колеблющемуся и неопределённому понятию жанра выступает очень точное, почти производственное, понятие журнального отдела. — 2

  •  

Тридцатые годы — время псевдонимов, не желающих мириться со скромной деятельностью в пределах номинального существования. — 3

  •  

«Фантастические путешествия» лежат на грани между первым этапом трансформации науки в литературу («Письмо Тютюнджу-Оглу») и спешной журнальной работой, оказавшей и на литературу и на науку Сенковского гибельное влияние. Поэтому в книге этой легко обнаружить и следы научной полемики, обернувшейся к читателю своей иронической стороной, и все черты той своеобразной свободы обращения с материалом, которая, если бы её удалось уберечь от «духа журнализма», быть может, сделала бы Сенковского одним из замечательных беллетристов 30-х годов.
<…> книга эта — ещё и система бесконечных отступлений, по существу длиннейший монолог, изредка прерываемый автором для сообщения необходимых фабульных сведений, играющих в «Фантастических путешествиях» третьестепенную роль. <…>
Наиболее занимательная часть книги, до нашего времени не потерявшая интереса, — «Учёное путешествие на Медвежий остров» <…>.
Большинство указаний [критиков на «плагиаты»], не дающих, впрочем, повода говорить о текстуальных сближениях, интересны главным образом тем, что они устанавливают связь «Фантастических путешествий» с шубравской литературой. Вольтер, Стерн, Рабле были признанными литературными и идейными вождями шубравства. <…>
Читая «Фантастические путешествия», решительно невозможно предположить, что в этой книге, построенной на каламбурах, пересыпанной выпадами против «юной словесности» и шутками над учёными современниками, была использована, с одной стороны, реальная биография Сенковского и, с другой, — система его научных воззрений. <…>
Дело было, разумеется, не в том, что биография Сенковского была положена в основание литературной личности Брамбеуса, но в том, что решение вопроса, «как быть журналистом», видоизменило отношение Сенковского к личным наблюдениям, как литературному материалу. <…>
Реальной биографии Осипа Ивановича Сенковского, учёного-востоковеда, было мало для создания литературной личности барона Брамбеуса. <…> Нужна была анкета о его положении имущественном, семейном и социальном.
Эта анкета была продиктована самым стилем «Фантастических путешествий». Брамбеус — лжец, болтун, мистификатор и надворный советник — всё это вовсе не было задано с первой страницы книги. Это был характер, возникший в связи со стилем, с манерой небрежной болтовни, разговора ни о чём и обо всём на свете. — 3

  •  

Граница между Сенковским и Брамбеусом была проведена (это относится преимущественно к 1834 году) с такой резкостью, что отожествление этих имен вызвало удивление современников. <…>
Литературная личность как бы опекалась в журнале, ей были предоставлены все жанры и все отделы — от повести до рецензии, от «Сельского хозяйства» до «Смеси».
Это было плодотворно для журналистики Сенковского, но гибельно для него, как беллетриста. Гибельно потому, что, несмотря на все заботы о биографии, о характере, о своеобразном стиле, который напоминает иногда индивидуальную речь, барон Брамбеус, попав в журнал, превратился в отражение фельетонной позиции, слился с самым духом журнализма, преследовавшим Сенковского по пятам едва ли не со времени его участия в газете шубравцев. <…>
Уже в 1835 году «Библиотека для чтения» была в высокой степени исполнена этой привычкой шутить по любому поводу или без всякого повода. Расплывшийся по всем отделам журнала «Барон Брамбеус» потерял специфические черты, группировавшиеся до сих пор вокруг его фигуры. Пройдя полный этап своего развития, литературная личность, возникшая из псевдонима, установившаяся как маска журналиста, стёршаяся вследствие периодического использования, возвратилась к точке своего отправления. Только в одном отделе журнала она продолжала ещё существовать — в «Литературной летописи». <…>
Редакторский кабинет, настроение редактора было вдвинуто в критический отдел журнала. Им — этим настроениям — связывались статьи, не имеющие ничего общего друг с другом, оно заставляло книги предъявлять друг другу ультиматумы, ссориться и мириться.
<…> фигура барона Брамбеуса, превратившаяся в ничто, в один из многочисленных псевдонимов, в журнальную пыль, возникшую в «Библиотеке для чтения» за счёт художественной прозы Сенковского и <…> его науки. — 4

  •  

Требование писать стилем «лёгким и забавным, или шубравским»[9], разительно сближающее, между прочим, стилевую манеру Сенковского не с Жюлем Жаненом, как говорила об этом современная критика, но с Андреем Снядецким, с такою последовательностью проводилось в жизнь «Библиотекой для чтения», что в этом отношении её смело можно счесть прямой продолжательницей уличной газетки шубравцев.
Более чем характерно, что вслед за целым рядом нравоописательных и фантастических фельетонов, помещённых в 1833 году в «Новоселье» и «Северной пчеле», <…> этот жанр в его чистом виде бесследно исчезает, вплоть до «листков барона Брамбеуса», относящихся к 1856-1858 годам, — т.е. до того времени, когда Сенковский уже отказался от журнала. Это произошло, как кажется, потому, что возможности, открывшиеся для фельетона с возникновением «Библиотеки для чтения», были настолько обширны, любой отдел журнала поддавался влиянию Сенковского-фельетониста с такой лёгкостью, что фельетон, как жанр, потерял свои специфические черты. Необходимое подкрепление любого из журнальных фронтов, он оказался просто не нужен в своём чистом виде. <…> Но ни один номер журнала не выходил без новых и явных свидетельств захватнической политики этого жанра. — 5

  •  

Есть одна линия в его беллетристике, которая с особенной чёткостью даёт представление о том высоком месте, которое он мог бы занять в русской литературе. Это — путевые дневники, мемуары, автобиографические повести. <…>
«Турецкая цыганка» прежде всего говорит о том, каким огромным материалом располагал Сенковский-прозаик: не только Восток, но и этнография вообще, не только лингвистика и археология, но и философия и математика были соединены в сочетаниях причудливых и невероятных.
Остроумие, понятое как способ подачи материала, остроумие далёких сравнений держало в подчинении всю эту массу разнородного материала. <…>
Возможно, что он воспользовался историей знаменитого путешественника и ориенталиста Юлия Генриха Клапрота, который, покидая Россию, увёз с собой черкешенку и с которым Сенковский находился в переписке[10]. <…>
Столкновение двух авторских «я», одно из которых следует приписать спокойной позиции автора-мемуариста, борьба фельетонного стиля с автобиографией — вот что бросается в глаза при внимательном чтении «Турецкой цыганки». <…>
Нарочитая холодность, деланное равнодушие — как это выпадает из сентиментальных и, без сомнения, искренних воспоминаний Сенковского о своей молодости! Скептический фельетонизм — нужно было всё же не иметь вкуса, чтобы испортить им эту вещь, которую можно было бы, кажется, поставить в один ряд с лермонтовской «Таманью»! — 5

  •  

Очень трудно объяснить создание «Записок домового» в самый разгар борьбы между светской и бытовой повестью 30-х годов.
Светская повесть <…> была основана на эстетическом материале (кстати сказать, именно поэтому она представляет драгоценный материал для изучения иностранного влияния в прозе 30-х годов). Лексический багаж её был как бы предрешён заранее — границей служил «язык образованного общества», о котором не уставали твердить критические отделы «Библиотеки для чтения».
Более живым и поэтому более спорным жанром была бытовая повесть, жанр, в котором новая лексика способствовала снижению высокого романтического героя, приданию ему черты не амплуа, но характера, отличалась подражанием фольклору. <…>
Мне кажется, что источники «Записок домового» лежат в той аллегорической линии шубравской фантастики, которая была так принята в бытовой среде «Towarzystwa» и произведениях, печатавшихся в «Уличных известиях».
Так, в № 112 этой газеты (25 января 1819 г.) были помещены «Wiadomosci brukowe z tamtego swiata», т.e. «Уличные известия с того света», очень напоминающие в некоторых отношениях «Записки домового».
<…> сходство говорит всё же о том, что «Записки домового» были бы гораздо понятнее в газете шубравцев, чем на страницах «Библиотеки для чтения».
Вещь эта, как бы вывезенная вместе с молодостью из Польши (недаром были использованы в ней студенческие теории Томаша Зана), выросла на презрении к шаблонам журнальной повести, которой, между прочим, и сам Сенковский отдал дань, повинуясь потребностям читателя и журнала.
Но и «Записки домового» были несколько ослаблены вторжением фельетонизма. <…>
Вслед за парадоксальным, очень умным разговором чёрта журналистики с домовым и покойником о материалистических основах душевных явлений, вслед за весёлым опытом над влюблёнными скелетами, <…> — начинается как бы новый вариант той же самой истории, происходящей на этот раз не между покойниками, но между живыми людьми. Этот вариант написан как бы другою рукой. <…>
Знакомая по первым фельетонам Сенковского деланная болтовня о женском непостоянстве, вовсе несвойственная задумчивому домовому первой половины «Записок», внезапное появление чёрта по супружеским делам, самое имя которого — Фифи-Коко[С 3] — производит впечатление досадной опечатки, — все говорит о вторжении дешёвого, рыночного фельетонизма, так часто становившегося поперёк дороги Сенковскому-беллетристу. <…>
Если бы можно было <…> зачеркнуть вторую половину «Записок домового», — эту вещь смело можно было бы поставить в один ряд с лучшими из фантастических рассказов князя Одоевского. — 5

  •  

В эволюционной линии Сенковского-беллетриста «Письмо Тютюнджу-Оглу» занимает очень важное место. Это была профессиональная, профессорская шутка, начавшая собою длинный ряд чрезвычайно занимательных, и до нашего времени не потерявших своего интереса, учёных мистификаций. Я имею в виду «Похождения одной ревижской души», «Совершеннейшую из всех женщин», «Микерию-Нильскую Лилию» и другие повести, стоящие, кстати сказать, в русской литературе совершенно одиноко.
Некоторые элементы трансформации науки в литературу, о которой свидетельствовал впоследствии каждый номер «Библиотеки для чтения», были уже даны в «Письме Тютюнджу-Оглу», в этом скандале, перекочевавшем в науку. Это было также признаком какого-то иного отношения к ней — отношения, рассчитанного на широкого читателя. Наука для профессионалов, сарказм для всех — здесь уже были несомненные черты журналиста.
Тем не менее фельетон, проникший в это «Письмо» сквозь щели, оставленные учёным сарказмом, был только средством оживления научной полемики. <…>
Иначе обстоит дело с восточными повестями Сенковского, написанными в разгар журнальной работы. Точно так же, как «Фантастическим путешествиям» предшествовали действительные путевые дневники, ироническим восточным повестям предшествовали написанные Сенковским в молодости, совершенно серьезные, полупереводы восточных повестей, в которых не было и тени иронии («Бедуин», «Витязь буланого коня» и др.). <…>
20-х годах он был в этом отношении скромнее. Боковая, случайная линия Сенковского-ориенталиста, эти первые восточные повести ещё не были для него литературой в точном смысле этого слова.
Здесь не было ещё контрастов, противоречий иронических восточных повестей, возникших после создания «Библиотеки для чтения» <…>.
Подражание научным источникам лежит в основе композиции этих повестей. Научный материал, который десять лет назад заинтересовал бы Сенковского-ориенталиста своим историческим, лингвистическим или археологическим значением, явился для него в этих повестях предметом легкомысленной имитации. <…>
Это был редкий случай заимствования у научного материала не сведений, но стиля, не документальных данных, но принципа построения. <…>
Сенковский сталкивал глубоко чужеродные материалы. Это давало возможность делать самые неожиданные сопоставления; они были тем неожиданнее, чем дальше отстоял от современности тот или иной объект псевдоучёной имитации. <…>
Предваряя Бернарда Шоу, Сенковский осовременивал в [«Микерии-Нильской Лилии»] быт и героев древнего Египта в целях комического эффекта, а не учёной мистификации. <…>
Круг этнографического материала, использованного в «Совершеннейшей из всех женщин», очерчен в замечательных статьях Сенковского, написанных по поводу известных книг монаха Иоакинфа. Голос неудавшегося дипломата слышен в этих статьях — дипломата, свободного от дипломатической вежливости и дипломатических тайн <…>.
Этнография Востока, и раньше интересовавшая Сенковского-беллетриста как материал контрастный и острый, в «Совершеннейшей из всех женщин» была доведена до абсурда, граничащего с его логической фантастикой, с холодным бредом его шубравских фельетонов.
<…> распыление науки и приспособление её к журналистике <…> выглядело первоначально, как использование литературы для популяризации научных знаний. <…> Сенковский никогда не упускал случая критически изложить ту или иную научную теорию. — 6

  •  

«Библиотека для чтения» была не журналом, а человеком и притом человеком совсем не склонным жертвовать чем бы то ни было ради своих философских воззрений. — 7

  •  

Критика отношения к книге, которая так характерна для Сенковского, — у Писарева стала критикой целесообразности её с точки зрения общего мировоззрения. Но это стремление сразу всё объяснить и сразу ни с чем не согласиться, эта жажда больших поворотов в литературе, — все черты, с такой силой сказавшиеся в лучших статьях Сенковского и Писарева, говорят о сходстве не только воззрений, но и литературных позиций. — 7 (2-е предложение — 1966)

  •  

«Подметая у входа в новую эпоху, он выметал вместе с пылью и вещи ценные» (Герцен). Но не нужно забывать, что самое существование такого журнала, как «Библиотека для чтения», в официальную и фальшиво-высокопарную эпоху 30-х годов обязывало к чрезвычайно сложной и искусной тактике, при которой гибель «ценных вещей» бывала подчас одним из условий существования.
«Литературная летопись» была одним из методов этой сложной журнальной дипломатии. Непозволительный сарказм этого отдела «Библиотеки для чтения», вызывавшего беспрестанные нарекания со стороны Уварова и цензуры, — оправдывался борьбою с словесностью, стало быть, видимым совпадением целей. Другим методом были высокопарные статьи, в которых глубокая ирония находилась в состоянии непрестанной борьбы с инстинктом самосохранения. Она побеждала — если не в следующем номере, так в, следующем году.
Так, знаменитое возведение Кукольника в Гёте было одной из попыток усвоить официально-уваровский тон. <…>
Объявив себя принципиальным сторонником пристрастной критики, Сенковский уже одним этим провёл демаркационную черту между собою и современной литературой. За холодность и иронию ему отплатили сперва бешеными нападениями, а потом намеренным равнодушием.
<…> из газеты «Balamut» <…> берёт своё начало «Литературная летопись» — этот наиболее известный отдел «Библиотеки для чтения», — <…> [из] редакционного объяснения под заглавием «Литературная монстрография». <…>
Идея «монстрографии» была осуществлена газетой «Balamut» в скромных размерах. <…> Зато в «Библиотеке для чтения» монстрографии был отдан целый отдел, в котором она должна была преследовать «высокую» цель — борьбу с «серыми привидениями книжного мира»[11]. <…>
Есть основания предполагать, что борьба с подобной литературой, составлявшая почти всё содержание «Литературной летописи», была продиктована соображениями экономического порядка или, по меньшей мере, являлась отражением весьма сложных отношений между лубошниками и книгопромышленниками… — 8 (1966)

  •  

Вряд ли в истории русской журналистики был другой журналист, который с подобной же изобретательностью сделал читателя героем своего издания. Публика, Пюблик-Султан-Богодур, была действительным героем «Литературной летописи». <…> рецензии «Библиотеки для чтения» рассказывались, а не излагались, <…> сочетание их давало в результате композиционно-слаженную систему. — 8

Глава IV

править
  •  

Журналист сталкивается со своей эпохой лицом к лицу <…>. Навыки, которые она диктует ему, оказываются непригодными, едва только она уступает место другой эпохе. Позиция человека, ни с чем не соглашавшегося, ни с русской литературой, ни с немецкой философией, должна была выглядеть в 50-х годах придуманной и фальшивой. И Сенковский недолго настаивал на ней. Время сбросило его со сцены, и он, умный и утомлённый журналами и врагами, уступил ему — не без боя <…>. Нет никаких сомнений в том, что если бы он умер <…> в середине 40-х, в эволюции русской журналистики не изменилось бы ровно ничего. Он сам прекрасно понимал это. [процитировано письмо Е. Н. Ахматовой 15 февраля 1843] — 1

  •  

Сложная дипломатическая игра, которую вела «Библиотека для чтения» в 30-х и начале 40-х годов, уклоняясь от рассмотрения основных вопросов своего времени и тем не менее рассматривая их, оказалась невозможной после 1848 года — столь знаменательного в истории русской цензуры и литературы. Холера, которой биограф Сенковского приписывает охлаждение его к журналу[12], была не только болезяью, но и фигуральным выражением, означавшим цензурные преследования Комитета 2 апреля[13]. Перенести две столь тяжёлые болезни сразу не в силах был даже такой опытный и искусный журналист, как Сенковский. <…>
С первого года существования «Библиотеки для чтения» Главное управление цензуры предписало наблюдать за ней сверх общих требований цензурного устава[14]. <…> и свидетельство Пржеславского[15] о том, что Сенковский именно Уварова обвинял во всех своих затруднениях, следует считать очень близким к истине. — 1 (1966)

  •  

Он переделывал печи и лампы точно так же, как рукописи, попадавшие ему в руки при руководстве «Библиотекой для чтения». Он всё ещё редактировал, если не журнал, то предметы домашнего обихода. Он готов был отредактировать по-своему весь мир, в целесообразном устройстве которого далеко не был уверен. — 2

  •  

Если бы было достоверно известно, что такое фельетон, можно было бы доказать, что «Листки Барона Брамбеуса» — это не фельетоны, но газетные статьи, в которых бесследно исчезло монологическое начало фельетона. Путь, которым Сенковский шёл к газетному языку, был намечен всей предшествовавшей литературно-журналистской работой. <…> он начинал с проекта «Всеобщей газеты». Думаю, что отталкивание от польской литературной культуры, столь характерное для первого периода его журнальной деятельности, невольно вело к той «грамматической стройности», о которой Белинский писал, как о «мёртвой правильности языка».
Он недаром писал с равной лёгкостью на русском, английском, французском, польском языках. Он как бы опирался на безличный, присущий всем европейским народам, языковый фонд. Это языковое равенство, заключенное в сравнительно узкие границы интеллигентских языковых норм, и привело его в результате к газетному языку, к стёртому «разговорному» языку, который он горячо защищал в своих теоретических статьях, впрочем, называя его по-другому. — 4

  •  

Два обстоятельства мешали Сенковскому распорядиться популярностью [«Листков»] так, как он хотел бы и, без сомнения, мог. С одной стороны — цензура. С другой — та деловая беспощадность, которую он сам ввёл в своё время в русскую журналистику и которую теперь применил к нему Старчевский. Разница была в том, что Сенковский был не только дельцом, но и изобретателем, а Старчевский — ни тем, ни другим.
В своих «Воспоминаниях старого литератора» он рассказал (всё с тою же подозрительной целью оправдаться перед потомством, которая видна во всех его суждениях о Сенковском), сколько труда стоило печатать «Листки»… — 4 (1966)

  •  

Некрологи, посвящённые памяти Сенкивского, содержат не только полемические выпады, но и прямые оскорбления: читая их, трудно предположить, что человек, по адресу которого они направлены, действительно умер и лишён возможности отвечать. <…>
С Сенковским спорили и после смерти. У него было литературное имя, превращавшее некролог в полемическую статью. Таким образом, он и в гробу умудрялся изменять журнальные жанры. — 4 (конец)

Примечания автора

править

С уточнениями.

  1. Каверин В. А. Барон Брамбеус. — Л.: Изд-во писателей в Ленинграде, 1929.
  2. Каверин В. А. Барон Брамбеус. — 2-е изд. — М.: Наука, 1966.
  3. 1 2 Цензура в царствование Николая I // Русская старина. — 1903. — № 3. — С. 574-6.
  4. Московский наблюдатель. — 1835. — Ч. II. — Июнь, кн. 1. — С. 442-465; кн. 2. — С. 599-637.
  5. Очерки по истории русской журналистики тридцатых годов // Современник. — 1865. — № III. — С. 69-95.
  6. Очерк русской литературы за 1837 год // Сын отечества и Северный архив. — 1838. — Т. I. — № 2. — Отд. IV. Критика. — С. 66.
  7. Исторический вестник. — 1886. — Кн. VIII, IX.
  8. S. Morawski. Sękowski // Atheneum, 1898, № 1.
  9. J. Bielinski. Szubrawcy w Wilnie. 1910, s. 68.
  10. См. «Наблюдатель». — 1884. — Кн. 9. — С. 236. Стоит отметить, что Клапрот умер в 1835 году, а «Турецкая цыганка» <…> появилась в печати тотчас же после его смерти.
  11. Два маскарада. Рассказ В. С. // Библиотека для чтения. — 1837. — Т. XXI. — Отд. VI. — С. 9.
  12. П. Савельев. О жизни и трудах О. И. Сенковского // Сенковский О. И. Собрание сочинений. Т. 1. — СПб., 1858. — С. XCVII.
  13. М. К. Лемке. Очерки по истории русской цензуры и журналистики XIX столетия. — СПб., 1904. — С. 248.
  14. ЦГИАЛ, д. Цензурного комитета, № К 5994.
  15. Русский архив. — 1872. — Стб. ~1895.

Скоски

править
  1. А. И. Рейтблат. Видок Фиглярин (История одной литературной репутации) // Вопросы литературы. — 1990. — № 3.
  2. Парафраз мнения В. Белинского из 2-й части статьи «О критике и литературных мнениях «Московского наблюдателя».
  3. Персонаж и «Большого выхода у Сатаны».

О книге

править
  •  

Мне кажется, что фигуру Сенковского вы несколько стиснули и принизили. От этого она стала плотнее, крепче, видней, и это — хорошая работа художника, беллетриста. А исторически Брамбеус рисуется мне фигурой более широкой и высокой — более хаотической, расплывчатой. Думаю, что не совсем правильно трактовать его только как журналиста, ибо он обладал и дарованием беллетристическим <…>. Умел не только критиковать, но и восхищаться, то есть — восхищать, возвышать себя — над действительностью.

  Максим Горький, письмо Каверину 3 июля 1929