Виссарион Григорьевич Белинский

русский мыслитель, писатель, литературный критик, публицист, философ-западник
(перенаправлено с «Белинский»)

Виссарио́н Григо́рьевич Бели́нский (30 мая (11 июня) 1811 — 26 мая (7 июня) 1848) — выдающийся русский литературный критик, публицист, философ-западник. В связи с тем, что по традиции критики и из-за цензуры абсолютное большинство его рецензий и статей выходило анонимно и под криптонимами, а многие рукописи не сохранились, достоверное установление авторства потребовало длительных исследований. Значительная часть подверглась редакторской и цензурной правкам, устранённым в собраниях сочинений. Белинский пустил в широкий обиход немало понятий, слов и фразеологических оборотов[1]. В 1833—34 годах переводил беллетристику с французского языка.

Виссарион Григорьевич Белинский
Статья в Википедии
Произведения в Викитеке
Медиафайлы на Викискладе

Цитаты

править
  •  

Из условности слов нельзя заключить, чтобы язык, или способ выражения, был изобретением человека. Изобретение предполагает или намерение, или нечаянность <…>. Но мысли человек не изобретал, а так как мысль, в своём проявлении, необходимо условливается формою, то и слово, как форма мысли, родилось вместе с нею и не могло быть изобретением человека. Поэтому язык человеческий, при всей своей условности, основан на таких же непреложных законах, как и мысль. Происхождение слова современно рождению мысли, т. е. человек стал говорить в то же самое время, как начал мыслить. Язык развивается и совершенствуется вместе с мыслию: у диких и необразованных народов мало понятий и мыслей…[К 1]

  — «Основания русской грамматики для первоначального обучения», 1837

Статьи

править
  •  

Всем известно, что с г. Мочаловым очень редко случается, чтобы он выдержал свою роль от начала до конца, <…> что он может быть хорош только в известных ролях, как будто нарочно для него созданных, а в прочих по большей части бывает решительно дурен. Наконец, <…> что, часто дурно понимая и дурно исполняя целую роль, он бывает превосходен, неподражаем в некоторых местах оной, когда на него находит свыше гений вдохновения. Теперь всем известно, что г. Каратыгин равно успевает во всех ролях <…>. Какое же должно вывести из этого следствие?.. Что г. Мочалов талант низший, односторонний. а г. Каратыгин актёр с талантом всеобъемлющим, Гёте сценического искусства? Так думает большая часть нашей публики <…>. По-моему, вот что: г. Мочалов талант невыработанный, односторонний, но вместе с тем сильный и самобытный, а г. Каратыгин талант случайный, непризванный, успех которого зависит от огромных природных средств, т. е. роста, осанки, фигуры, крепкой груди и потом от образованности, ума, чаще сметливости, а более всего смелости… <…> Почему же [Мочалов] не может выдерживать целости <…> большей части ролей, за которые берётся? От трёх причин: от недостатка образованности, соединённого с упрямою невнимательностию к искренним советам истинных любителей искусства, потом от односторонности своего таланта и наконец оттого, что он для эффектов не профанирует своим чувством… <…>
Г-н Каратыгин <…> берётся решительно за все роли и во всех бывает одинаков или, лучше сказать, ни в одной не бывает несносен, как то нередко случается с г. Мочаловым. Но это происходит скорее не от всесторонности таланта, но от недостатка истинного таланта. Г-ну Каратыгину <…> всё равно, была бы роль, а в этой роли были бы слова, монологи, а пуще всего возгласы и риторика: с чувством, без чувства, с смыслом, без смысла! Я очень хорошо понимаю, что один и тот же актёр может быть превосходен в ролях: Отелло, Шейлока, Гамлета; <…> но я никак не могу понять, как один и тот же талант может равно блистать и в бешеной кипучей роли Карла Моора, и в декламаторской, надутой роли Димитрия Донского[К 2], и в естественной, живой роли Фердинанда, и в натянутой роли Ляпунова[К 3]. <…> Здесь я вижу не талант, не чувство, а чрезвычайное умение побеждать трудности, это умение, которое так высоко ценилось французскими критиками XVIII века и которое так хорошо напоминает дивное искусство фокусника, метавшего горох сквозь игольное ушко.
<…> роли надутые, неестественные, декламаторские суть торжество его; он заставляет забывать о их несообразности и нелепости; там, где г. Мочалов насмешил бы всех, там он особенно хорош.[4]

  — «И моё мнение об игре г. Каратыгина»
  •  

поэт, который сочиняет, не зная, что такое поэзия, что такое поэт, <…> который сочиняет по непреодолимому побуждению, которого не умеет ни понять, ни назвать, не есть ли он поэт по преимуществу? И такие поэты бывают только у народов младенчествующих, и их имена или исчезают для потомства, или передаются ему в мифических образах Гомеров, Оссианов. Создания таких поэтов суть типические, оригинальные и вечные. Они творят роды и формы искусства, ибо, по странной ошибке человеческого ума, служат образцами для последующих творцов. <…>
Не так бывает у народов, у которых поэзия является тогда, как им уже известна идея поэзии по опыту первобытных народов. Не самобытны, не оригинальны, не законны роды и формы их созданий. Если они и носят на себе признаки таланта, то похожи на здание, которого план начертан одним художником, а выполнен другим, принадлежащим другому веку и другому народу; похожи на пламенное произведение юноши-поэта, написанное на тему, потом переправленное и переделанное варваром-педагогом. <…> У этих народов, обыкновенно, тот и поэт, кто начал писать прежде других, кто вышел на арену и громко закричал: «Смотрите, я поэт!»[5]вариант распространённых мыслей

  — «О стихотворениях г. Баратынского»
  •  

Несколько раз перечитывал я стихотворения г. Баратынского и вполне убедился, что поэзия только изредка и слабыми искорками блестит в них. Основной и главный элемент их составляет ум, изредка задумчиво рассуждающий о высоких человеческих предметах, почти всегда слегка скользящий по ним, но всего чаще рассыпающийся каламбурами и блещущий остротами. <…>
И перечтите все стихотворения г. Баратынского: что вы увидите в каждом из лучших? Два-три поэтические стиха, вылившиеся из сердца; потом риторику, потом несколько прозаических стихов; но везде ум, везде литературную ловкость, уменье, навык, щегольскую отделку и больше ничего. Читая эти два тома, вы видите, что они написаны человеком, для которого жизнь была не сном, который мыслил, чувствовал, которого занимали и, интересовали предметы человеческого уважения, но ни одно из них не западёт вам в душу, не взволнует её могущею мыслию, могущим чувством, не истомит её сладкою тоскою и не наполнит тревожным упоением, от которого занимается дух и по телу пробегает электрический холод. Я не хочу сравнивать, в этом отношении, г. Баратынского с Пушкиным; такое сравнение было бы недобросовестно. Возьмём параллель пониже; возьмём г. Козлова и противопоставим его г. Баратынскому — то ли это? Г-н Козлов поэт не гениальный, поэт обыкновенный, но вот что значит быть истинным поэтом в какой бы то ни было степени! <…> Есть и у г. Баратынского несколько замечательных стихотворений, <…> но одни из них хороши по мысли, но холодны, а все вообще оставляют в душе такое же слабое впечатление, как дуновение уст на стекле зеркала: оно легко и скоропреходяще. В наше время, холодное, прозаическое время, надо в поэзии огня да огня: иначе нас трудно разогреть. <…>
Может ли поэт нашего времени написать, а если уже имел несчастие написать, то поместить в полном собрании своих сочинений, например, вот такое стихотвореньице:
Не знаю, милая Не знаю! <…>
Чем это сентиментальное стихотворение лучше «Триолета Лилете»[3], написанного Карамзиным?.. <…>
И это поэзия?.. И это хотят нас заставить читать, нас, которые знают наизусть стихи Пушкина?.. И говорят ещё иные, что XVIII век кончился!..
Желаний пылких нетерпенье:
Мы ими счастию вредим
И сокращаем наслажденье.
Не правда ли, что два последние стиха похожи на заключение хрии? <…>
О поэмах г. Баратынского я ничего не хочу говорить: их давно никто не читает. Нападать на них было бы грешно, защищать странно.

  — там же
  •  

Слишком было бы смело и странно отдать Шекспиру решительное преимущество пред всеми поэтами человечества, как собственно поэту, но как драматург он и теперь остаётся без соперника, имя которого можно б было поставить подле его имени.

  «Гамлет». Драма Шекспира. Мочалов в роли Гамлета» (I), декабрь 1837
  •  

Какие надежды, какие богатые надежды сосредоточены на Гоголе! Его творческого пера достаточно для создания национального театра. Это доказывается необычайным успехом «Ревизора»! Какое глубокое, гениальное создание! И что может создать человек, который написал такое произведение только для пробы пера!..[6]

  — «Московский театр»
  •  

Главное, существенное отличие немецкой критики от французской состоит в том, что первая, <…> даже будучи эмпирическою, если не всегда смотрит на свой предмет со стороны его духа и внутреннего, сокровенного значения, то хотя обнаруживает претензию на такой взгляд. Не такова критика французов: для неё не существуют законы изящного, и не о художественности произведения хлопочет она. Она берёт произведение, как бы заранее условившись почитать его истинным произведением искусства, и начинает отыскивать на нём клеймо века, не как исторического момента в абсолютном развитии человечества или даже и одного какого-нибудь народа, а как момента гражданского и политического. Для этого она обращается к жизни поэта, его личному характеру, его внешним обстоятельствам, воспитанию, женитьбе, всем подробностям его семейного, гражданского быта, влиянию на него современности в политическом, учёном и литературном отношении и изо всего этого силится вывести причину и необходимость того, почему он писал так, а не иначе. Разумеется, это не критика на изящное произведение, а комментарий на него, который может иметь большую или меньшую цену, но только как комментарий. <…> подробности жизни поэта нисколько не поясняют его творений. Законы творчества вечны, как законы разума, и Гомер написал свою «Илиаду» по тем же законам, по которым Шекспир писал свои драмы, <…>. Что мы знаем о жизни Шекспира? Почти ничего, а между тем его творения от этого не меньше ясны, не меньше говорят сами за себя. На что нам знать, в каких отношениях Эсхил или Софокл были к своему правительству, к своим гражданам и что при них делалось в Греции? Чтобы понимать их трагедии, нам нужно знать значение греческого народа в абсолютной жизни человечества; нужно знать, что греки выразили собою один из прекраснейших моментов живого, конкретного сознания истины в искусстве. До политических событий и мелочей нам нет дела.[7] В приложении к художественным произведениям, французская критика не заслуживает и названия критики: это просто пустая болтовня, в которой всё произвольно и в которой всё можно понять, кроме значения разбираемого в ней произведения. Но когда такою критикою рассматриваются не художественные, но, несмотря на то, имеющие своё, историческое значение произведения, тогда французская критика <…> заслуживает всякого уважения. В самом деле, как вы будете критиковать сочинения, например, Вольтера, из которых ни одно не художественно, ни одно не перешло в потомство, но все имели огромное влияние на своих современников? — Разумеется, с французской точки зрения.[8]

  — «Полное собрание сочинений Д. И. Фонвизина. Изд. 2-е. Юрий Милославский, или Русские в 1612 году. Соч. М. Загоскина. (Критика[К 4]
  •  

Эпопея нашего времени есть роман. В романе — все родовые и существенные признаки эпоса, с тою только разницею, что в романе господствуют иные элементы и иной колорит. <…> роман может брать жизнь в её положительной действительности, в её настоящем состоянии. Это вообще право новейшего искусства, где судьбы частного человека важны не столько по отношению его к обществу, сколько к человечеству. <…> Задача романа, как художественного произведения, есть — совлечь всё случайное с ежедневной жизни и с исторических событий, проникнуть до их сокровенного сердца — до животворной идеи, сделать сосудом духа и разума внешнее и разрозненное. <…> Исполнением своей задачи роман становится наряду со всеми другими произведениями свободной фантазии и в таком смысле должен быть строго отделяем от эфемерных произведений беллетристики, удовлетворяющих насущным потребностям публики. <…>
Сфера романа несравненно обширнее сферы эпической поэмы. Роман, как показывает самое его название, возник из новейшей цивилизации христианских народов, в эпоху человечества, когда все гражданские, общественные, семейные и вообще человеческие отношения сделались бесконечно многосложны и драматичны, жизнь разбежалась в глубину и ширину в бесконечном множестве элементов. Кроме занимательности и богатства содержания, роман ничем не ниже эпической поэмы и как художественное произведение. <…>
Русская литература имеет писателя, по духу, форме и достоинству своих произведений близкого к Жан Полю Рихтеру. Мы говорим о князе Одоевском и имеем в виду такие его произведения, как «Последний квартет Бетховена», «Operi del cavaliere Giambattista Piranesi», «Импровизатор», «Насмешка мёртвого», «Бригадир»[К 5] и пр. Содержание каждой из этих пьес составляет феномен духа человеческого, или нравственный вопрос в глубочайшем значении этого слова; в основе их глубокое миросозерцание и благородный юмор, форма дышит красками вдохновенной поэзии, мысль мощно охватывает душу читателя и высказывается резко и определённо. Колорит этих пьес — фантастический, как самый приличный произведениям такого рода. Впрочем, и повесть кн. Одоевского «Княжна Мими», хотя её содержание и взято из прозы жизни, принадлежит также к тому, что мы называем дидактическою поэзиею. Её цель чисто нравственная; но эта цель высказывается в живых картинах, в увлекательном рассказе, в проникнутых чувством и одушевлением мыслях, а не в холодной аллегории, не в моральных сентенциях и ходячих истинах, которых справедливость все признают, как и то, что два, умноженные на два, составляют четыре, но которые всем надоели, никого не убеждают…

  «Разделение поэзии на роды и виды», февраль 1841
  •  

У души, как и у тела, есть своя гимнастика, без которой душа чахнет, впадает в апатию бездействия.[9]возможно, неоригинально

  «Деяния Петра Великого…» (статья II), апрель 1841
  •  

Уже несколько поколений произнесли суд свой над Пушкиным, а потомство для Пушкина всё ещё не настало… Элементы нашей эпохи так многосложны и спутаны, вопросы так глубоко жизненны, что много надо пережить, перечувствовать и перемыслить, чтобы решать их <…>. Ещё не решился вопрос о Пушкине, и уже сколько новых вопросов возникло, и возникло не из книг, как они возникали прежде, а из живых явлений!.. И разве эти беспрерывные толки и споры <…> о «Мёртвых душах», <…> — разве это не живое явление, и разве это не вопрос, столько же литературный, сколько и общественный?.. Мало того: разве весь этот шум <…> не результат столкновения старых начал с новыми, разве они — не битва двух эпох?.. <…> Только сильные духом могут отрываться от учений, в которых возросли и укрепились <…>. Поверить на слово общество не могло, понять ещё менее; следовательно, оставалось сознаться, что или оно всю жизнь свою обманывалось или что оно не в силах понять то, в чём его уверяют. Но это выше природы человеческой: большей части людей легче понять непонятное ему, чем сознаться в своей неспособности понимать. Однако ж между молодыми людьми, которых дух новой жизни застал ещё свежими, свободными и способными к его принятию, являются смелые поборники новых людей. И вот завязывается борьба <…>. И потом опять такая же история, — и из этих-то историй составляется история развития человечества, народов и обществ.
Такую задачу, в отношении к русской литературе со стороны критики, мы хотели было предположить себе, начав писать статью о критике; но такая статья могла бы слишком далеко завлечь нас. Однако ж мы решились приготовить на этот предмет особую статью <…>. Тут будет целая история русской литературы, обозрённая с новой её стороны, на которую ещё никто не обращал внимания, — со стороны развития литературных, нравственных и общественных начал. Статья эта будет помещена в одной из первых книжек «Отечественных записок» на 1843 год[К 6].

  «Речь о критике» <…> А. Никитенко (статья 3), октябрь 1842
  •  

Английская национальность доселе представляет собою зрелище самых поразительных противоположностей. Всегда живя и действуя вне человечества, погруженная в свой национальный эгоизм, Англия тем не менее служит человечеству, заботясь только о собственных выгодах на чужой счет. Распространяя свою всемирную торговлю, а для этого распространяя свои завоевания на всем земном шаре, она по всему лицу его разносит семена европейской цивилизации. Опередивши всю Европу в общественных учреждениях, на совершенно новых основаниях, Англия в то же время упорно держится феодальных форм и чтит букву закона, потерявшего смысл и давно заменённого другим. Политическое и религиозное ханжество англичане считают своею обязанностию, своею добродетелью, потому что оно им полезно, как опора их statu quo. Нигде индивидуальная, личная свобода не доведена до таких безграничных размеров, и нигде так не сжата, так не стеснена общественная свобода, как в Англии. Нигде нет ни такого чудовищного богатства, ни такой чудовищной нищеты, как в Англии. Нигде так не прочны общественные основы, как в Англии, и нигде, как в ней же, не находятся они в такой опасности ежеминутно разрушиться, подобно чересчур крепко натянутым струнам инструмента, ежеминутно готовым лопнуть. <…> Плохие и ничтожные мыслители, англичане обладают такою художественною литературою, которую скорее можно поставить выше <…> всякой другой европейской литературы. Читая Шекспира и Вальтера Скотта, видишь, что такие поэты могли явиться только в стране, которая развилась под влиянием страшных политических бурь, и ещё более внутренних, чем внешних; в стране общественной и практической, чуждой всякого фантастического и созерцательного направления, диаметрально противоположной восторженно-идеальной Германии и в то же время родственной ей по глубине своего духа. Читая Байрона, видишь в нём поэта глубоко лирического, глубоко субъективного, а в его поэзии — энергическое отрицание английской действительности; и в то же время в Байроне всё-таки нельзя не видеть англичанина и притом лорда, хотя, вместе с тем, и демократа. Страна всеобщего тартюфства, Англия имела историка Гиббона. Сколько противоречий! Но из этих-то противоречий и вышел тот мрачный титанический юмор, который составляет характеристическую черту английской литературы, резко, отличающую её от всех других литератур[К 7]. Англия — отечество юмора, который теперь более или менее привился ко всем европейским литературам и который составляет могущественнейшее орудие духа отрицания, разрушающего старое и приготовляющего новое. Английский юмор есть искупление национальной английской ограниченности в настоящем и залог её будущего выхода из ограниченности.

  <Общее значение слова литература>, 1842—44 [1862]
  •  

С ранних лет ринутый в жизнь действительную, он коротко знал, глубоко понимал её, — и, судя по его практическому такту, его иронической улыбке, его осторожному разговору, многие дивились, как он в то же время мог быть поэтом… Есть люди, которые смотрят на поэта, как на птицу в клетке, и заговаривают с ним для того только, чтоб заставить его петь: так любители соловьев трут ножик о ножик, чтоб звуками этого трения вызвать птицу на пение… Зная хорошо действительную жизнь, участвуя, поневоле, в её дрязгах, Кольцов не загрязнил души своей этими дрязгами: его душа всегда оставалась чиста, возвышенна, благородна, хотя ироническая улыбка никогда не сходила с уст его… Противоречие между действительностию, в которую бросила его судьба, и между внутренними потребностями души, — вот что всегда было причиною его страданий, и вот что наконец свело его в раннюю могилу. Одарённый характером сильным, Кольцов умел терпеть; но всякому терпению бывает конец: он всё мог перенести, только не ядовитую ненависть тех, кого любил и от кого оторваться навсегда у него не было внешних средств…
Как поэт Кольцов был явлением весьма примечательным. Он обладал талантом сильным, глубоким и энергическим и, несмотря на то, должен был оставаться в довольно ограниченной сфере искусства — сфере поэзии народной.[11]

  — «Алексей Васильевич Кольцов» (некролог)
  •  

Чтоб разгадать загадку мрачной поэзии такого необъятно колоссального поэта, как Байрон, должно сперва разгадать тайну эпохи, им выраженной, а для этого должно факелом философии осветить исторический лабиринт событий, по которому шло человечество к своему великому назначению — быть олицетворением вечного разума, и должно определить философски градус широты и долготы того места пути, на котором застал поэт человечество в его историческом движении. Без того все ссылки на события, весь анализ нравов и отношений общества к поэту и поэта к обществу и к самому себе ровно ничего не объяснят.[7]

  «Сочинения Державина», январь 1843
  •  

Мещане-собственники — люди прозаически-положительные. Их любимое правило: всякий у себя и для себя. Они хотят быть правы по закону гражданскому и не хотят слышать о законах человечества и нравственности.[9]вариант трюизма

  «Парижские тайны», март 1844
  •  

В Москве нет чиновников. Порядочные люди в Москве, к чести их, вне места своей службы, умеют быть просто людьми, так что и не догадаешься, что они служат. <…> Словом, в Москве почти не заметно ничего официального, и петербургский чиновник в Москве есть такое же странное и удивительное явление, как московский мыслитель в Петербурге. Хотя москвич вообще оригинальнее и как будто самобытнее петербуржца, однако, тем не менее, он очень скоро свыкается с Петербургом, если переедет в него жить. Куда деваются высокопарные мечты, идеалы, теории, фантазии! Петербург в этом отношении пробный камень человека: кто, живя в нём, не увлёкся водоворотом призрачной жизни, умел сберечь и душу и сердце не на счёт здравого смысла, сохранить своё человеческое достоинство, не предаваясь донкихотству, — тому смело можете вы протянуть руку, как человеку… Петербург имеет на некоторые натуры отрезвляющее свойство: сначала кажется вам, что от его атмосферы, словно листья с дерева, спадают с вас самые дорогие убеждения; но скоро замечаете вы, что то не убеждения, а мечты, порождённые праздною жизнию и решительным незнанием действительности…[12]

  «Петербург и Москва»[К 8], осень 1844
  •  

Иностранец выпьет бутылку шампанского; русский одну выпьет, а другую выльет на пол: из этого некоторые выводят[К 9] такое следствие, что у людей гниющего Запада мышиные натуры, а у нас — чисто медвежьи.

  «Тарантас» <…> В. А. Соллогуба, май 1845
  •  

Когда форма есть выражение содержания, она связана с ним так тесно, что отделить её от содержания, значит уничтожить самое содержание; и наоборот: отделить содержание от формы, значит уничтожить форму.[К 10] <…> Это органическое единство и тождество идеи с формою и формы с идеею бывает достоянием только одной гениальности.[14]

  «О жизни и сочинениях Кольцова», январь 1846
  •  

У нас по крайней мере до настоящего времени говорят, что девица не должна того читать, что может читать женщина, что молодой человек, пока он учится, <…> может вытверживать только вековым приговором утверждённые отрывки <…>. От них скрывали или по крайней мере им мало говорили о том, что делается в литературе в настоящее время, они жили посреди писателей XVII и XVIII веков, посреди той жизни, которая была доступна этим писателям, и вдруг после того вступают в жизнь настоящего времени и в литературу этой же эпохи. <…> Интерес и важность романа преувеличиваются воображением, и когда наконец доступ к ним сделается лёгок, тогда-то молодые люди предаются им со всею необузданностью, со всею доверенностью молодости и неопытности; и где же те плоды, которые старались собрать родители и воспитатели от исключительного воспитания одними старинными писателями? Влияние романов всегда было чрезвычайно велико и часто вредно от этих причин, <…> потому что их толковали по-своему молодые люди, которые до того времени не слыхивали о их существовании, а потом на слово начинали им верить и подражать в жизни тому, что вычитывали в романах, поэмах и драмах. Ведь правда же, что после первого представления «Разбойников» несколько молодых людей пошли в леса промышлять по образцу героев Шиллера. Ведь теперь этого, слава богу, нет; а отчего? оттого, что мы рано узнаем эту трагедию, что нам её объясняют наставники и показывают, что в ней истинно и что поддельно. <…>
Многие говорят, что молодым людям можно читать только одни романы исторические. Совершенно несправедливо; <…> так же можно читать романы, в которых вы видите настоящую жизнь. <…> На это скажут, что роман, в котором отразилась действительная жизнь во всей её наготе, с её радостями и бедствиями, богатством и нищетою, успехами и страданиями, что такая жизнь может очерствить сердце молодого человека и очерствить преждевременно. Не знаем, правда ли это, или нет, но <…> что же лучше, узнать жизнь скорее и прямейшим путём, или прежде выучиться заблуждениям, а потом в них разуверяться с каждым днём, с опытностию, до того же времени прожить под влиянием фальшивых убеждений, сантиментальности, фантастических бредней, быть смешным некоторое время в обществе, фантазировать и мечтать <…>? Все романы в этом роде нужно позволять читать, но при этом объяснять, как много в них фальшивого и как мало правды.[15]

  — «Несколько слов о чтении романов»
  •  

… найдёт на него одушевление — и он удивителен, бесподобен; нет одушевления — и он впадает, не то чтобы в посредственность — это бы ещё куда ни шло — нет, в пошлость и тривиальность. Тогда невысокий рост его делался на сцене большим недостатком, вся фигура его становилась неприятною, манеры — безобразными. Чувствуя внутреннюю скуку и апатию, понимая, что он играет дурно, Мочалов выходил из себя, и, желая насильно возбудить в себе вдохновение, он кричал, кривлялся, ломался, хлопал себя руками по бёдрам, и оттого становился ещё нестерпимее. <…> Москвичи любили его, многие извиняли ему и терпеливо дожидались его «превращений» на сцене, — и как хорош он был в этих «превращениях»; он словно вырастал в глазах зрителя, манеры его мгновенно облагораживались, лицо и голос изменялись — точно совсем другой человек на сцене, в глазах зрителей! Ему никогда не удавалось выполнить ровно свою роль от начала до конца, т. е. выполнить её художнически, артистически; но ему нередко удавалось, в продолжение целой роли, постоянно держать зрителей под неотразимым обаянием тех могущественных и мучительно сладких впечатлений, которые производила на них его страстная, простая и в высшей степени натуральная игра.[16]

  — «Некролог П. С. Мочалова»
[17]
  •  

Отчёт о произведении лёгком, ничтожном, эфемерном, имеющем достоинства и интерес относительные, временные, должен немедленно следовать за появлением этого произведения: запоздай он несколькими днями, — интерес и самое значение статьи уже потеряны. <…> Но литература состоит не из одних случайных и обыкновенных явлений: в ней бывают произведения основные, безотносительно важные, безусловно прекрасные, — капитальные. Такие произведения не проигрывают, но выигрывают от времени и, часто не понимаемые и не замечаемые толпою и современностию, в новой красоте воскресают для потомства. Иногда бывает о них рано говорить, но никогда не поздно о них говорить: они всегда новы, всегда свежи, всегда юны, всегда современны. Иногда случается, что критика даже обязана говорить о них как можно позже — чтоб дать им время предварительно завладеть вниманием общества, возбудить в нём интерес собою. <…> Люди, подобные Гёте, не производят ничего, что не было бы достойно величайшего внимания, в каком бы то ни было отношении; самые ошибки их глубоко знаменательны и поучительны.
«Римские элегии», сверх высокого поэтического своего достоинства, важны для нас ещё и как особенный род поэзии, определение которого может составить любопытную главу эстетики.

  •  

Если б можно было представить океан, образовавшийся от стечения ручьёв и рек: это было бы лучшим реторическим подобием для уяснения отношений всех народов древности к Греции — и Греции ко всем народам древности, исключая римлян. Превосходство греков над всеми другими народами древности состоит в том, что у них всё своё, всё народное, частное, семейное, домашнее, было ознаменовано печатию необходимости и разумности, отличалось характером общечеловеческим. Удивительно ли после этого, что мы имена Тезеев, Солонов, <…> Платонов узнаём в нашем детстве прежде, нежели имена героев отечественной истории; что все образованные народы считают Грецию как бы своим общим отечеством? <…> Чем жизнь ниже, тем менее понятна она; чем выше, тем понятнее. Со всем тем, как бы ни была тесна и ограниченна сфера жизни, но если в ней есть хоть что-нибудь человеческого, — это малое человеческого нам понятно. <…>
Подобно Кювье, который по одной вырытой из земли кости безошибочно определял род, вид, величину и наружную форму животного, — поэт по немногим фактам, часто немым для учёного и всегда мёртвым для толпы, восстановляет целое племя существ, некогда юных, сильных, полных жизни и красоты…

  •  

Красота не служит чувственности, но освобождает нас от чувственности, возвращая духу нашему права его над плотию. <…>
Посему мы думаем, что строгие моралисты, указывающие на подобные места в поэзии с воплями на безнравственность, этим самым обнаруживают только грубую, животно чувственную натуру, на которую всякая нагота действует раздражительно. <…>
Как в эллинской жизни отношения полов облагороживались и освящались идеею красоты и грации, так и в юности человека самое мимолётное чувство и все наслаждения любви должны быть эстетичны, чтоб не быть безнравственными. <…>
Любовь первой юности, любовь эллинская, артистическая — основной элемент «Римских элегий» Гёте. Молодой поэт[К 11] посетил классическую почву Рима; душа его вольно раскинулась под яхонтовым небом юга, в тени олив и лавров, среди памятников древнего искусства. Там люди похожи на изящные статуи <…>. Ленивая, сладострастная, созерцательная жизнь, проникнутая чувством изящного, там вполне соответствует идеалу художника. Гёте бросился в эту жизнь со всем забвением, со всем упоением поэта…

  •  

Новейшие поэты европейских литератур давно уже обратили своё внимание на греческую антологию <…>. Этим они внесли новый элемент в поэзию своего языка — элемент пластический, и им возвысили её: ибо идеал новейшей поэзии — классический пластицизм формы при романтической эфирности, летучести и богатстве философского содержания.

  •  

… удачны подражания антологической поэзии Вольтера, <…> но в переводах Дмитриева решительно нет ничего мастерского, — нет ни призрака пластичности, ни искры поэзии или таланта. Это проза в стихах, которые в своё время действительно были хороши, а теперь стали очень плохи.

  •  

Державину первому принадлежит честь ознакомить русских с антологическою поэзиею, — и его анакреонтические пьесы, недостаточные в целом, блещут неподражаемыми красотами в частностях, хотя и нужно иметь слишком много самоотвержения, свойственного пламенным дилетантам, чтоб усмотреть в них красоты, несмотря на восторг, беспрестанно охлаждаемый дурными стихами.

  •  

До Пушкина не было у нас ни одного поэта с таким классическим тактом, с такою пластичною образностию в выражении, с такою скульптурною музыкальностию, если можно так выразиться, как Батюшков.

  •  

Содержание антологических стихотворений может браться из всех сфер жизни, а не из одной греческой: только тон и форма их должны быть запечатлены эллинским духом.

  •  

Недостатки перевода г. Струговщикова, после трудности бороться с таким исполином поэзии, как Гёте, происходят <…> скорее от ложного взгляда на искусство переводить. <…> Пятую элегию г. Струговщикову надо перевести вновь, недостатки в прочих исправить: его таланта на это станет! Во всяком случае, его перевод «Римских элегий» Гёте был бы подвигом, достойным хвалы и удивления даже и не при настоящем положении нашей литературы, представляющей из себя зрелище мелких, ничтожных явлений и торговых спекуляций.

[К 12]
  •  

… доныне у великих людей водилось обыкновение оставлять записки о самих себе, воспоминания и всякие автобиографические заметки до конца дней своих. <…>
Поверить ему, так и у самого Наполеона не было таких ожесточённых и непримиримых врагов. <…> Он был в постоянной вражде с целыми поколениями журналов, с целыми поколениями писателей; ссорился с людьми, которые уже печатались, когда ещё он не начинал учиться грамоте, ссорился с людьми, которые ещё не начинали учиться грамоте, когда уже он печатался. Мало этого: он <…> ссорился с сотрудниками «Северной пчелы», возражал им в «Пчеле» на их статьи, напечатанные в «Пчеле» же; и вёл с ними целые Троянские войны, когда они переходили (как гг. Полевой, Кони, Межевич) в другие издания. Мало и этого: он сегодня бранил людей, которых превозносил вчера, сегодня прославлял людей, которых унижал вчера. Он главный источник и прямая причина полемики нашего времени и один из прямых источников и главных причин полемики за двадцать пять лет русской журналистики.
<…> к литературным, эстетическим и учёным вопросам он оказывал всегда ледяное равнодушие, делал вид, что даже и не подозревает существования того, что называется мнением, убеждением, правилом, принципом. Все эти слова всегда казались и кажутся ему теперь смешными, и он истощил над ними весь запас своего посильного остроумия.

  •  

«Иван Выжигин» есть краеугольный камень литературной известности г. Булгарина.
<…> необыкновенный успех «Ивана Выжигина» был точно так же заслужен, как и необыкновенный успех «Юрия Милославского», хотя в последнем романе мы видим несравненно больше и таланта и вообще литературного достоинства, нежели в первом. «Иван Выжигин», говорите вы, угодил насмешливости разных сословий русского общества, рядом карикатур одна другой уродливее и безобразнее. Хорошо! Но зачем же никто другой, кроме г. Булгарина, не подумал угодить этой насмешливости? Что ни говорите, а на успех, на чём бы он ни основывался, всегда много охотников; но успевает всегда только решительный, смелый, предприимчивый и трудолюбивый. До «Выжигина» у нас почти вовсе не было оригинальных романов, тогда как потребность в них уже была сильная. Булгарин первый понял это, и зато первый же был и награждён сторицею.

  •  

Говоря о г. Булгарине, мы не напрасно вспомнили о Сумарокове. <…> Сумароков теперь забыт, не знать его невозможно; таланта поэзии в нём не было и признака; но всё же он человек способный, и ему литература наша обязана многим. Сделать то, что сделал он, было не совсем легко, а потому, кроме его, и не нашлось никого, кто взялся бы за его дело. Сумароковых у нас было много, и нельзя сказать, чтоб их не было и теперь. Разница та, что теперешние Сумароковы уже обязаны иметь не одну способность, но купно и что-то вроде дарования, для того, чтоб успеть хотя ненадолго в какой-нибудь ещё неизвестной отрасли литературы. <…> В своё время имел успех и Булгарин. Но это время прошло, и напрасно он нападками на новую натуральную школу думает воротить невозвратимое… Видя невозможность писать романы, он хочет вознаградить себя за это унижением новой школы и как будто сделал себе какую-то задачу ратовать против неё в фёльетонах «Северной пчелы»!..

  •  

… старый журналист, он же и выписавшийся сочинитель, <…> пригласил себе в сотрудники одного бездарного и глупого писаку, обруганного во всех журналах, привыкшего узнавать своих критиков по когтям, как они привыкли узнавать его по ушам, <…> писака, доселе игравший роль литературного зайца[К 13], травлею которого потешался весь свет, обрадовался, что в руках патрона своего может быть грязною тряпкою, чтобы марать порядочных людей, цепною собакою…

  •  

… Гоголь успел своими сочинениями изгладить из памяти публики даже сочинения тех романистов, которые действительно не лишены даровитости…

  •  

Кто позволял щёлкать себя по носу за пряник и за яблоко, играл с собачонками и попугаями, чтоб заслужить ласку их хозяина, плясал и кувыркался, не имея охоты плясать и кувыркаться, но замечая, что это доставляет удовольствие зрителям, из кого плетью выгоняли кичливость, а вместе и чувство собственного достоинства, — тот и в зрелом возрасте будет заискивать расположение мосек и попугаев, плясать и кувыркаться, переносить не только щелчки по носу, но и полновесные пощёчины — только уж, разумеется, не за яблоки и пряники, а за что-нибудь поважнее, например, за деньги.
<…> вследствие вечной внутренней тревоги иногда человек, вовсе не подозреваемый в воровстве, вдруг закричит: «Я не вор! я ей-богу не вор!», или начнёт отпираться от какой-нибудь другой слабости, в которой никто и не думал его подозревать. Болезненно развитая осторожность столько же, если не больше, может вредить человеку в жизни, как и неосторожность: иногда человек, желающий всё предупредить и всё от себя отклонить, в преувеличенном страхе своём намекнёт на то, чего никто не знал, но что наведёт вдруг на такие догадки и поведет к таким разысканиям, от которых не поздоровится человеку с болезненною осторожностью. <…>
Граф Ферзен <…> был постоянно гостем Булгариных, полюбив искренно всё семейство. Маленький Булгарин был его любимцем, играл с его попугаями и моськами.

Заметки, извещения, примечания

править
  •  

В прошедшем году «Молва» заслуживала отчасти справедливый упрёк за бедность своих библиографических известий. Причина такой бедности происходила от того, что в истекшем году мало было явлений утешительных в нашей литературе; говорить же о всех книжных вздорах, литературных спекуляциях и проч. и проч., право, недоставало терпения. Впрочем, чтобы загладить вину свою перед публикой, «Молва» решается в нынешнем году высказать своё мнение о замечательнейших книгах прошедшего года; другие… их уже не вытащить из Леты.[21][22]

  — примечание к «Литературной хронике»
  •  

Наше отечество представляет для благородной и деятельной души тысячи способов делать добро и трудиться для общего блага. И это тем отраднее, что само правительство всегда готово содействовать своею помощию всякому благонамеренному и полезному предприятию, а общество, жаждущее просвещения, готово поддержать его своим вниманием. <…> Легко может статься, что эти энциклопедические словари, эти обозрения, вместо того, чтоб убавить число невежд, умножат число педантов, всезнаек, верхоглядов, шарлатанов <…>. Нет никакого сомнения в том, что у нас вообще недостаёт основательности в учении, всё вершки да вершки, а это становится несносным. <…> Не лучше ли в изданиях такого рода принять какую-нибудь систему, разумеется, не алфавитную, которая равно ни к чему не ведёт, а располагать таким образом, чтобы каждый том издания, подобного «Живописному обозрению», представлял что-нибудь полное, целое, систематическое?.. Нельзя ли, по крайней мере, располагать их хотя по аналогии, по сходству материи, так чтобы один предмет вёл за собою другой, имеющий к нему какое-нибудь отношение?.. В таком случае в голове читателя, по прочтении тома, части или отделения, оставалась бы целая, нераздельная, живая галерея картин. Зачем пугать профанов строгостию системы или наукообразным изложением? Но не мешает, чтобы была тайная, невидимая система, которая бы помогала памяти и, не пугая учёностию, доставляла бы основательные познания о предметах.[23][22]

  — «Литературная новость. «Живописное обозрение», издаваемое г. Семеном»
  •  

В наше время менее, нежели когда-нибудь, может существовать драматическая система. Степень материального действия, великолепного спектакля, определяется идеею драмы, а идея драмы фантазиею поэта.[24][22]

  — «Чаттертон, драма Альфреда де Виньи»
  •  

В первой июльской книжке «Московского наблюдателя» громко возвещена реформа… в русской просодии[25]. <…> Знаете ли, отчего замолкли поэты на Руси? — «Их нет», — скажете вы. Неправда! Это тишина перед бурею; «они спят на лирах», а пока они спят, «Московский наблюдатель» навяжет им потихоньку другие струны, разбудит их своими октавами, и они запоют… Вас пленяют стихи Пушкина! <…> стыдитесь! Они гладки, звучны; а это худо — они изнежили, расслабили нервы вашего слуха! Чтобы помочь этой беде, явится перевод «Освобождённого Иерусалима» — с шумом и скрыпом потянутся перед вами неслыханные октавы. Но не затыкайте ушей ради бога! Это для вашей же пользы! слух ваш окрепнет так, что не только вынесет, — полюбит стих Тредьяковского! вы избавитесь от многих горьких ощущений, вы приобретёте мир наслаждений… <…> Новое поколение! — реформатор[3] взывает к тебе, откликнись на высокое воззвание его октавою… <…> в наш век какие интересы могут быть выше? Смотрите! может быть, явится эпическая поэма! Эманципация женским стихам! Полно им ходить об ручку с мужскими! По восьми, по шестнадцати сливаются они в хороводы и поют в один голос![26]

  — «Просодическая реформа»
  •  

«Живописное обозрение» г. Семена, начавшееся при самых благоприятных предзнаменованиях, продолжается с успехом, оправдывающим единодушный отзыв журналистов и внимание публики, которым оно было встречено. Вот <…> самое лучшее доказательство того участия, которым наша публика готова поддержать всякое хорошее и благонамеренное литературное предприятие: в два месяца разошлось более тысячи пятисот экземпляров «Живописного обозрения». Для нас тем приятнее говорить об этом успехе, что он произошёл единственно вследствие достоинства издания, а не какого-нибудь журнального кумовства и сватовства или бесстыдного шарлатанства. Это предприятие честное, благонамеренное и притом превосходно выполняемое.[27][22]

  — «Живописное обозрение»
  •  

… стихотворения г. Бенедиктова обращаю[т] на себя внимание не собственным достоинством, которое очень не велико, но шумными обстоятельствами (разумеется, литературными), сопровождавшими их появление в свет.[28]

  — «Стихотворения Владимира Бенедиктова»
  •  

«Пчела» к концу нынешнего года стала особенно нападать на «Телескоп» и «Молву» <…>. Нет ничего забавнее и утешительнее, как видеть бессильного врага, который, стараясь вредить вам, против своей воли служит вам. Разумеется, мы смеялись про себя, а в журнале сохраняли презрительное молчание и оставляли доброй «Пчеле» трудиться для нашей пользы и нашего удовольствия. Недавно барон Розен поднёс публике в своём «Петре Басманове» новый огромный (не помню, который уже по счёту) кубок воды прозаической; «Пчела» воспользовалась этим случаем отделать «Телескоп», в особенности «Молву», а более всего рецензента, пишущего в том и другом журнале и пользующегося лестным счастием не нравиться журнальному насекомому. <…>
В «Телескопе» не было ни одной рецензии, подписанной буквою, да и покуда год в нём всех рецензий было две, и под обеими ими стоит полная моя фамилия. В «Молве» все рецензии, за исключением весьма немногих, принадлежат тоже мне; сперва я под ними подписывался «— он — инский», а теперь «В. Б.»: неужели в этих «В. Б.» заключается вся русская азбука? Может быть, сотруднику «Пчелы» так померещилось: ведь у страха глаза велики. Всё сказанное о неизвестных рыцарях, скрывающихся за русскою азбукою, скорее можно отнести к «Северной пчеле» <…>.
Рецензенты «Северной пчелы» почитают свои рецензии бессмертными произведениями ума человеческого и потому придают именам большую важность. <…>
«Я тот, — восклицает он, — которого знает Русь и, кажется, любит, поелику моих литературных изделий расходилось по четыре тысячи экземпляров и более». Если бы мы верили возможности голоса с того света, то подумали бы, что это взывает и гласит к нам тень г. Матвея Комарова, автора <…> сочинений, которые разошлись по России больше, нежели в числе четырёх тысяч экземпляров, или тень Курганова, знаменитый «Письмовник» которого имел на Руси гораздо больший успех, нежели сам «Иван Выжигин», или тень блаженного Михайлы Федорыча Меморского, которого учебные книжицы и теперь ещё дают хлебец некоторым спекуляторам… Из живых писателей я ни одного не смею назвать автором этой статейки, потому что, в таком случае, названный мною писатель имел бы право поступить со мною, как с публичным клеветником и нарушителем законов приличия и вежливости. Настоящий автор очень благоразумно поступил, что скрыл своё имя.[29]

  — «Журнальная заметка»[К 14]
  •  

Нет ничего приятнее, как созерцать минувшее и сравнивать его с настоящим. Всякая черта прошедшего времени, всякий отголосок из этой бездны, в которую всё стремится и из которой ничто не возвращается, для нас любопытны, поучительны и даже прекрасны. Как бы ни нелепа была книга, как бы ни глуп был журнал, но если они принадлежат к сфере идей и мыслей, уже не существующих, если их оживляют интересы, к которым мы уже холодны, — то эта книга и этот журнал получают в наших глазах такое достоинство, какого они, может быть, не имели и в глазах современников: они делаются для нас живыми летописями прошедшего, говорящею могилою умерших надежд, интересов, задушевных мнений, мыслей.
<…> теперь некоторые «светские» журналы горою стоят и отчаянно отстаивают подъячизм[К 15] в языке и не хуже какого-нибудь Сумарокова кланяются большими буквами не только князьям и графам, но и литераторам, и гениям, и поэзии, и читателям…[31]

  — «Русская литературная старина»
  •  

Нашу журналистику обыкновенно упрекают в бранчивом тоне, духе неуважения, неприличия и недружелюбия. <…> Зато, посмотрите, какие умилительные, исторгающие слёзы восхищения примеры непамятозлобия, доброжелательства, дружбы! Не на нашей ли памяти и не перед нашими ли глазами один журнал превознёс до небес один драматический талант, поставил его наровне с Байроном, Гёте, Шекспиром; и потом, давно ли этот же самый драматический талант был осмеян, уничтожен, по поводу одной его драмы восточного содержания[32], тем же самым журналом? <…> И что ж? Недавно, очень недавно, в этом самом журнале была помещена целая драма[33], столько же скучная, сколько и длинная, драма того же самого автора?..[31]

  — «Метеорологические наблюдения над современною русскою литературою: О мирном и дружелюбном направлении нашей журналистики»
  •  

Недавно встунив на литературное поприще, ещё не успев осмотреться на нём, я с удивлением вижу, что редким из наших литераторов удавалось с таким успехом, как мне, обращать на себя внимание, если не публики, то, по крайней мере, своих собратий по ремеслу. В самом деле, в такое короткое время нажить себе столько врагов, и врагов таких доброжелательных, таких иепамятозлобивых, которые, в простоте сердечной, хлопочут из всех сил о вашей известности — не есть ли это редкое счастие?.. <…> С некоторого времени мои великодушные неприятели начали приписывать мне все замечательные статьи в «Телескопе» за нынешний год, под которыми не значится полного имени.[34]

  — «От Белинского»
  •  

У «Библиотеки для чтения» есть свой характер, потому что есть мысль, которую можно назвать положительностию в искусстве и в знании. Поэтому «Библиотека» непримиримый враг умозрения, философии. <…> Представляя собою, в этом отношении, диаметральную противоположность редактору «Библиотеки», мы тем более уважаем этот журнал. <…> парциальная односторонность доводит его до крайней нетерпимости. Проповедуя уважение к чужому мнению, «Библиотека» не уважает решительно ничьего мнения.
<…> можно сказать смело, что г. Сенковский сделал значительный переворот в русском языке; это его неотъемлемая заслуга. Как все реформаторы, он увлёкся односторонностию и вдался в крайность. Изгнавши <…> из языка разговорного, общественного, так сказать, комнатного, сии и оные, он хочет совсем изгнать их из языка русского, равно как и слова: объемлющий, злато, младой, очи <…> и пр. Увлекшись своею мыслию, он не хочет видеть, что слог в самом деле не один[35]

  — «Литературные пояснения»
  •  

В нашей литературе теперь такое движение, столько предприятий, намерений, обещаний, что голова кружится при одной мысли о них. <…> Возобновление «Отечественных записок» и «Галатеи» принадлежит к самым важным новостям. <…> с «Галатеей» уже можем поздравить публику, как с приятным приобретением. <…> судя по 1 №, она обращает особенное внимание на Москву и хочет быть московским журналом в полном значении этого слова[К 16]. <…> будучи газетою, является в форме журнала. Впрочем, несмотря на свой миниатюрный формат, она очень разнообразна и богата содержанием[37]

  — «Литературные новости»
  •  

«Библиотека для чтения» уже не в силах скрывать своих горестных предчувствий и начинает прибегать к странным средствам для выхода из двусмысленного состояния своего здоровья и «благополучия». Об этом свидетельствует и удивительная сухость её «Литературной летописи» и некоторые учёные статьи, в полкнижки журнала величиною. Не знаем, что за причина этому. Уж не толстота ли объёма и достоинство содержания «Отечественных записок», превосходящих своими средствами «Библиотеку», оставленную всеми пишущими знаменитостями и оставшуюся с гг. Тимофеевыми, Падерными[К 17] и т. п.?.. <…> в числе странных средств для своего поддержания «Библиотека» стала прибегать к присвоению чужих сочинений в других журналах. В 1 № этого журнала перепечатано из 1 № «Наблюдателя» за прошедший год стихотворение г. Красова, начинающееся стихом: «Не гляди поэту в очи». Страннее всего то, что под похищением выставлено имя г. Бернета[К 18]. <…> Скорее всего, это дело «Библиотеки», которая никогда не стесняла себя законами собственности, когда дело шло о чужих статьях.[40]

  — «Журнальная заметка»
Примечания к произведениям К. Эврипидина
править
  •  

К чести сего произведения, <…> оно не только не напоминает, как многие русские сочинения в сём роде, «Разбойников», но и не похоже нимало ни на одно из творений Шиллера: наш автор хочет быть совершенно оригинальным, ибо пора безусловной подражательности уже миновалась для русской литературы.[41]

  — к «Олегу под Константинополем»
  •  

… не успел он ещё окончить своей прекрасной драмы, как мода на драмы уже упала вместе с падшею славою модных драматургов[3], а наш молодой поэт твёрдо решился не отставать от времени…[42]

  — к стихотворениям «Воспоминание» и «Скала»
  •  

… на нас лежит приятная обязанность обрадовать публику радостным известием, что г. Эврипидин издаёт полное собрание своих стихотворений. Любезный поэт, извещая нас особенным письмом о своём благом намерении, со всею тонкостию и деликатностию, свойственною истинному таланту, очень ловко даёт нам стороною знать, что «он надеется на нашу благосклонность и дорожит нашим мнением гораздо более, нежели мнением всех татарских и иных наций критиков». Вот что отвечали мы г. Эврипидину: «Не беспокойтесь, любезный поэт, <…> мы станем за вас горою, мы наденем на вас лавровый венок бессмертия, во что бы то ни стало, хотя бы на счёт здравого смысла. Мы докажем, как 2 x 2=4. что вы первый вносите в русскую поэзию и мысль и идею, что до вас в русской поэзии был век материализма и изящных форм, что сам Пушкин был когда-то примечателен только тем, что первый начал писать гладкими стихами, а теперь, когда уже все навострились писать гладкими стихами и когда являетесь вы, г. Эврипидин, и с гладким стихом на бумаге, и с глубокою мыслию в очах, и с чувством целомудрия на челе, теперь Пушкин должен занять место в ряду забытых и бездарных стихотворцев. Если же, сверх всякого чаяния, нам скажут, что мы судим слишком детски, что ваши стихотворения немного надуты, немного на ходульках, что в них видно не вдохновение, а одно умение, приобретённое навыком, нанизывать звонкие рифмы на гладкие стихи без мысли и без чувства, что, одним словом, ваши прелестные стихотворения, г. Эврипидин, суть ни больше, ни меньше, как стихотворные игрушки, годные лишь для забавы «светских» людей, то таким крикунам мы ответим и коротко и ясно, что они люди движения, люди беспокойные, которым не сидится на одном месте, которым скучно, когда на улицах нет драк и пожаров. Поверьте, любезный поэт, что такой „светский“ ответ заставит замолчать всех крикунов, и венец бессмертия останется за вами!»[31]

  — к стихотворениям «Русская легенда», «Степь», «Орёл и поэт», «Гроза»[К 19]
  •  

Известно, что после литературы и в особенности журналистики, в целом мире нет ничего хуже петербургской погоды. За её непостоянством и переменчивостию часто нет никакой возможности различать времена года. <…> Как нарочно, журналы, словно по взаимному условию, стараются скрыть от нас настоящее время года и перевернуть календарь задом наперёд. Единственный журнал в Москве — «Галатея», вместо того, чтобы воскреснуть с весною, рассыпался пустоцветом и скоропостижно скончался <…>. Посмотрите одиннадцатую книжку «Сына отечества» за 1839 год: <…> на ней выставлен ноябрь и 1839 год, а вышла она в мае 1840 года[К 20]. <…>
В русской публике ещё так мало заметно сколько-нибудь установившееся общее мнение, что большая часть её, занимающаяся журналами, обыкновенно расположена в пользу нападающего и молчание на выходку приписывает не пренебрежению, а признанию обвиняемым своей слабости.
<…> «Отечественные записки» убеждены, что после имени Лермонтова, самое блестящее поэтическое имя современной русской поэзии есть имя Кольцова, который написал <…> до пятидесяти песен и дум, вылетевших из глубины могучей русской души и отличающихся оригинальностию, глубокостию творческих мыслей и художественною формою. <…> Неужели «Сын отечества» измеряет таланты количеством, а не качеством, дюжинами, аршинами и саженями, а не эстетическим чувством, не критикою разума? <…> Неужели любая из длинных и тяжёлых драм г. Кукольника выше коротенькой «Молитвы» Лермонтова <…>.
В стихотворениях под фирмою —Ѳ—[3] господствует однообразное и болезненное чувство, которое не со всеми может гармонировать и не всем нравиться, но которое особенно сильно действует на знакомых с ним; и как бы то ни было, но стихотворения —Ѳ— всегда проникнуты чувством, и чувством истинным, выстраданным, а не выдуманным, не поддельным, чувством, которое высказывается в прекрасных стихах, нередко представляющих собою пленительные поэтические образы.
<…> «Рославлев» вышел ещё в 1831 году, почти десять лет назад тому, а с тех пор г. Загоскин не обогатил русской литературы никаким примечательным произведением, которое пережило бы за время своего появления. <…> Г-н Калашникова написал, лет двенадцать или больше, какой-то сибирский роман, за который приятели провозгласили его русским Купером; но теперь только записные библиографы помнят имя г. Калашникова. Г-на Озерецковского[38] мы почти совсем не знаем: это имя принадлежит к числу тех литературных «инкогнито», о которых никто не обязан знать, кроме «Сына отечества», и то когда ему заблагорассудится напасть на «Отечественные записки». <…>
Конечно, г. Кукольник написал много драм, но они не читаются, потому что, отличаясь многими поэтическими частностями, в целом утомляют своею длиннотою. Конечно, г. Н. Полевой написал несколько повестей, в которых очень неудачно подражал Гофману и Дюкре-Дюменилю; но кто теперь вспомнит об этих эфемерных явлениях журнальной литературы? Конечно, Марлинский написал двенадцать небольших, но плотно сбитых книжек; но его творения перешли уже в ряды тех читателей, которые поэтов называют «господами сочинителями» и которых внимание есть уже признак совершенного падения автора.[45]

  — «Журналистика»
  •  

… г. Л. Л.[3] был самым ожесточённым врагом гг. Греча, Булгарина и Полевого; он видел в их произведениях бездарность, недобросовестность и прочие неблестящие качества, <…> — а теперь он вдруг начал стоять за всех их грудью!.. Воля ваша — уж это не от ученья… Иной сказал бы, что нехорошо, недобросовестно перебегать из журнала в журнал, так сказать, от одного хозяина к другому и продавать своё мнение, но мы не видим тут ничего худого! Дело ясно: случается всякому жить с кем-нибудь душа в душу, а потом разойтись, увидев, что принял чужого за своего; и, наоборот, случается несколько лет вести войну с родным своим, ошибочно принимая его за чужого, а потом, узнав ошибку, броситься в родственные объятия[К 21]. Наша литература, или литературная промышленность, представляет много таких умилительных примеров.[46]

  — «Журналистика»
  •  

… можно ли было без улыбки прочесть <…> статью г. Глинки[47] <…>? Европа — изволите видеть окружена атмосферою опасного дыхания, полна скрытого яда; она будущий труп, которым уже и пахнет; в ней развращено воображение, развращена мысль, испорчены соки?!! Помилуйте! Да ведь это хула на науку, на искусство, на всё живое, человеческое, на самый прогресс человечества!.. И как судить по нескольким французам о всей Франции, по нескольким немцам о всей Германии, а по ним и о целой Европе? Неужели Европа была просвещённее, нравственнее, религиознее во времена Аттил, гвельфов и джибеллинов, Борджиев, Кромвелей <…> и т. п.? <…> Да неужели мы ездим в Европу для того только, чтоб заражаться ядовитым дыханием этого «будущего трупа»? Неужели юноши наши, беспрерывно отправляемые, на счёт нашего мудрого и просвещённого правительства, за границу, возвращаются оттуда никуда негодными, <…> или не превращаются они в отличных университетских преподавателей, которые живым знанием своим, в этой же Европе приобретённым, затмевают других[К 22], не знающих Европы, или если и глядевших на неё, то видевших всё кверху ногами?.. <…> Суждение г. Глинки есть только повторение того, что <…> во все века проповедовали люди старого поколения новому: такова уж, видно, судьба всего старого и всего нового!
Этим же можно объяснить и другое требование г. Глинки, именно, чтоб в поэзии было непременно нравоучение <…>. «Отечественные записки» <…> при всяком удобном случае <…> говорят, что поэзия в истинном, высшем значении своём не может быть безнравственна, что она необходимо сама в себе нравственна. <…> Но мы всегда восставали против мнения, что мораль есть поэзия, что нравственное тождественно с поэтическим, <…> что всё нравственное необходимо должно быть поэтическим, и всегда вооружались против этих пошлых «нравоучений» <…>. Замечательнее же всего, что r. N. N.[48] <…> взял эту мысль из «Отечественных записок» — а теперь нам же предлагает её в поучение, как новость, им самим выдуманную, да ещё рассказывает, что в «Отечественных записках» празднуется шабаш поэзии и нравственности… <…>
Г-н N. N. горою восстал за нравственность, якобы охуленную и оскорблённую, и обижается, когда сотрудника того журнала, в котором он сам пишет, называют «нравственным»?..[49]

  — «Библиографические и журнальные известия»: <Шестая книжка «Москвитянина» и Ф. Н. Глинка>[К 23]
  •  

… «Похождения Чичикова, или Мёртвые души» <…>. Имевшие случай читать этот роман <…> в рукописи или слышать из неё отрывки, говорят, что в сравнении с этим творением всё, доселе написанное Гоголем, кажется бледно и слабо: до такой высоты достиг вполне созревший и развившийся талант нашего единственного поэта-юмориста![51]

  — «Библиографические и журнальные известия»
  •  

Нет нужды говорить и доказывать, что Лермонтов был великий поэт: в этом уже давно и единодушно согласились все, кто только не лишён здравого смысла и эстетического чувства. Блеск поэтического ореола загорелся над головою молодого поэта тотчас же со времени появления первых его опытов. Немного Лермонтов успел произвести, но это немногое тотчас же дало ему, во мнении общества, место подле Пушкина. Мало того: теперь уже спорят не о том, может ли имя Лермонтова упоминаться вместе с именем Пушкина, но о том: кто выше — Пушкин или Лермонтов. Подобный вопрос и подобный спор могут быть плодом самого смешного детства, если в них дело будет идти не об идеях, а об именах. Вообще сравнения одного великого поэта с другим чрезвычайно трудны: если же в них видно желание возвысить или уронить одного на счёт другого, то они просто нелепы и пошлы.
<…> не лишая заслуженной славы предшествовавших Пушкину поэтов, <…> вполне признавая, что без них не было бы и его, можно утверждать, что поэзия как искусство, как это, а не что-нибудь другое, явилась на Руси только с Пушкиным и через Пушкина. Для такого подвига нужна была натура до того артистическая, до того художественная, что она и могла быть только такою натурою и ничем больше. Отсюда проистекают и великие достоинства и великие недостатки поэзии Пушкина. И эти недостатки не случайные, а тесно связанные с достоинствами, необходимо условливаются ими так же, как лицо необходимо условливает собою затылок <…>.
Как творец русской поэзии, Пушкин на вечные времена останется учителем (maestro) всех будущих поэтов; но если б кто-нибудь из них, подобно ему, остановился на идее художественности, — это было бы ясным доказательством отсутствия гениальности или великости таланта. Вот почему или Лермонтов пошёл дальше Пушкина <…>. Пушкин — поэт внутреннего чувства души; Лермонтов — поэт беспощадной мысли-истины. Пафос Пушкина заключается в сфере самого искусства как искусства; пафос поэзии Лермонтова заключается в нравственных вопросах о судьбе и правах человеческой личности. <…> Как у Пушкина грация и задушевность, так у Лермонтова жгучая и острая сила составляет преобладающее свойство стиха: это треск грома, блеск молнии, взмах меча, визг пули.[52]

  — «Библиографические и журнальные известия»
  •  

«Русский инвалид» обращает теперь на себя внимание образованнейшей части русской публики, которая находит в нём почти всё, что ей нужно: самые свежие новости о заграничных политических происшествиях, полную и современную хронику всех достопримечательных событий в отечестве, постановления правительства по всем отраслям государственной жизни; известия о замечательнейших явлениях русской и иностранной литературы, русского и иностранного театров, о движении наук в Европе; уведомления об открытиях и усовершенствованиях по разным частям человеческой деятельности, и наконец мелкие статьи лёгкого и, нередко, забавного содержания; словом, в этом обширном издании есть всё, что составляет жизнь ежедневной газеты, уважающей себя и своих читателей; нет одного только: брани, сплетен и проч. Своевременность помещения фёльетонных статей в «Инвалиде» доказывается и тем ещё, что смесь некоторых ежемесячных русских журналов составляется почти из тех же самых статей, которые уже были в нём напечатаны. Разница в том только, что эти статьи в журналах печатаются месяцем позже.[53]

  — «Библиографические и журнальные известия»
  •  

… эта книга так наивно, так добродушно, сама того не зная, выражает собою русскую литературу, впрочем, не совсем современную, а особливо русскую книжную торговлю…[54]

  — «Сто русских литераторов. Том третий»
  •  

… сочинения г. Булгарина (да ещё почти все) переведены <…> на несколько европейских языков; но г. Булгарин тщетно ссылался на это обстоятельство в доказательство высокого достоинства своих сочинений: переводы не спасли их от забвения… Вообще, странно доказывать чей-нибудь талант тем, что знакомый иностранец перевёл какое-нибудь его произведение…[55]

  — «Совет „Москвитянину“»
  •  

У «Пчелы» <…> много разных претензий. Главнейшие из них — правдолюбие и отличное знание русского языка. Если поверить ей, то все наши журналы терпеть не могут правды, лгут напропалую, а по-русски не умеют правильно написать двух фраз; только она, только одна «Пчела» любит правду больше всего на свете — ежеминутно готова умереть за правду и терпит за неё гонения от всей литературной братии; только она, только одна «Пчела» умеет писать по-русски, и без неё русские литераторы давно бы сгубили русский язык.
<…> ошибки мы случайно встретили только в девяти нумерах «Северной пчелы». Что же, если б собрать все 300 нумеров, составляющих годовое её издание? Какой бы отличный кодекс русского языка можно было составить из них для забавы читателей!.. <…>
По её мнению, в России не было и нет писателя бездарнее и грязнее Гоголя, а между тем ни о ком, кроме своих издателей, так много и так часто не говорит она… По её мнению, на Руси не было и нет журнала хуже «Отечественных записок», а между тем только о них и твердит она вот уже слишком семь лет…[56]

  — «„Северная пчела“ — защитница правды и чистоты русского языка»
  •  

… г. Достоевский рекомендуется публике «Бедными людьми» и «Двойником» — произведениями, которыми для многих было бы славно и блистательно даже и закончить своё литературное поприще <…>. Теперь в публике только и толков, что о г. Достоевском, авторе «Бедных людей»; но слава не бывает без терний, и говорят, что посредственность и бездарность уже точат на г. Достоевского свои деревянные мечи и копья… Тем лучше: такие терния не колют, а дают ход таланту…[57]

  — «Новый критикан»
  •  

… в фёльетоне 16 нумера «Северной пчелы», для которой «Отечественные записки» давно уже сделались idée fixe, <…> Ф. Б. <…> говорит: «Как в Средние веки, у этих журналов есть оглашенные, которые не смеют появиться в феодальном владении <…>». Этак, пожалуй, публика до того заинтересуется трогательными приключениями Бранта на литературном поприще, что станет наконец читать с умилением его «Аристократку» и «Жизнь, как она есть», а потом чего доброго! примется за чтение и его полемических статей в «Северной пчеле»…

  — там же
  •  

Направление современной литературы русской носит на себе отпечаток зрелости и мужественности. Литература наша с недоступных высот великих идеалов, которых осуществлений никто не видал и не встречал на земле, спустилась на землю и принялась за разработку современной действительности, представляемой толпою. Этим из предмета праздной забавы она сделалась предметом дельного занятия.[58]

  — «Голос в защиту от „Голоса в защиту русского языка“[К 24]»
  •  

… с некоторого времени сделались довольно частыми и обыкновенными полемические статьи, в которых автор сперва очень вежливо отдаёт справедливость своему противнику, начинает с литературного вопроса, а потом незаметно переходит к патриотизму и т. п., тонко намекая, что его противник так или сяк грешит против того и другого… Вы принимаетесь за статью, по заглавию которой думаете, что в ней идёт дело о весьма невинных предметах, например, грамматике, реторике какого-нибудь литературного произведения, <…> — и вдруг видите, что это вовсе не литературная статья, а что-то вроде proces-verbal[К 25]

  — там же
  •  

… в «Москвитянине» все критики и рецензии подписываются или полными именами, или хоть заглавными буквами имен, и все эти статьи толкуют о чём-то об одном, кажется, о словенстве или славянстве, или о чём-то этаком; но — странное дело!— во всех этих статьях, толкующих об одном, именно одного-то и нет, оттого ли, что гг. сотрудники не совсем понимают, о чём сами говорят, или оттого, что не могут согласиться друг с другом, — от той или другой причины, или по обеим вместе, только в «Москвитянине» часто выходит разноголосица.

  — там же

Вероятное авторство

править
[59]
  •  

… «Грамматика» г. Калайдовича[2] является с резкими притязаниями на новость. <…> Почтенный автор изменил многое не только в систематическом расположении науки, но и в самой номенклатуре, освященной столькими веками древности. <…> Грамматика, загрязшая неподвижно в старой колее в продолжение веков, имеет нужду в изменениях, сообразно с настоящей степенью умственного образования <…>. Пора избавить нам грамматику <…> от тех ржавых пут, которыми оковали её в старинных школах, от той варварской коры, по которой бродит ощупью, не видя ни зги, слепая рутина.[60]

  — «Литературные известия»
  •  

Иван Яковлевич Кронеберг. Любя знание как цель, а не средство, он не следил за ветреными прихотями толпы, не толкался на рынке литературных предприятий <…>. Наука древностей в особенности была предметом его занятий, и много материалов изготовил он для огромного сочинения по этой части. Эта мирная и чуждая претензий деятельность не могла доставить ему той блестящей и часто мишурной известности, за которою так гоняется толпа; сверх того, несколько тяжеловатый, мало литературный слог, обличающий иностранца, был также причиною, почему труды покойного Кронеберга пользовались не такою известностию, какой они заслуживали.[61]

  — «Некролог»
  •  

В нашей журналистике мало движения, потому что в ней мало жизни. Под жизнию и движением мы разумеем развивающуюся мысль. Но как не каждый человек, особо взятый, живёт, т. е. мыслит, но большая часть людей заживо покоится непробудным сном смерти, т. е. ест, пьёт, <…> но не мыслит, — так точно и большая часть наших журналов движется только потому, что, начиная год первым №, <…> оканчивает его <…>. При этом регулярном движении у наших журналов есть ещё и другое: одни отстают выходом, другие умирают скоропостижно, третьи тихо кончаются естественною смертию, а на месте их появляются другие. С 1834 года в нашей журналистике безусловно владычествовала «Библиотека для чтения». Она пережила «Телескоп» и «Молву», своих ожесточённых врагов, которые давно уже томились смертною агониею и оживились было на минуту ненавистию к новому и толстому журналу. <…> В 1835 году в Москве явился новый непримиримый враг «Библиотеки для чтения» — «Московский наблюдатель»; но <…> «Библиотека для чтения» сделала вид, что даже и не заметила этого нового врага. На другой же год своего существования «Московский наблюдатель» начал засыпать, говоря рыболовным термином. В 1838 году он вздумал было ожить, из жёлтого цвета — эмблемы головной боли, облёкся в зелёный цвет — эмблему надежды; но хотя его надежды и были велики, однако покоряясь воле судьбы неумолимой, он скончался вмале. Между тем владычество «Библиотеки для чтения» было давно уже утверждено на прочных основаниях. <…> Что ни говорите о Тамерланах, Чингисханах и Аттилах, но они — великие люди: при жизни их никто не смел сомневаться в этом, а когда они умерли, все трепетали тени их и, таким образом, привыкли видеть в них великих людей. И в самом деле, теперь, когда уже «Библиотека для чтения» совершила полный свой цикл, когда её конец уже граничит с началом и кольцо — символ вечности — готово сомкнуться, т. е. голова готова уцепиться за хвост, — теперь смешно было бы не видеть и не признавать в «Библиотеке для чтения» журнала, замечательного по многим достоинствам, а в её издателе — человека с умом, талантом и журнального ловкостию. <…> 1839 год был эпохою кризиса для «Библиотеки для чтения». Она как-то видимо поблекла, как будто утомилась. Остроты её приелись публике и набили ей оскомину <…>. Стали являться какие-то странно и дико написанные длинные и непонятные статьи о художествах. Наконец, «Библиотека для чтения» начала запаздывать и отстала от других журналов целою книжкою. Всё это не могло не действовать на публику, глаза которой были уже обращены на другой журнал, в котором она провидела более существенную и выгодную для неё замену «Библиотеки для чтения». Теперь дело «Библиотеки для чтения» кончено; она — вопрос решённый. По-видимому, её издатель как будто утратил свой журнальный такт, которым он был одарён так богато: в «Библиотеке для чтения» нынешнего года мы с удивлением увидели «Витторшо Аккоромбону», давно уже прочитанную русскою публикою в «Отечественных записках»; увидели какой-то роман[К 26], который, без всякой связи, уже несколько месяцев испытывает терпение публики <…>. «Литературная летопись» давно уже еле дышит и её «раздирательные» остроты давно уже не выходят из пределов двух или трёх страничек…[62]

  — «Журналистика»
  •  

Это одно из первых, одно из самых ранних, можно сказать, детских произведений покойного поэта, и, конечно, он никогда не напечатал бы его при своей жизни. В «Измаил-Бее» всё не зрело; <…> но, несмотря на то, концепция поэмы, тон её выражения, многие отдельные места <…> носят на себе отпечаток мощного и глубокого духа поэта <…>. Тут читатели встретят, в герое поэмы, тот же колоссальный, типический образ, который, с ранних лет, был избранным, любимым идеалом и является потом во всех, произведениях поэта, в котором Россия безвременно утратила, может быть, своего Байрона…[63]

  — примечание к первой публикации
  •  

Мы, русские, очень мало доныне заботились об изображении нашей собственной жизни вообще, ещё менее об изображении жизни петербургской и всего, что представляет Петербург великого, поучительного, занимательного, забавного, оригинального. Кроме адрес-календаря да ещё двух-трёх книг, не менее сухих, хотя в своём роде также очень полезных, мы не имеем о Петербурге почти ничего. <…> и всё это касается только внешности, наружной формы нашей столицы. Относительно же внутренней жизни Петербурга — этот богатый и во всех отношениях чрезвычайно интересный предмет доныне у нас решительно не обработан нисколько. Было несколько физиологических статеек, пытавшихся охарактеризовать ту или другую сторону петербургской жизни, но эти попытки так ничтожны, что об них не стоит и упоминать. Только в сочинениях Гоголя, там, где дело коснётся Петербурга, попадаются черты петербургского быта, меткие и верные, доказывающее, что Гоголь понимает Петербург и петербургскую жизнь, как всё, на что ни устремится его меткий и проницательный взор. Из остальных наших писателей с особенным искусством и наблюдательностью изображает петербургскую жизнь г. Панаев; попадаются иногда небольшие очерки петербургской жизни у г. Гребенки, у г. Башуцкого; но всё это отрывочно, неполно и во всём видны только более или менее удачно подмеченпые частности; физиологии, сколько-нибудь характеризующей Петербург вполне, мы не имеем. <…> Мы любим свой Петербург и не менее желали бы знать его, как парижане Париж свой… Но литераторов у нас немного; литераторы у нас мало пишут, ленивы…[64]

  — «Журнальные отметки»[К 27]

По воспоминаниям современников

править
  •  

Вот от этой самой рукописи <…> не могу оторваться второй день. Это — роман начинающего таланта: каков этот господин с виду и каков объём его мысли — ещё не знаю, а роман открывает такие тайны жизни и характеров на Руси, которые до него и не снились никому. Подумайте, это первая попытка у нас социального романа и сделанная притом так, как делают обыкновенно художники, то есть не подозревая и сами, что у них выходит. Дело тут простое: нашлись добродушные чудаки, которые полагают, что любить весь мир есть необычайная приятность и обязанность для каждого человека. Они ничего и понять не могут, когда колесо жизни со всеми её порядками, наехав на них, дробит им молча члены и кости. Вот и всё, — а какая драма, какие типы! <…> художника зовут Достоевский… — май 1845

  Павел Анненков, «Замечательное десятилетие» (XXIX), 1880
  •  

Да вы понимаете ль сами-то, <…> что это вы такое написали! <…> осмыслили ли вы сами-то всю эту страшную правду, на которую вы нам указали? <…> Да ведь этот ваш несчастный чиновник — ведь он до того заслужился и до того довёл себя уже сам, что даже и несчастным-то себя не смеет почесть от приниженности и почти за вольнодумство считает малейшую жалобу, даже права на несчастье за собой не смеет признать, и, когда добрый человек, его генерал, даёт ему эти сто рублей, — он раздроблен, уничтожен от изумления, что такого как он мог пожалеть «их превосходительство»! <…> а эта минута целования генеральской ручки, — да ведь тут уж не сожаление к этому несчастному, а ужас, ужас! В этой благодарности-то его ужас! Это трагедия! Вы до самой сути дела дотронулись, самое главное разом указали. <…> вы, художник, одною чертой, разом в образе выставляете самую суть, чтоб ощупать можно было рукой, чтоб самому нерассуждающему читателю стало вдруг всё понятно! <…> Вот служение художника истине! Вам правда открыта и возвещена как художнику, досталась как дар, цените же ваш дар и оставайтесь верным и будете великим писателем!..[65][14]май 1845

  Фёдор Достоевский, «Дневник писателя», январь 1877 (гл. 2, IV)
  •  

На днях <…> у Тургенева читался мой роман <…> и произвёл фурор. <…> Белинский сказал, что он теперь уверен во мне совершенно, ибо я могу браться за совершенно различные элементы.

  — Фёдор Достоевский, письмо М. М. Достоевскому 16 ноября 1845
  •  

«Петербургский сборник», изданный [в 1846 г.] Некрасовым, быстро разошёлся <…>.
Белинский очень радовался, что, благодаря этому, Некрасов может освободиться на несколько месяцев от подёнщины и писать стихи. Я спросила Белинского, почему он также не издаст подобного сборника, что наверное все московские и петербургские писатели, его друзья, с готовностью дадут материал для его издания.
— Вот что придумали, — отвечал Белинский, — разве я способен на такие дела? Тут надо уменье: без кредита, типографии и бумаги нельзя приступить к делу, надо вести с разными лицами разговоры и коммерческие переговоры. Я вот до сих пор не сумел и с одним-то сладить, чтобы за свой труд получить прибавку в месяц. Да и я буду мучеником от мысли: вдруг издание не окупится, и у меня на шее очутятся долги. Благодарю покорно, недоставало ещё, чтобы я испытал эту пытку. Кому что на роду написано, то и будет; мне, вероятно, выпала доля весь век остаться батраком в литературе и работать на хозяев, чтобы они разживались да и подсмеивались надо мной — ишь какой вахлак: жарит каштаны, а мы у него из под носу тащим, оставляем ему одну шелуху. <…>
Некрасов подбивал Белинского издать книгу как можно объёмистее и придумал уже название «Альманах Левиафан»[К 28].[65]

  Авдотья Панаева, «Воспоминания», конец 1880-х
  •  

Всякий человек рано или поздно попадает на свою полочку.[14]

  Иван Тургенев, «По поводу „Отцов и детей“», 1869

Статьи о произведениях

править

О Белинском

править

О произведениях

править
  •  

Рациональная, основанная на твёрдых началах, грамматика г. Белинского составляет довольно значительное приобретение науки о русском слове.[67][2]

  •  

… книга примечательная в нашей учёной литературе[2], <…> замечательная по своей прекрасной цели — построить Грамматику не по внешним различиям, как было до сих пор, но по законам разума…

  Константин Аксаков, «О грамматике вообще (по поводу грамматики г. Белинского)», январь 1839
  •  

[Среди рассмотренных пьес] «Пятидесятилетний дядюшка»[К 29] — самая скучная, предлинная и утомительная, но, к счастью, невинная пьеса.[70][69]

  Евстафий Ольдекоп[38], цензурный отзыв, 9 декабря 1838
  •  

Была одна причина, которая заставляла иногда Белинского избегать разговоров о театре, о драматической литературе, особенно с мало знакомыми людьми: он боялся, как бы не напомнили ему про его комедию «Пятидесятилетний дядюшка» <…>. Комедия эта точно весьма слабое произведение; она принадлежит к худшему из родов — и слезливо-нравственному, сентиментально-добродетельному <…>. Всё это изложено пространно, натянутым, мертвенным слогом… Белинский не имел никакого «творческого» таланта. Эта комедия, да ещё статья о Менцеле были ахиллесовой пятой Белинского, и упомянуть о них при нём — значило оскорбить, огорчить его. <…> комедию свою он признавал эстетической, литературной ошибкой…

  Иван Тургенев, «Воспоминания о Белинском», 1868
  •  

Гегель чрезвычайно внимательно относился к событиям и явлениям общественно-исторической жизни <…>. Но его идеалистическая точка зрения мешала ему воспользоваться всей могуществом его собственного метода. А что касается до его последователей, то взгляд на историю как на прикладную логику приводил их иногда к довольно невнимательному отношению к историческим «мелочам». Один из примеров такого невнимательного отношения представлял Белинский, когда воображал, что «значение греческого народа в абсолютной жизни человечества» может быть выяснено без помощи внимательного изучения социально-политической истории Греции[8]. Тут сам Гегель сказал бы, что он заблуждается, и отослал бы его к своей «Philosophie der Geschichte».[7]

  Георгий Плеханов, «Литературные взгляды В. Г. Белинского», 1897

Комментарии

править
  1. В ту эпоху в так называемых философских грамматиках были широко распространены объяснения происхождения языка и различных грамматических категорий сознательным изобретением людей; Белинский ближе к истине[2]; о своей книге он написал К. С. Аксакову 14 августа.
  2. Из одноимённой трагедии В. А. Озерова[3].
  3. Из драмы Н. В. Кукольника «Князь Скопин-Шуйский»[3].
  4. Теоретическое введение к ненаписанному циклу статей о критике[2], парафразирующее немецкий идеализм.
  5. Все вошли в «Русские ночи».
  6. Две статьи о Державине появились в №№ 2 и 3 «Отеч. записок» за 1843 г. и должны были войти в «Критическую историю русской литературы»[10].
  7. Имеется в виду прежде всего творчество английских реалистов первой половины XIX века и особенно Диккенса[10].
  8. В 1830-х и 40-х годах велись бесконечные споры о превосходстве одной столицы перед другой. Тема продолжена в статьях «Александринский театр» и «Петербургская литература»[13].
  9. Ироничная отсылка к статье «Взгляд русского на образование Европы» 1841 г.
  10. Отсюда выражение «единство формы и содержания»[14].
  11. На самом деле 39-летний[10].
  12. Вторая (меньшая) часть статьи напечатана в 1846[18], а первую запретила цензура под влиянием Булгарина, и она вышла в 1862 после смерти обоих[19].
  13. Намёк на статью И. И. Панаева «Литературный заяц»[20][19].
  14. Ответ на полемическую рецензию Булгарина на «Петра Басманова»[30][3].
  15. Неприжившийся неологизм[1].
  16. Вскоре Белинский изменил своё отношение к «Галатее», написав Краевскому 19 августа, что собирается с ней «разделаться»[36], но упомянул о ней насмешливо лишь через год (например, в рецензии на «Репертуар русского театра».
  17. М. Падерная — поэтесса 1830—1840-х[38].
  18. Извещение об этом вышло на месяц раньше в «Галатее»[39] и, возможно, сообщено Белинским, поскольку «плагиат» «Библ. для чтения» был обнаружен уже после выхода № 1 «Моск. наблюдателя», а выпуск № 2, в связи с усилившимся цензурным гнётом задерживался[36]. О развитии этого дела Белинский написал в первой статье «Русские журналы».
  19. Пародиям на В. Г. Бенедиктова. Белинский иронично пародирует статью С. П. Шевырёва о стихотворениях Бенедиктова[43]. В конце процитирован выпад Шевырёва против «людей движения» в статье «Перечень наблюдателя»[44], чем вскрыт характер полицейского окрика, которым тот пользовался, чтобы заставить поневоле замолчать противников[2].
  20. Такое почти всегда бывало из-за цензуры.
  21. Белинский довольно близко общался с В. С. Межевичем в 1834—40 гг., когда тот сотрудничал в «Телескопе» и «Молве» до перехода в лагерь Булгарина, Греча и Полевого[3].
  22. Т. Н. Грановского и С. П. Шевырёва[10].
  23. Неозаглавленная заметка того раздела, условное заглавие дано в 1860[50][10].
  24. Статья Д. П. Голохвастова против рецензии Белинского на «Грамматические разыскания» В. А. Васильева[19].
  25. Т.е. политический донос, как статья Голохвастова[19].
  26. «Эвелину де Вальероль» Н. Кукольника.
  27. Тут высказаны основные положения программного вступления к «Физиологии Петербурга», задержанного цензурой с осени 1844 до февраля 1845[59].
  28. Белинский анонсировал альманах в рецензии на стихотворения Я. Полонского и А. Григорьева («Отеч. записки», 1846, № 3), но в конце года уступил материалы «Современнику»[66].
  29. «Пятидесятилетний дядюшка, или Странная болезнь» написан в ноябре 1838 г. для бенефиса М. С. Щепкина, состоявшегося 27 января 1839, очевидно, по его просьбе. Для второго и последнего спектакля, сыгранного 30 января, Белинский с помощью Щепкина сократил текст почти на треть и потом напечатал[68][69].

Примечания

править
  1. 1 2 Предисловие // Белинский В. Г. Полное собрание сочинений в 13 т. Т. XIII. Dubia. Указатели. — М.: Издательство Академии наук СССР, 1959. — С. 7-17.
  2. 1 2 3 4 5 6 В. С. Нечаева и др. Примечания // Белинский. ПСС. Т. II. Статьи и рецензии. 1836—1838. — 1953. — С. 716, 754-9.
  3. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 В. С. Спиридонов, А. И. Перепеч. Примечания // Белинский. ПСС. Т. IV. Статьи и рецензии 1840-1841. — 1954. — С. 536, 550-8, 628, 661.
  4. Молва. — 1835. — Ч. IX. — № 18 (цензурное разрешение 3 мая), — Стб. 287-295.
  5. Телескоп. — 1835. — Ч. XXVII. — № 9 (ц. р. 1 октября). — С. 123-137.
  6. Московский наблюдатель. — 1838. — Ч. XVI. — Апрель, кн. 1 (ц. р. 6 июня). — С 485.
  7. 1 2 3 [Плеханов Г. В.] Литературные взгляды В. Г. Белинского (II, III) // Новое слово. — 1897. — № 10.
  8. 1 2 Моск. наблюдатель. — 1838. — Т. XVIII. — Июль, кн. 2 (ц. р. 16 ноября). — Отд. III. — С. 218-9.
  9. 1 2 Виссарион Григорьевич Белинский // Афоризмы. Золотой фонд мудрости / составитель О. Т. Ермишин. — М.: Просвещение, 2006.
  10. 1 2 3 4 5 Ф. Я. Прийма. Примечания // Белинский. ПСС. Т. V. Статьи и рецензии 1841-1844. — 1954. — С. 806-8, 851-3.
  11. Отеч. зап. — 1843. — Т. XXVI. — № 1 (ц. р. около 31 декабря 1842). — Отд. VI. — С. 41-42.
  12. Физиология Петербурга, составленная из трудов русских литераторов, под редакциею Н. Некрасова. Часть I. — СПб., 1845 (цензурное разрешение 2 ноября 1844). — С. 31-97.
  13. В. С. Спиридонов. Примечания // Белинский. ПСС. Т. VIII. Статьи и рецензии 1843-1845. — С. 691.
  14. 1 2 3 4 Белинский, Виссарион Григорьевич // Цитаты из русской литературы / составитель К. В. Душенко. — М.: Эксмо, 2005.
  15. Современник. — 1848. — Т. VII. — № 2 (ц. р. 31 января). — Отд. III. — С. 124-7.
  16. Современник. — 1848. — Т. VIII. — № 4 (ц. р. 31 марта). — Отд. IV. — С. 162-5.
  17. Отеч. зап. — 1841. — Т. XVII. — № 8 (ц. р. около 30 июля). Отд. V. — С. 23-48.
  18. Отеч. зап. — 1846. — Т. XLVI. — № 5. — Отд. VI. — С. 40-53.
  19. 1 2 3 4 В. С. Спиридонов, Ф. Я. Прийма. Примечания // Белинский. ПСС. Т. IX. Статьи и рецензии 1845-1846. — 1955. — С. 766-792.
  20. Отеч. зап. — 1846. — Т. XLIV. — № 2 (ц. р. 31 января). — Отд. VIII. — С. 124-6.
  21. Молва. — 1835. — № 1 (ц. р. 4 января). — Стб. 9.
  22. 1 2 3 4 Приложение I. Редакторские заметки и примечания В. Г. Белинского в «Телескопе», «Молве» и «Московском наблюдателе» // Белинский. ПСС. Т. XIII. — С. 269-276; 355-7 (примечания В. С. Нечаевой).
  23. Молва. — 1835. — № 24—26 (ц. р. 30 июля). — Стб. 455-461.
  24. Телескоп. — 1835. — № 7 (ц. р. 1 сентября). — С. 440.
  25. Вступление к переводу 7-й песни «Освобождённого Иерусалима» // Моск. набл. — 1835. — Ч. III. — Июль, кн. 1. — С. 6-8.
  26. Телескоп. — 1835. — Ч. XXVII. — № 9 (ц. р. 1 октября). — С. 145-6.
  27. Молва. — 1835. — № 39 (ц. р. 5 октября). — Стб. 202-3.
  28. Молва. — 1835. — Ч. X. — № 45 (ц. р. 16 ноября). — Стб. 302.
  29. Молва. — 1835. — № 46 и 47 (ц. р. 30 ноября). — Стб. 320-333.
  30. Северная пчела. — 1830. — № 251 и 252 (6 и 7 ноября). — С. 1001-8.
  31. 1 2 3 Телескоп. — 1835. — Ч. XXIX. — № 17—20 (ц. р. 1 мая 1836). — С. 241-3, 378, 386.
  32. Рец. на «Роксолану» // Библиотека для чтения. — 1835. — Т. IX. — Отд. V. — С. 44-78.
  33. Н. Кукольник. Джулио Мости. Драматическая фантазия // Библиотека для чтения. — 1836. — Т. XV. — Отд. I.
  34. Молва. — 1836. — Ч. XIII. — № 12 (ц. р. 15 августа). — Стб. 330-5.
  35. Moск. наблюдатель. — 1838. — Ч. XVIII. — Июль, кн. 1 (ц. р. 21 сентября). — Отд. IV. — С. 116-7.
  36. 1 2 В. Г. Березина. Примечания // Белинский. ПСС. Т. III. Статьи и рецензии. Пятидесятилетний дядюшка 1839-1840. — 1953. — С. 599, 607.
  37. Moск. наблюдатель. — 1839. — Ч. I. — № 1 (ц. р. 1 января). — Отд. VII. — С. 9.
  38. 1 2 3 Указатель имен, названий и персонажей // Белинский. ПСС. Т. XIII. Dubia. Указатели. — 1959. — С. 404-820.
  39. Журнальная мозаика // Галатея. — 1839. — № 3 (ц. р. 21 января). — С. 267-8.
  40. Моск. набл. — 1839. — Ч. I. — № 2 (ц. р. 1 марта). — Отд. VII. — С. 45-46.
  41. Молва. — 1835. — Ч. X. — № 27—30 (ц. р. 14 августа). — Стб. 3-6.
  42. Телескоп. — 1835. — Т. XXVII (ц. р. 4 декабря). — С. 466.
  43. Моск. набл. — 1835. — Ч. III. — Август, кн. 1. — С. 439-459.
  44. Моск. набл. — 1836. — Ч. VI. — Март, кн. 1. — С. 77-105.
  45. Лит. газета. — 1840. — № 43 (29 мая). — Стб. 993-1005.
  46. Лит. газета. — 1841. — № 24 (27 февраля). — С. 96.
  47. Москвитянин // Московские ведомости. — 1841. — № 16. — С. 121-134.
  48. N. N. К «Отечественным запискам» // Москвитянин. — 1841. — № 6. — С. 509-510.
  49. Отеч. зап. — 1841. — Т. XVII. — № 7 (ц. р. 30 июня). — Отд. VI. — С. 27-30.
  50. Сочинения В. Белинского, изд. К. Т. Солдатенкова и Н. М. Щепкина. Ч. V. — М., 1860.
  51. Отеч. зап. — 1842. — Т. XXII. — № 6 (ц. р. около 30 мая). — Отд. VI. — С. 60.
  52. Отеч. зап. — 1843. — Т. XXVII. — № 4 (ц. р. около 30 марта). — Отд. VI. — С. 73-77.
  53. Отеч. зап. — 1843. — Т. XXIX. — № 8 (ц. р. около 30 июля). — Отд. VI. — С. 80.
  54. Отеч. зап. — 1845. — Т. XLI. — № 8 (ц. р. 30 июля). — Отд. VI. — С. 51.
  55. Отеч. зап. — 1845. — Т. XLII. — № 10 (ц. р. 30 сентября). — Отд. VIII. — С. 64.
  56. Отеч. зап. — 1845. — Т. XLIII. — № 12 (ц. р. 30 ноября). — Отд. VIII. — С. 116-121.
  57. Отеч. зап. — 1846. — № 2. — Отд.VI. — С. 126-8.
  58. Отеч. зап. — 1846. — № 2. — Отд.V. — С. 44-56.
  59. 1 2 Белинский. ПСС в 13 т. Т. XIII. — С. 27-34, 174-5, 206; 300-6, 339-341 (примечания Ф. Я. Приймы).
  60. Молва. — 1834. — Ч. VIII. — № 46 (ц. р. 16 ноября). — С. 305-6.
  61. Моск. набл. — 1839. — Ч. I. — № 2 (ц. р. 1 марта), отд. VII. — С. 20.
  62. Лит. газета. — 1841. — № 77 (12 июля). — С. 307-8.
  63. Отеч. зап. — 1843. — Т. XXVII. — № 3 (ц. р. 28 февраля). — Отд. I. — С. 126-8.
  64. Русский инвалид. — 1844. — № 170 (30 июля). — С. 677.
  65. 1 2 В. Г. Белинский в воспоминаниях современников. — М.: Художественная литература, 1977.
  66. К. П. Богаевская. Примечания // Белинский. ПСС. Т. XII. Письма 1841-1848. — С. 533.
  67. Литературные прибавления к Русскому инвалиду. — 1837. — № 36-37.
  68. Moск. наблюдатель. — 1839. — Ч. II. — № 3 (ц. р. 1 марта). — Отд. II. — С. 1-110.
  69. 1 2 В. С. Спиридонов. Примечания к «Пятидесятилетнему дядюшке» // Белинский. ПСС. Т. III. — С. 658.
  70. Архив петроградских академических театров. Цензурный отдел, 1839, № 620.

Ссылки

править