Нестор Кукольник и Осип Сенковский

Здесь анализируются взаимоотношения литераторов Нестора Кукольника и Осипа Сенковского.

Рецензии СенковскогоПравить

  •  

Но всего для меня прискорбнее, <…> что во всей этой пьесе отнюдь не вижу высокого творческого дара автора Фантазии. Поэт решительно повторился во втором своём произведении…[2]

  — «Рука Всевышнего отечество спасла»
  •  

Воображение г-на Н. К. работает неутомимо: весною прошлого года оно ещё блуждало в кровавом мраке Междуцарствия, воссоздавало колоссальную фигуру Ляпунова[К 1], <…> а летом было уже в Константинополе, ласкало жирные подбородки одалисок и курило трубку с великим евнухом сeраля, отдав визит великому муфтию и великому визирю. Это путешествие по двум мирам, совершенно отдельным, совершенно разнородным, выполнено воображением г-на Н. К. в несколько месяцев, и плоды этого путешествия перед нами, — в красивой обёртке, — на красивой бумаге, — очень красивыми буквами. <…>
Первое средство узнать Восток — путешествовать по нём довольно долго путешествие доставляет более или менее точный обзор наружных форм его <…>. Второе средство — читать его книги на собственных его языках: тогда проникаете вы во внутренность его понятий, духа, <…> хотя не можете ясно представить себе его наружности. Третье, последнее и лучшее средство — путешествовать и читать его книги <…>. Чтение «Роксоланы» заставляет нас думать, что её автор не употреблял ни одного из этих трёх и единственных способов познания страны, людей и нравов, из которых хотел он построить драму. <…> Почти нет сомнения, что поэту, предпринимающему восточную драму, надобно хоть несколько быть ориенталистом, <…> чтобы в нашем веке, учёном и стремящемся к подлинности в поэзии, создать и выполнить что-нибудь похожее на дело. Оттого никто в Европе, кроме сочинителей опер и водевилей, и не пускается нынче в подобные предприятия, как в часть поэзии самую трудную, многосложную и опасную, где каждое слово должно быть эрудиция, каждое обстоятельство — изыскание. Писатель, который никогда не видав Востока, <…> выводит на сцену восточные лица и нравы, добровольно поставляет себя в такое положение, <…> что в каждом слове, в каждом движении его повести была бы неверность, ошибка или несообразность. <…> Что ж в таком случае остаётся делать тому, кто непременно хочет написать восточную драму, не приготовившись к ней твёрдо и основательно? По мнению нашему, всего лучше писать её так, как Вольтер писал «Альзиру»[К 2] и Могомета, то есть, взять одни только восточные имена для своих героев, а самих героев заставить говорить чисто европейским языком и действовать по-нашему, не заботясь о восточности. Переменяя только имена лиц, драма будет то турецкою, то китайскою, то английскою, то индейскою, <…> без всякой народности, но по крайней мере, вы тогда знаете, что это просто фантазия, в которой не должно искать ничего истинного, ничего естественного, и будете судить об ней по тому же правилу. Но когда писатель станет подмешивать в свои стихи иноязычные слова и обороты, <…> придавать лицам странные для нас приёмы, изменять принятые названия вещей, делать выноски, объяснять свои выражения, то есть учить читателя; когда он подымается на эрудицию, обнаруживает притязание на подлинность поэзии, на верность рисунка и колорита картины, — тут уж совсем другое дело! Тут вы видите притязание на что-то нешуточное, и вправе потребовать отчёта в исполнении. <…>
Должно сожалеть, что автор «Роксоланы» <…> выдаёт в ней за настоящее турецкое то, что не имеет и тени сходства с турецким, ни с мусульманским, ни с восточным. <…> всё опрокинуто в ней вверх дном, всё изломано, изувечено самым немилосердным образом, который доходить иногда до степени высочайшей комики. Это карикатура, не картина, турок. <…>
К сожалению, почти все пружины [поэта] ложны, а приводимые им поводы происшествий так невероятны, ознаменованы таким чисто-комическим ничтожеством, что скорее годились бы в оперу-буффу, нежели в учёную драму, написанную прекрасными стихами с выносками. Замолчим о внутреннем достоинстве хитростей, приписанных Роксолане, но возможно ли допустить, помня что есть на свете история и что она сколько-нибудь известна слушателям драмы, — возможно ли допустить, чтобы Мустафа приезжал в Константинополь хвастать перед отцом и перед ними, что он победитель персиян, что «угас раскол Персидский, шах принял турецкие книги и имамов (?), сам шах сделался данником Солимана <…>», — тогда как все мы знаем, — да кто ж из слушателей не знает истории Солимана II? что в то самое время турецкие войска разбиты в прах, что Солиман бежит сам со всеми своими силами на отражение торжествующего врага, и что он, хвастун Мустафа, сидит запертый в Амасии? Автор не взвесил всей исторической важности слов — персидский раскол угас, шах подчинился суннитскому учению: <…> да это был бы один из величайших переворотов во всемирной истории! Если б это случилось до 1553 года, большая половина Европы была бы сегодня Турциею. <…> Австрия и Германия спасены единственно неудачами Солимана против персиян и продолжительною войною, которая последовала за вторжением в Турецкую империю. Воображение изменило здесь поэту столько же, сколько в других местах. Восточная начитанность. Мы уверены, что можно было придумать что-нибудь посообразнее для того, чтобы сделать Мустафу интересным.
На остальное мы охотно набрасываем покров молчания.
После всего здесь сказанного читатели наши без сомнения не ожидают от нас никакой похвалы новой драме г-на Н. К. <…>. Да, — она занимательна. Несмотря на ложный цвет местности, нарушение всех вероятностей, искажение исторических характеров, беспрестанные всякого рода промахи, драма г-на Н. К. занимательна. <…> Стоит только окунуть голову в Лету, забыть то, что вы знаете о предмете, поверить на минуту, что всё это должно быть списано с природы, всё могло так быть в Турции, — и вы невольно будете увлечены интересом повести, странности примете за красоты, и расчувствуетесь там, где до этой необходимой операций вы бы непременно смеялись. Автор может превосходно оправдаться от всех наших замечаний, сказав, что он писал свою поэму для тех, которые не имеют никакого понятия о Востоке и мусульманах. <…>
Занимательность повести поддерживается часто прелестными стихами и сценами, искусно ведёнными, к которым, без сомнения, принадлежала б и та, где слабый презренный раб уничтожает всемогущего, всесильного султана, если б она была возможна в Турции, и когда б её идея могла ещё быть новою после Виктора Гюго.
Автор хотел по-видимому показать в этой драме всю силу страстей, всё могущество твёрдой воли и непреклонной решимости. В таком случае он едва ли не напрасно перенёс действие на Восток. Там легче, нежели где-нибудь, могут случаться подобные истории; там они обыкновенны, и потому не требуют большого напряжения ни страстей, ни твёрдости, ни воли. <…>
В драмах г-на Н. К. обыкновенно нет любви: он не любит этой пружины. В «Роксолане» однако же он принёс дань роскошной страсти. Любовь показывается на минуту, на одну секунду: это яркая вспышка, которая могла произвести великолепный драматической пожар. Роксолана утопала в наслаждениях, но не знала любви; только при свидании с Мустафой она начинает знакомиться с этим новым прелестным для неё чувством. Она сбиралась быть второю Федрою, — но к чему привёл её поэт? К такому поступку, которого мы даже не смеем назвать настоящим его именем. В сцене свидания автор только успел немного облагородить, нравственно возвысить Роксолану, — и тут же умышленно унижает, порочит, срамит своё создание без всякой необходимости для общего хода повести.[3]

  — «Роксолана»
  •  

Странно, что на свете есть люди, которые переводят с немецкого притчи! Что за охота переводить чужие притчи, когда нет ничего легче, как делать их самому? <…> Мы не выдаём себя ни за философов, ни за колдунов, а готовы держать пари сто против десяти, что не запинаясь скажем десять очень хороших притч на минуту. <…>
«Один весёлый и пречудный человек, который в нужде мог собрать ума в голове своей на три страницы, сидя раз после обеда у своего письменного столика, и, от нечего делать вздумал, пока подадут кофе, сделать колоссальную репутацию первому плохому стихотворцу, какой пройдёт мимо его дома, чтобы увидеть, что из этого выйдет. <…> Человек с умом на три страницы сделал, забавляясь, колоссальную поэтическую славу, и бросил её в форточку. Плохой стихотворец подобрал брошенную ему колоссальную славу, и пошёл с нею в люди. <…> из этого вышел самый бешеный враг и клеветник[4][5] человека с умом на три страницы. Не должно никогда вытаскивать из грязи и разогревать мёрзлой змеи, потому что она тотчас ужалит руку, которая разогрела её.[К 3][8]

  — «Избранные притчи Круммахера»

Мнения КукольникаПравить

  •  

… критика на Роксолану заключает в себе обвинения в невежестве и шарлатанстве автора…
<…> идея Роксоланы зачата в 1831 году, в числе многих других, и составлена для приготовления материялов до 1834 года <…>.
Сочиняя Тасса, я ещё не верил великому закону моего художества, что для исторического лица необходимо продолжительное историческое чтение: этому я уже последовал с величайшим рвением, приготовляясь писать последние изданные три драмы: Санназар, Скопин-Шуйский и Роксолана. <…>
Я бы умолчал обо всех недобросовестных эпиграммах, не имеющих никакого видимого основания — но никакая скромность не в силах сохранить молчание, не понимая причин подобного рода обвинений.
<…> мир с Персией был заключён, но так как он не состоялся, то я счёл себя в праве дать ему цвет, какой мне заблагорассудилось: я именно избрал для того окончание раскола; против такого блистательного мира не могло действовать уже никакое подозрение, тогда как всякие другие выгоды, по ходу драмы, не могли бы, по моему мнению, успокоить разъярённого Солимана.[4]

  — «Замечания автора Роксоланы на рецензию в Библиотеке для чтения»

Об их взаимоотношенияхПравить

  •  

… как скоро [Сенковский] замечал, что восхваленный им писатель уничтожен критикою других журналов, он тотчас же начинал повторять мнения, высказанные критиком-победителем, не заботясь о противоречии этих мнений с его прежними выспренними похвалами; и наоборот, когда слава писателя утверждалась, он начинал также хвалить его вслед за другими журналами. <…> [в] разборе «Торквато Тассо» это произведение было превознесено до небес[1]; через два-три месяца с автора были сняты чин Байрона и сан «великого», объявлено было даже, что барон Брамбеус, хваля его, только забавлялся[8] <…>. Это объяснение, по-видимому, столь откровенное, возмутило многих и наделало в своё время большого шума <…>. Но, разобрав дело ближе, мы увидим, что негодовать на барона было почти не за что: он, кажется, говорил о капризе только для оправдания своей переменчивости в обращении с г. Кукольником, а на самом деле поступал по своему искреннему убеждению и крайнему разумению. История возвышения и низложения г. Кукольника в «Библиотеке для чтения» произошла следующим образом. Н. А. Полевой поместил в «Телеграфе» краткий отзыв о «Торквато Тассо»[9], в том смысле, что «юный автор подает надежды и уже выказал большое дарование». — Из этого отзыва и выросла восторженная статья барона Брамбеуса. Потом Полевой поместил в «Телеграфе» подробный разбор «Торквато Тассо»[10], где, как обыкновенно бывает при подробном разборе, рядом с достоинствами указал и недостатки драматической фантазии г. Кукольника, кстати и мимоходом заметив, что «Библиотека для чтения» уже слишком далеко зашла в похвалах этому произведению, и что странно видеть в г. Кукольнике Байрона. Вслед за этим и «Библиотека» перестала безусловно восхищаться г. Кукольником, даже почла за нужное унизить его. Видите ли, как просто было дело! Если каприз и участвовал в увенчании и развенчании русского юного Байрона, то участвовал очень мало; и мы готовы даже хвалить барона Брамбеуса за то, что он, взяв слишком высокую ноту с чужого голоса, с таким послушанием понизил её, как скоро наставник заметил ему его промах.

  Николай Чернышевский, «Очерки гоголевского периода русской литературы» (статья вторая), декабрь 1855

Виссарион БелинскийПравить

  •  

Он написал только [три] критики, которые могут служить образцом журнальной политики и ловкости.
<…> третья, на «Роксолану»[3], <…> не только умно и основательно написана, но даже и добросовестна. Странно только, что г. критик, уничтожая в прах эту драму, осыпает её автора с головы до ног комплиментами…
<…> г. Кукольник нашёлся принужденным защищать и хвалить сам себя в «Северной пчеле»[4].

  — «Ничто о ничём, или Отчёт г. издателю «Телескопа» за последнее полугодие (1835) русской литературы», март 1836
  •  

Нашу журналистику обыкновенно упрекают в бранчивом тоне, духе неуважения, неприличия и недружелюбия. <…> Зато, посмотрите, какие умилительные, исторгающие слёзы восхищения примеры непамятозлобия, доброжелательства, дружбы! Не на нашей ли памяти и не перед нашими ли глазами один журнал превознёс до небес один драматический талант, поставил его наровне с Байроном, Гёте, Шекспиром[1]; и потом, давно ли этот же самый драматический талант был осмеян, уничтожен, по поводу одной его драмы восточного содержания[3], тем же самым журналом? <…> И что ж? Недавно, очень недавно, в этом самом журнале была помещена целая драма[11], столько же скучная, сколько и длинная, драма того же самого автора?..[5]

  — «Метеорологические наблюдения над современною русскою литературою: О мирном и дружелюбном направлении нашей журналистики», апрель 1836
  •  

… толпа любит посредственность, и посредственность должна угождать толпе. Для этого ловкий журналист должен исключительно выбирать только посредственность. <…> Мнения журнала, который им хорошо платит и ещё лучше их хвалит, всегда будут их кровными и задушевными мнениями — до первой ссоры, которая всегда бывает при первой кости. <…> Вот идёт к вам «поэт», который может вдохновляться на подряд и к каждому нумеру журнала, с точностию и аккуратностию, поставить какое вам угодно число элегий, од и даже мистерий; хватайтесь за него обеими руками: это для вас клад, и скорее кричите, что этот «юный гений», произведениями которого «постоянно» украшается ваш журнал, счастливо избрал себе дорогу близёхонько, обок дороге, например, какого-нибудь Гёте и совершенно может заменить для ваших читателей великого германского поэта, которого ваши читатели бранят за «непонятливость». <…> не жалейте чернил и гипербол, кричите: «Я упал на колени перед NN, воскликнул: „Великий Гёте! великий NN!“»[1] Если этот NN вздумает после вздёрнуть нос[4], забывши, что он стал великим через вас, и это не беда: напишите притчу, аполог об отогретой за пазухою змее[8] <…>. Будьте уверены, что г. NN снова будет в ваших ежовых рукавицах и сам придёт с поклоном; тогда скажите, что вы пошутили или что вы говорили совсем не о нём, а о другом. Толпа рассмеётся, найдёт вас не пошлым, а только забавным; а кто её забавляет, тому она не скупится платить.

  — «Менцель, критик Гёте», январь 1840

КомментарииПравить

  1. В драме «Князь Скопин-Шуйский».
  2. Возможно, имелась в виду «Заира», однако «то индейскою» ниже намекает на «Альзиру».
  3. Ирония над непостоянством своих высказываемых взглядов и Н. Кукольником[6][7].

ПримечанияПравить

  1. 1 2 3 4 Тютюнджю-оглу // Библиотека для чтения. — 1834. — Т. I (ценз. разр. 31 декабря 1833). — Отдел V. Критика. — С. 12-36.
  2. Библиотека для чтения. — 1834. — Т. II. — № 3. — Отд. V. — С. 58.
  3. 1 2 3 Библиотека для чтения. — 1835. — Т. IX. — № 4. — Отд. V. — С. 44-78.
  4. 1 2 3 4 Смесь // Северная пчела. — 1835. — №№ 159—161 (19—22 июля).
  5. 1 2 В. Г. Березина. Примечания // Белинский В. Г. Полное собрание сочинений в 13 т. Т. III. — М.: Издательство Академии наук СССР, 1953. — С. 641-2.
  6. Вл. Боцяновский. Сенковский, Осип-Юлиан Иванович // Энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона. Т. XXIXa. — — СПб., 1900. — С. 532.
  7. Б. В. Томашевский. Комментарии // Гоголь Н. В. Полное собрание сочинений в 14 т. Т. 8. Статьи. — [М.; Л.]: Изд-во АН СССР, 1952. — С. 766.
  8. 1 2 3 Библиотека для чтения. — 1835. — Т. XI. — № 8. — Отд. VI. — С. 31-32.
  9. Московский телеграф. — 1833. — Ч. 62. — С. 564-7.
  10. Московский телеграф. — 1835. — Ч. 65. — С. 454-497, 613-646.
  11. Н. Кукольник. Джулио Мости. Драматическая фантазия // Библиотека для чтения. — 1836. — Т. XV. — Отд. I.