Французская литература

(перенаправлено с «Французский роман»)

Французская литературалитература Франции на французском языке. С XV до XX века она в Европе имела передовое значение. Литературу, написанную на этом языке в других странах (преимущественно в её бывших колониях) называют франкоязычной (франкофонной).

ЦитатыПравить

  •  

… во всех католических странах позволяют продавать оперы, комедии, романы и даже некоторые хорошие книги по геометрии и медицине. Выдающиеся произведения из других областей знания — произведения, считающиеся таковыми во всей остальной Европе, — здесь запрещены <…>. Во Франции одобрение цензора является для автора почти всегда свидетельством глупости. Оно свидетельствует о том, что у книги не будет врагов, что о ней с самого начала отзовутся хорошо, потому что о ней не нужно будет думать, потому что она не вызовет зависти, не оскорбит ничьей гордости и будет повторять лишь то, что знают все.

  Клод Адриан Гельвеций, «О человеке», 1769

XIX векПравить

  •  

… судороги французской словесности тридцатых годов.

  Аполлон Григорьев, «Романтизм. — Отношение критического сознания к романтизму. — Гегелизм (1834—1840)», 1859

1820-еПравить

  •  

Да и у нас ли одних германские музы распространяют своё владычество? Смотрите, и во Франции — в государстве, которое, по крайней мере в литературном отношении, едва не оправдало честолюбивого мечтания о всемирной державе, — и во Франции сии хищницы приемлют уже некоторое господство и вытесняют местные, наследственные власти.

  Пётр Вяземский «Разговор между Издателем и Классиком с Выборгской стороны или с Васильевского острова», 1824
  •  

Французская словесность родилась в передней и далее гостиной не доходила.

  Александр Пушкин, «Отрывки из писем, мысли и замечания», 1827
  •  

… вековые славы разрушились в наше время. <…> Давно ли французская литература первенствовала у всех народов — и кто теперь не отрицает её первенства?

  Ксенофонт Полевой, «„Полтава“, поэма Александра Пушкина», 1829

1830-еПравить

  •  

Что французская литература девятнадцатого века, утратив свою прежнюю самобытность, живёт единственно чужим вдохновением, о том свидетельствуют все её лучшие произведения.

  Иван Киреевский, «Обозрение русской словесности 1829 года», январь 1830
  •  

Журнальная исправительная полиция давно уже заботится об искоренении пороков и улучшении нравов. <…> казалось, французские пустынники-исправители захватили всемирную монополию нравов. Они не ограничились своим отечеством и своими единоземцами.

  — возможно, Пётр Вяземский, рецензия на 2-е издание «Сочинений Ф. Булгарина», август 1830
  •  

… хочется мне уничтожить, показать всю отвратительную подлость нынешней французской литературы. Сказать [это] единожды в слух, <…> [и] что их журналы — невежды <…>. Я в душе уверен, что 19 век, в сравнении с 18-м, в грязи (разумею во Франции). Проза едва-едва выкупает гадость того, что зовут они поэзией.

  — Александр Пушкин, письмо М. П. Погодину 1-й половины сентября 1832
  •  

С некоторого времени во Франции вошло в моду издавать сочинения покойников. Раскрываете собрание повестей — и вот перед вашими глазами длинное от издателя, в котором рассказано о жизни и трагической смерти настоящего (будто бы!) автора. Этим литературным маневром думают возбудить участие и внимание читателя, но едва ли достигают своей цели. Настоящий автор всегда почти бывает известен: французы такие болтуны! К чему же мистификация, тайна, предисловие?[1]

  Владимир Строев, «Повести, изданные Александром Пушкиным»
  •  

Французы иногда удивляются у себя новой драме, новому роману, не подозревая, что они восхищены плодом чужеземным, который только что перенесён к ним на почву их соотечественником. Франция, в прошлом столетии разнесшая свои классические знамёна по всем странам Европы, всюду наложившая своё иго, теперь в свою очередь подвергается воздействию народов, своих прежних данников. Словом, в литературном мире Франции совершается теперь 1814 год; Париж литературный также взят союзными войсками литератур европейских; Англия и Германия играют важнейшую ролю в этой капитуляции; за ними следуют Италия и Испания. <…>
Француз сблизил словесность с обществом; француз сблизил словесность письменную с разговорною. Он этим унизит, уничтожит искусство, но переведёт его в жизнь. Но ещё есть свойство француза, когда он решается перенимать у других: это всё переувеличивать. Их exagération (слово, едва ли не исключительно французское), происходит, как я думаю, от гордости национальной. Когда француз заимствует у другого народа, он хочет перевысить меру, он хочет придать силу, сделать лучше; он скорее исковеркает нежели сделает точно так как другой. Он и в переимчивости хочет быть оригинален. Вот почему переувеличение <…> есть господствующая черта в современной французской словесности…

  Степан Шевырёв, «Чаттертон, драма Алфреда де Виньи», октябрь 1835

1840-еПравить

  •  

Что французские повествователи ищут вдохновения более в судебной газете, нежели в общей истории человечества и в сердце человека, это хотя прискорбно, но, однако же, понятно. Французское общество потрясено было ужасными переворотами; оно прошло сквозь огонь и кровь. В литературе его неминуемо должны отзываться волнение и брожение, заброшенные в неё событиями и действительностью.

  — Пётр Вяземский, «Языков и Гоголь», апрель 1847
  •  

Направление <…> новейшей французской литературы — это карикатура и клевета на действительность, понятая как исправительное средство.
В то же время, когда во Франции социальные вопросы выдвинулись на первый план, оставив за собою интересы политические, изящная литература <…> потеряла всякую самостоятельность.
В то же время, когда во Франции социальные вопросы выдвинулись на первый план, оставив за собою интересы политические, изящная литература <…> потеряла всякую самостоятельность. Участие к искусству охладело; теперь новое произведение обращает на себя внимание и оценивается не по художественному его достоинству, а по тому, насколько оно подвигает тот или другой общественный вопрос и чего можно ожидать от предлагаемого разрешения: пользы или вреда. <…> во Франции, несмотря на претензии романтизма, искусство на самом деле никогда не было и вряд ли когда-либо будет самостоятельно. <…>
Изящная литература поступила на службу социальных школ. На долю её досталось быть вечно на стороже современных движений, ловить в них доказательства в пользу одного учения, опровержения против другого и облекать доводы и возражения в заманчивые и ужасающие образы. Таким образом, она, как ловкий приказчик, подделываясь под вкус публики и соблазняя её яркими вывесками, заманивает к себе в лавку толпу покупателей, отбивает их от соседнего продавца и помогает своему господину сбывать товар, иными словами: вербовать последователей. Приняв это направление, изящная литература, разумеется, должна была сделаться одностороннею. Вместо того чтобы изображать предметы в их истине, как они есть, она стала изображать их так, как выгоднее для её цели. Это не грех. Адвокат <…> принимает на себя обязанность своего звания <…>. Грех заключается только в том, что повествователь хитрит, выдавая себя за повествователя, а не за адвоката, и что художественная форма в этом случае нечто вроде подкупа. Возникнув среди споров и под их влиянием, изящная литература должна была отказаться от спокойного созерцания жизни (которое, заметим мимоходом, вовсе не тождественно с равнодушием) и принять в себя как основное двигательное начало одушевление страсти; как цель — возбуждение страсти. В этом главная её вина; ибо страсть оскверняет всё то, во что её вмешивают; зло, уничтоженное по внушению страсти, переживает себя и укрывается с правом воскреснуть в этом самом побуждении, которое его сокрушило; дело само по себе доброе, но задуманное и совершенное под её влиянием, уже тем самым принимает в себя начало порчи, которое неминуемо отзовётся в его последствиях. <…>
Повторяем опять: это клевета на действительность, в смысле преувеличения темных её сторон, допущенная для поощрения к совершенствованию. Стремление, в основе своей благородное, похвальное, но сознанное ложно и потому бесплодное.

  Юрий Самарин, «О мнениях „Современника“ исторических и литературных», сентябрь 1847

Виссарион БелинскийПравить

  •  

Жизнь француза есть жизнь общественная, паркетная; паркет есть его поприще, на котором он блистает блеском своего ума <…>. Для французов бал, собрание — то же, что для греков была площадь или игры олимпийские <…>. Их литература всегда была верным отражением, зеркалом общества, всегда шла с ним рука об руку, забывая о массе народа, ибо их общество есть высочайшее проявление их народного духа, их народной жизни. <…> Совсем не так у других народов. <…> можно сказать утвердительно, что Франция составляет в сём случае единственное исключение.

  — «Литературные мечтания», октябрь 1834
  •  

… мы имеем вообще о французской литературе <…> понятие современное, всеми признанное, для всех общее и ни для кого не новое. Мы думаем, что французской литературе недостаёт чистого, свободного творчества, вследствие зависимости от политики, общественности и вообще национального характера французов, что ей вредит скорописность, дух не столько века, сколько дня, обаяние суетности и тщеславия, жажда успеха во что бы то ни стало.
<…> несмотря на всю свою народность, она не народна, что все её корифеи как будто не в своей тарелке, и потому, при всей блистательности своих талантов, не могут создать ничего вечного, бессмертного. Француз весь в своей жизни, у него поэзия не может отделяться от жизни, и потому его род не драма, не комедия, не роман, а водевиль, песня, куплет, и разве ещё повесть.

  — «О критике и литературных мнениях «Московского наблюдателя», апрель 1836
  •  

… без резонёрства не обойдётся ни одно французское сочинение, ни дурное, ни хорошее.

  рецензия на 4 детских книги, январь 1840
  •  

Когда мы будем требовать от искусства споспешествования общественным целям, а на поэта смотреть, как на подрядчика, <…> то вместо изящных созданий наводним литературу рифмованными диссертациями об отвлечённых и рассудочных предметах; <…> или, наконец, угарными исчадиями мелких страстей и беснования партий. То и другое было во французской литературе. Сперва её произведения были декламаторским резонёрством, <…> то рассыпалось мелким бесом в пошлых остротах и наглом кощунстве над всем святым и заветным для человечества, как в сочинениях Вольтера; теперь её произведения — буйное безумие, которое, обоготворив неистовство животных страстей, выдаёт, подобно Гюго, Дюма, Эжену Сю, мясничество за трагедию и роман, а клеветы на человеческую натуру за изображение настоящего века и современного общества. В самом деле, что представляет нынешняя французская литература? Отражение мелких сект, ничтожных систем, эфемерных партий, дневных вопросов. <…> Вышел во Франции новый уголовный закон, а завтра является сотня дюжинных романов, в которых примером решается справедливость или несправедливость закона; вышло новое постановление хоть о налогах, о рекрутстве, акциях — опять завтра же длинная вереница романов, которая нынче читается с жадностию, а завтра забывается.[К 1]

  — «Менцель, критик Гёте», январь 1840
  •  

Самые посредственные произведения иностранной беллетристики носят на себе отпечаток большей или меньшей образованности, знания общества или, по крайней мере, грамотности авторов. И потому-то все европейские литературы так плодовиты и богаты <…>. Самая французская литература, бедная и ничтожная художественными созданиями, едва ли ещё не богаче других беллетрическими произведениями, благодаря которым она и удерживает своё исключительное владычество над европейскою читающею публикою.

  «Герой нашего времени», июнь 1840
  •  

Франция понимает (созерцает) жизнь как развитие общественности, как приложение к обществу всех успехов науки и искусства, — и отсюда <…> общественный (социальный) характер её искусства. <…> для француза наука и искусство — средства для общественного развития, для отрешения личности человеческой от тяготящих и унижающих её оков предания, моментального определения и временных (а не вечных) общественных отношений. И вот причина, почему литература французская имеет такое огромное влияние на все образованные народы; вот почему её летучие произведения пользуются такою всеобщностию, такою известностию; вот почему они так и недолговечны, так эфемерны. <…> всегда будут <…> пользоваться большею известностию, чем произведения величайших художников.

  — «Русская литература в 1840 году», декабрь
  •  

Французские повести читаются всем просвещённым и образованным миром во всех пяти частях земного шара, <…> французская литература имеет всемирно-историческое значение.

  — «Объяснение на объяснение по поводу поэмы Гоголя «Мёртвые души», июль 1842
  •  

Беллетристика сама по себе не может составить богатства литературы; но при сильном развитии науки и искусства в народе она делает литературу богатою и блестящею. Доказательством тому служит французская литература, переводы с которой наводняют все другие европейские литературы.

  рецензия на «Столетие России» Н. А. Полевого, октябрь 1845
  •  

Односторонность во взгляде на предметы всегда ведёт к ложным выводам, хотя бы этот взгляд не был лишён глубокости и проницательности. <…> Немецкие эстетические теории так хорошо принялись на восприимчивой почве нашего недавнего образования, что <…> для неисправимых фанатиков этого рода французская литература и французское искусство есть истинный камень преткновения <…>. Немецкая эстетика вышла из учёного кабинета, а немецкая поэзия вышла из немецкой эстетики. <…> Французская литература, напротив, вся вышла из общественной и исторической жизни и тесно слита с нею. Поэтому о французской литературе нельзя судить по готовой теории, не впавши в односторонность и не доходя до ложных выводов. <…> Каждый из знаменитых их писателей неразрывно связан с эпохою, в которую он жил, и имеет право на место не в одной истории французской литературы, но и в истории Франции. Здесь все мысли о творчестве <…> должны разделить свою власть и силу с мыслями об обществе и его историческом ходе.

  «Мысли и заметки о русской литературе», январь 1846

Гюстав ФлоберПравить

  •  

Мышление Возрождения, поначалу неясное и смутное, заполненное смехом и великанской радостью у Рабле, стало более человечным, сбросило с себя груз воображения и фантазии; оно отошло от романа и превратилось в философию. Что я хотел бы выразить возможно яснее, это поступательное движение литературного стиля, всё более заметную с каждым днём упругую и выпуклую мускулистость фразы. Так, переходя от Реца к Паскалю, от Корнеля к Мольеру, вы увидите, как мысль становится более точной, фраза — более сжатой и ясной; мысль, заключённая внутри фразы, сияет, подобно светильнику в стеклянном шаре, но свет этот настолько чист и ярок, что глаз не замечает окружающей его оболочки. В этом и есть, если не ошибаюсь, сущность французской прозы XVII века; форма, освобождённая ради передачи мысли, метафизика в искусстве…

 

La pensée de la Renaissance, d’abord vague et confuse, pleine de rire et de joie géante dans Rabelais, est devenue plus humaine, dégagée d’idéal et de fantastique ; elle a quitté le roman et est devenue philosophie. Ce que je voudrais nettement exprimer, c’est la marche ascendante du style, le muscle dans la phrase qui devient chaque jour plus dessiné et plus raide. Ainsi passez de Retz à Pascal, de Corneille à Molière, l’idée se précise et la phrase se resserre, s’éclaire ; elle laisse rayonner en elle l’idée qu’elle contient comme une lampe dans un globe de cristal, mais la lumière est si pure et si éclatante qu’on ne voit pas ce qui la couvre. C’est là, si je ne me trompe, l’essence de Ja prose française du XVIIe siècle : le dégagement de la forme pour rendre la pensée, la métaphysique dans l’art…

  «Пиренеи», 1841 [1910]
  •  

Литература больна чахоткой. Она харкает, пускает слюни, она покрыта чирьями, которые прячет под надушенными пластырями, она так усердно причёсывалась, что у неё вылезли все волосы. Чтобы исцелить этого прокажённого, потребовался бы не один Христос от Искусства.

  письмо Луи Буйе 14 ноября 1850
письма Луизе Коле
  •  

Рабле <…>. Вот великий источник французской словесности; сильнейшие черпали из него полными чашами. Надо вернуться к этой золотоносной жиле, к могучим преувеличениям. Литература, как и общество, нуждается в скребнице, чтобы счищать разъедающую её коросту. Среди всех немощей нравственности и ума, когда все шатаются, словно изнемогая, когда в сфере душевной жизни густой туман мешает разглядеть прямые линии, возлюбим правдивое с тем же пылом, какой в нас вызывает фантастическое, и, меж тем как другие будут опускаться всё ниже, мы будем подыматься. — 16 ноября 1852

  •  

Во времена Людовика XIV литература носила туго натянутые чулки! Чулки были коричневого цвета. Икра выделялась. Туфли были с квадратным носком (Лабрюйер, Буало), и было также несколько прочных кавалерийских сапог, обувь крепчайшая, грандиозного покроя (Боссюэ, Мольер). Потом носок обуви заостряется — литература РегентстваЖиль Блас»). Начинают экономить кожу, и форма, она же колодка, <…> доходит до такой чрезмерной противоестественности, что мы почти догоняем Китай (но только не по части фантазии). Всё изогнуто, вычурно, легковесно. Каблук такой высокий, что нет устойчивости; исчезла опора. Зато носят накладные икры с дряблой философской набивкой (Рейналь, Мармонтель и т. д.). Академизм изгоняет поэтичность; царство пряжек (понтификат его святейшества Лагарпа). А ныне мы во власти сапожников. <…> От одного разит пригорелым салом, от другого — сточной канавой. У одного на фразах сальные пятна, у другого — стиль измаран дерьмом. Отправились искать новинок за границей, но это новое оказалось старым (старое починяем!). Потерпели неудачу русские сапожищи и литературы лапландская, валашская, норвежская (Ампер, Мармье и прочие курьёзы в «Revue des Deux Mondes»). <…> Так вот, надо всю эту рухлядь швырнуть в реку, вернуться к прочным сапогам или к босым ногам… — 26 августа 1853

  •  

Вот уже двести лет, как французская литература не дышит воздухом — сидит взаперти, не видя природы. Поэтому ветер дальних стран вызывает у людей тонкого ума гнетущую одышку! <…> Грустное дело — заниматься литературой в XIX веке! Нет у тебя ни основы, ни отклика; ты ещё более одинок, чем бедуин в пустыне, потому что бедуину, по крайней мере, известны скрытые в песке источники; вокруг него бесконечный простор, и над ним парят орлы.
А мы! Мы напоминаем человека, который очутился бы на монфоконской бойне[К 2] без сапог: нас пожирают крысы. Посему надо иметь сапоги, да с высокими каблуками, да с острыми шипами, да с железными подошвами, чтобы, просто шагая, давить. — 19 марта 1854

  •  

Какое у вас у всех там, в Париже, неуёмное желание заявлять о себе, торопиться, зазывать жильцов, когда крыша ещё не достроена! — 22 апреля 1854

XX векПравить

  •  

Сочетание французской классики, идущей от наблюдений к выводу и вымышленной картины жизни фаталистического Востока должно было породить новые великие произведения, и оно их действительно породило.[2]

  Ален
  •  

… гладкая проза несметных и чудовищно неутомимых французских пересказчиков.[К 3]

  Владимир Набоков, «Заметки переводчика», 1957
  •  

Французская литература XVIII и начала XIX в. изобилует мятущимися, страдающими от сплина молодыми героями. Это был удобный приём, он не давал герою сидеть на месте.

 

French literature of the eighteenth and early nineteenth centuries is full of restless young characters suffering from the spleen. It was a convenient device to keep one's hero on the move.

  — Владимир Набоков, «„Евгений Онегин“: роман в стихах Александра Пушкина», 1964
  •  

Восточные пряности, приправленные галльской солью, были в литературных вкусах [XVIII века], <…> после того как в 1704 году Антуан Галан опубликовал свои переводы знаменитых арабских сказок[3]вариант распространённой мысли

  — С. Артамонов, «Вольтер»
  •  

На рубеже [XVII — XVIII] столетий литературная сказка, едва «отпочковавшись» от романа, старалась спрятаться за его авторитет (в классицистических поэтиках роману отводили место в низу жанровой иерархии, но сказки-то в них вообще не включались), использовать наработанные им художественные приёмы. <…>
Столетняя история французской литературной сказки опрокидывает ходячие представления о классицизме и Просвещении как об эпохах сугубо рациональных, чуждых вымыслу, игре воображения. «Фантастические» и «правдоподобные» произведения не боролись друг с другом, а взаимодействовали и взаимообогащались. Сказка раскрепостила культуру, открыла перед прозой и поэзией новые повествовательные возможности, подспудно подготовила приход романтизма.[4]

  — А. Строев, «Судьбы французской сказки»

Французские писателиПравить

  •  

Настоящие писатели во Франции всегда были чужды того спесивого и мелочного соперничества, того возмутительного себялюбия, которое прячется под личиной любви к своей родине и побуждает иных отдавать предпочтение счастливым талантам своих сограждан, творивших в прежние времена, перед достоинствами любого иностранца только для того, чтобы приобщиться к их славе.

  Вольтер, предисловие к «Ирине», 1778
  •  

Горе тем писателям, про которых в провинциях начинают говорить: «как они забавны». Счастливы те, о коих говорят там: «они слишком серьёзны!» Ещё счастливее, о которых в провинциях не говорят вовсе![5][6]

  Дезире Низар
  •  

… досужесть французских писателей, которые успевают бывать на балах, на гуляньях, в театрах, в заседаниях учёных обществ, присутствовать в заседаниях палаты депутатов и при этом иногда управлять министерством, — и в то же время издавать многотомные истории. Французский литератор едет на лето из Парижа в деревню отдохнуть, полениться, повеселиться, а в Париж из деревни привозит с собою несколько рукописей, издание которых, по объёму, иногда может сравняться с полным собранием сочинений самого деятельнейшего русского литератора. <…> Говорят, будто бы это происходит оттого, что труд и занятие составляют для европейца такое же необходимое условие жизни, как воздух, — нет, больше, чем воздух, — как лень и бездействие для русского человека.

  — Виссарион Белинский, рецензия на «Физиологию Петербурга», июль 1845
  •  

Во Франции <…> каждый сколько-нибудь известный беллетрист исписывает ежегодно целые томы, чуть не десятки томов, не заботясь о том, за что примет его публика — за гения или просто за талант. Там беллетрист пишет гораздо более, чем художник-поэт…

  — Виссарион Белинский, «Мысли и заметки о русской литературе»
  •  

В писателях больше чистокровной буржуазности, чем в лавочниках. И в самом деле, разве не силятся они, прибегая ко всевозможным комбинациям, переманивать клиентуру — да ещё считая себя порядочными!

 

Il y a plus de bourgeoisme pur dans les gens de lettres que dans les épiciers. Que font-ils en effet, si ce n’est de s’efforcer, par toutes les combinaisons possibles, de flouer la pratique, et en se croyant honnêtes encore !

  — Гюстав Флобер, письмо Луизе Коле 15-16 мая 1852
  •  

Ах, бедная литература, где же твои жрецы? Кто нынче любит Искусство? Да никто. <…> Самые талантливые думают только о себе, о своём успехе, о своих изданиях, о своей популярности! Если бы вы только знали, как часто меня тошнит от моих собратьев!

  — Гюстав Флобер, письмо Эдме Роже де Женнет 9 июля 1878
  •  

… люди осмотрительные и исполнительные, сильные своими перьями, клювом и очками, умеющие придавать самую очаровательную, самую благопристойную форму тем любовным историям, которые они рассказывают юношеству, <…> умеющие в течение часа неприметно разогреть кровь у кого угодно, хоть у твердокаменной Агнессы. <…> шлифуя французский язык, они в конце концов сотрут его окончательно.

 

… gens prudents & pédants, qui savent de la façon la plus aimable, la plus « comme il faut », avec beaucoup de gaze & de manchettes, raconter aux jeunes perſonnes des hiſtoires d’amour, <…> & qui vous forment en une heure, sans qu’on y voie rien, l’Agnès la plus rétive. <…> qu’ils finiront par uſer la langue françaiſe à force de la polir.

  Шарль де Костер, «Легенда об Уленшпигеле», 1867
  •  

Отношение французского литератора <…> к культурным ценностям, надо сказать, пронизано ощущением естественной ежедневной потребности в них и близости к ним; он совсем не чувствует священного трепета…

 

If he is a French 'lettré' <…> his whole attitude toward the things of culture, be it noted, is one of daily appreciation and intimacy, not that attitude of reverence…

  Рэндолф Борн, «Культура и наш провинциализм», 1914
  •  

Французские писатели никогда не бывают столь молодыми и свободными от всякого рода стеснений, как после шестидесяти лет. В этом возрасте они избавляются от романтических треволнений молодости, от погони за почестями, которая в стране, где литература — общественное дело, поглощает в период зрелости очень много сил.[2]

  Поль Моран

Французский романПравить

  •  

… внешнее положение романистов сообщает особенный характер романам известного народа. <…> Французский писатель постоянно живёт в обществе, и притом в большом свете, как бы он ни был беден и нетитулован. <…> Поэтому в романах французов царит этот лёгкий тон, принятый в обществе, эта подвижность и утончённость и обходительность, достижимые только в общении с людьми, и отсюда это фамильное сходство между французскими романами, язык которых кажется всегда одним и тем же по той именно причине, что это язык общества.

 

… die äußere Stellung der Schriftsteller den Romanen einer Nation einen eignen Charakter verleiht. <…> Der französische Schriftsteller lebt beständig in der Gesellschaft, und zwar in der großen; mag er auch noch so dürftig und titellos sein. <…> Daher lebt in den Romanen der Franzosen jener leichte Gesellschaftston, jene Beweglichkeit und Feinheit und Urbanität, die man nur im Umgang mit Menschen erlangt, und daher jene Familienähnlichkeit der französischen Romane, deren Sprache immer dieselbe scheint, eben weil sie die gesellschaftliche ist.

  Генрих Гейне, «Письма из Берлина», 7 июня 1822
  •  

Искусство писать до того развилось во Франции, что как будто сделалось второю природою французов. <…> В самом деле, что такое все эти романы, <…> если не блестящие произведения беллетристики, наполненные всевозможными натяжками, неестественностями, эффектами и в то же время местами блистающие вдохновением, умом, мыслию, всегда живые и занимательные? Они недолговечны, потому что их авторы — обыкновенно таланты, не гении, и пишут не для потомства, не для веков, а только для того года, в который пишут.

  — Виссарион Белинский, рецензия на «Графа Монте-Кристо» и «Трёх мушкетёров», ноябрь 1845
  •  

Жизнь чаще похожа на роман, чем наши романы на жизнь.[7]

  Жорж Санд
  •  

… регистрация охоты мужчины за женщиной, кажется, и составляет главную задачу французского романиста.

 

… the business of recording the rather brutish pursuit of a woman by a man seems to be the chief end of the French novelist.

  Уильям Хоуэллс, «Генри Джеймс-младший», 1882
  •  

Как мы ни привыкли читать во французских романах о том, как семьи живут втроём и всегда есть любовник, про которого все знают, кроме мужа, для нас остаётся всё-таки совершенно непонятным, каким образом все мужья всегда дураки, cocus и ridicules, а все любовники, которые, в конце концов, женятся и делаются мужьями, не только не ridicules и не cocus, но героичны? И ещё менее понятно то, каким образом все женщины распутные, а все матери святые?

  Лев Толстой, предисловие к сочинениям Мопассана, 1894
  •  

… многие романисты, так или иначе связанные с реализмом и натурализмом, были психологами и стремились познать человеческую душу. <…> Само их представление о душе было <…> в какой-то мере зоологическим. Они пытались исследовать душу извне. Из отвращения к романтической туманности они создали психологию насквозь материалистическую <…>.
Мы подошли к моменту, когда роману предстоит идти в глубину. Наши отцы исследовали и освоили почти все территории. Нетронутыми остались только недра…[8]

  Жорж Дюамель, «Этюд о романе», 1925
  •  

… французский роман пишется для того, чтобы быть написанным.[9]

  Жан Жироду
  •  

Мариво и аббат Прево уже могут считаться создателями буржуазного романа в его законченной, прошедшей через весь период капитализма форме, то есть романа как произведения искусства, претендующего на такие же совершенство и художественную насыщенность, как старые аристократические жанры. <…> Но во Франции первых лет Людовика XV не было ещё того богатства, той глубины буржуазной жизни, которая была в Англии. При всей высокой художественности романов Прево и Мариво в них нет того объёма, того простора, того впечатления силы и разнообразия жизни быстро растущего класса, которые <…> из французов XVIII века [есть] только у гениального Дидро, чьи романы стали известны гораздо позже, уже после его смерти. Эта узость базы делает французский роман сравнительно узкой и малой формой и в то же время не позволяет ему развиться в широкое движение. Прево и Мариво остаются одиночками.

  Дмитрий Святополк-Мирский, «Смоллет и его место в истории европейского романа», 1934
  •  

Подобно классической трагедии, французский роман до Пруста представлял собой — если и не всегда, то по большей части — историю какого-нибудь кризиса.

  Андре Моруа, «Франсуа Мориак» (сб. «От Пруста до Камю», 1963)

Французская критикаПравить

  •  

… для неё не существуют законы изящного, и не о художественности произведения хлопочет она. Она берёт произведение, как бы заранее условившись почитать его истинным произведением искусства, и начинает отыскивать на нем клеймо века, не как исторического момента в абсолютном развитии человечества или даже и одного какого-нибудь народа, а как момента гражданского и политического. Для этого она обращается к жизни поэта, его личному характеру, его внешним обстоятельствам, воспитанию, женитьбе, всем подробностям его семейного, гражданского быта, влиянию на него современности в политическом, учёном и литературном отношении и изо всего этого силится вывести причину и необходимость того, почему он писал так, а не иначе. Разумеется, это не критика на изящное произведение, а комментарий на него, который может иметь большую или меньшую цену, но только как комментарий. <…> подробности жизни поэта нисколько не поясняют его творений. Законы творчества вечны, как законы разума <…>. В приложении к художественным произведениям, французская критика не заслуживает и названия критики: это просто пустая болтовня, в которой всё произвольно и в которой всё можно понять, кроме значения разбираемого в ней произведения. Но когда такою критикою рассматриваются не художественные, но, несмотря на то, имеющие своё, историческое значение произведения, тогда французская критика <…> заслуживает всякого уважения.

  — Виссарион Белинский, «Полное собрание сочинений Д. И. Фонвизина. Юрий Милославский, или Русские в 1612 году», 1838
  •  

А вот чудесное средство против врагов; оно в большом употреблении в Париже, этом городе партий и подкопов всякого рода. Мы говорим о публичных лекциях. Это одно из надёжных средств уронить репутацию даже журнала, не только писателя. О чём больше всего и везде читаются публичные лекции? — Разумеется, о словесности и языке, потому что ни об одном предмете нельзя так много говорить общих мест и учить других, не учась ничему и ничего не зная. Известно, что парижане большие охотники до всего публичного и любят позевать на всякое зрелище; вот они от нечего делать и идут посмотреть фокусов-покусов какого-нибудь говоруна, на кредит пользующегося известностию «отлично умного человека». Зала публичного чтения не университетская аудитория: в ней собираются не слушать, а слышать, чтоб потом не подумать, а поболтать в обществе. Посему, ловкий «лектор» избегает всего, в чем есть мысль, и хлопочет только о словах. Вот он берёт книгу неприязненного ему писателя, выбирает из неё несколько фраз, которых не понимает, потому что эти фразы состоят не из общих мест, <…> и вот он читает эти фразы, как образец галиматьи и искажения языка. Толпа везде весела, в Париже особенно, — и вот она смеётся и рукоплещет своему лектору.

  — Виссарион Белинский, «Менцель, критик Гёте», январь 1840

См. такжеПравить

КомментарииПравить

  1. В письме Н. А. Бакунину 6—8 апреля 1841 он так оценил свои предыдущие идеалистические взгляды: «Художественная точка зрения довела было меня до последней крайности нелепости, и я не шутя было убедился, что французская литература вздор, а о самих французах стал думать точь-в-точь, как думают о них наши богомольные старухи».
  2. Монфокон — предместье Парижа, где располагалась главная городская бойня.
  3. До XX века во Франции переводчики, потрафляя вкусам публики, значительно переиначивали переводимое, дописывали, сокращали.

ПримечанияПравить

  1. Р. М. // Северная пчела. — 1834. — № 192 (27 августа).
  2. 1 2 Вольтер. Романы и повести / перевод В. В. Фрязинова // Андре Моруа. Литературные портреты. — М.: Прогресс, 1971. — С. 45.
  3. Вольтер. Орлеанская девственница. Магомет. Философские повести. — М.: Художественная литература, 1971. — Библиотека всемирной литературы. Серия первая. — С. 16. — 300000 экз.
  4. Французская литературная сказка XVII — XVIII веков / Сост. А. Строев. — М.: Художественная литература, 1990. — С. 20, 31-32. — 200000 экз.
  5. Телескоп. — 1834. — № 5. — С. 284.
  6. Н. Надеждин. Здравый смысл и Барон Брамбеус, статья III // Телескоп. — 1834. — № 21. — С. 330.
  7. Литература и жизнь // В начале было слово: Афоризмы о литературе и книге / составитель К. В. Душенко. — М.: Эксмо, 2005.
  8. Перевод И. Кузнецовой // Писатели Франции о литературе. — М.: Прогресс, 1978. — С. 100.
  9. Жан Жироду / перевод М. Злобиной // Андре Моруа. Литературные портреты. — М.: Прогресс, 1971. — С. 295.