«Ирина» (фр. Irène) — последняя трагедия Вольтера, написанная в 1776—77 годах.

Цитаты

править
Написано в начале 1778, предпослано изданию трагедии[1]
  •  

Расин, тот из наших поэтов, который более всех приблизился к совершенству, не выпускал в свет ни одного произведения, не выслушав советов Буало и Патрю, поэтому сей поистине великий человек и научил нас на своём примере трудному искусству всегда изъясняться естественно, несмотря на чрезвычайную стеснительность рифмы, выражать чувства с умом, без малейшей тени аффектации, всегда употреблять подходящие слова, не смущаясь тем, что публике они часто неизвестны и она слушает их с удивлением. <…>
Расин придал поэзии то изящество, ту неизменную гармонию, которая до него была нам неведома, таинственное и невыразимое очарование, не уступающее прелести четвёртой книги Вергилия, столь пленительную сладость, что, прочтя наугад десять или двенадцать стихов в одной из его пьес, вы испытываете неодолимое желание прочесть всё остальное.
Он сделал нестерпимыми для всех людей со вкусом, но, к несчастью, только для них, фантастические и нелепые вымыслы, непрестанные обращения к богам, к которым прибегают, когда не умеют заставить говорить людей, общие места смехотворно жестокой политической теории, излагаемые дикарским слогом, фальшивые и ненужные эпитеты, тёмные идеи, выраженные ещё более тёмным языком, столь же грубый, сколь небрежный, неправильный и варварский стиль — словом, всё, чему, я как я видел в своё время, рукоплескал партер, состоявший тогда из молодых людей, у которых вкус ещё не сформировался.
Я не говорю о неуловимой изощрённости творений Расина, о его великом искусстве строить трагедию, тонкими средствами поддерживать интерес, наполнять одним чувством целый акт, — я говорю только об искусстве писать.

 

Racine, celui de nos poètes qui approcha le plus de la perfection, ne donna jamais au public aucun ouvrage sans avoir écouté les conseils de Boileau et de Patru : aussi c’est ce véritablement grand hommequi nous enseigna par son exemple l’art difficile de s’exprimer toujours naturellement, malgré la gène prodigieuse de la rime ; de faire parler le cœur avec esprit sans la moindre ombre d’affectation ; d’employer toujours le mot propre, souvent inconnu au public étonné de l’entendre. <…>
Il mit dans la poésie dramatique cette élégance, cette harmonie continue qui nous manquait absolument, ce charme secret et inexprimable, égal à celui du quatrième livre de Virgile, cette douceur enchanteresse qui fait que, quand vous lisez au hasard dix ou douze vers d’une de ses pièces, un attrait irrésistible vous force de lire tout le reste.
C’est lui qui a proscrit chez tous les gens de goût, et malheureusement chez eux seuls, ces idées gigantesques et vides de sens, ces apostrophes continuelles aux dieux, quand on ne sait pas faire parler les hommes ; ces lieux communs d’une politique ridiculement atroce, débités dans un style sauvage ; ces épithètes fausses et inutiles ; ces idées obscures, plus obscurément rendues ; ce style aussi dur que négligé, incorrect et barbare ; enfin tout ce que j’ai vu applaudi par un parterre composé alors de jeunes gens dont le goût n’était pas encore formé.
Je ne parle pas de l’artifice imperceptible des poèmes de Racine, de son grand art de conduire une tragédie, de renouer l’intérêt par des moyens délicats, de tirer un acte entier d’un seul sentiment ; je ne parle que de l’art d’écrire.

  •  

Очаровательный живописец добродетели, любезный Фенелон, <…> который подвергался стольким гонениям из-за ныне забытых споров и который столь дорог потомству как жертва этих гонений, по образцу поэзии Расина создавал свою изящную прозу, не будучи в силах подражать ему в стихах <…>.
Прозаические сочинения, наиболее приближающиеся по стилю к творениям Расина, принадлежат к лучшим произведениям, написанным на нашем языке. Ныне нельзя добиться истинного успеха без той правильности, той чистоты стиля, которая одна позволяет таланту предстать во всём своём блеске и без которой он проявил бы лишь чудовищную силу, на каждом шагу впадая в ещё более чудовищную слабость и низвергаясь в грязь с заоблачных высот.

 

Ce peintre charmant de la vertu, cet aimable Fénolon <…> tant persécuté pour des disputes aujourd’hui méprisées, et si cher à la postérité par ses persécutions mêmes, forma sa prose élégante sur la poésie de Racine, ne pouvant l’imiter en vers <…>.
Les ouvrages de prose dans lesquels on a le mieux imité le style de Racine sont ce que nous avons de meilleur dans notre langue. Point de vrai succès aujourd’hui sans cette correction, sans cette pureté qui seule met le génie dans tout son jour, et sans laquelle ce génie ne déploierait qu’une force monstrueuse, tombant à chaque pas dans une faiblesse plus monstrueuse encore, et du haut des nues dans la fange.

  •  

Корнель и Шекспир. Я краснею, ставя рядом эти два имени, но мне стало известно, что в Париже возобновляется спор, в который трудно поверить. Поклонники Шекспира опираются на мнение госпожи Монтегю[2], уважаемой гражданки Лондона, которая выказывает столь простительную пристрастность к своей родине. <…> Она написала целую книгу, чтобы доказать Шекспира превосходство, и эта книга проникнута восторгом, который внушают английской нации некоторые прекрасные отрывки из него, не отмеченные грубостью его века. <…> Но позволительно ли предпочитать два стиха Энния всему Вергилию или два стиха Ликофрона всему Гомеру?
Господа, шедевры Франции представлялись перед дворами всех держав и в академиях Италии. Их играют повсюду, от берегов Ледовитого моря до моря, отделяющего Европу от Африки. Пусть окажут такую же честь хотя бы одной пьесе Шекспира, тогда можно будет спорить[К 1].
Пусть китаец скажет нам: «Наши трагедии, созданные во времена Юаньской династии, спустя пятьсот лет всё ещё доставляют нам наслаждение. У нас ставят пьесы, в которых одни сцены написаны прозой, другие — рифмованными стихами, третьи — нерифмованными. Политические речи и тирады, исполненные высоких чувств, прерываются в них песнями, как в вашей «Аталии». Сверх того, в них участвуют ведьмы, прилетающие на помеле, шарлатаны и балаганные шуты, которые посреди серьёзного диалога принимаются кривляться, чтобы вы не опечалились, приняв слишком близко к сердцу то, что происходит на сцене. Мы выводим в наших пьесах сапожников вместе с мандаринами и могильщиков вместе с государями, чтобы напомнить людям о их первоначальном равенстве. В наших трагедиях нет ни экспозиции, ни развязки. Действие одной из наших пьес продолжается пятьсот лет, а крестьянина, который рождается в первом акте, вешают в последнем[К 2]. Все наши принцы говорят, как крючники, а крючники подчас изъясняются, как принцы. Наши королевы произносят такие непристойности, какие не вырвались бы даже у торговки в объятиях последнего из людей, и т. д. и т. д.».
Я сказал бы на это: господа, играйте эти пьесы в Нанкине, но не вздумайте представлять их в наше время в Париже или во Флоренции, хотя в Париже иногда дают такие спектакли, которые имеют ещё больший недостаток: они оставляют нас холодными.

 

… Corneille et sur Shakespeare. Je rougis de joindre ensemble ces deux noms ; mais j’apprends qu’on renouvelle au milieu de Paris cette incroyable dispute. On s’appuie de l’opinion de Mme Montague, estimable ciloyenne de Londres, qui montre pour sa patrie une passion si pardonnable. <…> Elle a fait un livre entier por lui assurer cette supériorité ; et ce livre est écrit avec la sorte d’enthousiasme que la nation anglaise retrouve dans quelques beaux morceaux de Shakespeare, échappés à la grossièreté de son siècle. <…> Mais est-il permis de préférer deux vers d’Ennius à tout Virgile, ou de Lycophron à tout Homère ?
On a représenté, messieurs, les chefs-d’œuvre de la France devant toutes les cours, et dans les académies d’Italie. On les joue depuis les rivages de la mer Glaciale jusqu’à la mer qui sépare l’Europe de l’Afrique. Qu’on fasse le même honneur à une seule pièce de Shakespeare, et alors nous pourrons disputer.
Qu’un Chinois vienne nous diref : « Nos tragédies composées sous la dynastie des Yven font encore nos délices après cinq cents années. Aous avons sur le théâtre des scènes en prose, d’autres en vers rimes, d’autres en vers non rimes. Les discours de politique et les grands sentiments y sont interrompus par des chansons, comme dans votre Athalie. Nous avons de plus des sorciers qui descendent des airs sur un manche à balai, des vendeurs d’orviétan, et des gilles, qui, au milieu d’un entretien sérieux, viennent faire leurs grimaces, de peur que vous ne preniez à la pièce un intérêt trop tendre qui pourrait vous attrister. Nous faisons paraître des savetiers avec des mandarins, et des fossoyeurs avec des princes, pour rappeler aux hommes leur égalité primitive. Nos tragédies n’ont ni exposition, ni nœud, ni dénomment. Une de nos pièces dure cinq cents années, et un paysan qui est né au premier acte est pendu au dernier. Tous nos princes parlent en crocheteurs, et nos crocheteurs quelquefois en princes. Nos reines y prononcent des mots de turpitude qui n’échopperaient pas à des revendeuses entre les bras des derniers hommes, etc., etc. »
Je leur dirais : Messieurs, jouez ces pièces à Nankin, mais ne vous avisez pas de les représenter aujourd’hui à Paris ou à Florence, quoiqu’on nous en donne quelquefois à Paris qui ont un plus grand défaut, celui d’être froides.

  •  

В чём можно упрекнуть Корнеля как автора тех трагедий, в которых его возвышенный гений и ныне живёт в Европе (ибо о прочих не следует говорить)? В том, что он иногда принимал выспренность за величие, позволяя себе некоторые рассуждения, неприемлемые для трагедии; покоряясь обычаю своего времени, он вводил в трагедии, построенные на столкновении политических интересов, пошлые любовные эпизоды.
Можно пожалеть, что Корнель не изображал подлинных страстей, если оставить в стороне испанскую пьесу «Сид» — пьесу, в которой он, что составляет его великую заслугу, в десятках мест исправил свой образец с удивительным пониманием правил театральной благопристойности, в то время ещё неизвестных во Франции. В особенности его осуждают за небрежение к своему языку. Этим и исчерпывается критика, которой умные люди подвергали великого поэта…

 

Que peut-on reprocher à Corneille dans les tragédies de ce génie sublime qui sont restées à l’Europe (car il ne faut pas parler des autres) ? c’est d’avoir pris quelquefois de l’enflure pour de la grandeur ; de s’être permis quelques raisonnements cjue la tragédie ne peut admettre ; de s’être asservi dans presque toutes ses pièces à l’usage de son temps, d’introduire au milieu des intérêts politiques, toujours froids, des amours, plus insipides.
On peut le plaindre de n’avoir point traité de vraies passions, excepté dans la pièce espagnole du Cid, pièce dans laquelle il eut encore l’étonnant mérite de corriger son modèle en trente endroits, dans un temps où les bienséances théâtrales n’étaient pas encore connues en France. On le condamne surtout pour avoir trop négligé sa langue. Alors toutes les critiques faites par des hommes d’esprit sur un grand homme sont épuisées ;..

  •  

Пусть строгий ум сколько угодно порицает Расина, его пьесы останутся дороги вашему сердцу. У тех, кому известна чрезвычайная трудность и тонкость французского языка, никогда не пропадёт желание читать и слушать стихи этого неподражаемого поэта, которого не называют великим только потому, что у него не было брата, от коего его следовало бы отличать[К 3].

 

Que la sévérité blâme Racine tant qu’elle voudra, le cœur vous ramènera toujours à ses pièces. Ceux qui connaissent les difficultés extrêmes et la délicatesse de la langue française voudront toujours lire et entendre les vers de cet homme inimitable, à qui le nom de grand n’a manqué que parce qu’il n’avait point de frère dont il fallût le distinguer.

  •  

«Ифигения» <…> — нетленный шедевр, украшающий блистательный век Людовика XIV — нашу славу и наш недостижимый образец. Мы негодовали на мадам де Севинье, которая так хорошо писала и дурно судила о литературе, нас возмущает та пристрастность, то слепое предубеждение, которое побудило её сказать, что «мода любить Расина пройдёт, как мода пить кофе»[К 4] <…>. Я говорю это в минуту, когда мои глаза ещё увлажнены слезами восхищения и умиления, которые исторгла у меня прочитанная в сотый раз «Ифигения».

 

… l’Iphigènie <…> est un chef-d’œuvre qui honorera éternellement ce beau siècle de Louis XIV, ce siècle notre gloire, notre modèle, et notre désespoir. <…> Nous avons été infligés contre Mmede Sévigné, qui écrivait si bien et qui jugeait si mal ; nous sommes révoltés de cet esprit misérable de parti, de cette aveugle prévention qui lui fait dire que « la mode d’aimer Racine passera comme la mode du calé » <…>. Je vous le dis, les yeux encore mouillés des larmes d’admiration et d’attendrissement que la centième lecture d’Iphigènie vient de m’arracher.

  •  

… никогда не существовало на земле такого искусства и даже такого развлечения, которое не ценилось бы сообразно с его трудностью. <…> Разве жалкие карточные игры привлекают ныне вельмож, которые повсюду, от Петербурга до Мадрида, губят свои дни в вялой праздности, не одной только трудностью комбинаций, избавляющей их от дремотной скуки?
Поэтому весьма странно и, осмелюсь сказать, чудовищно пытаться отнять у поэзии то, что отличает её от обычной речи. Белые стихи были придуманы только из лени и неспособности писать рифмованные стихи, как мне не раз признавался прославленный Поп. Вставлять в трагедию целые сцены в прозе — значит выказывать ещё более постыдную беспомощность.
Греки поместили муз на вершине Парнаса, без сомнения, лишь для того, чтобы подчеркнуть заслугу и счастье тех, кто может подняться к ним, одолев все препятствия.

 

… il n’y a jamais eu sur la terre aucun art, aucun amusement même où le prix ne fût attaché à la difficulté. <…> Que dis-je, aujourd’hui, dans la molle oisiveté où tous les grands perdent leurs journées, depuis Pétersbourg jusqu’à Madrid, le seul attrait qui les pique dans leurs misérables jeux de cartes, n’est-ce pas la difficulté de la combinaison, sans quoi leur âme languirait assoupie ?
Il est donc bien étrange, et jose dire bien barbare, de vouloir ôter ù la poésie ce qui la distingue du discours ordinaire. Les vers blancs n’ont été inventés que par la paresse et l’impuissance do faire des vers rimes, comme le célèbre Pope me l’a avoué vingt fois. Insérer dans une tragédie des scènes entières en prose, c’est l’aveu d’une impuissance encore plus bonteuse.
Il est bien certain que les Grecs ne placèrent les Muses sur le haut du Parnasse que pour marquer le mérite et le plaisir de pouvoir aborder jusqu’à elles à travers dos obstacles.

  •  

… я посвятил часть своей жизни ознакомлению французов с самыми замечательными страницами тех авторов, которые пользовались признанием у других наций. Я первым извлёк[1] крупицы золота из грязи, в которой увяз гений Шекспира, жертва своего века. <…> Настоящие писатели во Франции всегда были чужды того спесивого и мелочного соперничества, того возмутительного себялюбия, которое прячется под личиной любви к своей родине и побуждает иных отдавать предпочтение счастливым талантам своих сограждан, творивших в прежние времена, перед достоинствами любого иностранца только для того, чтобы приобщиться к их славе.

 

… j’ai passé une partie de ma vie à faire connaître en France les passages les plus frappants des auteurs qui ont eu de la réputation chez les autres nations. Je fus le premier qui tirai un peu d’or de la fange où le génie de Shakespeare avait été plongé par son siècle. <…> Les véritables gens de lettres en France n’ont jamais connu cette rivalité hautaine et pédantesque, cet amour-propre révoltant qui se déguise sous l’amour de son pays, et qui ne préfere les heureux génies de ses anciens concitoyens à tout mérite étranger que pour s’envelopper dans leur gloire.

Комментарии

править
  1. Парафраз, например, из его «Обращения ко всем нациям Европы», 1761.
  2. Вопреки трём единствам классицизма.
  3. В «Комментарии к Корнелю» Вольтер написал, что наименование «великий» дано Корнелю для того, чтобы отличить его не только от брата Тома, но и от остальных людей[1].
  4. Эта фраза отсутствует в её письмах, но передаёт отношение к Расину[1].

Примечания

править
  1. 1 2 3 4 Перевод Н. Наумова, комментарии В. Я. Бахмутского // Вольтер. Эстетика. — М.: Искусство, 1974. — С. 160-9, 360-2.
  2. «Опыт о творениях и гении Шекспира» (An Essay on the Writings and Genius of Shakespeare, 1769).