Мысли и заметки о русской литературе (Белинский)

«Мысли и заметки о русской литературе» — статья Виссариона Белинского, опубликованная в январе 1846 года[1]. Её можно рассматривать в качестве наброска «Критической истории русской литературы», над которой он работал[2], используя свои предыдущие статьи.

ЦитатыПравить

  •  

Какова бы ни была наша литература, во всяком случае <…> в одной ей вся наша умственная жизнь и вся поэзия нашей жизни. Только в её сфере перестаём мы быть Иванами и Петрами, а становимся просто людьми, обращаемся к людям и с людьми.
В нашем обществе преобладает дух разъединения: у каждого нашего сословия всё своё, особенное — и платье, и манеры, и образ жизни, и обычаи, и даже язык. — начало

  •  

Реформа Петра Великого не уничтожила, не разрушила стен, отделявших в старом обществе один класс от другого, но она подкопалась под основание этих стен, и если не повалила, то наклонила их набок, — и теперь со дня на день они всё более и более клонятся, обсыпаются и засыпаются собственными своими обломками, собственным своим щебнем и мусором, так что починять их значило бы придавать им тяжесть, которая, по причине подрытого их основания, только ускорила бы их и без того неизбежное падение. И если теперь разделённые этими стенами сословия не могут переходить через них, как через ровную мостовую, зато легко могут перескакивать через них там, где они особенно пообвалились или пострадали от проломов. Всё это прежде делалось медленно и незаметно, теперь делается и быстрее и заметнее, — и близко время, когда всё это очень скоро и начисто сделается. Железные дороги пройдут и под стенами и через стены, туннелями и мостами; усилением промышленности и торговли они переплетут интересы людей всех сословий и классов и заставят их вступить между собою в те живые и тесные отношения, которые невольно сглаживают все резкие и ненужные различия.
Но начало этого сближения сословий между собою <…> сливается с началом нашей литературы. <…> общественное просвещение и образование потекло у нас вначале ручейком мелким и едва заметным, но зато из высшего и благороднейшего источника — из самой науки и литературы. Наука у нас и теперь только укореняется, но ещё не укоренилась, тогда как образование только ещё не разрослось, но уже укоренилось. Лист его мелок и редок, ствол не высок и не толст, но корень уже так глубок, что его не вырвать никакой буре, никакому потоку, никакой силе: вырубите этот лесок в одном месте, — корень даст отпрыски в другом, и вы скорее устанете вырубать, нежели устанет он давать новые отпрыски и разрастаться…
<…> наше образование есть непосредственное действие нашей литературы на понятия и нравы общества. Литература наша создала нравы нашего общества, воспитала уже несколько поколений, резко отличающихся одно от другого, положила начало внутреннему сближению сословий, образовала род общественного мнения и произвела нечто вроде особенного класса в обществе, который от обыкновенного среднего сословия отличается тем, что состоит <…> из людей всех сословий, сблизившихся между собою через образование, которое у нас исключительно сосредоточивается на любви к литературе.

  •  

Есть теперь люли, которые иронически улыбаются при имени Пушкина и с благоговением и восторгом говорят о Жуковском, как будто уважение к последнему не совместно с уважением к первому. А сколько теперь людей, которые не понимают Гоголя и оправдывают своё предубеждение насчёт его тем, что они понимают Пушкина!.. Но не думайте, чтобы всё это были чисто литературные факты: нет, если вы внимательнее присмотритесь и прислушаетесь к этим представителям различных эпох нашей литературы и различных эпох нашего общества, — вы не можете не заметить более или менее живого отношения между их литературными и их житейскими понятиями и убеждениями.
Что же касается собственно до литературного их образования, — это люди, разделённые друг от друга как будто столетиями, потому что наша литература с небольшим во сто лет пробежала расстояние не одного века. <…> Подумайте только, какое неизмеримое пространство времени легло между «Иваном Выжигиным», который вышел в 1829 году, и между «Мёртвыми душами», которые вышли в 1842 году… Это различие литературного образования общества перешло в жизнь и разделило людей на различно действующие, мыслящие и убеждённые поколения, которых живые споры и полемические отношения, выходя из принципов, а не из материальных интересов, являют собою признаки возникающей и развивающейся в обществе духовной жизни.

  •  

… литература служит у нас точкою соединения людей, во всех других отношениях внутренно разъединённых. <…> Образованность равняет людей.

  •  

По-видимому, нет ничего легче, а в сущности нет ничего труднее, как писать о русской литературе. Это потому, что русская литература всё ещё младенец, положим, младенец — Алкид, но всё же младенец. А о детях вообще гораздо труднее сказать что-нибудь положительное, определённое, нежели о взрослых людях. Притом же наша литература, подобно нашему обществу, представляет собою зрелище всевозможных противоречий, противоположностей, крайностей, странностей. Это оттого, что она <…> была сперва пересадком на нашу почву с чуждой нам почвы. Поэтому об нашей литературе всего легче говорить крайностями. <…> И потому у нас так много, с одной стороны, пустоголовых европейцев, которые с восхищением говорят о последней фёльетонной сказке выписавшегося французского беллетриста, или с амфазом поют новый водевильный куплет, давно забытый парижанами, — и с презрительным равнодушием или с оскорбительною недоверчивостию смотрят на гениальное произведение русского поэта, для которых Россия не имеет будущего, и в ней всё дурно и ничего порядочного быть не может; а с другой стороны, у нас так много квасных патриотов, которые всеми силами натягиваются ненавидеть всё европейское — даже просвещение, и любить всё русское — даже сивуху и рукопашную дуэль. Пристаньте к одной из этих партий, — она сейчас же произведёт вас в великие люди и в гении, тогда как другая — возненавидит и объявит бездарным человеком. Но во всяком случае, имея врагов, вы будете иметь и друзей. Держась же беспристрастного, трезвого мнения об этом предмете, — вы восстановите против себя обе стороны. <…> Самое неприятное тут то, что вы не будете поняты, и в ваших словах будут находить то неумеренные похвалы, то неумеренную брань… <…> наша литература существует только для нас: для иностранцев же она ещё вовсе не литература, и они имеют полное право не признавать её существования, потому что они не могут через неё изучать и узнавать нас как народ, как общество. Литература наша слишком молода, неопределённа и бесцветна для того, чтоб иностранцы могли видеть в ней факт нашей умственной жизни. Ещё недавно была она робким, хотя и даровитым учеником, который поставлял себе на славу копировать европейские образцы, который за картины русской жизни выдавал копии с картин европейской жизни. И это составляет характер целой эпохи литературы нашей от Кантемира и Ломоносова до Пушкина. Потом, почувствовав свои силы, <…> она смело начала воспроизводить картины и европейской и русской жизни. <…> С появления Гоголя литература наша исключительно обратилась к русской жизни, к русской действительности. Может быть, через это она сделалась более одностороннею и даже однообразною, зато и более оригинальною, самобытною, а следовательно, и истинною. <…> Ни Пушкин, ни Лермонтов не могут не терять от переводов, как бы ни хороши были переводы их сочинений. Причина очевидна: хотя в творениях Пушкина и Лермонтова видна душа русская, ясный, положительный русский ум, сила и глубокость чувства, — однако ж эти качества виднее нам, русским, нежели иностранцам, потому что русская национальность ещё не довольно выработалась и развилась, чтобы русский поэт мог налагать на свои произведения её резкую печать, выражая в них общечеловеческие идеи. А требования европейцев в этом отношении велики. И не мудрено: национальный дух европейских народов так самобытно и резко отражается в их литературах, что как бы ни было велико в художественном отношении произведение, не запечатленное резкою печатью национальности, — оно уже теряет в глазах европейца главное своё достоинство. <…> Барьеры национальности непереходимы для европейцев. Может быть, это наша величайшая выгода, что нам равно доступны все национальности, и наши поэты так легко и свободно становятся в своих произведениях и греками, и римлянами, <…> и испанцами; но эта выгода в будущем, как указание на то, что наша национальность должна выработаться широко и многосторонно. В настоящем же это пока скорее недостаток…

  •  

Пьесы Пушкина: «Моцарт и Сальери», «Скупой рыцарь» и «Каменный гость» так хороши, что без всякого преувеличения можно сказать, что они достойны гения самого Шекспира; но из этого отнюдь не следует, чтоб Пушкин был равен Шекспиру. Не говоря уже о том, что есть большая разница в силе и объёме между гением Шекспира и гением Пушкина, — если бы Пушкин написал столько же и в такой же мере превосходного, сколько Шекспир, и тогда его равенство с Шекспиром было бы слишком смелою ипотезою. <…> Вообще, мы скорее можем сказать, что в нашей литературе есть несколько произведений, которые мы можем, по их художественному достоинству, противопоставлять некоторым гениальным произведениям европейских литератур; но мы не можем сказать, чтоб у нас были поэты, которых мы могли бы противопоставлять европейским поэтам первой величины. Есть глубокий смысл в том, что мы нуждаемся в знакомстве с великими поэтами иностранных литератур и что иностранцы не нуждаются в знакомстве с нашими. <…> Мы можем называть наших поэтов Шекспирами, Байронами, Вальтер Скоттами, Гёте, Шиллерами и пр. только для показания силы или направления их таланта, но не их значения в глазах всего образованного мира. Кого называют не своим именем, тот не может быть равен тому, чьим именем его называют. Байрон явился после Гёте и Шиллера, — и остался Байроном, а не был прозван английским Гёте или английским Шиллером. Когда для России придет время производить поэтов всемирного значения, — этих поэтов будут называть их собственными именами, и каждое имя такого поэта, оставаясь собственным, будет в то же время и нарицательным, будет употребляться и во множественном числе, потому что будет типическим.

  •  

Наше политическое величие есть несомненный залог нашего будущего великого значения и в других отношениях; но в одном в нём ещё нет окончательного достижения до развития всех сторон, долженствующих составлять полноту и целость жизни великого народа.

  •  

У нас исстари ведётся обычай нападать то на публику за её будто бы равнодушие ко всему родному, а преимущественно к отечественным талантам, к отечественной литературе; то на критиков, будто бы старающихся унижать заслуженные авторитеты русской литературы. <…> Неутомимые защитники нашей литературы, скромно величающие себя[2] «патриотами» и «правдолюбами», больше всего жалуются на упадок нашей книжной торговли, на малый расход книг. Но факты говорят совсем другое: <…> у нас хорошо расходятся даже сколько-нибудь порядочные книги, не говоря уже о превосходных. <…> Говорят даже, что у нас не может не окупиться издание самой плохой книги, почему книгопродавцы и печатают так много плохих книг. Исключение, видно, остаётся только за сочинениями господ «правдолюбов», жалующихся на то, что книги не идут с рук. Но это доказывает только, как невыгодно запаздывать талантом, умом и понятиями. В горести и отчаянии при мысли о залежавшемся товаре своего ума и фантазии эти господа вздумали свалить вину падения книжного товара на толстые журналы и на новую, будто бы ложную, школу литературы, основанную Гоголем. <…> Вам хочется, чтобы и книги, несмотря на то, шли своим чередом? — Издавайте их как можно дешевле и в большом количестве экземпляров: журналы вам не помешают. <…> Скажут: у нас есть книгопродавцы-издатели, которые, вместо того чтоб наживаться, только разоряются от издания книг. Так, но многие ли из этих книгопродавцев знают толк в товаре, которым торгуют?..

  •  

Конечно, нельзя не согласиться отчасти и в том, что наша публика не совсем похожа, например, на французскую в её любви к отечественным талантам и отечественной литературе. В Париже вышло новое издание (которое счётом — и сказать трудно) сочинений Гюго в то самое время, когда Французская академия отказала ему в звании своего члена: публика изъявила своё неудовольствие тем, что в несколько дней раскупила всё издание… У нас ещё невозможны такие явления. Почти каждый образованный француз считает необходимым иметь в своей библиотеке всех своих писателей, которых общественное мнение признало классическими. И он читает и перечитывает их всю жизнь свою. У нас — что греха таить? — не всякий записной литератор считает за нужное иметь старых писателей. И вообще, у нас всё охотнее покупают новую книгу, нежели старую; старых писателей у нас почти никто не читает, особенно те, которые всех громче кричат о их гении и славе. Это отчасти происходит оттого, что наше образование ещё не установилось и образованные потребности ещё не обратились у нас в привычку. Но тут есть и другая, может быть, ещё более существенная причина, которая не только объясняет, но частию и оправдывает это нравственное явление. <…> Рабле или Паскаля, писателей XVI и XVII века <…> и теперь читают и изучают <…> люди всех образованных наций. Язык этих писателей, и особенно Рабле, устарел, но содержание их сочинений всегда будет иметь свой живой интерес, потому что оно тесно связано со смыслом и значением целой исторической эпохи. Это доказывает ту истину, что только содержание, а не язык, не слог может спасти от забвения писателя, несмотря на изменение языка, нравов и понятий в обществе. Тут даже и талант, как бы он ни был велик, не составляет всего. <…> если кого из старых писателей наших можно читать с истинным удовольствием, так это Фонвизина. Его сочинения так похожи на записки или мемуары этой эпохи, хотя они и совсем не записки и не мемуары. Фонвизин был необыкновенно умный человек; он не хлопотал о высокопарной, иллюминованной стороне своего времени, но смотрел больше на его внутреннюю, домашнюю сторону.

  •  

К счастию, мнение об унижении критикою литературных слав со дня на день перестаёт быть мнением публики: теперь оно осталось на долю самих же так называемых критиков, сделалось любимым орудием обиженных самолюбий, забытых известностей, падших талантов, выписавшихся сочинителей <…>. Кто не хочет превозносить их, или, ещё более, кто не хочет замечать их; кто, говоря о знаменитых писателях, не хочет повторять готовых стереотипных и избитых фраз, быть эхом чужих мнений, но хочет, по своему разумению, по мере сил своих, судить независимо и свободно: <…> что делать с таким критиком, особенно если его мнения находят отзыв в публике? — Больше нечего с ним делать, как кричать о нём сколько можно громче и чаще, что он унижает литературные славы[3][2] <…>. Им и в голову не входит, что правда не унижает таланта, так же, как и ошибочное мнение не вредит ему, что унизить можно только незаслуженную известность…

  •  

… произведение, верно схватывающее какие-нибудь черты общества, считается у нас часто пасквилем то на общество, то на сословие, то на лица. От нашей литературы требуют, чтобы она видела в действительности только героев добродетели да мелодраматических злодеев и чтобы она и не подозревала, что в обществе может быть много смешных, странных и уродливых явлений. Каждый, чтоб ему было широко и просторно жить, готов, если б мог, запретить другим жить… Писаки во фризовых шинелях, с небритыми подбородками, пишут на заказ мелким книгопродавцам плохие книжонки: что ж тут худого? Почему писаке не находить свой кусок хлеба, как он может и умеет? — Но эти писаки портят вкус публики, унижают литературу и звание литератора? — Положим так; но чтобы они не вредили вкусу публики и успехам литературы, для. этого есть журналы, есть критика.— Нет, нам этого мало: будь наша воля — мы запретили бы писакам писать вздоры, а книгопродавцам издавать их… И откуда, от кого выходят подобные мысли? — из журналов, от литераторов!.. Между ними есть ужасные запретители: кроме своих сочинений, так бы всё и запретили гуртом… Некоторые и на этом не остановились бы, но желали бы запретить продажу всяких других товаров, — даже хлеба и соли, кроме своих сочинений, <…> чтобы публика, не имея ничего хорошего, поневоле принялась за чтение их сочинений… <…>
Иной разразится повестью в год — и смотрит Наполеоном после Аустерлицкой битвы. Удастся написать в год две повести: это уже равняется завоеванию всего мира. Оттого у нас нет беллетристики, и публике нечего читать. Во Франции <…> каждый сколько-нибудь известный беллетрист исписывает ежегодно целые томы, чуть не десятки томов, не заботясь о том, за что примет его публика — за гения или просто за талант. Там беллетрист пишет гораздо более, чем художник-поэт: Жорж Санд написал много, больше, нежели сколько у нас пишется многими в продолжение многих лет; но кипа сочинений Жоржа Санда в сравнении с кипою сочинений Эжена Сю или Александра Дюма — то же, что озеро в сравнении с морем или море в сравнении с океаном.

  •  

Односторонность во взгляде на предметы всегда ведёт к ложным выводам, хотя бы этот взгляд не был лишён глубокости и проницательности. <…> Немецкие эстетические теории так хорошо принялись на восприимчивой почве нашего недавнего образования, что нашли себе таких жарких и фанатических последователей, на которых и в самой Германии, особенно теперь, посмотрели бы как на чудо теоретического исступления. Для неисправимых фанатиков[4][2] этого рода французская литература и французское искусство есть истинный камень преткновения: не понимая их и упорствуя сознаться в этом, они ни мало не затрудняются не признавать их существования. <…>. Немецкая эстетика вышла из учёного кабинета, а немецкая поэзия вышла из немецкой эстетики. <…> Французская литература, напротив, вся вышла из общественной и исторической жизни и тесно слита с нею. Поэтому о французской литературе нельзя судить по готовой теории, не впавши в односторонность и не доходя до ложных выводов. Трагедии Корнеля, правда, очень уродливы по их классической форме, и теоретики имеют полное право нападать на эту китайскую форму, которой поддался величавый и могущественный гений Корнеля, вследствие насильственного влияния Ришелье, который и в литературе хотел быть первым министром. Но теоретики жестоко ошиблись бы, если бы за уродливою псевдоклассическою формою корнелевских трагедий проглядели страшную внутреннюю силу их пафоса. Французы нашего времени говорят, что Мирабо обязан Корнелю лучшими вдохновениями своих речей. После этого удивляйтесь французам, что они забывают скоро свои романтические трагедии à la Шекспир и до сих пор читают и всегда будут читать старого Корнеля! Каждый из знаменитых их писателей неразрывно связан с эпохою, в которую он жил, и имеет право на место не в одной истории французской литературы, но и в истории Франции[5][2]. Здесь все мысли о творчестве <…> должны разделить свою власть и силу с мыслями об обществе и его историческом ходе. <…> ни одна комедия Мольера не выдержит эстетической критики. <…> Но вместе с этим Мольер имел огромное влияние на современное ему общество и высоко поднял французский театр, — что мог сделать только человек даже не просто с талантом, а с гением. <…> Французы не имеют права гордиться именно тою или вот этою комедиею Мольера, но имеют полное право гордиться комедиями, или, лучше сказать, театром Мольера, потому что Мольер дал им целый театр. То же можно сказать и о Скрибе. <…> театр Скриба всегда будет иметь свою цену, а теперь ему и цены нет: так он важен для современного общества, составленного из всех классов, образованных и необразованных, которые стекаются в театр, чтобы видеть на сцене самих себя…
У нас есть несколько высокохудожественных комедий, которые по своему числу не могут составить постоянного репертуара для театра и которые, при всём их достоинстве, смертельно надоели бы всем, если бы, кроме их, ничего не давалось на театре <…>.
У французов, положим, нет ни одной художественной комедии, но зато есть театр, который существует для всех и в котором общество и учится, и эстетически наслаждается…

О статьеПравить

  •  

… два последние его годичные обозрения русской литературы — на 1846 и 1847 годы — <…> вместе со статьёй «Петербургского сборника», <…> представляют довольно полное выражение общих литературных воззрений Белинского. <…> мы много выиграем, если будем даже только помнить, что некогда говорилось нам, что некогда одобрялось всеми нами.

  Николай Чернышевский, «Очерки гоголевского периода русской литературы» (статья девятая), ноябрь 1856

ПримечанияПравить

  1. Петербургский сборник, изданный Н. Некрасовым. — СПб., 1846 (цензурное разрешение 12 января). — С. 516-560.
  2. 1 2 3 4 5 В. С. Спиридонов, Ф. Я. Прийма. Примечания // Белинский В. Г. Полное собрание сочинений в 13 т. Т. IX. Статьи и рецензии 1845-1846. — М.: Издательство Академии наук СССР, 1955. — С. 763-6.
  3. В чём обвиняли и Белинского.
  4. Московских славянофилов, особенно К. С. Аксакова.
  5. Здесь он впервые для себя пришёл к признанию огромного значения французского классицизма для развития прогрессивных тенденций французской литературы.