Путевые очерки Гюстава Флобера

Во время и после своих путешествий Гюстав Флобер писал путевые очерки, некоторые давал читать друзьям. Все они были изданы после его смерти — преимущественно в 1910 году[1].

ЦитатыПравить

  •  

Я решительно воздержусь от декламации и позволю себе употреблять слово «живописно» не более шести раз на странице, а слово «восхитительно» — не более дюжины. Первое путешественник обычно изрекает у каждой группы камней, второе — у каждого придорожного столба, а посему я позволю себе по этому шаблону строить все мои фразы, которые, спешу вас успокоить, будут весьма пространными.
Я позволил себе такое вступление и мог бы назвать его подножкой, дабы пояснить, какие чувства я испытывал, садясь в экипаж, то есть что никаких чувств у меня и не было. Я бы прикончил себя на месте, если бы подумал, что собираюсь здесь взяться за что-либо всерьёз; я хочу просто-напросто с помощью пера стряхнуть на бумагу немного пыли со своей одежды; я хочу, чтобы мои строки пахли кожей дорожных сапог и чтобы у них не было ни штрипок, ни подтяжек, ни помады, стекающей жирными периодами, ни лака, закрепляющего их жёсткую форму, пусть все будет простым, искренним и добрым, свободным и непринужденным, как повадка здешних женщин, руки в бок и плутовской взгляд, неплохо бы ещё изящный носик, а главное, никаких корсетов, зато — стройная фигура. Теперь, когда мною принято такое обязательство, я уже связан им и вынужден писать слогом порядочного человека. — перевод: Н. Фарфель («Путешествие по Пиренеям и Корсике»)[2]

 

Je m’abstiendrai de toute déclamation et je ne me permettrai que six fois par page le mot pittoresque et une douzaine de fois celui d’admirable. Les voyageurs disent le premier à tous les tas de cailloux et le second à toutes les bornes, il me sera bien permis de le stéréotyper à toutes mes phrases, qui, pour vous rassurer, sont d’ailleurs fort longues.
Ceci est un préambule que je me suis permis et qu’on aurait pu intituler le marchepied, pour indiquer les émotions que j’avais en montant en voiture, ce qui veut dire que je n’en avais aucune. Je m’assassinerais si je croyais que j’eusse la pensée de faire ici quelque chose d’un peu sérieux : je veux tout bonnement, avec ma plume, jeter sur le papier un peu de la poussière de mes habits ; je veux que mes phrases sentent le cuir de mes souliers de voyage et qu’elles n’aient ni dessus de pieds, ni bretelles, ni pommade qui ruisselle en grasses périodes, ni cosmétique qui les tienne raides en expressions ardues, mais que tout soit simple, franc et bon, libre et dégagé comme la tournure des femmes d’ici, avec les poings sur les hanches et l’œil gaillard, le nez fin s’il est possible et avant tout point de corset, mais que la taille soit bien faite. Cet engagement pris, me voilà lié moi-même et je suis forcé d’avoir le style d’un honnête homme.

  — «Пиренеи», 1841
  •  

Когда читаешь Рабле и отважно погружаешься в него, нить в конце концов ускользает, и ты идёшь по лабиринту, вскоре теряя представление о том, где вход и где выход; арабескам нет числа, от взрывов хохота голова идёт кругом, вспышки безудержного веселья рассыпаются огненными снопами, озаряя и ослепляя одновременно на манер праздничного фейерверка; общий замысел уловить невозможно, что-то предвидишь, что-то предчувствуешь, но ясного смысла, четкого понятия нечего и искать. У Монтеня всё свободно, всё легко; плывёшь по раздолью человеческого разума, каждая мысль волной заполняет и расцвечивает длинную разговорную фразу, которая завершается либо обрывисто, либо спокойно. Мышление Возрождения, поначалу неясное и смутное, заполненное смехом и великанской радостью у Рабле, стало более человечным, сбросило с себя груз воображения и фантазии; оно отошло от романа и превратилось в философию. Что я хотел бы выразить возможно яснее, это поступательное движение литературного стиля, всё более заметную с каждым днём упругую и выпуклую мускулистость фразы. Так, переходя от Реца к Паскалю, от Корнеля к Мольеру, вы увидите, как мысль становится более точной, фраза — более сжатой и ясной; мысль, заключённая внутри фразы, сияет, подобно светильнику в стеклянном шаре, но свет этот настолько чист и ярок, что глаз не замечает окружающей его оболочки. В этом и есть, если не ошибаюсь, сущность французской прозы XVII века; форма, освобождённая ради передачи мысли, метафизика в искусстве…

 

Quand on lit Rabelais et qu’on s’y aventure, on finit par perdre le fil et par avancer dans un dédale dont vous ne savez bientôt ni les issues ni les entrées ; ce sont des arabesques à n’en plus finir, des poussées de rire qui étourdissent, des fusées de folle gaieté qui retombent en gerbes, illuminant et obscurcissant à la fois à la manière des grands feux ; rien de général ne se saisit, on pressent et on prévoit bien quelque chose, mais quant à un sens clair, à une idée nette, c’est ce qu’il n’y faut point chercher. Dans Montaigne tout est libre, facile ; on y nage en pleine intelligence humaine, chaque flot de pensée emplit et colore la longue phrase causeuse qui finit tantôt par un saut tantôt par un arrêt. La pensée de la Renaissance, d’abord vague et confuse, pleine de rire et de joie géante dans Rabelais, est devenue plus humaine, dégagée d’idéal et de fantastique ; elle a quitté le roman et est devenue philosophie. Ce que je voudrais nettement exprimer, c’est la marche ascendante du style, le muscle dans la phrase qui devient chaque jour plus dessiné et plus raide. Ainsi passez de Retz à Pascal, de Corneille à Molière, l’idée se précise et la phrase se resserre, s’éclaire ; elle laisse rayonner en elle l’idée qu’elle contient comme une lampe dans un globe de cristal, mais la lumière est si pure et si éclatante qu’on ne voit pas ce qui la couvre. C’est là, si je ne me trompe, l’essence de Ja prose française du XVIIe siècle : le dégagement de la forme pour rendre la pensée, la métaphysique dans l’art…

  — там же
  •  

Во мне живёт острая непреходящая ненависть ко всем тем, кто подстригает деревья, чтобы сделать их красивее, кто холостит коня, чтобы его укротить; ко всем, кто обрубает собакам уши или хвосты, ко всем, кто рядится в павлиньи перья, кто подновляет, замазывает, исправляет[К 1], ко всем этим издателям изуродованных книг, стыдливым укрывателям нечестивой наготы, к тем, кто сокращает и урезывает рукописи; к тем, кто всякого готов обрить, лишь бы напялить на него парик; кто в яростном своём педантизме с безжалостной тупостью калечит природу, это великолепное творение божье, и плюёт на искусство — эту вторую природу <…>.
Я до сих пор мучаюсь угрызениями совести за то, что у меня не хватило решимости собственными руками задушить человека, издавшего Мольера так, «чтобы в порядочных семьях его могли бы без опаски дать читать детям»; я жалею, что не могу подвергнуть пыткам и оскорбительному умерщвлению того негодяя, который замарал «Жиль Бласа» нечистотами своей добродетели. А что до того милейшего идиота, бельгийского священника, который почистил Рабле[К 2], как жаль, что я, снедаемый жаждой мести, не властен воскресить этого гиганта хотя бы для того, чтоб увидеть, как он своим мощным дыханием сметет это тупое ничтожество и оглушит его своим громоподобным рыком! — перевод: Т. Ю. Хмельницкая[2]

 

Je porte une haine aiguë et perpétuelle à quiconque taille un arbre pour l’embellir, châtre un cheval pour l’affaiblir ; à tous ceux qui coupent les oreilles ou la queue des chiens, à tous ceux qui font des paons avec des ifs, des sphères et des pyramides avec du buis ; à tous ceux qui restaurent, badigeonnent, corrigent, aux éditeurs d’expurgata, aux chastes voileurs de nudités profanes, aux arrangeurs d’abrégés et de raccourcis ; à tous ceux qui rasent quoi que ce soit pour lui mettre une perruque, et qui, féroces dans leur pédantisme, impitoyables dans leur ineptie, s’en vont amputant la nature, ce bel art du bon Dieu, et crachant sur l’art, cette autre nature <…>.
Moi, j’ai des remords d’avoir eu la lâcheté de n’avoir pas étranglé de mes dix doigts l’homme qui a publié une édition de Molière « que les familles honnêtes peuvent mettre sans danger dans les mains de leurs enfants » ; je regrette de n’avoir pas à ma disposition, pour le misérable qui a sali Gil Blas des mêmes immondices de sa vertu, des supplices stercoraires et des agonies outrageantes; et quant au brave idiot d’ecclésiastique belge qui a purifié Rabelais, que ne puis-je dans mon désir de vengeance réveiller le colosse pour lui voir seulement souffler dessus son haleine et pour lui entendre pousser sa hurlée titanique !

  «По полям и долам» (Par les champs et par les grèves, «Бретань»), 1847 [1885]
  •  

Есть у меня такая неотвязная привычка, тотчас же создавать целые повести о встретившихся людях. Безудержное любопытство невольно подстрекает меня всякий раз задаваться вопросом, какую жизнь ведёт тот или другой случайно попавшийся на глаза прохожий. — перевод: Н. Фарфель[2]

 

J’ai cette manie de bâtir de suite des livres sur les figures que je rencontre. Une invincible curiosité me fait me demander, malgré moi, quelle peut être la vie du passant que je croise.

  — заметки о путешествии на Восток (Notes de voyages), Египет, 1849

Об очеркахПравить

  •  

В [«Бретани»] будет 12 глав. Я пишу все нечётные главы <…>. Сочинение это, хотя очень правдивое и точное в описаниях, полно фантазии и отступлений. <…> Что ж до опубликования — и думать нечего. Единственным нашим читателем, полагаю, был бы королевский прокурор — из-за кое-каких мыслей, которые, вероятно, ему бы не понравились.

 

Ce livre aura XII chapitres. J'écris tous les chapitres impairs <…>. C'est une œuvre, quoique d'une fidélité fort exacte sous le rapport des descriptions, de pure fantaisie et de digressions. <…> Quant à le publier, ce serait impossible. Nous n'aurions, je crois, pour lecteur que le procureur du roi, à cause de certaines réflexions qui pourraient bien ne lui pas convenir.

  — Гюстав Флобер, письмо Луизе Коле октября 1847
  •  

Мы попросили Флобера прочесть нам что-нибудь из его путевых заметок. Он начинает читать, и по мере того как он развёртывает перед нами картину утомительных форсированных маршей, когда он по восемнадцати часов не сходил с коня, целыми днями не видал воды, когда по ночам его одолевали насекомые, — <…> я задаюсь вопросом, не проявилось ли тщеславие и позерство в этом путешествии, которое он задумал, проделал и завершил, чтобы потом рассказывать о нём и похваляться им перед руанскими обывателями? <…>
Его заметки, написанные с мастерством опытного художника, похожи на цветные эскизы, но надо прямо сказать, что, несмотря на невероятную добросовестность, на стремление передать всё как можно более тщательно, недостаёт чего-то неуловимого, что составляет душу вещей…

  братья Гонкур, «Дневник», 2 ноября 1863

КомментарииПравить

  1. Его негодование вызвано тем, что вольные ренессансные рисунки на консолях одной из башен Амбуазского замка замазали позднейшие «блюстители нравственности»[1].
  2. Видимо, имеются в виду либо «Избранные произведения» Рабле, изданные в 1732 г. в Женеве Г.-Л. Перо, либо «Современный Рабле», изданный в 1752 г. в Амстердаме Ф.-М. де Марси[1].

ПримечанияПравить

  1. 1 2 3 С. Кратова, В. Мильчина. Примечания // Флобер Г. О литературе, искусстве, писательском труде. Письма. Статьи. В 2 т. Т. 2. — М.: Художественная литература, 1984. — С. 459-463.
  2. 1 2 3 Фрагменты из ранней прозы // Флобер Г. О литературе, искусстве… Т. 2. — С. 341-401.