Нечто о русской литературе в 1846 году

«Нечто о русской литератур в 1846 году» — анонимная обзорная статья Валериана Майкова конца 1846 года[1][2].

ЦитатыПравить

  •  

Периоды развития литературы наступают и проходят, не справляясь с искусственным разделением времени на годы. Зачем же сохраняется до сих пор обычай в первых числах нового года отдавать публике отчёт в том, что прочла она в течение старого? <…> Говорят, будто такие очерки могут служить материалами для будущей истории литературы. Но что сказали бы подписчики журнала в настоящее время, если б узнали, что он трудится не для них, а для тех из их потомков, которые вздумают когда-нибудь заниматься историей отечественной литературы?
Это особенно справедливо в отношении к годам, ничего не значащим отдельно. А такие годы бывают нередко; их можно назвать переходными. <…>
В это время (весёлое, но бесплодное время!) каждый спешит отдать себе отчёт в характере своего призвания, бойко анализирует свои отношения к кругу, в котором находится, старается высвободиться из-под влияния, которое увлекало его в круговорот деятельности вопреки его настоящему, природному влечению; одним словом, это — краткий миг всеобщего раздумья, всеобщей самостоятельности, всеобщего порыва к обнаружению своей личности. В это блаженное время мало работается, зато много думается, многое предпринимается, объявляется и собирается; надежда захватывает дух, и мысль несётся в будущее… Бодрый работник, поглощённый процессом труда, метким взглядом окидывает все стороны, смекая, где можно будет положить больше сил, где потребуется больше печатных листов и бессонных ночей, где попрочнее капиталы и повернее заказы; юноша с блистающим взором самоуверенно и доверчиво кидается под зыбкую сень первого попавшегося ему в глаза предприятия в полном убеждении, что мысль его, незадолго до того стяжавшая ему цветущий лавр в школе и в тесном кружку школьных товарищей, дивным, неожиданным светом прольётся на целый мир, трепещущий в ожидании её и в забвении всего остального; непреклонный утопист в костюме отжившего покроя показывается из-за тёмного угла городского предместья, с пожелтевшею и отсыревшею тетрадью проекта, вогнавшего его в слёзную нищету и осеребрившего его горячую голову преждевременными сединами; а пройдоха прикидывает на счетах, какую бы новую дрянь превознести ему до небес, не моргнув глазом, и в какую новую светлую точку наметить повернее куском свежей грязи… Всё суетится в картине, перспектива потеряна, линии вьются и путаются, фигуры дрожат в быстро изменяющемся свете; одни типографские наборщики сохраняют своё неподвижное безучастие к беспокоющейся вокруг них мятелице… — начало

  •  

Истекший 1846 год носит на себе все признаки переходной эпохи. Во всё это время происходило в русском литературном мире какое-то не совсем обыкновенное брожение; расклеивалось множество плотных масс, распадалось и формировалось вновь множество групп; раздавались свежие звуки новых надежд и хриплые стоны давно подавленного отчаяния. И всё это разрешилось программами и объявлениями об изданиях, имеющих печататься в 1847 году[3][2]. Таким образом, в литературном отношении 1846 год был как бы приступом к 1847-ому; сам по себе он не имеет ровно никакого значения.
Ещё в ноябре и декабре 1845 года все литературные дилетанты ловили и перебрасывали отрадную новость о появлении нового огромного таланта. «Не хуже Гоголя», — кричали одни; «лучше Гоголя», — подхватывали другие; «Гоголь убит», — вопили третьи… Удружив таким образом автору «Бедных людей», глашатаи сделали то, что публика ожидала от этого произведения идеального совершенства и, прочитав роман, изумилась, встретив в нём, вместе с необыкновенными достоинствами, некоторые недостатки, свойственные труду всякого молодого дарования, как бы оно ни было огромно. Отчаянный размах энтузиазма, с которым спущена была новость, привёл большую часть читателей к забвению самых простых истин: может быть, никого ещё в свете не судили так неразумно строго, как г. Достоевского. Предположили, что «Бедные люди» должны быть венцом литературы, <…> а автора их наперёд решились лишить даже возможности совершенствования. <…> большая часть публики по прочтении «Бедных людей» некоторое время преимущественно толковала о растянутости этого романа, умалчивая об остальном. То же самое повторилось по выходе в свет «Двойника». Можно решительно сказать, что полный успех эти два произведения имели в небольшом кругу читателей. Мы полагаем, что кроме приведённой нами причины нерасположения большинства публики к сочинениям г. Достоевского следует искать в непривычке к его оригинальному приёму в изображении действительности. А между тем этот приём, может быть, и составляет главное достоинство произведений г. Достоевского. Напрасно говорят, что новость всегда приятно действует на большинство. <…> Если Гоголь был не понят и не оценён в первые годы своей деятельности по противоположности его произведений с романтическим направлением, господствовавшим в то время в нашей литературе, то нет ничего мудрёного, что и популярность Достоевского нашла себе препятствие в противоположности его манеры с манерой Гоголя. Дело только в том, что Гоголь своими произведениями содействовал к совершенной реформе эстетических понятий в публике и в писателях, обратив искусство к художественному воспроизведению действительности. Произвести переворот в этих идеях значило бы поворотить назад. Произведения г. Достоевского, напротив того, упрочивают господство эстетических начал, внесённых в наше искусство Гоголем, доказывая, что и огромный талант не может идти по иному пути без нарушения законов художественности. Тем не менее манера г. Достоевского в высшей степени оригинальна и его меньше, чем кого-нибудь, можно назвать подражателем Гоголю. <…>
И Гоголь и г. Достоевский изображают действительное общество. Но Гоголь — поэт по преимуществу социальный, а г. Достоевский — по преимуществу психологический. Для одного индивидуум важен как представитель известного общества или известного круга; для другого самое общество интересно по влиянию его на личность индивидуума. Гоголь тогда только вдохновляется лицом, когда чувствует возможность проникнуть с ним в одну из обширных сфер общества. <…> Собрание сочинений Гоголя можно решительно назвать художественной статистикой России. У г. Достоевского также встречаются поразительно художественные изображения общества; но они составляют у него фон картины и обозначаются большею частию такими тонкими штрихами, что совершенно поглощаются огромностью психологического интереса. Даже и в «Бедных людях» интерес, возбуждаемый анализом выведенных на сцену личностей, несравненно сильнее впечатления, которое производит на читателя яркое изображение окружающей их сферы[4][5]. <…> Мы убеждены, что всякое произведение г. Достоевского выигрывает чрезвычайно много, если читать его во второй и в третий раз. Мы не можем объяснить этого иначе, как обилием рассеянных в нём психологических черт необыкновенной тонкости и глубины. Так, например, при первом чтении «Бедных людей», пожалуй, можно прийти в недоумение — зачем вздумалось автору заставить Варвару Алексеевну в конце романа с таким холодным деспотизмом рассылать Девушкина по магазинам с вздорными поручениями. Однако ж эта черта имеет огромный смысл для психолога и сообщает целому сочинению интерес необыкновенно верного снимка с человеческой природы. Само собой разумеется, что любовь Макара Алексеевича не могла не возбуждать в Варваре Алексеевне отвращения, которое она постоянно и упорно скрывала, может быть, и от самой себя. А едва ли есть на свете что-нибудь тягостнее необходимости удерживать своё нерасположение к человеку, которому мы чем-нибудь обязаны и который (сохрани боже!) ещё нас любит! <…> Варвара Алексеевна (мы в этом глубоко убеждены) томилась преданностью Макара Алексеевича больше, чем своей сокрушительной бедностью, и не могла, не должна была отказать себе в праве помучить его несколько раз лакейскою ролью, только что почувствовала себя свободной от тягостной опеки. Неестественно человеку столько времени изнывать от насилия, в котором видит привязанность, и когда-нибудь не вступиться за поруганную самостоятельность своей симпатии. Впрочем, что ж? Чувствительные души, которые не выносят уразумения подобных фактов, могут утешить себя тем, что всё-таки перед отъездом в степь <…> Варвара Алексеевна написала Макару Алексеевичу письмецо, в котором называет его и другом, и голубчиком.

  •  

«Двойник» имел гораздо меньше успеха, чем «Бедные люди», что, по нашему мнению, ещё менее говорит в пользу успехов всего нового. В «Двойнике» манера г. Достоевского и любовь его к психологическому анализу выразились во всей полноте и оригинальности. В этом произведении он так глубоко проник в человеческую душу, так бестрепетно и страстно вгляделся в сокровенную машинацию человеческих чувств, мыслей и дел, что впечатление, производимое чтением «Двойника», можно сравнить только с впечатлением любознательного человека, проникающего в химический состав материи. Странно: что, кажется, может быть положительнее химического взгляда на действительность, а между тем картина мира, просветлённая этим взглядом, всегда представляется человеку облитою каким-то мистическим светом. Сколько мы сами испытали и сколько могли заключить о впечатлениях большей части поклонников таланта г. Достоевского, в его психологических этюдах есть тот самый мистический отблеск, который свойствен вообще изображениям глубоко анализированной действительности.
«Двойник» развёртывает перед вами анатомию души, гибнущей от сознания разрозненности частных интересов в благоустроенном обществе. Вспомните этого бедного, болезненно самолюбивого Голядкина, <…> постоянно соглашающегося обрезывать свои претензии на личность, лишь бы пребыть в своём праве; вспомните, как малейшее движение в природе кажется ему зловещим знаком сговорившихся против него врагов всякого рода, <…> упорно и без роздыха подкапывающихся под его маленькие интересы, — вспомните всё это и спросите себя, нет ли в вас самих чего-нибудь голядкинского, в чём только никому нет охоты сознаться, но что вполне объясняется удивительной гармонией, царствующей в человеческом обществе… Впрочем, <…> анализ не всякому сносен; давно ли анализ Лермонтова многим, колол глаза? давно ли в поэзии Пушкина видели какое-то нестерпимое начало?

  •  

Нам кажется, что до автора [«Господина Прохарчина»] дошли жалобы на растянутость его произведений и что он готов в угоду читателей жертвовать слишком многим в пользу драгоценной краткости, которой масштаб, впрочем, едва ли кем-нибудь определён положительно. По крайней мере не знаем, чем иным объяснить неясность идеи рассказа, вследствие которой каждый понимал и имел право понимать его по-своему, как не тем, что автор удержался от полного её развития из опасения новых обвинений в растянутости. Никто не хотел даже остановить внимания на настоящей (по нашему мнению) идее повести, потому что ей посвящено слишком мало труда. Слушая различные толки, <…> мы сначала удивлялись, почему никто не принимает в соображение того обстоятельства, что по смерти героя этой повести в тюфяке его нашёлся запрятанный капитал; а потом стали извинять это самоволие ценителей собственным промахом г. Достоевского. Мы уверены, что он хотел изобразить страшный исход силы господина Прохарчина в скопидомство, образовавшееся в нём вследствие мысли о необеспеченности; но в таком случае надо было яркими красками обрисовать его силу во всё продолжение рассказа. Если б на выпуклое изображение этой личности употреблена была хоть третья часть труда, с которым обработан Голядкин, — развязка повести не могла бы никоим образом ускользнуть от внимания читателей, и не было бы споров об идее её. Не можем не пожелать, чтобы г. Достоевский более доверялся силам своего таланта, чем каким бы то ни было посторонним соображениям.[6][5]

  •  

В прошлом году за современною школою литературы утвердилось самым прочным и самым оригинальным образом лестное для неё название натуральной. Факт этот должен быть тем приятнее для писателей, принадлежащих к этой школе, что оно дано ей газетой[7][2], нападающей на современную русскую литературу, образовавшуюся под влиянием Гоголя. Впрочем, комизм этой осечки в своё время уже произвёл такое сильное впечатление на публику, что мы считаем достаточным занести только факт в летопись истекшего года <…>. В своё время любопытный выстрел, вместо того, чтоб попасть в группу противников, попал в своих: само собою разумеется, что эту группу, или школу, в противоположность первой, пришлось назвать реторическую или ненатуральною…
Однако же, падая от руки дружней, ненатуральность не могла не сделать усилий подняться на ноги: кому не дорого существование?
Некто, скрывший имя своё от взоров истории, но, по всей вероятности, принадлежащий к дружине ненатуральных, собрал остаток сил и пустил дрожащею рукою в неприятельский лагерь точно такую же стрелу, какая пущена была за несколько времени перед тем виновником первого промаха… <…> мы разумеем <…> статью, напечатанную в одном из последних нумеров «Иллюстрации»[8][2]

  •  

… в двадцатых годах слово романтизм употреблялось в значении благородном… Под ним разумели тогда свободу творчества <…>. Но несколько лет назад эстетические идеи изменились до того, что слова «романтизм», «романтик» <…> сделались оскорбительными. <…> Но до сих пор можно ещё указать на Руси людей, считающих романтизм за последний прогрессивный шаг искусства и называющих романтиками всех современных художников.

  •  

Главный недостаток большей части наших журналов и газет заключается в самом их происхождении. Почти все они возникли не вследствие идеи, искавшей себе обнаружения в обществе… В этом отношении их скорее можно назвать ежемесячными сборниками статей, чем журналами в настоящем смысле. К этому понятию так привыкла наша публика, что некоторые журналисты решаются даже выставлять перед ней бесхарактерность своих изданий как отличительное их достоинство. Одни из них с постоянным самодовольствием дают знать каждый месяц, что публика никогда не слыхала от них решительных приговоров ничему на свете, другие с не меньшей гордостью повторяют, что они приняли за правило — не принимать серьёзно никаких общественных и литературных явлений; третьи — открыто поставили себе в обязанность не щадить ничего, что сколько-нибудь походит на характер; четвёртые — беспрестанно уверяют публику, что стоят за одну правду, предоставляя каждому давать этому отвлечённому понятию какой угодно смысл и понимая его про себя совершенно оригинальным образом. Этим объясняется удивительная непоследовательность в содержании наших периодических изданий. Встречая в русском журнале такую-то статью, вы очень редко можете отдать себе отчёт — почему попала она в этот, а не в другой какой журнал. <…>
В противоположность этой бесхарактерности большей части журналов и газет некоторые издания в свою очередь отличаются забавною скрупулезностью в поддержании своего направления. Для журналистов, впадающих в такую крайность, характер журнала и убеждения его редактора — две вещи разные: пусть убеждения его развиваются и изменяются сами по себе, дух журнала должен оставаться неизменным, тоже сам по себе.
<…> чтение журналов составляет у нас значительнейшую умственную пищу людей, читающих по-русски. На этих-то людях отражаются самыми резкими чертами все недостатки нашей журналистики. Они образуют собою особенный, весьма любопытный тип. Вслушайтесь в разговор таких людей: с первого взгляда иной читатель русских журналов может показаться не только сведущим, но даже и человеком с убеждениями. <…> нам встреча с таким господином всегда напоминает нам одного немца, которого вся библиотека состояла из тома известного немецкого конверсационс-лексикона, заключающего в себе объяснение слов, начинающихся с букв G и Н: этот немец очень обстоятельно говорил о жизни и сочинениях Гёте и решительно ничего не знал о Шиллере, кроме того, что Шиллер был другом автора «Фауста». Так называемые убеждения читателя русских журналов также могут возбудить искреннее соболезнование: то кажется ему, что он выразился слишком сильно, пересолил, то, наоборот, мучит его мысль, что речь его слишком робка, что в идеи его вкралась уступка, лишающая слова его всякой колоритности. Одним словом, он ни дать ни взять блуждает в области мысли, как чисто одетый господин, перебегающий без калош по переулку, усеянному лужами.

  •  

Рассматривая учёную литературу прошлого года, мы не можем не усилить несколькими тонами свою грустную песню о несуществовании у нас настоящей журналистики, действительно поглощающей иногда строгие требования искусства и науки. В жалобах на воображаемую журнальность нашей литературы нельзя не заметить сильной антипатии против того, что только выражает собой тесную связь науки с жизнью. <…>
По крайней мере русская учёная литература решительно не существует для того, кто не назовёт этим именем груды сочинений всякого размера, не имеющих никакого отношения к потребностям нашего общества и одолженных своим происхождением или любви к науке в её отвлечённом и чисто схоластическом значении, или обиходному честолюбию, или, наконец, просто безукоризненной стяжательности. Если исключить из трудов русских учёных некоторые труды по части русской истории, что останется от них такого, что удовлетворяло бы потребности учёного образования нашего общества? <…> Наши учёные поминутно жалуются, что занятия их неблагодарны, что русское общество не нуждается в их сочинениях, <…> что общество не понимает их: отчего же не хотят они снизойти до его понятий и потребностей?

  •  

путешествия <…> можно назвать одним из сильнейших орудий беллетристики в деле воспитания публики. <…> В последние годы один турист обратил изданием своих путевых впечатлений под названием «Год за границей»[2] такое внимание нашей публики на вопрос об условиях полезности и занимательности этого рода сочинений, что мнение о предмете установилось теперь окончательно. Можно надеяться, что литература наша навсегда избавилась от той манеры писать путешествия, которая проявилась в произведениях помянутого туриста во всей полноте своего характера. Манеру эту можно назвать <…> эгоистическою. <…> вместо описания страны занимать читателя рассказами о собственных приключениях в пути и о личных обстоятельствах, интересных только для друзей и родных автора.
В начале истекшего года по части путешествий вышла весьма замечательная книга г. Ф. П. Л.[2] «Заметки за границей». Во-первых, в ней нет уже ни малейшей претензии со стороны автора занимать читателей изложением обстоятельств, интересных исключительно для него самого; во-вторых, она обнаруживает в г. Ф. П. Л. человека специального, который мог наблюдать виденные им страны с точки зрения коротко знакомой ему науки — именно земледелия: свойство чрезвычайно редкое в наших туристах.

  •  

Замечательно, что в 1846 году возобновилась было мода на альманахи. <…> В наше время издание сборников кажется чем-то чрезвычайно странным. Что за смысл — собрать и напечатать в одной книжке несколько сочинений, ничем не примыкающих одно к другому, <…> не выражающих никакой общей мысли. <…> Чтоб сшить в одну книгу все эти приобретения, редакторских способностей не требуется решительно никаких: это может исполнить всякий. Остаётся уметь выбрать бумагу и шрифт да найтись в определении условий красивого и удобного формата книги. А между тем у нас, да и везде, ещё так много людей, читающих для процесса чтения, что альманах, по всей вероятности, разойдётся в продаже. Сверх того, так называемый редактор альманаха приобретает лестное и на всякий случай весьма пригодное название издателя, что, по принятому обществом литературному чиноположению, несравненно выше звания простого литератора: с тех пор как убедились люди, что умственный труд не даёт работнику права ни на какое особенное уважение, с тех пор и издатели альманахов пользуются теми же преимуществами перед литераторами, как и всякие другие хозяева промыслов перед работниками. Наконец, главное — от редакции альманаха можно незаметно перейти и к действительной редакции какого-нибудь издания, например толстого и плодоприносящего журнала.

О статьеПравить

  •  

Во мне находят новую оригинальную струю, <…> состоящую в том, что я действую Анализом, а не Синтезом, то есть иду в глубину и, разбирая по атомам, отыскиваю целое, Гоголь же берёт прямо целое[5] и оттого не так глубок, как я.

  — Фёдор Достоевский, письмо М. М. Достоевскому, 1 февраля 1846

ПримечанияПравить

  1. Отечественные записки. — 1847. — № 1. — Отд. V. — С. 1-17.
  2. 1 2 3 4 5 6 В. К. Кантор, А. Л. Осповат. Примечания // Русская эстетика и критика 40—50-х годов XIX века. — М.: Искусство, 1982.
  3. Имеется в виду прежде всего объявление о «совершенном преобразовании» «Современника» Н. Некрасовым и В. Белинским, покинувшим «Отечественные записки». Также готовилась реорганизация газеты «Санкт-Петербургские ведомости».
  4. Вероятно, после бесед с Достоевским, критик верно определил существенные стороны его творческого метода.
  5. 1 2 3 Г. М. Фридлендер. Примечания // Ф. М. Достоевский. Полное собрание сочинений в 30 т. Т. 1. — Л.: Наука, 1972. — С. 476, 505.
  6. Единственный сочувственный отзыв критики 1840-х о «Прохарчине».
  7. Фаддей Булгарин. Журнальная всякая всячина // Северная пчела. — 1846. — № 22 (26 января). — С. 86.
  8. Александрийский театр // Иллюстрация. — 1846. — Т. 3. — № 43 (16 ноября). — С. 688.