Рецензии Виссариона Белинского 1844 года

Здесь представлены цитаты из написанных в 1844 году рецензий Виссариона Белинского. Большинство впервые опубликовано анонимно в отделении VI «Отечественных записок» (их название далее не обозначено), многие подверглись редакторской и цензурной правкам, окончательно устранённым в Полном собрании сочинений 1950-х годов. Цензурные разрешения даны их номерам в последние дни предыдущего месяца.

ЦитатыПравить

  •  

Очевидно, составительница этой книги недавно в России и ещё не успела выучиться русскому языку, столь трудному для иностранцев. <…>
Чтоб выписать из этой книги все примеры самого безбожного искажения русского языка, — надобно было бы списать от первой строки до последней все четыре части «Инстинкта животных». И вот как пишутся у нас книги для детей![1]

  — «Инстинкт животных, или Письма двух подруг о натуральной истории и некоторых феноменах природы. Соч. Надежды Мердер. В 16-ю д. л. В 1-й части — 330, во II-й — 327, в III-й — 462, в IV-й — 413 стр.»
  •  

Теперь С. Н. Глинка среди своих сочинений похож на отца, окружённого грустными памятниками некогда многочисленного, весёлого и живого своего семействам. Время давно опередило его, почтенного ветерана нашей литературы! Мы видим его славу, знаем его имя, но сочинений его старых не помним, а новых не читаем. Зато другой, тоже почтенный в своём роде, ветеран русской литературы, Б. М. Ф(Ѳ)ёдоров, воздвиг С. Н. Глинке памятник красноречивою брошюркою <…>. Зато по заслугам и честь: литературный Ахилл, он в особе Б. М. Ф(Ѳ)ёдорова нашёл Гомера для своих подвигов… Ах, кто-то будет Гомером Б. М. Ф(Ѳ)ёдорова, когда исполнится пятидесятилетие его литературным трудам? И кто заменит тогда всех этих героев нашей литературы? Увы! таких уже не будет: всё пойдёт мелочь, и удивлённые потомки тщетно будут восклицать: «Отчего маленькие писатели становятся великими, когда великие переводятся?»[1]

  — «Пятидесятилетие литературной жизни С. Н. Глинки. Соч. Б. Федорова»
  •  

Если <…> сочинения Державина издать в одной книге большого формата, сжатою печатью, в два столбца, как издаются французские писатели, то вышла бы книжечка, по своей тонине чудовищно несообразная с её форматом. <…>
Люди, которые были бы в состоянии приобретать не только книги, но и целые библиотеки, — эти-то люди у нас всего менее и всего реже покупают книги, особенно русские. Наша книжная торговля держится читателями или не весьма богатыми, или и просто бедными.[2]

  — «Стихотворения В. Жуковского. Том девятый»
  •  

Действительно, знаете ли, что такое шестой пяток этих «Посиделок»? <…> в 1798 и 1799 годах, в С.-Петербурге при губернском правлении напечатана была книжица в трёх частях, под заглавием: «Деревенское зеркало, или Общенародная книга, сочинена не только чтоб её читать, но чтоб по ней и исполнять». Книжица эта, по своей устарелости, уже мало кому теперь известна и потому показалась редакции «Посиделок» весьма пригодною к тому, чтоб взять её и перепечатать большую часть, разумеется, нигде не поминая об ней и даже подставляя под каждым перепечатанным рассказом разные вымышленные имена, чтоб тем лучше скрыть незаконнорожденность статей.
<…> то же безвкусие в выборе предметов, то же незнание потребностей народа и средств действовать на развитие его понятий, как и в прежних книжицах этого жалкого издания; <…> у г-на редактирующего недостало или знания или внимания даже на то, чтоб исправить грамматические ошибки в статьях, печатанных в 1798 году.[2]

  — «Воскресные посиделки. Шестой пяток»

ЯнварьПравить

Т. XXXII, № 2 (ц. р. 28 янв.), с. 49-104; отд. VIII, с. 121-3.
  •  

Иван Андреевич Крылов больше всех наших писателей кандидат на никем ещё не занятое на Руси место «народного поэта»; он им сделается тотчас же, когда русский народ весь сделается грамотным народом. Сверх того, Крылов проложит и другим русским поэтам дорогу к народности.
Говорить о достоинстве басен И. А. Крылова — лишнее дело: в этом пункте сошлись мнения всех грамотных людей в России. <…>
Его басни — русские басни, а не переводы, не подражания. <…> это значит, что он и в переводах и в подражаниях не мог и не умел не быть оригинальным и русским в высшей степени. Такая уж у него русская натура! Посмотрите, если прозвище «дедушки», которым так ловко окрестил его князь Вяземский в своём стихотворении[К 1], не сделается народным именем Крылова во всей Руси!
Все басни Крылова прекрасны; но самые лучшие, по нашему мнению, заключаются в седьмой и восьмой книгах. Здесь он очевидно уклонился от прежнего пути, которого более или менее держался по преданию: здесь он имел в виду более взрослых людей, чем детей; здесь больше басен, в которых герои — люди, именно все православный люд; даже и звери в этих баснях как-то больше, чем бывало прежде, похожи на людей. В самом стихе ясно видно большое улучшение.

  — «Басни И. А. Крылова»
  •  

Три издания менее чем в четыре года: как хотите, а это успех, огромный успех! И как кстати явилось это третье издание — именно как будто для того, чтоб резче выказать литературную нищету настоящего времени и яснее обнаружить всю великость утраты, понесённой русскою поэзиею в лице Лермонтова. Сколько романов и повестей, сколько стихотворений вышло в эти четыре года! Многие из них наделали шума <…> благодаря услужливости и расчётливости журнальных крикунов; некоторые из этих романов, повестей и стихотворений действительно были не без достоинств, и даже замечательных; но где же они, все эти творения, куда скрылись? <…> «Герой нашего времени», равно как и стихотворения Лермонтова — всё-таки новые, словно сегодня написанные книги, а все те произведения были новы, только пока забавляли публику, пока служили ей насущным дневным хлебом; но сегодня хлеб съеден — и завтра его уж нет. <…>
Никто и ничто не помешает ходу и расходу [этой книжки] — пока не разойдётся она до последнего экземпляра; тогда она выйдет четвёртым изданием, и так будет продолжаться до тех пор, пока русские будут говорить русским языком…

  •  

Мы доселе думали, что г. Машков[3] принадлежит к числу сочинителей средней руки, пишущих, при небольшом даровании, себе в удовольствие и своей публике на утешение разные мелочи, в которых изо всех сил стараются насмешить своих читателей и в которых, между пустою болтовнёю и множеством плоскостей, проскакивают иногда вещицы, если не остроумные, то действительно забавные. Словом, доселе думали мы, что г. Машков — нечто вроде миниатюрного Поль де Кока <…>. Но на деле выходит, что <…> г. Машков — изволите видеть — сатирик, исправитель нравов, гонитель злых пороков и т. д. Каким же образом исправляет он нравы? Рассказами о каком-то чорте, живущем под Троицким мостом…

  — «Литературный калейдоскоп, или Собрание мелких сочинений П. Машкова»
  •  

Все поэты, сколько их ни было, начиная с того времени, как на свете явились поэты, и до наших дней, — старались изображать жизнь, как она есть, и ни один из них, ни все вместе не успели окончательно показать миру жизнь, как она есть. Это оттого, что жизнь неисчерпаемо глубока и бесконечно многостороння: сколько ни изображайте её, всегда остаётся что изображать; сколько ни трудитесь, а всегда будете исписывать только листочки жизни и никогда не напишете её целой книги… Так думали мы всегда; но, прочитав заглавие нового творения г. Бранта[К 2], мы было поколебались в нашем убеждении. Нам пришло в голову: может быть, доселе ещё не было настоящего гения, и все <…> гении — самозванцы, или только обыкновенные талантики, которых человечество, за отсутствием истинного гения, приняло за гениев… Может быть… <…> ведь для чудес нет законов… может быть, в особе г. Бранта является миру этот истинный гений, которому суждено изобразить жизнь, как она есть… <…> Говорят, что писатель, которого все бранят, — или великий гений, или самый бездарный писака: очевидно, что г. Брант — великий гений: у него столько ожесточённых «врагов» (?!), его сочинения так единодушно преследуются насмешками со стороны журналистов и невниманием со стороны публики… <…>
В предисловии к роману г. Брант рассказывает, что <…> прошло шесть лет, а это (как справедливо замечает г. Брант с свойственным ему глубокомыслием) не шесть часов и не шесть дней (стр. IV). (Таких глубоких истин в романе г. Бранта рассеяно без счёту.). <…>
Выражение лица генерала было гомерическое; <…> выражение лица Наполеонова тоже было гомерическое; по словам того же г. Бранта, который, часто употребляя этот эпитет при описании лиц своих героев, однако ж оставляет на догадку проницательного читателя, что и лицо жида Соломона, играющего не последнюю роль в «Жизни, как она есть», было тоже — гомерическое. Наполеон явно принадлежит к числу героев этого романа; его в нём нет, но им наполнены целые страницы, — и г. Брант пишет о Наполеоне с особенным умилением, т. е. особенно печатным слогом, словно о своём родственнике. И почему ж бы не так: все гении — родня между собою. <…>
Мы всегда выли такого мнения, что, несмотря на множество исторических документов и мемуаров частных лиц, в истории Наполеона есть что-то неясное, и приписывали это близости к нам великих событий его жизни, как она есть; но вышло другое: мы не знали жизни Евгения, как она есть. <…>
Удивительно постиг г. Брант этого непостижимого Гёте!.. Евгений предложил ему свой дневник; Гёте сказал, что начинает уважать его, несмотря на его семнадцать лет <…>.
Маргарита завела издалека речь о браке; но опытного Евгения этим уж нельзя было провести: он напился мертвецки пьян и прокрался ночью в комнату Маргариты… <…>
Евгений был не только неутомимый самец, но и большой резонёр, — блудлив, как кошка, труслив, как заяц, по русской пословице. <…>
Мелкое самолюбие писаки было раздражено неудачею, он во всём видел зависть, заговор против себя и во всяком, даже неисписанном листке бумаги — грозную критику на себя и с отчаяния решился писать на том свете, где нет зависти и журналов, и оставил жену с ребёнком. Это было самым умным делом со стороны этого героя № 3 «Жизни, как она есть». Хорошо, если б и все дрянные писаки последовали его примеру!.. <…> Роман г. Бранта, в некотором смысле, можно счесть за пародию на <…> мемуары кавалера Казановы, и точно, он, в некотором смысле, не лишён назидательности, подобно спартанским илотам, которых господа нарочно заставляли напиваться донельзя, чтоб молодые люди фактически убеждались в гнусности пьянства… Если г-н Брант под «некоторым смыслом» разумеет такого рода назидательность своего романа, то, конечно, с ним все согласятся… <…>
Мы уверены, что г. Бранту стоит только явиться в Париж с французским переводом своего романа, и его тотчас же сделают там первым министром на место Гизо. А какое было бы счастие для Франции иметь подобного министра! Он, не хуже Ивана Александровича Хлестакова, всё бы устроил в один день ко благу Франции: журналисты не смели бы преследовать дрянных писачек, и бездарности явилось бы просторное и свободное поприще… а от этого, разумеется, Франция сделалась бы счастливейшим государством в мире… <…> Жаль, что г. Брант вовсе не читает французских периодических изданий: если б его природная проницательность была соединена с знанием дела, он не впал бы в такие грубые ошибки, которые очевидны для всякого мало-мальски грамотного человека.
теперь скажем серьёзно,
<…> несмотря на грамматически правильные, несмотря на реторические, по старинному манеру обточенные и облизанные фразы этого романа, трудно вообразить себе что-нибудь более пошлое, нелепое. Отсутствие фантазии совершенное, бедность воображения непостижимая. Это просто сцепление небывалых происшествий на небывалой земле с небывалыми людьми. Все эти люди — как две капли воды похожи друг на друга, т. е. все в одинаковой степени невыносимо нелепы, все, не выключая ни Наполеона, ни Гёте, ни герцогини д'Абрантес[3], бог весть зачем приплетённых к грязным похождениям глупого мальчишки. И самые эти похождения лишены того качества, которым думал сочинитель польстить плотоугодничеству известного класса читателей: они мертвы и холодны, как и та фальшивая мораль, с которою они переболтаны, как вода с салом. И к какой стати тут Наполеон и Гёте? Не только эти люди, но даже и герцогиня д'Абрантес слишком не по плечу таким сочинителям, как г. Брант. Но такие-то сочинители особенно и храбры и ни перед чем не останавливаются. Они понимают всё просто и думают, что Наполеон и Гёте думали и чувствовали точно так же, как и они, горемычные писаки… <…>
Роман его принадлежит к той литературе, которая называется по-латине literatura obscena; но, если б в этой грязи было хоть сколько-нибудь дарования, мы бы поздравили г. Бранта и с таким успехом…
Неужели и после этого г. Брант будет продолжать забавлять публику на свой счёт нападками на зависть и недоброжелательство журналистов, будто бы убивающих таланты? От сотворения мира по сие время ни один журнал не убил ни одного истинного таланта и не отвадил ни одного плохого писателя от дурной привычки пачкать бумагу.

  — «Жизнь, как она есть. Записки неизвестного, изданные Л. Брантом»
  •  

Эта пьеса по-французски называется «Les Burggrafs», а по-русски её следовало бы назвать «Крикуны, или Много шума из пустяков». Гений г. Гюго, столько шумевшего в европейско-литературном мире назад тому лет десять с небольшим, теперь так низко упал, что даже наши доморощенные «драматические представители» — если б у них было хоть крошечку побольше ума, вкуса и образования — могли бы писать драмы <…> даже лучше «Бургграфов». Имя Гюго возбуждает теперь во Франции общий смех, а каждое новое его произведение встречается и провожается там хохотом. <…> Он вышел на литературное поприще с девизом: «le laid c'est le beau»[4], и целый ряд чудовищных романов и драм потянулся для оправдания чудовищной идеи. Обладая довольно замечательным лирическим дарованием, Гюго захотел во что бы ни стало сделаться романистом и в особенности драматиком. И это ему удалось вполне, но дорогою ценою — потерею здравого смысла. Его пресловутый роман «Notre Dame de Paris», этот целый океан диких, изысканных фраз и в выражении и в изобретении, на первых порах показался гениальным произведением и высоко поднял своего автора, с его высоким черепом и израненными боками. Но то был не гранитный пьедестал, а деревянные ходули, которые скоро подгнили, и мнимый великан превратился в смешного карлика с огромным лбом, с крошечным лицом и туловищем. Все скоро поняли, что смелость и дерзость странного, безобразного и чудовищного — означают не гений, а раздутый талант, и что изящное просто, благородно и не натянуто. Гюго писал драму за драмой, и последняя всегда выходила у него хуже предыдущей. Наконец, «Бургграфы» превзошли в ничтожности и пошлости всё написанное доселе их автором. Это — сцепление самых избитых эффектов, повторение самых истёртых общих мест. <…>
На сцене Александринского театра[К 3] «Бургграфы» очень эффектная, а потому и отличная драма…

  — «Русская драматическая литература. Предок и потомки»

ФевральПравить

Т. XXXIII, № 3, с. 1-35.
  •  

Если б мы фактически не знали о страшной нищете русской литературы в настоящее время, мы имели бы право принять этот четвёртый том «Сказки за сказкой» за пуф, за насмешку над добродушием публики, которая ещё держится невинной привычки не только покупать русские книги, но и читать их. Из пяти повестей <…> две до того плохи, — чтоб не сказать плоски и пошлы, — что не знаешь, чему больше удивляться, смелости ли наших писак или добродушию публики, которая читает себе на здоровье всё, что ни выдадут ей за сочинение. <…>
«Сиротка» — <…> всё поэзия и вдохновение, ещё, конечно, не сдружившиеся с здравым смыслом; <…> г. А—в, кажется, ещё так юн, что и читателей своих считает за школьников… Но это не беда: подрастёт, будет писать не хуже г. Полевого

  •  

Несмотря на многие сантиментальные и quasi-поэтические отступления, не идущие к делу, в которых автор претендует выказать в блестящем свете свою начитанность и образованность, «Письма русского из Персии» — книга очень занимательная. Лучше всего в ней то, что читатель чувствует, что она — не компиляция из чужих сочинений, а плод наблюдений очевидца[4], какова бы ни была их ценность.

  •  

Не удивляйтесь, читатели, всей этой галиматье: ведь <…> фабрикант, гости и прочие — всё это такие же сумасшедшие, как и юродивый мальчик: оттого и нет никакого смысла в их прозе и стихах. <…> К этой книжонке, неопрятно напечатанной на серой бумаге, приложена картинка работы юродивого мальчика, о которой тоже имеют право судить только живописцы из дома умалишённых.

  — «Юродивый мальчик в железном зеленом клобуке. Соч. асессора и кавалера Афанасия Анаевского»
  •  

Сочинитель[4] этой длинной и тяжёлой пьесы хотел представить в форме драмы историческую и частную жизнь Великого Новагорода во всей её полноте и со всеми её подробностями; но по бедности своей в средствах, <…> представил <…> множество лиц без образов, которые ходят, говорят, машут руками, сами не зная для чего. Тут есть всё — и посадник, и бояре, и вольница, и купец ганзейский, и паломник, и юродивый, — словом, всякого жита по лопате; нет только смысла, толка, ума, вдохновения, таланта. Вместо Великого Новагорода, мы видим шайку негодяев и мерзавцев, <…> всех отвратительнее Алёша и Самсонович. Последний до того возненавидел немцев, убивших его сына в честном бою, что готов зарезать и задушить всякого немца только за то, что он — немец, и ему в этом случае всё равно — старик, женщина, девушка, младенец <…>! Для изъявления своей вящей ненависти к немцам он хвалится своим презрением к виноградному вину и хлебает ушатами одну чистую сивуху. Истинный герой! Но таково обилие этого нового «драматического представления» великими характерами (пьющими одну сивуху), что Самсонович не более, как одно из второстепенных лиц, а герой нелепой пьесы — Ростислав, сын новогородского посадника, негодяй и крикун. Налгав на себя небывалые на белом свете страсти, он кривляется, кричит, ломается так что зритель впросоньях (от аплодисманов) то и дело готов спросить его:
Да из чего ж беснуетесь вы столько?
Если б у этого Ростислава была в мозгу хоть искорка ума, он отвечал бы протяжно зевающему зрителю: «Да я и сам не знаю; сочинитель заставил меня нести этот вздор — так у него и спрашивайте». Но как Ростислав совершенно невинен в уме, то он продолжает на все вопросы отвечать надутою галиматьёю о пламени в крови, о диком безумии и о том, что немка околдовала и свела его с ума, отчего он и стал дурак-дураком. Так как все наши «драматические представления» идут от изуродованного г-м Полевым Шекспирова «Гамлета», то в «Новогородцах» есть и сумасшедшая Офелия, иначе Евлампия. Впрочем, эта «неземная дева» и в полном разуме говорила такой вздор, так жеманилась и ломалась, что зрителю нельзя было заметить, с которой минуты она сошла с ума.

  — «Русская драматическая литература. — Новогородцы»

МартПравить

Т. XXXIII, № 4, с. 41-55, 88-94.
  •  

… мнение, что русская литература упала не от чего другого, как от журнальной полемики, <…> повторялось очень часто в доброе старое время и брошено за негодностию. Кому-то вздумалось возобновить его. Очевидно, что возобнови те ль сродни падшим от полемики сочинениям: иначе он так горячо не напал бы на эту мнимую причину и о споли того рушения русской литературы. <…> Глазам не веришь, читая брани, которые некогда печатались на Пушкина, а, между тем, Пушкина все читали!.. Нет, скорее одною из причин запустения русской литературы можно почесть то, что у нас ещё и теперь не стыдятся показываться в печати мнения, подобные тому…

  — на перевод «Гамлета» А. Кронебергом
  •  

Больше всех других драм Шекспира имел успеха на сцене «Гамлет», поставленный на театр и напечатанный в 1837 году г. Полевым. До этого времени о существовании «Гамлета» большинство нашей публики как будто и не подозревало. А между тем, ещё в 1828 году был издан русский перевод этой драмы г. Вронченко — необыкновенно даровитым переводчиком. В переводе «Гамлета» г-на Вронченко, конечно, есть свои недостатки, <…> но в нём веет дух Шекспира и передаётся верно глубокий смысл создания, а не буква. И что же? — Самые достоинства перевода г. Вронченко были причиною малого успеха «Гамлета» на русском языке! Такое колоссальное создание, переданное верно, было явно не под силу нашей публике, воспитанной на трагедиях Озерова и едва возвысившейся до «Разбойников» Шиллера. Г-н Полевой переделал «Гамлета». Он сократил его, выкинул многие существеннейшие места, исказил характеры и из драмы Шекспира сделал решительную мелодраму <…>. Но всё это сделано г. Полевым без всяких особенных соображений, единственно потому, что он понял Шекспира, как понимают его <…> поборники подновлённого романтизма, именно — как романтическую мелодраму. И это было причиною неимоверного успеха «Гамлета» на сцене и в печати: «Гамлет» был сведён с шекспировского пьедестала и придвинут, так сказать, к близорукому понятию толпы; вместо огромного монумента ей показали фарфоровую статуэтку — и она пришла в восторг. Так же точно держится на сцене чей-то преплохой перевод «Лира»[К 4] именно потому, что в нём оставлены только эффектные места, а всё величественное течение внутренней драмы, основанной на глубокой идее и борьбе характеров, раздроблено на мелкие, врозь текущие, не связанные между собою ручейки. <…> г. Вронченко издал свой перевод «Макбета», который имел ещё менее успеха, чем «Гамлет»: суровое величие и строгая простота этого творения, переданные переводчиком со всею добросовестностию, без всякого угодничества вкусу большинства, без всяких вылощенных прикрас, были сочтены толпою за шероховатость и прозаичность перевода. И теперь перевести вновь «Гамлета» или «Макбета» значит только втуне потерять время: всякий скажет вам, что он уже читал ту и другую драму. Черта замечательная! Она показывает, что все гоняются за сюжетом драмы, не заботясь о художественности его развития. В Англии целая толпа комментаторов трудилась над объяснением каждого сколько-нибудь неясного выражения или слова в Шекспире, — и эти комментаторы всеми читались и приобрели себе известность. Во Франции и особенно в Германии сделано но нескольку переводов всех сочинений Шекспира, — и новый перевод там не убивал старого, но все они читались для сравнения, чтоб лучше изучить Шекспира. У нас этого не может быть, ибо у нас только немногие избранные возвысились до созерцания искусства как творчества <…>.
При таких средствах, будь у нас потребность узнать Шекспира как великого поэта, а не как романтического мелодраматиста, сценического эффектёра, — г. Кронеберг, может быть, обогатил бы русскую литературу замечательно хорошим переводом всего Шекспира, и притом мы имели бы, может быть, Шекспира в переводе гг. Вронченко, Росковшенко[3], и, вероятно, нашлись бы и другие деятели.

  — там же
  •  

[Из] бесчисленного множества ограниченных людей <…> многие <…> добродушно преклонились уже перед неслыханным величием «Парижских тайн» и, не будучи в силах вообразить что-либо выше этого пресловутого творения (как мышь в басне Крылова не в силах была вообразить зверя сильнее кошки), во всеуслышание объявили Эжена Сю гением, а его сказку — бессмертным творением, не упустив при сей верной оказии разругать «Мёртвые души» Гоголя[К 5], которых любая страница, наудачу развёрнутая, убьёт тысячи таких бедных и жалких произведений, как «Парижские тайны». <…>
Некто г. Грот, которого воззрения на жизнь нашли себе подтверждение в романе [«Семейство»] г-жи Бремер и который поэтому увидел в нём для себя нечто вроде корана, «несомненной книги» мусульман, вдруг грянул многоглаголивою, широковещательною и презадорливою против нас филиппикою[К 6]. <…> Апелляционная статья г. Грота напечатана в 3-й книжке «Москвитянина». Доселе г. Грот упражнялся преимущественно в наполнении приятельского журнала довольно жиденькими и пустенькими статейками о финляндских нравах и литературе; нельзя не пожалеть, что он хотя на минуту мог оторваться от таких невинных и усладительных занятий, чтоб необдуманно и опрометчиво броситься в омут полемики, самой мутной и тинистой. <…>
То, что в своих водяных и приторных картинках рассказывает Фредерика Бремер, — то давно уже истощено филистерскою кистию Августа Лафонтена блаженной памяти. Но г. Грот с чего-то вообразил, что пошленькие романы г-жи Бремер — совсем не апокрифические писания и что сметь не преклоняться перед их авторитетом — значит отрицать брак как религиозное <…> и гражданское установление!!.

  — «Парижские тайны. Роман Эжена Сю»
  •  

Давно ли мы разобрали удивительное произведение г. Бранта «Жизнь, как она есть»? — и вот нам приходится разбирать «Очерки света и жизни» г. Войта[3]… Давно ли мы говорили о «Юродивом мальчике в железном зелёном клобуке»? <…> Перелистовав творение г. Бранта и создание асессора и кавалера г. Анаевского, мы подумали было, что бездарность, вооружённая претензиями, и бездарность простодушная не могут идти дальше, что гг. Брант и Анаевский поставили для неё геркулесовские столбы; но г. Войт и г. неизвестный фантастический описатель какого-то кабинета доказали нам, что бездарности так же нет границ, как и гению. <…>
Что за аристократические фамилии: Блестова, Шалашии, <…> Тимкин, Хвастливая! И все эти гостинодворские фамилии в повестях г. Войта принадлежат людям большого света!<…> г. Войт не дерзает подыматься выше князей и графов, тогда как в глазах г. Бранта князья и графы не более, как роскошь, изобилие аристократизма, и потому он главные роли в своих повестях и романах раздаёт только герцогам. Г-н Брант имеет в предмете более прозаическую, действительную сторону жизни: г. Войт, по следам великого гения маленьких людей — Марлинского, рисует пламенные страсти. Г-н Брант более игрив, остроумен, наблюдателен: г. Войт более высокопарен, клокочущ, исступлён. Герои г. Бранта походят немножко на людей, которые, при рождении их на свет, не были обременены от природы слишком большим запасом интеллектуальности: г. Войт изображает людей, которые имели несчастие освободиться от того количества здравого смысла, которое получили они некогда от природы довольно в обрез.
<…> трудно вообразить себе бо́льшую бездарность, соединённую с бо́льшими претензиями и довольством самим собою, нежели та, какою щеголяет эта дикая книга «Очерки света и жизни». Ни фантазии, ни чувства, ни остроумия, ни характеров, ни образов, ни лиц, ни слога — ничего этого нет и тени. Язык варварский, даже отсутствие орфографии, множество опечаток, ничего занимательного, бездна скуки и пошлого, довольно красивое издание и три замечательно дурные картинки: вот в чём состоят качества этого нового дождевика, выросшего на поле современной русской литературы, поросшем грибами и сорными травами.
Совсем иначе хорошо «Фантастическое описание кабинета Д. С. С. Д…а»: оно нелепо откровенно, добродушно, наивно, без всяких претензий. О содержании его говорить нельзя: оно тайна для самого сочинителя. Шутить и смеяться над ним тоже нельзя, как над теми жертвами физического и нравственного искажения, которые возбуждают скорее болезненное сострадание, нежели смех.

  •  

Мы уже не раз говорили о необходимых требованиях и о трудности составления книг для простого народа; говорили, что такие книги имеют важное нравственное назначение <…>. Но не так рассуждает промышленность. Для неё довольно того, что какая-нибудь книжка в этом роде имела недавно неслыханный, удивительный успех, и вот она, не справляясь с своими силами, смело берётся за перо, придвигает к себе стопу белой бумаги и менее чем в две недели производит на свет книжицу, <…> — и пускает её почти даром, например, за полдесятка (счёт, удобно применяющийся к солёным огурцам) по 25 коп. сер. — В том-то и вся беда на белом свете, что мы берёмся за дела не по силам! У иного стало бы таланта и грамотности столько, чтоб написать заманчивое объявление об овощной лавочке, а он берётся за трудное дело назидания и поучения доброго народа русского!.. <…>
Промышленность всегда будет продолжать стряпать книжки и книжечки, — если не объявления об овощных лавочках, то трактатцы о сыре, масле, сыворотке; если же не трактатцы, то «Посиделки»; да и бог весть, чего ещё она не придумает! Читатели подобных книг будут по-прежнему читать подобные книги, ибо таким читателям нужен только процесс чтения

  — «Воскресные посиделки. Первый пяток»

АпрельПравить

[8]
  •  

Альманачник — это человек, у которого не хватает способности произвести самому что-нибудь порядочное, который если и пытайся писать, то всегда неудачно, и неудача однако ж не отбила у него охоты во что бы ни стало приобрести известность в литературном мире. Что ж ему остаётся делать? Собирать чужие труды и на сборнике ставить своё имя. Впрочем, должно сказать, что альманачник бывал не без страсти к литературе, только эта страсть в нём была всегда горемычная и жалкая. Он толковал горячо о том, кто выше — Пушкин или Жуковский, бранил классицизм, восхищался романтизмом, не имея ни малейшего понятия ни о том, ни о другом, суеверно благоговел перед вдохновением поэта, считая его за какое-то волшебное опьянение, которое делает человека без ума — умным, без науки — знающим, без труда — не отстающим от века. Альманачник поклонялся множеству маленьких авторитетиков, дививших свои муравейники, и с негодованием говорил о холодном и гибельном скептицизме журналов, не признававших таланта и заслуги в разной литературной тле, которой дивился он, добрый альманачник — сам такая же жалкая тля, как и предметы его удивления, в свою очередь добродушно дарившие и его, альманачника, своим удивлением.[К 7]
Но увы, теперь альманачник — такой же миф, как и альманахи доброго старого времени!

  — «Молодик на 1844 год, украинский литературный сборник. Издаваемый И. Бецким[3]»
  •  

Из всех наших водевилистов только один г. П. Каратыгин понял истинное значение водевиля. <…> Он написал немного, но это немногое у него всегда пользуется огромным успехом при появлении и потом навсегда удерживается на сцене.

  — «Булочная, или Петербургский немец. Соч. П. Каратыгина»
  •  

Мы <…> не нашли в ней ничего такого, что для молодых людей, перешедших за четырнадцатилетний возраст, было бы недостижимо или мудрёно. <…> книга г. Лоренца изложена столь же ясно, последовательно, сколько и учёно. Это не сбор фактов, а живая картина, систематически и ясно изложенная. <…>
Мы не слишком большую похвалу сделали бы сочинению г. Лоренца, если б назвали его лучшим сочинением в этом роде на русском языке, ибо, за исключением истории г. Смарагдова, у нас нет ничего порядочного по части учебно-исторической литературы. Книга г. Лоренца была бы из лучших во всякой европейской литературе.

  — «Руководство к всеобщей истории. Соч. д-ра Фридриха Лоренца. <…> Части II отделение I»
  •  

В последнее время у нас чаще и чаще стали появляться книги для детей и для простого народа. Но из первых мы можем назвать только сказки дедушки Иринея, а из вторых — «Сельское чтение», издаваемое князем Одоевским и г. Заблоцким; всё же остальное не стоит внимания и упоминовения, потому что есть порождение мелкой книжной промышленности, возбуждённой успехом книг, которые мы назвали по имени. <…> Многие вообразили себе, что тайна успешного сбыта этой книги заключается только в том, что она писана для простого народа, а не в том, что она писана с талантом и знанием дела. <…>
Из всех этих книжиц самая нелепая, дикая, бездарная и вместе с тем самая назойливая есть, без сомнения, «Воскресные посиделки». Ещё первый их выпуск, или «пяток», рассмешил все журналы, а с ними и всю читающую публику. Но насмешки — видно, плохое средство против назойливости бездарности, подстрекаемой надеждою на серебряные копейки, — и вот является третий пяток «Воскресных посиделок»…

  — «Воскресные посиделки. Третий пяток»

МайПравить

Т. XXXIV, № 6, с. 57-67, 76-77, 94-97.
  •  

Обе эти книжонки, несмотря на всю разницу их назначения и содержания, имеют одну и ту же цель и один и тот же характер. Первая <…> предлагает [и] показание чисел и таблицу умножения; вторая <…> дарит прескверными виршами; <…> несколько копеек серебром, выманенных у того разряда простодушной публики, которая покупает книги, руководствуясь длиннотою и вычурностию их заглавий или рекомендациями их издателей и продавцов. Сходство в характере обеих этих книжиц тоже разительно: обе они — выходцы с того света, бледные и тощие порождения давно скончавшегося на Руси классицизма блаженной памяти. <…>
«Новые детские поздравления» вышли вторым изданием по той же причине, по которой «Букварь» вышел шестым, и мы убеждены, что они со временем выйдут и сороковым, потому что трудно вообразить что-нибудь пошлее и нелепее этих «поздравлений», написанных совершенно во вкусе и тоне публики толкучего рынка.

  — «Азбука русская новейшая(,) или Букварь для обучения малолетных детей чтению, с молитвами, нравоучениями, краткими для детей повестями, с показанием чисел и таблицею умножения. Издание шестое. В тип. императорской Академии наук», «Новые детские поздравления, в стихах, с праздниками»
  •  

Судя по некоторым явлениям современной русской литературы, можно подумать, что мы, русские, близки к реформе, которая должна снова совершенно переменить нас в наших обычаях и вкусах и которая должна состоять в том, что мы снова заменим воду квасом, шампанское — пенником, портер — брагою, сюртуки и фраки — зипунами, сапоги — лаптями, <…> образованную литературу — произведениями блаженной памяти лубочных суздальских типографий… словом — совершенный разрыв с лукавым Западом и коренное обращение к сермяжной народности!.. <…> Но не бойтесь, не пугайтесь: реформы всё-таки не будет. На литературу нашу не всегда можно смотреть, как на зеркало нашей жизни. Этому много причин, и одна из них та, что литература наша часто любит существовать задним числом и, от нечего делать, повторять собственные свои зады. <…> Чтоб идти вперёд, ей нужны таланты свежие и сильные; но таланты у нас как-то недолговечны; а нет знамени — нет и солдат. Вот почему молодёжь наша или ничего не делает, или действует врассыпную, набегами, отрывочно и лениво. <…>
Было время, когда язык литературный был скован условными приличиями, чуждался всякого простого выразительного слова, всякого живописного и энергического выражения народной речи, когда наивной народной поэзии все чуждались, как грубого мужичества. Романтическая реакция освободила нас от этой узкости литературных воззрений; благодаря ей, однообразная искусственность языка и изобретения поэтического уступила место естественности, простоте и разнообразию; мир творчества расширился, и человек, без всяких отношений к его званию, получил в нём право гражданства. <…> Но, вместе с этим, теперь никто уже не будет преувеличивать дела и в народной поэзии видеть что-нибудь больше, кроме младенческого лепета народа, имеющего свою относительную важность, своё относительное достоинство.

  — «Старинная сказка об Иванушке-дурачке, рассказанная московским купчиною Николаем Полевым»
  •  

… г. Н. Полевой лишает [сказки] своими переделками и последних блёсток поэзии. <…>
Спрашиваем: кому нужна «Старинная сказка об Иванушке-дурачке»? Людям образованным? — Но кто же из них станет читать подобный вздор? <…> Мужикам? — Но они и так хорошо её знают и многие умеют её рассказывать гораздо лучше г. Н. Полевого и всякого литератора. Притом же она никому не новость. Или, может быть, она явилась для того, чтоб всякий, кто в состоянии заплатить за маленькую красиво изданную книжонку три гривенника, знал о существовании московского купчины г. Н. Полевого?..
<…> грамотный мужичок ищет в печатной книге дела, а не сказок, на которые он смотрит, как на пустяки, недостойные печати. Ведь наши мужички совсем не романтики <…>.
На обороте заглавной обёртки г. Н. Полевой грозится изданием и других сказок своей работы. Вероятно, за ним потянется с сказками целая вереница мелких литераторов и сочинителей, — и наша литература на долгое время превратится в мужицкую сказку

  — там же

ИюльПравить

Т. XXXV, № 8 (ц. р. 25 июля), с. 49, 72-86.
  •  

… года два назад какие-то молодые люди <…> решились перевести по-русски и издать все сочинения Гёте. <…> Взапуски начали юные переводчики переводить всё, что было у Гёте самого слабого, самого ничтожного[К 8]; когда же надо было приняться за что-нибудь дельное, силы изменили переводчикам, и предприятие кончилось ничем. Из нескольких тетрадок, которые были изданы этими переводчиками, теперь кто-то нарвал статей и, сшив их в одну тетрадь, выпустил вновь под курьёзным заглавием «Избранных сочинений знаменитого немецкого писателя Гёте». Мы думаем, что этой тетради приличнее было бы название «Избранного сора из сочинений знаменитого немецкого писателя Гёте».

  — «Избранные сочинения знаменитого немецкого писателя Гёте»
  •  

… хитрое заглавие книги иногда сбивает с толку людей, которые читают книги не на одном русском языке: как же не сбивать ему с толку людей, которые и по-русски читают нараспев, с помощию указательного пальца, которым они так крепко тычут в книгу, что выковыривают из неё буквы?..

  — «Воскресные посиделки. Четвёртый пяток»

На 3 сборника сказокПравить

  •  

Дело решённое: русская литература во что бы ни стало хочет сделаться старою нянею, убаюкивающею детей сказками! Она, эта добрая, скромная литература, не претендует даже на роль Шехеразады. Да и куда ей! Ведь сказки Шехеразады были плодом её огромной начитанности в восточном вкусе; для повелителя правоверных эти сказки были самою изящною литературою <…>. Русская литература отказалась начисто от таких заносчивых претензий. Она взялась за дело гораздо простейшее: она не пересказывает, а перевирает сказки, которые слышала в детстве от своей няни. Сказки эти, худы ли, хороши ли, созданы фантазиею народа и по их содержанию и форме удивительно как гармонировали с изяществом сермяжного покроя и лыковых лаптей и вполне удовлетворяли остриженную в кружало с выбритою макушкою голову. <…> народ, не переменив костюма, значительно переменился в том отношении, что грамотка заняла у него место в числе не только высокоуважаемых, но и страстно желаемых им предметов. Многие зипуны учатся грамоте, а безграмотные почти с таким же удовольствием окружают «грамотника», читающего вслух, хотя бы по складам, книгу, — с каким усаживаются они вокруг штофа с полугаром. <…>
Итак, простой народ не хочет плохо изданных сказок, а между тем вся текущая русская литература состоит исключительно из них. Странное дело! Для кого же пишут наши литераторы? Неужели образованная часть публики читает простонародные вздоры, которыми уже гнушается и простой народ? Не может быть! Это просто ни больше, ни меньше, как благодетельный перелом в литературе: когда старые источники изобретения совершенно истощаются, а новые ещё не открыты или, оставаясь ещё во владении открывших их гениев, не сделались достоянием обыкновенных талантов, — тогда добросовестные таланты ничего не пишут, а жалкая посредственность бросается на какой-нибудь вздор, как, например, на издания пошлого текста с хорошенькими, а иногда и с плохими картинками или на издание глупых сказок.

  •  

В «Народных славянских рассказах», <изданных И. Боричевским>, промелькивают иногда искорки поэзии, но читать их сплошь — скука смертельная, потому что одно и то же, только немного другими словами, надоедает ужасно. В «Рассказы» пробрались как-то пословицы и поговорки, в которых ровно ничего не рассказывается. Впрочем, книжка составлена грамотно, с притязаниями на литературность, и издана опрятно. Для истых славянофилов она будет усладительна <…>.
Не таков «Краснобай, или Дедушка Тарас рассказывать горазд». <…> дедушка Тарас совсем не краснобай, а разве болтун, и притом очень нелепый и скучный <…>. Притом же он обманывать горазд: обещав на заглавном листке рассказывать только русские сказки, он начал <…> с «Рауля Синей бороды»!.. Эта русская сказка рассказана стихами, иногда бойкими и гладкими <…>. Для большего эффекта сказка не досказана: видно, Тарас забыл её конец… <…>
Что касается до «Странных и чудных приключений Архипа Сергеича» — это галиматья галиматей и всяческая галиматья. Тут описывается, как солдат выгнал из дома нечистую силу. Нелепость изукрашена всевозможными «пошлостями», от которых так и отзывается то хлевом, то сивухою. <…>
Книжонка г. Крылова тем невыносимее, что может нравиться простому народу, который, по своему невежеству, весьма склонен увлекаться чертовщиною. <…> Вместо того, чтоб посредством чтения избавлять [народ] от глупых предрассудков, они стараются ещё более укреплять в нём эти предрассудки!
Издание «Тараса» и «Сергеича» серобумажное, грязноватое, опечаток — бездна.

Русская грамматика Александра ВостоковаПравить

  •  

Несмотря на бесчисленное множество «российских» и русских грамматик[К 9], русская грамматика до сих пор находится в состоянии младенчества. Скажем более: до сих пор нет ещё русской грамматики, и до сих пор русская грамматика существует предположительно. Это доказывается и тем, что нет двух русских грамматик, которые были бы согласны между собою в признании главных законов русского языка; <…> что же касается до правописания как принципа, то нет у нас журнала, нет книги, у которых не было бы своей, особенной системы орфографии. Отчего это? Оттого, что у нас нет грамматики, а грамматики нет оттого, что наш язык ещё не установился и не разработан филологически.

  •  

Заслуги, оказанные русскому языку Карамзиным, огромны, — чему лучшим доказательством служит то, что только с лёгкой руки Карамзина русский язык получил свойство быстрой усовершаемости. <…> в сравнении с языком [нынешних] писателей язык карамзинский кажется более как будто нерусским, нежели сколько язык ломоносовский кажется совсем нерусским в сравнении с языком карамзинским. Неисторический язык Карамзина ознаменован печатаю какой-то бесцветной общности, вследствие которой он очень удобен для переводов на какой угодно язык, подобно тем лёгоньким пьескам, которыми наполняются хрестоматии для начинающих учиться переводить. Этот язык совершенно лишён национального колорита и чужд собственно русским оборотам <…>. Исторический язык Карамзина, более русский и самоцветный, отзывается какою-то искусственностью, годною только для эпических поэм в прозе, которые были в ходу в прошлом столетии.

  •  

Что у нас нет ещё грамматики, лучшее доказательство в том, что русская грамматика есть истинный бич для бедных детей. Между тем должно б быть совсем наоборот, потому что изучение грамматики как науки, в приложении к родному языку, естественно, очень легко. Но наши русские грамматики преисполнены произвольных правил, которых или вовсе чужд русский язык, или которые почерпнуты не из его общего построения, а из каких-нибудь частных наблюдений над отдельными словами, и потому естественно, что на одно правило русская грамматика предобродушно представляет тысяча одно исключение из этого правила.

АвгустПравить

[9]
  •  

… перевод «Гамлета», сделанный г. Кронебергом, есть один из замечательнейших переводов на русском языке; для тех, которые <…> желают уловить при чтении перевода великого произведения дух подлинника, труд г. Кронеберга будет очень интересным и даже совершенно новым явлением, несмотря на все бывшие у нас доныне переделки и переводы «Гамлета»[10]

  •  

… мы встретили первые два тома истории г. Смарагдова с тем радушным вниманием, которого заслуживает всё, что хотя несколько выходит за черту обыкновенного <…>. Скажем более: труд г. Смарагдова, так неожиданно явившийся на смену истории г. Кайданова, которая с удивительной назойливостию совсем было решилась на роль вечного жида в нашей учебной литературе <…>. Новая история по преимуществу есть пробный камень всякого исторического таланта: в ней более, чем в древней и средней, должны обнаружиться все симпатии, верования, всё беспристрастие и вместе с тем весь энтузиазм, вся живая человеческая сторона историка. <…>
Если до сих пор человечество достигло многого, это значит, что оно ещё большего должно достигнуть в скорейшее время. Оно уже начало понимать, что оно — человечество: скоро захочет оно в самом деле сделаться человечеством…[11] <…>
Исторический учебник, вопреки общепринятому ложному мнению, отнюдь не должен быть чужд всяких рассуждений, предложенных от лица автора. Дело в том, чтоб эти рассуждения были уместны и заключали в себе столько же мыслей, сколько и слов. Они должны быть выразительны без многословия, сжаты без темноты, красноречивы без изысканности, сильны без напыщенности. Их цель должна быть — приучение молодого ума рассуждать без резонёрства, мыслить без сухости и вникать не только в смысл, но и в поэзию великих мировых событий.
<…> если б г. Смарагдов события от французской революции продолжал излагать в тех же размерах, т. е. с тою же подробностью, как и предшествовавшие события, то его книга вместо 611-ти страниц непременно должна была бы выйти разве в 1200 страниц. Но он события от революции изложил кое-как, сделал из них какой-то сухой перечень, в котором для не знающего истории из лучших источников, нежели история г. Смарагдова, всё темно, непонятно, сбивчиво, бестолково; оттого вся новая история и уместилась у него в одной книге: чтоб вписать её в эту книгу, он срезал с неё голову, присадив на её место набалдашник.
История человечества составляется из многих сторон; <…> но как политическое значение составляет главную форму жизни гражданских обществ и как борьба всех идей, составляющих основание духовной жизни обществ, доселе обнаруживалась в войнах, то история человечества по преимуществу должна быть политическою. <…> Но г. Смарагдов пошёл в этом отношении по избитой колее и, только слегка обозначая причины войн, всё своё внимание обращает на самые войны, то есть на малоинтересные перечни сражений. <…>
Вообще в новой истории г. Смарагдова мы находим, например, историю Тридцатилетней войны, Вестфальского мира и так далее — всё то же и всё так же, как и у г. Кайданова, ни больше, ни меньше, ни лучше, ни хуже; но не находим развития человечества, причины прогресса и даже самого прогресса. Герои истории <…> очерчены слабо и бесцветно. Нам скажут: учебник не то, что пространная история; в нём главное — сущность и дело, а не поэзия. Старые песни, которые убедительны только для лености, невежества и бесталанности! <…>
История Наполеона у него — решительный памфлет. Можно подумать, что г. Смарагдов рассказывает современные события, для которых невозможно спокойное беспристрастие. <…>
Новая история г. Смарагдова полнее всех бывших до неё историй: она доведена до 1839 года. Это было бы большою с её стороны заслугою, если бы, чем ближе к концу, тем больше не становилась она сухим перечнем, из которого ничего нельзя узнать.

  — «Руководство к познанию новой истории, <…> сочинённое С. Смарагдовым»
  •  

Будучи одним из замечательнейших русских писателей, князь Одоевский тем не менее никогда не подвергался основательной критике: его сочинения были <…> разбросаны в разных альманахах и журналах <…>. Сочинения князя Одоевского принадлежат к числу таких произведений, которые пробуждают и вызывают в читателе все его чувства и мысли.

  — «Сочинения князя В. Ф. Одоевского»
  •  

Если русский народ действительно читает «Воскресные посиделки», то надо предположить, что он уж чересчур добр…

  — «Воскресные посиделки. Книжка для доброго народа русского. Пятый пяток»

НоябрьПравить

Т. XXXVII, № 12, с. 55-81.
  •  

… даже [литературная] посредственность и бездарность, столь деятельные прежде, теперь действуют лениво и робко. <…> Мы не раз уже говорили, что бедность современной русской литературы гораздо значительнее и плодотворнее, нежели прежнее её богатство, потому что причина этой бедности, между прочим, заключается и в том, что публика сделалась взыскательнее и разборчивее, а для авторства сделался необходимым талант. <…> «Северные цветы» считались в своё время лучшим русским альманахом; появление этой крохотной книжки в продолжение семи лет было годовым праздником в литературе, к которому все приготовлялись заранее и журнальными и словесными толками. И что же было в этом альманахе? В отделе прозы совершенное ничтожество — <…> невинные литературные опыты; а сколько балласта в отделе стихов! Хорошего только и было, что стихотворения Пушкина, Жуковского да несколько стихотворений Баратынского: почти всё остальное дышало такою посредственностью, таким ничтожеством, что не можешь довольно надивиться бестребовательности тогдашней публики. <…> Какого шума наделали своим появлением повести Марлинского, которые теперь наводят зевоту даже на бывших поклонников этого фосфорического краснослова! И в то же время со вниманием читали отрывки из исторического романа г. Б. Ф(Ѳ)ёдорова «Андрей Курбский» и заранее видели в его сочинителе русского Вальтера Скотта. И в то же время были в восторге от «Гайдамаков» Порфирия Байского[К 10], изредка потчевавшего публику гомеопатическими отрывками из этого романа, которому не суждено было выйти из отрывочного существования. <…> Повести гг. Погодина из Полевого имели своих жарких поклонников, особенно повести последнего. Первые отличались народностью: от них так в несло кислою капустою; язык их прямо, целиком перенесён был на бумагу с базара; вторые эклектическою смесью самодельной идеальности и высших взглядов с немецкою сантименталыюстию но манере Клаурена[3]. <…>
Нам скажут: много ли гениев и талантов явилось из нового поколения? Много ли великих творений произвело оно, и <…> не то же ли забвение ожидает и его столь хвалимые и так читаемые теперь произведения? <…> Гениев из нового поколения не явилось, ни одного, за исключением автора «Героя нашего времени»; талантов явилось тоже немного, да и написано ими тоже не слишком много. <…> но их повести проживут гораздо дольше повестей, о которых мы говорили <…>. И вот почему: покуда оставляя в стороне вопрос о таланте, есть огромная разница между направлением, манерою, духом и содержанием повестей старой и новой школы. <…> прежние повести изображали мир, существовавший только в фантазии их авторов, тогда как повести нашего времени изображают действительную жизнь. <…> Скажите: какая из прежних повестей может быть перечитана после, например, «Колбасников и бородачей», повести Луганского, — писателя не из нового поколения, но даровитого и, к счастию, оставившего своё прежнее ложное направление для нового и лучшего? Была ли прежде хоть одна повесть, которая заслуживала бы какого-нибудь внимания после «Последнего визита», повести псевдонима Неустроева[3]? <…> в какой из прежних повестей найдётся столько поразительно верных действительности черт, столько дельных сторон, как в «Чайковском», повести г. Гребенки?.. Повести г. Панаева, столь жадно читаемые теперешнею публикою, не отличаются ни разнообразием, ни особенным присутствием в них чисто поэтического, чисто творческого элемента, — и между тем, какою аркадиею кажутся перед ними прежние повести, какое на их стороне преимущество перед прежними повестями во взгляде на вещи, в дельности направления, в меткой наблюдательности! <…>
Граф Соллогуб занимает одно из первых мест между писателями новой школы. Это талант решительный и определённый, талант сильный и блестящий. Поэтическое одушевление и теплота чувства соединяются в нём с умом наблюдательным и верным тактом действительности. Как все истинные таланты, он не гоняется за необыкновенными идеалами и умеет находить материалы для поэтических созданий в той прозаической существенности, которая у всех перед глазами, но в которой только немногие провидят и жизнь и поэзию. В основе почти каждой его повести лежит мысль, которая одна даёт полноту и целость сюжету. <…> в них важны не завязка с развязкою, не внешнее событие, а то внутреннее созерцание, которого сюжет служит только выражением и которое постигается и оценивается только созерцанием же. Поэтому художественное достоинство повестей графа Соллогуба преимущественно заключается в подробностях и колорите.

  — «На сон грядущий. <…> Том I. Соч. графа В. А. Соллогуба», 19
  •  

Для книги такого рода, как книга г-жи Жуковой, большая заслуга — как можно меньше походить на книгу и как можно больше походить на вечерний разговор умного человека, умеющего говорить занимательно даже и о том, что само по себе не отличается особенною занимательностью.

  — «Очерки Южной Франции и Ниццы. Из дорожных записок 1840 и 1842 годов»
  •  

Издание довольно скромное; но портреты и картинки — страх и ужас! Это просто — испачканные углём листы белой бумаги.

  — «История царствования императрицы Екатерины II. — <…> Александра I, для чтения юношества. В тип. К. Жернакова»

ДекабрьПравить

[12]
  •  

Вообще, этот роман не лишён занимательности, хотя местами и очень скучен сколько по характеру героя, довольно жалкому, столько и по утомительному однообразию своего содержания вообще. Самая интересная сторона его — итальянская природа и итальянские нравы, очерчённые не без таланта и не без увлекательности. Но как бледны и слабы эти очерки в сравнении с мастерскими картинами Италии, дышащими глубокою мыслию и могучею жизнию в романах Жоржа Занда! <…> Невероятно, чтоб Андерсен мог быть представителем поэтического гения своего отечества и чтоб в Дании <…> не было поэтов гораздо выше его.

  — «Импровизатор, или Молодость и мечты италианского поэта. Роман датского писателя Андерсена»
  •  

Чтоб действовать на поприще философии, в Германии мало того, чтоб объявить печатно: «я так думаю», но должно посвятить целые годы тяжёлого труда дельному и основательному изучению всего, что сделано по части философии, — должно быть современным.

С этой точки зрения нет ничего забавнее русской философии и русских книг по части философии. О философии как науке у нас никто не заботится; но все наши философы думают, что для того, чтоб сделаться философом, стоит только захотеть этого. <…> им легче объявить, что все немецкие философы врут, нежели прочесть хотя одного из них. Наши философы не понимают, что у нас для философии нет ещё ни почвы, ни потребности. Нашему философу вдруг, ни с того, ни с сего, придёт охота пофилософствовать, и так как с болтовни пошлин не берут, то вследствие этого неожиданного припадка философствования явится небольшая книжка, в которой всё сказано, всё объяснено, всё решено, кроме одного только — зачем и для кого написан весь этот вздор…

  — «Руководство к познанию теоретической материальной философии. Соч. Александра Петровича Татаринова»
  •  

Принадлежа совсем не к тому кругу «публики», для которого трудится так усердно и с такою ревностию г. Р. Зотов, мы не в состоянии разобрать несравненных «черт» его романов. «Бородинского ядра» мы даже никак не могли осилить чтением; напряжём внимание, прочтем страницу, но лишь примемся за другую, как и забудем, что прочли в первой.

  — «Бородинское ядро и березинская переправа. Полуисторический роман»
  •  

… стихи г. Браславского недалеко ушли от стихов Сумарокова. Г-н Браславский — только по чувствам романтический ритор, а по дубовой фактуре его стихов — он классик.

  — «Стихотворения Павла Браславского»

Вероятное авторствоПравить

[13]
  •  

«Парижские тайны» Эжена Сю были кометою, а вот и хвост её, под особенным названием «Герольштейна» <…> — верх нелепости и пошлости. Это нечто вроде «Милорда Георга английского».[8]

  •  

Немного времени прошло, а уж о «Парижских тайнах» ни слуху, ни духу не только в Париже, где предметы внимания сменяются очень скоро и где этот роман уже давным-давно прочитан, перечитан и забыт окончательно и навсегда, но и у нас, любящих на досуге потолковать об одном и том же как можно долее. Такова слава мира сего!.. Такова, в особенности, слава писателей, насильственно завладевших вниманием публики, при помощи какого-нибудь удачно угаданного «фортеля».[14]

  •  

Прекрасный роман Ж. Занда «Мопра́» был уже переведён по-русски в «Московском наблюдателе» 183[7] года, и переведён очень хорошо. Но кто-то в Петербурге, как видно, был недоволен этим переводом и издал <…> перевод варварский, с искажённым названием романа <…> и сделал площадную прибавку <…>. Для большего эффекта он напечатал свой чудовищный перевод на обёрточной бумаге. <…> Эта ужасная проза, достойная памяти Тредьяковского[9]парафраз окончания рецензии мая 1841

  — «Бернард Мопрат или Перевоспитанный дикарь. Соч. Жорж Занд»
  •  

Сочинитель берёт признаки предмета вообще и делит их между частностями этого предмета, вариируя иногда однозначащими словами, в тщетных усилиях прикрыть пустоту и бестолковость своих определений…[15]
<…> что может быть более пусто, неопределённо, беспорядочно этого набора слов, величающего себя великолепным титлом: «Учебной книги русской словесности»?..[16]

  — «Учебная книга русской словесности, <…> изданная Н. Гречем. Издание третье»
  •  

Для людей, которые искусство тесно связывают в своём понятии с жизнию, <…> «Принцесса Брамбилла» покажется довольно пустою и весьма скучною сказкою <…>. Впрочем, надо прибавить и то, что «Приицесса Брамбилла» не принадлежит к числу удачных произведений <…> Гофмана. <…> скажем слова два о её издании. По обёртке этой книжки можно подумать, что она издана не только красиво — даже изящно; но эта обёртка похожа на щегольской плащ, прикрывающий довольно плохой фрак.[12]

КомментарииПравить

  1. Там повторялся рефрен: «Здравствуй, дедушка Крылов».
  2. Брант выступал против «Отеч. записок», в т.ч. в своём романе пытался карикатурно изобразить Белинского, Краевского, Некрасова и других[4].
  3. Репертуар и публику которого он считал преимущественно пошлыми, о чём писал во многих рецензиях.
  4. В. А. Каратыгина в Александринском театре с 1838 г.[4]
  5. Вероятно, имеются в виду отзывы Ф. В. Булгарина[5], О. И. Сенковского[6] и П. А. Плетнёва[7][4].
  6. Ответом на насмешливую рецензию Белинского в № 1[4].
  7. Здесь отражены черты главным образом Ореста Сомова[4].
  8. См. его рецензии 1842 года на выпуск I и 2 «Сочинений Гёте»[4].
  9. В 1837 сам Белинский написал «Основания русской грамматики для первоначального обучения».
  10. О. Сомов под этим псевдонимом напечатал ряд рассказов и повестей из быта и истории Украины, возможно, некоторые из них должны были явиться частями романа, ненаписанного[4] из-за смерти.

ПримечанияПравить

  1. 1 2 Т. XXXVI, № 10, с. 67, 76.
  2. 1 2 Т. XXXVII, № 11, с. 1-50.
  3. 1 2 3 4 5 6 7 Указатель имён, названий и персонажей // Белинский В. Г. Полное собрание сочинений в 13 т. Т. XIII. Dubia. Указатели. — — М.: Издательство Академии наук СССР, 1959. — С. 404-820.
  4. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 В. С. Спиридонов. Примечания // Белинский. ПСС. Т. VIII. Статьи и рецензии 1843-1845. — 1955. — С. 662-707.
  5. Северная пчела. — 1843. — № 129.
  6. Библиотека для чтения. — 1844. — Т. LXIII. — Отд. VI. — С. 53-55; Т. LXVI. — Отд. VI. — С. 9-11.
  7. Современник. — 1844. — Т. XXXIV. — С. 190-4.
  8. 1 2 Т. XXXIV, № 5, с. 1-6, 9-15, 50-52.
  9. 1 2 Т. XXXVI, № 9, отд. V, с. 1-19, отд. VI, с. 1, 14-18.
  10. Литературная газета. — № 32 (17 авг.). — С. 543.
  11. Виссарион Григорьевич Белинский // Афоризмы. Золотой фонд мудрости / составитель О. Т. Ермишин. — М.: Просвещение, 2006.
  12. 1 2 1845, т. XXXVIII, № 1 (ц. р. 31 декабря 1844), с. 2-41.
  13. Белинский. ПСС. Т. XIII. Dubia. Указатели. — 1959. — С. 202-234; 336-342 (примечания Ф. Я. Приймы).
  14. Русский инвалид. — № 164 (28 июля). — С. 653.
  15. Литературная газета. — № 49 (14 декабря). — С. 833.
  16. Лит. газета. — № 50 (21 декабря). — С. 859.