Колыма́ (разг.), Колы́мский край — исторический регион на северо-востоке России, охватывающая бассейн реки Колымы и северное побережье Охотского моря. Названный Колымский край условно состоит из территории Магаданской области и северо-восточных районов Якутии. К бассейну Колымы относятся её притоки, реки Чукотского автономного округа. В качестве отдельной административной единицы Колымский край никогда не выделялся, а его территория в разное время входила в состав различных административно-территориальных образований.

Бывший лагерь Бутугычаг, Колыма

Региональное понятие «Колыма» сложилось в 1920–1930-х годах: сначала в связи с открытием в бассейне реки Колымы богатых месторождений золота, оловянных руд (касситерита) и других полезных ископаемых, а в годы сталинских репрессий 1932-1953 годов — как место расположения объектов ГУЛАГа с особенно тяжёлыми условиями жизни и работы. Колымские лагеря перешли на использование (в основном) свободного труда после 1954 года, а в 1956 году Н. С. Хрущёв распорядился об общей амнистии, освободившей многих заключённых.

Колыма в афоризмах и кратких цитатах

править
  •  

Окаменелостей, как кажется, на Колыме нет.[1]

  Фердинанд Врангель, «Путешествие по северным берегам Сибири и по Ледовитому морю», 1841
  •  

...сведения, собранные на Колымском побережье лейтенантом Врангелем и на Новой Земле академиком Бэром, только подтвердили мнение о непроходимости Ледовитого океана и Карского моря и о невозможности морского пути в Сибирь...[2]

  Дмитрий Анучин, «География XVIII века и Ломоносов», 1912
  •  

Мои дорогие мама, Мирочка и Геночка! Вот уже неделя, как я нахожусь во Владивостоке. Отсюда скоро поеду в трудово-исправительный лагерь (вероятно, Колыма), куда я сослан на восемь лет постановлением Особого Совещания НКВД от 14 мая 1938 г.[3]:4

  — из лагерных писем Дмитрия Гачева, 1938
  •  

«Голодной курице просо снится», – говорит старая поговорка. И неужели надолго мне будет сниться это просо, неужели я «враг народа» и должен пропадать в далёкой и холодной Колыме?..[3]:5

  — Из лагерных писем Дмитрия Гачева, 1939
  •  

Вот и он пропал во тьме.
Выживет едва ли ―
Где-нибудь на Колыме
На лесоповале[4]

  Иван Елагин, «Товарная станция», 1946
  •  

Прежде чем с тобой сдружились,
Сплакались и спелись мы,
Пылью лагерной кружились
На этапах Колымы.[5]

  Александр Межиров, «Снова осень, осень, осень...», 1962
  •  

Преступления бригадиров на Колыме неисчислимы — они-то и есть физические исполнители высокой политики Москвы сталинских лет.

  Варлам Шаламов, «Перчатка, или КР-2» (Лёша Чеканов, или Однодельцы на Колыме), 1971
  •  

«С отбыванием срока на Колыме» — это был смертный приговор, синоним умерщвления, медленного или быстрого в зависимости от вкуса местного начальника прииска, рудника, ОЛПа.

  Варлам Шаламов, «Перчатка, или КР-2», (Тачка II), 1972
  •  

На Колыме тачка называется малой механизацией.

  Варлам Шаламов, «Перчатка, или КР-2», (Тачка II), 1972
  •  

Шиповника на Колыме пропасть — горного, низкорослого, с лиловым мясом ягод. А нам, в наше время, запрещали подходить к шиповнику во время работы, стреляли даже в тех и убивали, кто хотел съесть эту ягоду...

  Варлам Шаламов, «Перчатка», 1972
  •  

Картошки на Колыме нет.

  Варлам Шаламов, «Перчатка, или КР-2», «Афинские ночи», 1973
  •  

Во время поездок видел единственные в мире гнездовья розовых чаек на реке Колыме...[6]

  Андрей Алдан-Семёнов, «Бессонница моих странствий», 1973
  •  

Я работал в бригаде по заготовке пней месяца два, это было вольготное время моей колымской жизни ― короткое колымское лето, солнце, теплая шуршащая осыпь скатанных камней, кедровый стланик, брусника, бурундуки…[7]

  Анатолий Жигулин, «Чёрные камни», 1988
  •  

Но и сейчас не пишут, что Королёв в 30-е годы был арестован, осуждён и находился на Колыме, на “общих” работах, что в тех условиях означало рано или поздно неминуемую гибель...[8]

  Андрей Сахаров. «Воспоминания», 1989
  •  

У Шаламова Колыма — это бесспорная и окончательная мера всего и вся. Даже когда он не пишет о Колыме, он всё равно пишет Колымой.

  Наум Лейдерман, «…В метельный, леденящий век», 1992
  •  

...Героев Советского Союза и кавалеров ордена Славы трёх степеней за милую душу отправляли в ГУЛАГ, зачастую из Бухенвальда на Колыму, не меняя вагоны, только переводя стрелки.[9]

  Валерия Новодворская, 1994
  •  

Но что поделать? ― Колыма ―
как по календарю зима...[10]

  Николай Байтов, «Во глубине сибирских руд...», 2000
  •  

Менялись колымские пейзажи, натужно гудели изношенные двигатели… Из-под нахлобученных шапок, поверх замотанных тряпками лиц обреченно смотрели в бирюзовое колымское небо заиндевелые глаза с замерзающими каплями слез на ресницах…[11]

  Георгий Жжёнов, «Прожитое», 2002 г.
  •  

Рабовладельческое хозяйство колымского ГУЛАГа, жиревшее в те годы от обилия человеческих жертв, привозимых ему на заклание, требовало постоянного пополнения вольнонаемными надсмотрщиками всех рангов.[11]

  Георгий Жжёнов, «Прожитое», 2002 г.
  •  

Майские вечера на Колыме не вечера на хуторе близ Диканькимороз ночью лютый![11]

  Георгий Жжёнов, «Прожитое», 2002 г.

Колыма в публицистике и научно-популярной прозе

править
  •  

Трауернихт отправил два отряда ― один к устью реки Яны, другой на Колыму; им предписали обозреть Ледовитое море летом или зимой и не возвращаться, доколе не разрешат вопроса об островах или новой земле. Первый отряд из 11 казаков поручен казаку Меркурию Вагину. Он отправился из Якутска 1711 года осенью; выехал из Устьянска на нартах в мае месяце 1712 года и, держась берега до Святого Носа, пустился прямо на север. Они приехали к одному острову, на котором не было никакого леса; вокруг него езды 9 или 12 дней. С сего острова видели другой остров или землю, но за поздним временем и по недостатку в съестных припасах отправились назад к матерой земле, с тем, чтобы летом запастись рыбой и следующей зимой опять выступить в путь.[1]

  Фердинанд Врангель, «Путешествие по северным берегам Сибири и по Ледовитому морю», 1841
  •  

Окаменелостей, как кажется, на Колыме нет. Несмотря на каменистое свойство берега, прозябение здесь довольно изобильно: мы видели цветущим красивый кипрей широколистный (epilobium latifolium). Здесь растёт также во множестве трава кровохлёбка (sanguis-orba), корень которой туземцы собирают для употребления в пищу.[1]

  Фердинанд Врангель, «Путешествие по северным берегам Сибири и по Ледовитому морю», 1841
  •  

В царствование императрицы Анны Иоанновны предпринято опознание берегов Сибири от Белого моря до Берингова пролива, и исследование возможности Ледовитым морем пройти из Архангельска в Камчатку. Адмиралтейств-Коллегия, для лучшего исполнения сего предприятия, положила отправить мореплавателей в Ледовитое море в одно время из трех разных мест: 1) от города Архангельска два судна на восток до устья Оби; 2) из реки Оби на восток, до устья Енисея одно судно; 3) из реки Лены два судна ― одно на запад к устью Енисея, другое на восток, мимо устья Колымы до Берингова пролива. Для первого отряда коллегия сделала все нужные распоряжения, предоставя главному командиру Архангельского порта выбор и снабжение судов. По совету мореходцев того края построили два коча ― «Экспедицион» и «Обь», длиной в 52 1/ 2 фута, шириной в 14 футов, глубиной в 8 футов.[1]

  Фердинанд Врангель, «Путешествие по северным берегам Сибири и по Ледовитому морю», 1841
  •  

Впервые проект Ломоносова стал известен только в 1847 г., когда он был издан Географическим Департаментом Морского Министерства, благодаря стараниям Ал. Соколова, который заинтересовался рукописью и напечатал несколько статей, посвященных идее Ломоносова и экспедиции Чичагова. Таким образом, русское общество только через 82 года после смерти Ломоносова могло ознакомиться с его сочинением о Ледовитом океане и узнать настоящую причину отправления первой русской полярной экспедиции. Неудача экспедиции Чичагова надолго отвадила русских людей от проникновения в Ледовитый океан, как по направлению к полюсу, так и в обход северных берегов Сибири. Последующие плавания в первой половине XIX века Литке и сведения, собранные на Колымском побережье лейтенантом Врангелем и на Новой Земле академиком Бэром, только подтвердили мнение о непроходимости Ледовитого океана и Карского моря и о невозможности морского пути в Сибирь и к Тихому океану.[2]

  Дмитрий Анучин, «География XVIII века и Ломоносов», 1912
  •  

Два года был я дорожным экспедитором: возил грузы на золотые прииски, кассетиритовые рудники. Во время поездок видел единственные в мире гнездовья розовых чаек на реке Колыме, рунный ход лососевых в горных речках: в нерест рыба шла так густо, что вода выступала из берегов. При мне на прииске имени Гастелло был найден крупный золотой самородок, он весил шестнадцать килограммов. Сейчас самородок украшает витрину Алмазного фонда в Кремле.[6]

  Андрей Алдан-Семёнов, «Бессонница моих странствий», 1973
  •  

На Колыме первыми принимаются за хвощ таёжные гуси-гуменники. Пасутся на хвощовых луговинках, выщипывают сладкую зелень, выкапывают клубеньки. Жируют до самой осени.[12]

  Алексей Смирнов, «Мир растений», 1982
  •  

Во время экскурсии, перемежавшейся демонстрацией фильмов, пояснения давал главный конструктор Сергей Павлович Королёв, тогда я его увидел впервые. Теперь (после смерти) его имя часто упоминается в советской печати, окружено романтическим ореолом. Тогда же он был фигурой совершенно секретной, лица́ не имел, почти как поручик Киже. Но и сейчас не пишут, что Королёв в 30-е годы был арестован, осуждён и находился на Колыме, на “общих” работах, что в тех условиях означало рано или поздно неминуемую гибель, от которой он был спасен вызовом от Туполева для работы в его знаменитой “шарашке” (той самой, при посещении которой Берией состоялся его разговор с заключённым профессором; тот пытался доказывать, что ни в чём не виноват, но Берия его перебил:
― Я сам знаю, дорогой, что ты ни в чём не виноват; вот самолёт взлетит в воздух, а ты ― на свободу).[8]

  Андрей Сахаров. «Воспоминания», 1989
  •  

Эта сотня рассказов, вместившаяся в одну книжку, потяжелее одиннадцати томов «Нюрнбергского процесса». <…>
У Шаламова Колыма — это бесспорная и окончательная мера всего и вся. Даже когда он не пишет о Колыме, он всё равно пишет Колымой. Всё, буквально всё — общественные нормы, философские доктрины, художественные традиции — он пропускает через призму Колымы. Фильтр колымского «минус-опыта» — как обозначил его сам Шаламов — болезненно едок и безжалостно суров. Нагруженный этим опытом, писатель встал против целого ареопага стереотипов и идеологем, сковавших общественное сознание.

  Наум Лейдерман, «…В метельный, леденящий век», 1992
  •  

Рассказы Шаламова нередко награждают определением — «колымская эпопея». Но это не более чем эмоциональная оценка. Книге рассказов не по плечу эпическая задача — обнаружить и обнажить «всеобщую связь явлений». Иной вопрос: а если «прервалась связь времён»? Если сам мир разорван и изломан? Если он не поддаётся эпическому синтезу? Тогда-то художник ищет такую форму, которая позволила бы ему обследовать этот хаос, как-то собрать, слепить эти осколки, чтоб всё-таки увидеть и понять целое. Своей гроздью малых прозаических жанров Шаламов производит своеобразную «акупунктуру», выискивая поражённые клетки больного общественного организма. Каждый в отдельности рассказ из шаламовского цикла — это завершённый образ, в котором преломлено определённое отношение между человеком и миром. И в то же время каждый выступает частью большого жанрового образования, имя которому «Колымские рассказы», оказывается кусочком смальты в грандиозной мозаике, воссоздающей образ Колымы, огромной, хаотичной, жуткой.
Шаламовская Колыма — это множество лагерей-островов. Именно Шаламов нашёл эту метафору — «лагерь-остров». <…>
Концлагерь, заместивший собой всю страну, страна, обращённая в огромный архипелаг лагерей, — таков гротескно-монументальный образ мира, который складывается из мозаики «Колымских рассказов». Он по-своему упорядочен и целесообразен, этот мир.

  Наум Лейдерман, «…В метельный, леденящий век», 1992
  •  

Вот оно, русское чудо и загадочная русская душа! Маниакальнодепрессивный психоз! Вот почему мы так классно воюем! … Классика жанра — Великая Отечественная. Вот формула нашего массового героизма! Страну наконец-то спустили с цепи, и она, не имея мужества перегрызть глотку собственному Сталину и его палачам, с энтузиазмом вцепилась в горло Гитлеру и его монстрам, когда Хозяин, Большой Брат, дядюшка Джо сказал ей: «Фас!» Четыре года маниакала, а потом Героев Советского Союза и кавалеров ордена Славы трех степеней за милую душу отправляли в ГУЛАГ, зачастую из Бухенвальда на Колыму, не меняя вагоны, только переводя стрелки. И вы хотите, чтобы я поверила, что это можно было сделать с нормальными людьми?[9]

  Валерия Новодворская, 1994

Колыма в мемуарах и художественной литературе

править
  •  

Правый берег вообще утесист и состоит из скал, исключая пространство между устьями впадающих в Колыму рек Омолона и Анюя, где встречными течениями примыло к горам земляную низменность. Крутые берега возвышаются почти везде отвесно из воды; нередко также висят они довольно далеко над руслом и состоят из речных пород сланца. В сих шиферных утесах между слоями показываются жилы отверделой красной глины и зеленого каменного шифера, например у мыса Кресты; далее находятся также большие полосы чистейшего черного аспида <шунгита> без всякой примеси, как то заметно у мыса Аспидного; наконец, близ Камня Кандакова находятся в аспиде известковые шары, заключающие внутри кристаллы аметистов и халцедонов в виде так называемых щёток. Из утёсов высовываются также большие горные кристаллы. Окаменелостей, как кажется, на Колыме нет.[1]

  Фердинанд Врангель, «Путешествие по северным берегам Сибири и по Ледовитому морю» (из журнала геодезиста Пшеницына), 1841
  •  

26.7.1938. Владивосток. Мои дорогие мама, Мирочка и Геночка! Вот уже неделя, как я нахожусь во Владивостоке. Отсюда скоро поеду в трудово-исправительный лагерь (вероятно, Колыма), куда я сослан на восемь лет постановлением Особого Совещания НКВД от 14 мая 1938 г... Поездка по Транссибирской магистрали была чертовски интересной. Самое замечательное было то, что поезд кружил на протяжении 300 км по берегам величественного Байкала... Пересыльный лагерь находится недалеко от одной живописной бухты Тихого океана, и здесь бывают замечательные закаты солнца.[3]:4

  — из лагерных писем Дмитрия Гачева, 1938
  •  

18.8.1938. Колыма. Моя дорогая подруженька Мирочка! 10 лет мы прожили с тобой дружно, в интенсивной творческой работе на фронте социалистической культуры... Ты для меня была и женой, и самым близким другом и товарищем, и незаменимым помощником в моей творческой работе. Эти десять лет для меня были самыми счастливыми годами моей жизни... Теперь, после случившегося со мной, я, однако, не могу дальше связывать твою судьбу с моей, и совершенно естественно, что ты должна расторгнуть наш брак. Прости меня за те оскорбления и огорчения, которые я тебе наносил. И теперь, как и раньше, твой образ для меня остается чистым, светлым и прекрасным...[3]:4

  — из лагерных писем Дмитрия Гачева, 1938
  •  

30.8.1939. (Жене)... Горький когда-то и где-то говорил: «Если у тебя в голове заведутся вши, это, правда, неприятно, но если в ней зародятся мысли — как будешь жить?» (Цитирую на память, за точность не ручаюсь.) И вот мысли, творческие мысли меня терзают уже полтора года непрерывно... Но довольно морочить тебе голову мечтами и планами о творчестве. «Голодной курице просо снится», – говорит старая поговорка. И неужели надолго мне будет сниться это просо, неужели я «враг народа» и должен пропадать в далёкой и холодной Колыме?..[3]:5

  — Из лагерных писем Дмитрия Гачева, 1939
  •  

Из всех северных деревьев я больше других любил стланик, кедрач. Мне давно была понятна и дорога та завидная торопливость, с какой бедная северная природа стремилась поделиться с нищим, как и она, человеком своим нехитрым богатством: процвести поскорее для него всеми цветами. <...> Зимой всё это исчезало, покрытое рыхлым, жёстким снегом, что ветры наметали в ущелья и утрамбовывали так, что для подъёма в гору надо было вырубать в снегу ступеньки топором. Человек в лесу был виден за версту ― так всё было голо. И только одно дерево было всегда зелено, всегда живо ― стланик, вечнозелёный кедрач. Это был предсказатель погоды. За два-три дня до первого снега, когда днём было ещё по-осеннему жарко и безоблачно и о близкой зиме никому не хотелось думать, стланик вдруг растягивал по земле свои огромные, двухсаженные лапы, легко сгибал свой прямой чёрный ствол толщиной кулака в два и ложился плашмя на землю. Проходил день, другой, появлялось облачко, а к вечеру задувала метель и падал снег. А если поздней осенью собирались снеговые низкие тучи, дул холодный ветер, но стланик не ложился ― можно было быть твёрдо уверенным, что снег не выпадет. В конце марта, в апреле, когда весной ещё и не пахло и воздух был по-зимнему разрежён и сух, стланик вокруг поднимался, стряхивая снег со своей зелёной, чуть рыжеватой одежды. Через день-два менялся ветер, тёплые струи воздуха приносили весну. Стланик был инструментом очень точным, чувствительным до того, что порой он обманывался, ― он поднимался в оттепель, когда оттепель затягивалась. Перед оттепелью он не поднимался. Через два-три часа из-под снега протягивает ветви стланик и расправляется потихоньку, думая, что пришла весна. Ещё не успел костёр погаснуть, как стланик снова ложился в снег. Зима здесь двухцветна ― бледно-синее высокое небо и белая земля. И вот среди этой унылой весны, безжалостной зимы, ярко и ослепительно зеленея, сверкал стланик. К тому же на нём росли орехи ― мелкие кедровые орехи.[13]

  Варлам Шаламов, «Колымские рассказы» («Кант»), 1956
  •  

Я вспомнил старую северную легенду о боге, который был ещё ребёнком, когда создавал тайгу. Красок было немного, краски были по-ребячески чисты, рисунки просты и ясны, сюжеты их немудрёные. После, когда бог вырос, стал взрослым, он научился вырезать причудливые узоры листвы, выдумал множество разноцветных птиц. Детский мир надоел богу, и он закидал снегом таёжное своё творенье и ушёл на юг навсегда. Так говорила легенда.[13]

  Варлам Шаламов, «Колымские рассказы», 1956
  •  

В посёлке Аркагала, где Миллер работал врачом, в яме для нечистот утонул поросёнок. Поросёнок задохся в дерьме, но был вытащен, и началась одна из самых острых тяжб; в разрешении вопроса участвовали все общественные организации. Вольный посёлок — человек сто начальников и инженеров с семьями требовали, чтобы поросёнок был отдан в вольную столовую: это была бы редкость — свиная отбивная, сотни свиных отбивных. У начальства текли слюнки. Но начальник лагеря Кучеренко настаивал, чтобы поросёнок был продан в лагерь — и весь лагерь, вся зона обсуждали судьбу поросёнка несколько дней. Всё остальное было забыто. В посёлке шли собрания — партийной организации, профсоюзной организации, бойцов отряда охраны.
Доктор Миллер, бывший зэка, начальник санитарной части посёлка и лагеря, должен был решить этот острый вопрос. И доктор Миллер решил — в пользу лагеря. Был написан акт, в котором говорилось, что поросёнок утонул в дерьме, но может быть использован для лагерного котла. Таких актов на Колыме было немало. Компот, который провонял керосином. «К продаже в магазине посёлка вольнонаемных не годится, но может быть промыт и продан в лагерный котёл».

  Варлам Шаламов, «Левый берег», «Необращённый», 1963
  •  

Бригадир — это как бы кормилец и поилец бригады, но только в тех пределах, которые ему отведены свыше. Он сам под строгим контролем, на приписках далеко не уедешь — маркшейдер в очередном замере разоблачит фальшивые, авансированные кубики, и тогда бригадиру крышка.
Поэтому бригадир идёт по проверенному, по надёжному пути — выбивать эти кубики из работяг-доходяг, выбивать в самом реальном физическом смысле — кайлом по спине, и как только выбивать становится нечего, бригадир, казалось бы, должен стать работягой, сам разделить судьбу убитых им людей.
Но бывает не так. Бригадира переводят на новую бригаду, чтобы не пропал опыт. Бригадир расправляется с новой бригадой. Бригадир жив, а бригада его — в земле.
Кроме самого бригадира, в бригаде живёт ещё его заместитель, по штатам — дневальный, помощник убийцы, охраняющий его сон от нападения.
В охоте за бригадирами в годы войны на «Спокойном» пришлось взорвать аммонитом весь угол барака, где спал бригадир. Вот это было надежно. Погиб и бригадир, и дневальный, и их ближайшие друзья, которые спят рядом с бригадиром, чтоб рука мстителя с ножом не дотянулась до самого бригадира.
Преступления бригадиров на Колыме неисчислимы — они-то и есть физические исполнители высокой политики Москвы сталинских лет.

  Варлам Шаламов, «Перчатка, или КР-2» (Лёша Чеканов, или Однодельцы на Колыме), 1971
  •  

«С отбыванием срока на Колыме» — это был смертный приговор, синоним умерщвления, медленного или быстрого в зависимости от вкуса местного начальника прииска, рудника, ОЛПа.
Этой новенькой, тоненькой папке полагалось потом обрасти грудой сведений — распухнуть от актов об отказе от работы, от копий доносов товарищей, от меморандумов следственных органов о всех и всяческих «данных». Иногда папка не успевала распухнуть, увеличиться в объёме — немало людей погибло в первое же лето общения с «машиной ОСО, две ручки, одно колесо»[14].
Я же из тех, чье личное дело распухло, отяжелело, будто пропиталась кровью бумага. И буквы не выцвели — человеческая кровь хороший фиксаж.
На Колыме тачка называется малой механизацией.

  Варлам Шаламов, «Перчатка, или КР-2», (Тачка II), 1972
  •  

Витаминным комбинатом назывался просто сарай, где в котлах варили экстракт стланика — ядовитую, дрянную, горчайшую смесь коричневого цвета, сваренную в многодневном кипячении в сгущённую смесь. Эта смесь варилась из иголок хвои, которые «щипали» арестанты по всей Колыме, доходяги — обессилевшие в золотом забое. Выбравшихся из золотого разреза заставляли умирать, создавая витаминный продукт — экстракт хвои. Горчайшая ирония была в самом названии комбината. По мысли начальства и вековому опыту мировых северных путешествий — хвоя была единственным местным средством от болезни полярников и тюрем — цинги.
Экстракт этот был взят на официальное вооружение всей северной медицины лагерей как единственное средство спасения, если уж стланик не помогает — значит, никто не поможет.
Тошнотворную эту смесь нам давали трижды в день, без нее не давали пищи в столовой. Как ни напряженно ждет желудок арестанта любую юшку из муки, чтобы прославить любую пищу, этот важный момент, возникающий трижды в день, администрация безнадежно портила, заставляя вкусить предваряющий глоток экстракта хвои. От этой горчайшей смеси икается, содрогается желудок несколько минут, и аппетит безнадежно испорчен. В стланике этом был тоже какой-то элемент кары, возмездия.
Штыки охраняли узкий проход в столовую, столик, где с ведром и крошечным жестяным черпачком из консервной банки сидел лагерный «лепило» — лекпом — и вливал каждому в рот целительную дозу отравы.
Особенность этой многолетней пытки стлаником, наказания черпачком, проводимой по всему Союзу, была в том, что никакого витамина C, который мог бы спасти от цинги, — в этом экстракте, вываренном в семи котлах, — не было. Витамин C очень нестоек, он пропадает после пятнадцати минут кипячения.
Однако велась медицинская статистика, вполне достоверная, где убедительно доказывалось «с цифрами в руках», что прииск дает больше золота, снижает койко-день. Что люди, вернее, доходяги, умиравшие от цинги, умерли только оттого, что сплюнули спасительную смесь. Составлялись даже акты на сплюнувших, сажали их и в карцеры, в РУРы[15]. Таблиц таких было немало.
Вся борьба с цингой была кровавым, трагическим фарсом, вполне под стать фантастическому реализму тогдашней нашей жизни.
Уже после войны, когда разобрались на самом высшем уровне в этом кровавом предмете, — стланик был запрещён начисто и повсеместно.
После войны в большом количестве на Север стали завозить плоды шиповника, содержащие реальный витамин С.
Шиповника на Колыме пропасть — горного, низкорослого, с лиловым мясом ягод. А нам, в наше время, запрещали подходить к шиповнику во время работы, стреляли даже в тех и убивали, кто хотел съесть эту ягоду, плод, вовсе не зная об её целительной сущности. Конвой охранял шиповник от арестантов.
Шиповник гнил, сох, уходил под снег, чтобы снова возникнуть весной, выглянуть из-под льда сладчайшей, нежнейшей приманкой, соблазняя язык только вкусом, таинственной верой, а не знанием, не наукой, умещенной в циркуляры, где рекомендовался только стланик, кедрач, экстракт с Витаминного комбината. Зачарованный шиповником доходяга переступал зону, магический круг, очерченный вышками, и получал пулю в затылок.

  Варлам Шаламов, «Перчатка», 1972
  •  

Картошки на Колыме нет. <…>
Я пятнадцать лет не держал картофеля во рту, а когда уже на воле, на Большой земле, в Туркмене Калининской области отведал — картофель показался мне отравой, незнакомым опасным блюдом, как кошке, которой хотят вложить в рот что-то угрожающее жизни. Не меньше года прошло, пока я снова привык к картофелю. Но только привык — смаковать картофельные гарниры я и сейчас не в состоянии.

  Варлам Шаламов, «Перчатка, или КР-2», «Афинские ночи», 1973
  •  

Здесь, у «Черных камней», впервые, если спускаться дорогою вниз, кончалась справа почти сплошная стена очень крутых, обрывистых каменных сопок и открывалась сравнительно широкая долина. Это был большой раздел. Здесь было зелено, особенно летом. Однако и зимою на склонах округлых сопок зеленел кедровый стланик. Не везде, но большими куртинами. И было много бурундуков. Зоны лагеря «Черные камни» располагались в долине слева от главной дороги. <...> Привезли нас на это место, в долины иван-чая, на заготовку дров. Здесь ― в долинах и по склонам ― когда-то была тайга, был лес, сведенный на топливо, на строительство и рудничную стойку еще в тридцатых годах. Поэт Валентин Португалов валил здесь году в 37-м невысокую колымскую лиственницу, а к моему времени (1952-1953-й годы) от тайги здесь сохранились лишь одни пни. Высохшие и смолистые, они были прекрасным топливом. Пни легко выходили из сыпучей каменистой гальки на склонах сопок или из трухлявой торфяной и рассыпчатой наносной земли в долинах. Стоило только слегка подважить, то есть поднять вагою, как пень вместе с сухими своими корнями выходил наружу, как деревянный осьминог. Иногда из-под него выскакивал рыжий бурундучок. Пни грузили на машину, а уже в лагере их распиливали другие работяги. Я работал в бригаде по заготовке пней месяца два, это было вольготное время моей колымской жизни ― короткое колымское лето, солнце, теплая шуршащая осыпь скатанных камней, кедровый стланик, брусника, бурундуки… по мере корчевки пней места работы менялись. Пни лиственниц обнаруживались порою и довольно высоко на южных склонах, и даже на лбах отдельных сопок. Благодаря этому я хорошо изучил местность вокруг «Черных камней» ― расположение дорог, долин, распадков, ручьев, тропинок. А главное ― хорошо выяснил зеленые густые места по распадкам и ручьям со стлаником, молодым подростом лиственницы, ивой, челкой, березой, травою. Места, где можно было незаметно укрыться весною и летом. Наметился ясный путь обхода поселка Усть-Омчуг, главного препятствия, мешавшего уходу вниз, в густую, живую, непроходимую и неодолимую, но свободную тайгу![7]

  Анатолий Жигулин, «Чёрные камни», 1988
  •  

По центральной трассе ― жизненной артерии Колымы, ― одолевая перевал за перевалом, ползли в стылое нутро Дальстроя автомашины, набитые заключенными… Свежими жертвами ненасытному Молоху… Ползли, удаляясь от мягкого климата побережья в тайгу, на промерзшие рудники и прииски ― на золото, на касситерит, на гибель… Ползли день и ночь, по заснеженным дорогам, по наледям несмирившихся рек… Менялись колымские пейзажи, натужно гудели изношенные двигатели… Из-под нахлобученных шапок, поверх замотанных тряпками лиц обреченно смотрели в бирюзовое колымское небо заиндевелые глаза с замерзающими каплями слез на ресницах…[11]

  Георгий Жжёнов, «Прожитое», 2002 г.
  •  

Из Магадана грузы шли по центральной трассе ― главной жизненной артерии Колымы ― до посёлка Оротукан; затем по круглогодично действующей дороге на нижний участок прииска ― «17-й», расположенный в долине, на выходе из распадка, у подножия сопок; здесь дорога кончалась. Дальше десять километров в сопки ― только пешком или тракторами в сухое время года по высохшему каменистому руслу ключа до «Верхнего». На прииске добывали касситерит ― оловянный камень. Главный рудный минерал для получения олова. Шла война. Касситерит был необходим военной промышленности страны. Его добыче на рудниках и приисках Дальстроя придавалось огромное значение ― не меньшее, чем добыче золота. Выполнение плана было равносильно выполнению воинского приказа. Никакие объективные причины срыва в расчет не принимались.[11]

  Георгий Жжёнов, «Прожитое», 2002 г.
  •  

Дальстрой НКВД СССР. Рабовладельческое хозяйство колымского ГУЛАГа, жиревшее в те годы от обилия человеческих жертв, привозимых ему на заклание, требовало постоянного пополнения вольнонаемными надсмотрщиками всех рангов. В тридцатых годах Колыма стала для страны уникальным поставщиком касситерита, золота и других редких металлов. Самым же редким «металлом» всегда являлась женщина… Их катастрофически не хватало. Кроме небольшого процента освободившихся из заключения и пожелавших остаться на Колыме, их там не было вовсе.[11]

  Георгий Жжёнов, «Прожитое», 2002 г.
  •  

Артистов они любят. Меня приняли нормально, хотя я для них никто ― фраер. Даже потеснились на нарах, и в этом было спасение, поскольку, сидя в карцере в одиночку, можно запросто «дать дуба» от холода. Майские вечера на Колыме не вечера на хуторе близ Диканьки ― мороз ночью лютый! А дров нам полагалось всего восемь килограммов на сутки.[11]

  Георгий Жжёнов, «Прожитое», 2002 г.

Колыма в стихах

править
  •  

Работал
На Колыме под незакатным солнцем.
Дороги пробивал. Шумел, бранился.
Лез напролом. Мостил мосты. Гудрон
Раскатывал. Мотался всем назло.
И добротой своей пугал конвои.
И каждый новый путь через тайгу
Тебе казался трудной и тревожной
Дорогой в коммунизм. Свой темный плен
Считал ошибкой ты. Всех ободрял,
Перевирал охотничьи рассказы,
Записки по начальству подавал
О разведенье соболей в неволе.[16]

  Владимир Луговско́й, «Дорога в горы», 1955
  •  

Не лицо уже, а лик.
Смотрит отрешенно
Бритый, высохший старик
Из окна вагона.
Вот и он пропал во тьме.
Выживет едва ли ―
Где-нибудь на Колыме
На лесоповале
Тяжко дышит на ремне
Пёс у конвоира.
Кто-то что-то крикнул мне
Из другого мира.
И я вижу: на снегу
В стороне записка.
Взять ее я не могу ―
Конвоиры близко.[4]

  Иван Елагин, «Товарная станция», 1946
  •  

В этот вечер, что тянется, черный,
Как орнаменты траурной урны,
Демиургу о ночи злотворной
Говорила угрюмая Карна:
Дева горя, что крылья простерла
С Колымы до дунайского гирла,
От Фу-Чжанга ― китайского перла ―
До снегов Беломорского Горла.[17]

  Даниил Андреев, «В этот вечер, что тянется, черный...» (из цикла «Сказание о Яросвете», 1958)
  •  

По всем правилам балета
Ты станцуй мне танец лета,
Танец света и тепла,
И поведай, как в бараке
Привыкала ты к баланде,
Шалашовкою была.
Прежде чем с тобой сдружились,
Сплакались и спелись мы,
Пылью лагерной кружились
На этапах Колымы.[5]

  Александр Межиров, «Снова осень, осень, осень...», 1962
  •  

Поднималась Шатура, Магнитка, Кузбасс,
и буржуи затылки чесали…
Так за что же доносы писали на нас,
в лагеря и в тюрьмы бросали?!
Но в тебе, Колыма, и в тебе, Воркута,
мы хрипели, смиряя рыданья:
«Даже здесь ― никогда, никогда, никогда
коммунары не будут рабами[18]

  Евгений Евтушенко, «Коммунары не будут рабами» (из цикла «Братская ГЭС»), 1965
  •  

А называют землю Колыма.
(Того убили, тот сошел с ума).
А есть еще другая ― Воркута.
(Не сыщешь ни могилы, ни креста).
Под снегом примиряющим России
Вповалку спят чужие и родные.[4]

  Иван Елагин, «А называют землю Колыма...», 1976
  •  

Энто как же, вашу мать,
Извиняюсь, понимать?
Мы ж не Хранция какая,
Чтобы смуту подымать!
Кто хотит на Колыму —
Выходи по одному!
Там у вас в момент наступит
Просветление в уму!

  Леонид Филатов, «Про Федота-стрельца, удалого молодца», 1986
  •  

Во глубине сибирских руд
сидят, на деспотию срут
несломленные декабристы.
А дальше ― только Колыма.
И в небе вечная луна.
Не шли ты, мама, мне посылку.
Не убивайся, не казнись.
Сыночек твой ― не декабрист.
Тиранов он любил и славил.
Но что поделать? ― Колыма ―
как по календарю зима,
хоть будь ты самых честных правил.
И вот он ― Ванинский тот порт,
и Магаданский этот морг,
где я работал санитаром.
Жизнь поломалась, не сбылась,
но снова спрашиваю всласть: ―
Скажѝ-ка, дядя, ведь недаром,
свершив свой невозможный труд,
ложится в тундре труп на труп,
и, не взирая на капризы
истории, упорно срут
во глубине сибирских руд
на деспотию декабристы?[10]

  Николай Байтов, «Во глубине сибирских руд...», 2000

Источники

править
  1. 1 2 3 4 5 Ф.П.Врангель, «Путешествие по Сибири и Ледовитому морю». — Л.: Изд-во Главсевморпути, 1948 г.
  2. 1 2 Д.Н.Анучин, «Географические работы». — М.: Государственное издательство географической литературы, 1959 г.
  3. 1 2 3 4 5 Гачев Г.Д., «Господин Восхищение» (об отце). Литературная газета. – 13–19 февраля 2002 г. – № 6
  4. 1 2 3 Елагин И.В. Собрание сочинений в двух томах. Москва, «Согласие», 1998 г.
  5. 1 2 А.П. Межиров, «Артиллерия бьёт по своим» (избранное). — Москва, «Зебра», 2006 г.
  6. 1 2 А. И. Алдан-Семёнов, «Красные и белые». — М.: Советский писатель, 1979 г.
  7. 1 2 Анатолий Жигулин, «Чёрные камни». — М.: Молодая гвардия, 1989 г.
  8. 1 2 А.Д.Сахаров, «Воспоминания» (1983-1989).
  9. 1 2 В. И. Новодворская, Газета «Новый взгляд» №1 от 15 января 1994 г.
  10. 1 2 Н. В. Байтов, Что касается: Стихи. — М.: Новое издательство, 2007 г.
  11. 1 2 3 4 5 6 7 Георгий Жжёнов. «Прожитое». — М.: «Вагриус», 2002 г.
  12. Смирнов А.В., «Мир растений», М: Молодая гвардия, 1982 г., стр.146
  13. 1 2 Шаламов В.Т., собрание сочинений, Москва: «Художественная литература» «Вагриус», 1998, том 1.
  14. Лагерная прибаутка подразумевает, что у ОСО столько же общего с законностью, сколько у тачки с механизацией (Машина ОСО, две ручки и колесо — Словарь русских поговорок. www.interpal.info. Проверено 12 июля 2016.).
  15. Рота усиленного режима, лагерная тюрьма.
  16. В.А.Луговской. «Мне кажется, я прожил десять жизней…» — М.: Время, 2001 г.
  17. Д.Л.Андреев. Собрание сочинений в четырёх томах. — М.: «Русский путь», 2006 г.
  18. Евгений Евтушенко, «Братская ГЭС». — Москва: Советский писатель. 1967 г.

См. также

править