Чапаев и Пустота

роман Виктора Пелевина (1996)

«Чапаев и Пустота» — третий роман Виктора Пелевина, впервые опубликованный в 1996 году.

Цитаты

править
  •  

Глядя на лошадиные морды и лица людей,
на безбрежный живой поток, поднятый
моей волей и мчащийся в никуда по багровой
закатной степи, я часто думаю:
где Я в этом потоке?

  Чингиз Хан
  •  

— Может, не потому Бог у нас вроде пахана с мигалками, что мы на зоне живём, а наоборот — потому на зоне живём, что Бога себе выбрали вроде кума с сиреной. — 8

  •  

Чтобы немного прийти в себя после пережитого потрясения, я зарядил ноздри изрядным количеством кокаина. Он бритвой полоснул по мозгам, и я сразу сделался спокоен. Я не любил кокаин — он делал меня слишком сентиментальным, — но сейчас мне нужно было быстро прийти в себя.

  •  

Публика была самая разношерстная, но больше всего было, как это обычно случается в истории человечества, свинорылых спекулянтов и дорого одетых блядей.

  •  

О, чёрт бы взял эту вечную достоевщину, преследующую русского человека! И чёрт бы взял русского человека, который только её и видит вокруг!

  •  

— … если пытаешься убежать от других, то поневоле всю жизнь идёшь по их зыбким путям. Уже хотя бы потому, что продолжаешь от них убегать. Для бегства нужно твёрдо знать не то, куда бежишь, а откуда. Поэтому необходимо постоянно иметь перед глазами свою тюрьму.

  •  

— … подсознательный конфликт есть сейчас практически у каждого. Я хочу, чтобы вы осознали его природу. Понимаете ли, мир, который находится вокруг нас, отражается в нашем сознании и становится объектом ума. И когда в реальном мире рушатся какие-нибудь устоявшиеся связи, то же самое происходит и в психике. При этом в замкнутом объёме вашего «я» высвобождается чудовищное количество психической энергии. Это как маленький атомный взрыв. Но всё дело в том, в какой канал эта энергия устремляется после взрыва. <…>
В жизни человека, страны, культуры и так далее постоянно происходят метаморфозы. Иногда они растянуты во времени и незаметны, иногда принимают очень резкие формы <…>. И вот именно отношение к этим метаморфозам определяет глубинную разницу между культурами.

  •  

— … существует такой уровень бессовестной хитрости, <…> на котором человек предугадывает перемены ещё до того, как они произошли <…>. Больше того, самые изощрённые подлецы приспосабливаются к ним ещё до того, как эти перемены происходят.
— Ну и что?
— А то, что все перемены в мире происходят исключительно благодаря этой группе наиболее изощрённых подлецов. Потому что на самом деле они вовсе не предугадывают будущее, а формируют его, переползая туда, откуда, по их мнению, будет дуть ветер. После этого ветру не остаётся ничего другого, кроме как действительно подуть из этого места.

  •  

Несмотря на полное безобразие каждой из составных частей, общий вид города <Москвы> был чрезвычайно красив, но источник этой красоты был непонятен. С Россией всегда так <…> — любуешься и плачешь, а присмотришься к тому, чем любуешься, так и вырвать может.

  •  

— … умом Россию не понять — но и к сексуальному неврозу тоже не свести.

  •  

… все мы — всего лишь звуки, летящие из под пальцев неведомого пианиста, просто короткие терции, плавные сексты и диссонирующие септимы в грандиозной симфонии, которую никому из нас не дано услышать целиком.

  •  

— А что такое красота?
— <…> Красота — это совершеннейшая объективация воли на высшей ступени её познаваемости.

  •  

… пока идиоты взрослые заняты переустройством выдуманного ими мира, дети продолжают жить в реальности: среди снежных гор и солнечного света, на чёрных зеркалах замёрзших водоёмов и в мистической тишине заснеженных ночных дворов. И хоть эти дети тоже были заражены бациллой обрушившегося на Россию безумия, <…> всё же в их чистых глазах ещё сияла память о чём-то уже давно забытом мной; быть может, это было неосознанное воспоминание о великом источнике всего существующего, от которого они, углубляясь в позорную пустыню жизни, не успели ещё отойти слишком далеко.

  •  

Было тяжело смотреть на этих людей и представлять себе мрачные маршруты их судеб. Они были обмануты с детства, и, в сущности, для них ничего не изменилось из-за того, что теперь их обманывали по-другому, но топорность, издевательская примитивность этих обманов — и старых, и новых — поистине была бесчеловечна. Чувства и мысли стоящих на площади были так же уродливы, как надетое на них тряпьё, и даже умирать они уходили, провожаемые глупой клоунадой случайных людей. Но, подумал я, разве дело со мной обстоит иначе? Если я точно так же не понимаю — или, что ещё хуже, думаю, что понимаю — природу управляющих моей жизнью сил, то чем я лучше пьяного пролетария, которого отправляют помирать за слово «интернационал»? Тем, что я читал Гоголя, Гегеля и ещё какого-нибудь Герцена? Смешно подумать. — вариант трюизмов

  •  

— Мне не понравился их комиссар, — сказал я, — этот Фурманов. В будущем мы можем не сработаться.
— Не забивайте себе голову тем, что не имеет отношения к настоящему, — сказал Чапаев. — В будущее, о котором вы говорите, надо ещё суметь попасть. Быть может, вы попадете в такое будущее, где никакого Фурманова не будет. А может быть, вы попадёте в такое будущее, где не будет вас.

  •  

— … когда приходится говорить с массой, совершенно не важно, понимаешь ли сам произнесённые слова. Важно, чтобы их понимали другие. Нужно просто отразить ожидания толпы. <…>
Уже давно я пришел к очень близким выводам, только они касались разговоров об искусстве, всегда угнетавших меня своим однообразием и бесцельностью. Будучи вынужден по роду своих занятий встречаться со множеством тяжёлых идиотов из литературных кругов, я развил в себе способность участвовать в их беседах, не особо вдумываясь в то, о чём идёт речь, но свободно жонглируя нелепыми словами вроде «реализма», «теургии» или даже «теософического кокса».

  •  

В её красоте было что-то отрезвляющее, что-то простое и чуть печальное; я говорю не о том декоративно-блудливом целомудрии, которое осточертело всем в Петербурге ещё до войны — нет, это было настоящее, естественное, осознающее себя совершенство, рядом с которым похоть становится скучна и пошла, как патриотизм городового.

  •  

— … я думаю о <…> том, что человек чем-то похож на этот поезд. Он точно так же обречён вечно тащить за собой из прошлого цепь темных, страшных, неизвестно от кого доставшихся в наследство вагонов. А бессмысленный грохот этой случайной сцепки надежд, мнений и страхов он называет своей жизнью. И нет никакого способа избегнуть этой судьбы[К 1].
— Ну отчего, — сказал Чапаев. — Способ есть.
— И вы его знаете? — спросил я.
— Конечно, — сказал Чапаев.
— Может быть, поделитесь?
— Охотно, — сказал Чапаев и щёлкнул пальцами.
Башкир, казалось, только и ждал этого сигнала. Поставив фонарь на пол, он ловко поднырнул под перила, склонился над неразличимыми в темноте сочленениями вагонного стыка и принялся быстро перебирать руками. Что-то негромко лязгнуло, и башкир с таким же проворством вернулся на площадку.
Тёмная стена вагона напротив нас стала медленно отдаляться. <…>
Оставшись на площадке один, я некоторое время молча смотрел вдаль. Ещё можно было разобрать пение ткачей, но с каждой секундой вагоны отставали всё дальше и дальше; мне вдруг показалось, что их череда очень походит на хвост, отброшенный убегающей ящерицей. Это была прекрасная картина. О, если бы действительно можно было так же легко, как разошёлся Чапаев с этими людьми, расстаться с тёмной бандой ложных «я», уже столько лет разоряющих мою душу!

  •  

Я подумал о том, насколько безысходна судьба художника в этом мире. Эта мысль, доставившая мне сперва какое-то горькое наслаждение, вдруг показалась невыносимо фальшивой. Дело было не только в её банальности, но и в какой-то её корпоративной подлости: все люди искусства так или иначе повторяли её, выделяя себя в какую-то особую экзистенциальную касту, а почему? Разве судьбы пулемётчицы или, например, санитара имели другой исход? Или в них было меньше мучительного абсурда? Да и разве связана неизмеримая трагедия существования с тем, чем именно человеку приходится заниматься в жизни?

  •  

..не вполне верно было называть его безмыслием хотя бы по той простой причине, что мое сознание, полностью освободясь от мыслей, продолжало реагировать на внешние раздражители, никак не рефлексируя по их поводу. А когда я замечал полное отсутствие мыслей в своей голове, это само по себе уже было мыслью о том, что мыслей нет. Выходило, что подлинное отсутствие мыслей невозможно, потому что никак не может быть зафиксировано. Или можно было сказать, что оно равнозначно небытию.

  •  

Поразительно, сколько нового сразу же открывается человеку, стоит только на секунду опустошить заполненное окаменелым хламом сознание!

  •  

— … ты псих в натуре. Какие же в Древней Греции могли быть автомобили?
— Фу, — сказал Володин. — Как это мелко и безошибочно. Тебя так и правда скоро выпишут.

  •  

На самом деле слова «прийти в себя» означают «прийти к другим», потому что именно эти другие с рождения объясняют тебе, какие усилия ты должен проделать над собой, чтобы принять угодную им форму.

  •  

— Я вот думаю, — сказала она, — плеснуть вам шампанским в морду или нет?
— Даже не знаю, — ответил я. — Я бы на вашем месте не стал. Мы пока ещё не настолько близки.

  •  

… всё прекрасное, что может быть в человеке, недоступно другим, потому что по-настоящему оно недоступно даже тому, в ком оно есть. Разве можно, уставясь на него внутренним взором, сказать: вот оно, было, есть и будет? Разве можно как-то обладать им, разве можно сказать, что оно вообще принадлежит кому-то?

  •  

Разве я не знаю, что в прошлое нельзя возвратиться? Можно мастерски подделать все его внешние обстоятельства, но никак нельзя вернуть себя прежнего, никак…

  •  

— Что меня всегда поражало, — сказал он, — так это звёздное небо под ногами и Иммануил Кант внутри нас.
— Я, Василий Иванович, совершенно не понимаю, как это человеку, который путает Канта с Шопенгауэром, доверили командовать дивизией.

  •  

— Петька! — позвал из-за двери голос Чапаева. — Ты где?
— Hигде! — пробормотал я в ответ.
— Во! — неожиданно заорал Чапаев. — Молодец! Завтра благодарность объявлю перед строем. <…> Все, что мы видим, находится в нашем сознании, Петька. Поэтому сказать, что наше сознание находится где-то, нельзя. Мы находимся нигде просто потому, что нет такого места, про которое можно было бы сказать, что мы там находимся. Вот поэтому мы нигде.

  •  

— У интеллигента, <…> особенно у российского, который только и может жить на содержании, есть одна гнусная полудетская черта. Он никогда не боится нападать на то, что подсознательно кажется ему праведным и законным. Как ребёнок, который не очень боится сделать зло своим родителям, потому что знает — дальше угла не поставят. Чужих людей он опасается больше. То же и с этим мерзким классом. <…> Интеллигент, как бы он ни измывался над устоями империи, которая его породила, отлично знает, что в ней всё-таки жив был нравственный закон. <…> оттого, что если нравственный закон в ней был бы мёртв, он никогда не посмел бы топтать её устои ногами. <…> Нет, интеллигент не боится топтать святыни. Интеллигент боится лишь одного — касаться темы зла и его корней, потому что справедливо полагает, что здесь его могут сразу выебать телеграфным столбом. <…> Со злом заигрывать приятно, <…> риску никакого, а выгода очевидна.

  •  

Совершенно непонятно было, что это за человек и почему он ездит в метро, имея харю, с которой можно кататься по меньшей мере в «БМВ».

  •  

Ассортимент был большой, но какой-то второсортный, как на выборах.

  •  

Опьянение по своей природе безлико и космополитично. — вариант распространённой мысли

  •  

«Японцы, — подумал Сердюк, — великий народ! Только подумать — две атомных бомбы на них кинули, острова отняли, а вот выжили ведь… И почему у нас только на Америку смотрят? На фиг нам она вообще нужна, эта Америка? Надо за Японией идти — мы же соседи. Бог велел. И им тоже с нами дружить надо — вместе эту Америку и дожмём… И атомную бомбу им вспомним, и Беловежскую пущу…»

  •  

— … по своей природе российский человек не склонен к метафизическому поиску и довольствуется тем замешанным на алкоголизме безбожием, которое, если честно сказать, и есть наша главная духовная традиция.

  •  

— Это русская концептуальная икона начала века, — сказал Кавабата. — Работа Давида Бурлюка. <…> Во-первых, <…> сам факт того, что слово «Бог» напечатано сквозь трафарет. Именно так оно и проникает в сознание человека в детстве — как трафаретный отпечаток, такой же, как и в мириадах других умов. Причём здесь многое зависит от поверхности, на которую оно ложится, — если бумага неровная и шероховатая, то отпечаток на ней будет нечётким, а если там уже есть какие-то другие слова, то даже не ясно, что именно останется на бумаге в итоге. Поэтому и говорят, что Бог у каждого свой. Кроме того, поглядите на великолепную грубость этих букв — их углы просто царапают взгляд. Трудно поверить, что кому-то может прийти в голову, будто это трёхбуквенное слово и есть источник вечной любви и милости, отблеск которых делает жизнь в этом мире отчасти возможной. Но, с другой стороны, этот отпечаток, больше всего похожий на тавро, которым метят скот, и есть то единственное, на что остаётся уповать человеку в жизни.

  •  

… с грустью подумал, что Россия, в сущности, тоже страна восходящего солнца — хотя бы потому, что оно над ней так ни разу по-настоящему и не взошло до конца.

  •  

— Сначала полагается привязать коня, — сказал [Кавабата].
Он подёргал нижнюю ветку дерева, проверяя её на прочность, а потом покрутил вокруг неё руками, словно обматывая её верёвкой. Сердюк понял, что ему следует сделать то же самое. Подняв руки к ветке повыше, он примерно повторил манипуляции Кавабаты <…>.
— Нет, — сказал Кавабата, — ему же неудобно.
— Кому? — спросил Сердюк.
— Вашему коню. Вы привязали его слишком высоко. Как же он будет щипать траву? <…> А теперь полагается сложить стихи о том, что вы видите вокруг. <…>
Сердюк почувствовал себя тягостно.
— Не знаю даже, что сказать, — сказал он извиняющимся тоном. — Я не пишу стихов и не люблю их. Да и к чему слова, когда на небе звёзды? <…>
Кавабата протянул ему бутылку. Сердюк сделал несколько больших глотков и вернул её японцу. <…>
— И, кстати, насчёт коня, — сказал он. — Я не то чтобы высоко его привязал. Просто в последнее время я стал быстро уставать и делаю привалы дня на три каждый. Потому у него длинная узда. А то объест всю траву за первый день…
Лицо Кавабаты изменилось. Ещё раз поклонившись, он отошёл в сторону и принялся расстёгивать на животе свою куртку. <…>
— Мне очень стыдно. <…> Претерпев такой позор, я не могу жить дальше. <…>
— Прошу вас, перестаньте. <…> Стоит ли придавать такое значение пустякам? <…>
Кавабата <…> спрятал меч обратно в ножны, покачнулся и снова припал к бутылке.
— Если между двумя благородными мужами и возникает какое-нибудь мелкое недоразумение, разве ж оно не рассыплется в прах, если оба они направят на него острия своих умов? <…> Мы в Японии производим лучшие телевизоры в мире, но это не мешает нам осознавать, что телевизор — это просто маленькое прозрачное окошко в трубе духовного мусоропровода. <…>
В сегодняшнем вечере всё-таки было что-то такое, чего не хотелось предавать, и Сердюк даже знал что — ту секунду, когда они, привязав лошадей к веткам дерева, читали друг другу стихи. И хоть, если вдуматься, ни лошадей, ни стихов на самом деле не было, всё же эта секунда была настоящей, и ветер, прилетавший с юга и обещавший скорое лето, и звёзды на небе — всё это тоже было, без всяких сомнений, настоящим, то есть таким, каким и должно быть. А вот тот мир, который ждал за отпираемой в восемь утра дверью…[К 2]

  •  

Я почувствовал, что и на меня подействовал гипноз близкой опасности. <…> я подошёл к ближайшему коню, привязанному к вбитому в стену кольцу, и запустил пальцы в его гриву. Отлично помню эту секунду — густые волосы под моими пальцами, кисловатый запах новенького кожаного седла, пятно солнечного света на стене перед моим лицом и удивительное, ни с чем не сравнимое ощущение полноты, окончательной реальности этого мига. Наверно, это было то чувство, которое пытаются передать словами «вдохнуть полной грудью», «жить полной жизнью». И хоть оно длилось всего одну короткую секунду, я в очередной раз успел понять, что эта полная и настоящая жизнь никогда не длится дольше в силу самой своей природы.

  •  

— А как мне называть вас в этих записях?
Чапаев засмеялся.
— Нет, Петька, не зря тебе психбольница сниться. Ну какая разница, как ты будешь называть меня в записках, которые ты делаешь во сне?
— Действительно, — сказал я, чувствуя себя полным идиотом. — Просто я опасался, что… Нет, у меня действительно что-то с головой.
— Называй меня любым именем, — сказал Чапаев. — Хоть Чапаевым.
— Чапаевым? — переспросил я.
— А почему нет. Можешь даже написать, — сказал он с ухмылкой, — что у меня были усы и после этих слов я их расправил.

  •  

— Эх, Петька, Петька, — сказал Чапаев, — знавал я одного китайского коммуниста по имени Цзе Чжуан. Ему часто снился один сон — что он красная бабочка, летающая среди травы. И когда он просыпался, он часто не мог взять в толк, то ли это бабочке приснилось, что она занимается революционной работой, то ли это подпольщик видел сон, в котором он порхал среди цветов. Так вот, когда этого Цзе Чжуана арестовали в Монголии за саботаж, он на допросе так и сказал, что он на самом деле бабочка, которой всё это снится. Поскольку допрашивал его сам барон Юнгерн, а он человек с большим пониманием, следующий вопрос был о том, почему эта бабочка за коммунистов. А он сказал, что она вовсе не за коммунистов. Тогда его спросили, почему в таком случае бабочка занимается подрывной деятельностью. А он ответил, что всё, чем занимаются люди, настолько безобразно, что нет никакой разницы, на чьей ты стороне.
— И что с ним случилось?
— Ничего. Поставили его к стенке и разбудили.

  •  

Я заметил на борту тачанки эмблему —круг, разделённый волнистой линией на две части, чёрную и белую, <…> какой-то восточный символ. Рядом была крупная надпись, грубо намалёванная белой краской:
СИЛА НОЧИ, СИЛА ДНЯ
ОДИНАКОВА ХУЙНЯ

  •  

— Золотая удача — <…> это когда особый взлёт свободной мысли дает возможность увидеть красоту жизни.

  •  

— Мир, в котором мы живём — просто коллективная визуализация, делать которую нас обучают с рождения. Собственно говоря, это то единственное, что одно поколение передаёт другому.

  •  

— Очень мало кто готов признать, что он такой же в точности, как и другие люди. А разве это не обычное состояние человека — сидеть в темноте возле огня, зажжённого чьим-то милосердием, и ждать, что придёт помощь?
— Может быть, вы правы, — сказал я. — Но что же такое эта Внутренняя Монголия?
— Внутренняя Монголия — как раз и есть место, откуда приходит помощь.

  •  

— Значит ли это, что этот момент, эта граница между прошлым и будущим, и есть дверь в вечность?
— Этот момент, Петька, и есть вечность. А никакая не дверь. Поэтому как можно говорить, что он когда-то происходит?

  •  

... если Шурик олицетворял элитный тип питерского бандита, то Колян был типичным московским лоходромом, появление которого было гениально предсказано футуристами начала века. Он весь как бы состоял из пересечения простых геометрических тел шаров, кубов и пирамид, а его маленькая обтекаемая головка напоминала тот самый камень, который, по выражению евангелиста, выкинули строители, но который тем не менее стал краеугольным в новом здании российской государственности.

  •  

— Все эти построения нужны только для того, чтобы избавиться от них навсегда. Где бы ты ни оказался, живи по законам того мира, в который ты попал, и используй сами эти законы, чтобы освободиться от них. Выписывайся из больницы, Петька.

  •  

авторство — вещь сомнительная, и все, что требуется от того, кто взял в руки перо и склонился над листом бумаги, так это выстроить множество разбросанных по душе замочных скважин в одну линию — так, чтобы сквозь них на бумагу вдруг упал солнечный луч.

  •  

… что же ждёт поэзию? Ей совсем не останется места в новом мире — или, точнее, место будет, но стихи станут интересны только в том случае, если будет известно и документально заверено, что у их автора два хуя или что он, на худой конец, способен прочитать их жопой. Почему <…> любой социальный катаклизм в этом мире ведёт к тому, что наверх всплывает это тёмное быдло?..

  •  

Настоящее искусство тем-то и отличается от подделок, что умеет найти путь к самому загрубевшему сердцу и способно на секунду поднять в небеса, в мир полной и ничем не стеснённой свободы безнадёжнейшую из жертв всемирного инфернального транса.

  •  

… вечная, неизменная судьба русского интеллигента. Тайком писать стихи о красных знамёнах, а зарабатывать одами на день ангела начальника полиции, или, наоборот, видеть внутренним взором последний выход Государя, а вслух говорить о развешивании графских бубликов на мозолистых гениталиях пролетариата — всегда, думал я, всегда это будет так. Даже если допустить, что власть в этой страшной стране достанется не какой-нибудь из сражающихся за неё клик, а просто упадёт в руки жулья и воров вроде тех, что сидят по всяким «Музыкальным табакеркам», то и тогда русский интеллигент, как собачий парикмахер, побежит к ним за заказом.

  •  

Я всегда находил поцелуй чрезвычайно странной формой контакта между людьми. Насколько я знаю, это одно из тех нововведений, которые принесла с собой цивилизация — ведь известно, что дикари, живущие на южных островах, или жители Африки, ещё не переступившие ту грань, за которой изначально предназначенный человеку рай оказывается навсегда потерян, не целуются никогда. Их любовь проста и незамысловата; возможно, что и само слово «любовь» неприменимо к тому, что происходит между ними. Любовь, в сущности, возникает в одиночестве, когда рядом нет её объекта, и направлена она не столько на того или ту, кого любишь, сколько на выстроенный умом образ, слабо связанный с оригиналом. Для того чтобы она появилась по-настоящему, нужно обладать умением создавать химеры…

  •  

— Конечно, у всех нас, русских интеллигентов, даже в сумасшедшем доме остаётся тайная свобода[1] a-la Pouchkine
— <…> в румынском языке есть похожая идиома — «хаз барагаз» или что-то в этом роде. <…> Означают эти слова буквально «подземный смех». Дело в том, что в средние века на Румынию часто нападали всякие кочевники, и поэтому их крестьяне строили огромные землянки, целые подземные дома, куда сгоняли свой скот, как только на горизонте поднималось облако пыли. Сами они прятались там же, а поскольку эти землянки были прекрасно замаскированы, кочевники ничего не могли найти. Крестьяне, натурально, вели себя под землёй очень тихо, и только иногда, когда их уж совсем переполняла радость от того, что они так ловко всех обманули, они, зажимая рот рукой, тихо-тихо хохотали. Так вот, тайная свобода <…> — это когда ты сидишь между вонючих козлов и баранов и, тыча пальцем вверх, тихо-тихо хихикаешь. <…> Хохотать под землёй — это не для меня. Свобода не бывает тайной.

  •  

— … так уж устроен этот мир, что на все вопросы приходится отвечать посреди горящего дома.

  •  

Котовский понял, что формы нет. Но вот что воска нет, он не понял.
— Почему его нет?
— А потому, <…> что и воск, и самогон могут принять любую форму, но и сами они — всего лишь формы.
— Формы чего?
— Вот тут и фокус. Это формы, про которые можно сказать только то, что ничего такого, что их принимает, нет. Понимаешь? Поэтому на самом деле нет ни воска, ни самогона. Нет ничего. И даже этого «нет» тоже нет.
Секунду мне казалось, что я балансирую на каком-то пороге, а потом я ощутил тяжёлую пьяную тупость. Мысли вдруг стали даваться мне очень тяжело.
— Воска нет, — сказал я. — А самогона ещё полбутылки.
Чапаев мутновато поглядел на стол.
— Это верно, — сказал он. — Но если ты всё же поймёшь, что его тоже нет, я тебе с груди орден отдам. А пока я его тебе не отдам, мы с тобой отсюда не выйдем.

  •  

Весь этот мир — это анекдот, который Господь Бог рассказал самому себе. Да и сам Господь Бог — то же самое.

  •  

— … страх всегда притягивает именно то, чего ты боишься. А если ты ничего не боишься, ты становишься невидим. Лучшая маскировка — это безразличие. Если ты по-настоящему безразличен, никто из тех, кто может причинить тебе зло, про тебя просто не вспомнит и не подумает.

  •  

— Стойте, а Котовский? <…> Он что, тоже исчез?
— Поскольку его никогда не существовало, — сказал Чапаев, — на этот вопрос довольно сложно ответить. Но <…> уверяю тебя, что Котовский, точно так же, как ты и я, в силах создать свою собственную вселенную. <…> Любая форма — это пустота. Но это значит, <…> что пустота — это любая форма. Закрой глаза. А теперь открой. <…>
То, что я увидел, было подобием светящегося всеми цветами радуги потока, неизмеримо широкой реки, начинавшейся где-то в бесконечности и уходящей в такую же бесконечность. Она простиралась вокруг нашего острова во все стороны насколько хватало зрения, но всё же это было не море, а именно река, поток, потому что у него было явственно заметное течение. Свет, которым он заливал нас троих, был очень ярким, но в нём не было ничего ослепляющего или страшного, потому что он в то же самое время был милостью, счастьем и любовью бесконечной силы — собственно говоря, эти три слова, опохабленные литературой и искусством, совершенно не в состоянии ничего передать. Просто глядеть на эти постоянно возникающие разноцветные огни и искры было уже достаточно, потому что все, о чем я только мог подумать или мечтать, было частью этого радужного потока, а ещё точнее — этот радужный поток и был всем тем, что я только мог подумать или испытать, всем тем, что только могло быть или не быть, — и он, я это знал наверное, не был чем-то отличным от меня. Он был мною, а я был им. Я всегда был им, и больше ничем.
— Что это? — спросил я.
— Ничего, — ответил Чапаев.
— Да нет, я не в том смысле, — сказал я. — Как это называется?
— По-разному, — ответил Чапаев. — Я называю его условной рекой абсолютной любви. Если сокращённо — Урал. Мы то становимся им, то принимаем формы, но на самом деле нет ни форм, ни нас, ни даже Урала. Поэтому и говорят — мы, формы, Урал.
— Но зачем мы это делаем? <…>
— Не знаю.
— А если по-человечески? — спросил я.
— Надо же чем-то занять себя в этой вечности, — сказал он. — Ну вот мы и пытаемся переплыть Урал, которого на самом деле нет. Не бойся, Петька, ныряй! <…>
— А я буду опять собой?
— Петька, — сказал Чапаев, — ну как ты можешь не быть собой, когда ты и есть абсолютно всё, что только может быть?

  •  

По долгому опыту общения с солдатнёй я знал, что бесстыжее обсуждение интимных сторон жизни в низших классах общества выполняет примерно ту же функцию, что разговор о погоде в высших.

  •  

— Знаете, — заговорил я, — если история нас чему-нибудь учит, так это тому, что все пытавшиеся обустроить Россию кончали тем, что она обустраивала их. Причем, как бы это сказать, далеко не по лучшим эскизам. — Правильно, — сказал господин. — Вот именно поэтому и надо думать, как нам обустроить ее так, чтобы этого больше не происходило.
— Что касается меня, то мне не надо об этом думать, — сказал я. — Я отлично знаю, как обустроить Россию.
— Да? И как же?
— А очень просто. Всякий раз, когда в сознании появляются понятие и образ России, надо дать им само раствориться в собственной природе. А поскольку никакой собственной природы у понятия и образа России нет, в результате Россия окажется полностью обустроенной.

  •  

Забравшись на эстраду, я облокотился на органчик, затянувший в ответ протяжную ноту неприятного тембра, и оглядел напряженно затихший зал. Публика была самая разношерстная, но больше всего было, как это обычно случается в истории человечества, свинорылых спекулянтов и дорого одетых блядей. Все лица, которые я видел, как бы сливались в одно лицо, одновременно заискивающее и наглое, замершее в гримасе подобострастного самодовольства, - и это, без всяких сомнений, было лицо старухи процентщицы, развоплощенной, но по-прежнему живой.

  •  

Боже мой, да разве это не то единственное, на что я всегда только и был способен — выстрелить в зеркальный шар этого фальшивого мира из авторучки?

  •  

Я кивнул, повернулся к двери и припал к глазку. Сначала сквозь него были видны только синие точки фонарей, прорезавших морозный воздух, но мы ехали всё быстрее — и скоро, скоро вокруг уже шуршали пески и шумели водопады милой моему сердцу Внутренней Монголии.
Кафка-юрт, 1923–1925.конец

О романе

править
  •  

… это — первый роман в мировой литературе, действие которого происходит в абсолютной пустоте.[2][3]

  — Виктор Пелевин[4], 1996 или 1997
  •  

Важная странность его прозы заключается в том, что он упрямо вытесняет на повествовательную периферию центральную «идею», концептуальную квинтэссенцию своих сочинений. <…>
Взяв фольклорные фигуры чапаевского цикла — Василия Ивановича, Петьку, пулемётчицу Анку и Котовского, Пелевин превратил их в персонажей притчи. <…>
Исходным материалом для метаморфозы Пелевину послужили бесчисленные чапаевские анекдоты, в которых он увидел дзэновские коаны, буддистские вопросы без ответа. <…> В романе Пелевина каждый такой коан с сопутствующим объяснением служит Петьке очередной ступенью на пути к просветлению. <…>
Безусловный комизм этого чапаевского апокрифа ни в коем случае не отменяет серьёзности темы. Она только выигрывает оттого, что автор ведёт разговор о высших истинах в разных стилевых регистрах. <…>
Каждая из десяти глав романа написана на своём языке, отражающем тот или иной уровень реальности, в рамках которой автор проводит испытание своей правды. Стилистический метемпсихоз, перевоплощение идеи в разные языковые формы не меняет её не выразимой словами сути. При этом Пелевин обращает всю свою книгу в коан — как написать роман о том, о чём написать вообще нельзя?
Судить о том, удалось ли ему разрешить этот парадокс, Пелевин предоставляет читателю. Себе же, автору, он отводит скромную роль разрушителя иллюзий…

  Александр Генис, «Поле чудес. Виктор Пелевин», ноябрь 1997
  •  

… «Чапаев и Пустота», очень наглядно прописанный лубок-коан, который в предельно доступной для масс форме популяризирует/карнавализирует (тут кто как видит) неуклонно овладевающие этими массами идеи солипсизма — что тоже определённо способствует осознанию проблемы.

  Сергей Бережной, «Похвала глупости, или Второй способ преодоления барьеров», 1998
  •  

Исключительность центрального персонажа <…> — константа пелевинской прозы. Единственный прозревающий в толпе слепых, <…> постоянный заместитель автора, собственно говоря, только этой самой исключительностью и характеризуется. До поры он ничем не отличается от окружающих уродцев, <…> но в подобающий момент обнаруживает свою «инакость». В чём она заключается, понять нельзя (и не нужно), ибо «качеств» у пелевинского alter ego нет и быть не может. Пустота и есть пустота. То есть, согласно истасканному общеромантическому правилу, сверхполнота, способность на всё. В чапаевском романе Пелевин не случайно (хоть и без каких-либо художественных мотивировок) устраивает разнос Лермонтову. <…> архиперсонаж Пелевина — карикатурный сколок Печорина <…>.
«Буддизм» Пелевина так же далёк от буддизма, как печоринский «исламский» фатализм — от ислама. Это лишь знак «иного» (вненравственного, архаичного, восточного, надличностного — все определения заведомо приблизительны).
Отсюда же симпатия Пелевина к «славному прошлому».[5]

  Андрей Немзер, «В каком году — рассчитывай…»
  •  

… дзен-буддистский боевик. Буддизм в нём — не экзотическая система авторских взглядов, а неизбежный вывод из наблюдения над современностью. Однако прелесть этого романа не в послании (message), а в средстве связи (medium). Заслуга автора в том, что путь от одной пустоты к другой он проложил по изъезженному пространству. Роман заиграл от того, что содержание — буддистскую сутру — Пелевин опрокинул в форму чапаевского мифа. <…>
Представьте себе читателя «Мастера и Маргариты» не только не знающего, но и не желающего ничего знать о христианстве. Абсурд! Однако, именно это произошло с пелевинским «Чапаевым». <…> В сущности, Пелевин обращается с реальностью точно так, как с ней поступали художники во все времена — он её мифологизирует. Советская власть служит ему таким же исходным материалом, как Троя Гомеру, или ДублинДжойсу. <…>
… Пелевин ищет — и обычно находит — новые языковые пласты. <…>
В «Чапаеве» немало таких стилевых мутантов.

  — Александр Генис, «Машина вычитания: Виктор Пелевин составил новый роман», 1999
  •  

Особое раздражение (наряду с окружающей действительностью) у Пелевина вызывают Аристотель и Лермонтов. Много лет назад в аналогичной ситуации Евгений Сидоров создал прекрасную формулу: «Пастернак и Передреев — бой неравный».

  — Андрей Немзер, «Как я упустил карьеру»
  •  

Каждому россиянину по одному произведению, непохожему на другие! <…>
Берёшь «буковки, буковки, буковки», облучаешь их неизвестным лучом, продуктом распада неизвестно чего, и вырастает неизвестно что под названием, допустим, «Чапаев и Пустота» (или: «Столыпин и Твердь»). Дураков в России теперь мало, Пелевина внимательно прочитают Быков, Немзер и Басинский, потому что им делать больше нечего и потому что советские филфаки и литинституты позакончили на свои головы; ещё десятка три людей про Пелевина «услышат» и лениво поскребут затылок («да где ж теперь журналы-то достать? не выписывать ж…»). В следующем году напечатают букеровские «лонг» и «шорт» листы. В «лонг лист» Пелевин, конечно, попадёт; роман-то большой, трудно не заметить. В «шорте» его не будет, потому что ни один председатель жюри, не будучи круглым идиотом, не сможет объяснить собравшимся покушать на торжественный обед литературным людям, почему в серьёзный список попала вещь, состоящая из дешёвых каламбуров, <…> среднего языка и метафизического шкодничеств, <…> насыщенное неумными, а главное, совершенно немотивированными гадостями про гражданскую войну и серебряный век <…>.
И здесь начинается самое интересное. Сам по себе Пелевин с грошовым изобретательским талантом <…> не стоит и ломаного яйца. <…> Интересна не проза его, а культурная воля, которую она собой выражает. Эта воля состоит в смешении всего и вся, в какой-то детской (чтобы не сказать: идиотической) любознательности ко всему, что не напрягает душу, память и совесть, — неважно что: какая-то гражданская война каких-то диких русских или таинственная восточная эзотерика.[6]

  Павел Басинский, «Из жизни отечественных кактусов»
  •  

Давно замечено, что в России с её литературоцентризмом, едва ли не каждый, испытавший мистический опыт, спешит поведать свои переживания городу и миру в форме романа или поэмы, не понимая, что тем самым сводит уникальность пережитого к банальности слов, давно перешедших от Эммануила Сведенборга к Ричарду Баху. И в этой ситуации путь «священной пародии», избранный Пелевиным — едва ли не единственный шанс передать мистическое послание, не опошлив его. Этот путь, разумеется, таит в себе опасность: даже те, кому близки развиваемые Пелевиным идеи, могут предпочесть читать романы и трактаты по-отдельности.
В памяти старшего поколения ещё свежи те времена, когда в каждом дворе был свой «Чапай», размахивая деревянной шашкой поднимавший своих бойцов на бой с беляками. Волна анекдотов сбила этот героический настрой, превратив героя гражданской войны в комическую фигуру Василь Иваныча. Роман Пелевина может дать Чапаеву новую жизнь: в галлюцинациях поклонников промокашек и грибов деревянную шашку сменит глиняный пулемёт.[7]

  Сергей Кузнецов, «Чапаев на пути воина»
  •  

Стоило мне приступить к новому роману Виктора Пелевина, <…> как любая открытая по другому поводу книга стала вставлять свои реплики в пелевинский текст. <…>
Пётр Пустота и стилем личности, и двойственным поведением своим <…> напоминает героя очерка Александра Блока «Русские дэнди» <…>. Мне даже показалось, что в главах, где рассказ ведётся от лица Петра, Пелевин старается подражать слогу и колориту этого блоковского эссе. И небезуспешно…[8]

  Ирина Роднянская, «…и к ней безумная любовь…»

1997 (1998)

править
  •  

(Знаки романа) ... вспомните интеллигентов, захлебывающихся от восторга при распаде страны в начале и конце ХХ века. Ведь они перед этим изрядно начитались. Сейчас Пелевин предлагает интеллигентам плюнуть на этот мир, который иллюзия, и искать просветления. Может оно и неплохо. По крайней мере, лучше, чем участие в политических движениях, почти наверняка вредных для России.
Хуже другое, презрение Пелевина к народу, ублюдкам-ткачам, расстрелянным из глиняного пулемета. Пелевин тут не уникален. Презрение к народу охватило немалую часть населения России. Есть ли в этом вырождение этноса? Если да, то Пелевин – бард вырождения.[9]

  — Кирилл Резников, "Ещё раз о Чапаеве и Пустоте"
  •  

У Пелевина всегда сохраняется напряжение между, допустим, анекдотами о Чапаеве и их буддистской интерпретацией — трансформация всегда иронически обнажена и подчёркнуто субъективирована героем.[10]

  Марк Липовецкий, «ПМС (постмодернизм сегодня)», 2002
  •  

Пелевин пишет парадоксальный воспитательный роман о трансформациях симулякров и иллюзий в единственно непреложную для личности реальность, которая, в свою очередь, легко обнаруживает свою иллюзорную природу и незначительна (или даже оскорбительна) для кого-либо другого. Парадокс этого «воспитательного романа» в том, что центральным учением оказывается отсутствие и принципиальная невозможность «истинного» учения. <…> Строго говоря, пелевинский герой взыскует утопии абсолютной свободы, но трезво сознаёт несбыточность и опасность достигнутой утопической цели.

  — Марк Липовецкий, «Современная русская литература» (том 2), 2003
  •  

«Чапаев» ещё пока понятен, но тонет в нежной дымке истории — потому что и Чапаев как герой анекдота скоро пропадёт из лексикона наших чад, и объевшиеся мухоморов бандиты встречаются в наших городах не чаще амурских тигров и бурых медведей — хоть в красную книгу заноси.

  Александр Гаврилов, «Диалектика пустоты», август 2003
  •  

Виктор Пелевин <…> в своей замечательной книге «Чапаев и Пустота», совершил нечто подобное тому, что в своё время предложил Михаил Булгаков своим романом «Мастер и Маргарита»: Булгаков дал современный, сильно отличающийся от канонического, но написанный на живом языке и подверставший к старым проблемам новые, вариант «Нового Завета» — очень востребованную книгу, которая заставила отлучённые от Евангелия поколения раскрыть его заново, Пелевин же дал популярную версию буддизма, написанную в исключительно увлекательном, языком сегодняшнего дня, остроумную и элегантную книгу.

  Людмила Улицкая, «Неоязычество и мы», сентябрь 2004
  •  

Прототипы: Пётр Пустота. <…> 2) Пётр Демьянович Успенский. <…>
Чапаев. <…> 2) Георгий Иванович Гурджиев: <…> на литографии Владимира Ковенацкого, опубликованной в журнале «Огонёк» (1989, № 47), изображён в кавалерийских галифе и затрапезной майке; 3) дон Хуан из книг Карлоса Кастанеды. <…>
Барон Юнгерн. <…> 2) Чёрный Барон из песни «Белая армия, чёрный барон…» <…>; 3) дон Хуан <…>; 4) Карл Густав Юнг <…>; 4) по мнению В. Штепы, ещё — <…> Эрнст Юнгер: изображая ужасы войны, он в то же время утверждал войну как возможность «глубочайшего жизненного переживания», как «внутренний опыт». <…>
Дав герою такую фамилию, Пелевин будто специально кинул рецензентам сладкую косточку: слово «пустота» обыгрывалось ими с особым наслаждением. И чаще всего в привычном для русского языка отрицательном смысле — как никчёмность, ничтожество и т.п. Между тем очевидно, что писатель имел в виду тот смысл, который слово это имеет в буддизме и даосизме. <…>
Назови Пелевин своего героя, допустим, Шуньятой, смысл остался бы тем же, а глупых рецензий было бы меньше. Но он предпочёл провокацию. И то сказать: многозначно мерцающая пустота в имени куда эффектнее.[11]

  Виктория Шохина, «Чапай, его команда и простодушный ученик»
  •  

В известной степени «Чапаев и Пустота» играет в эволюции Пелевина ту же роль, что «Сердцах четырёх» — в эволюции Сорокина: определённый метод, разработанный в раннем творчестве каждого из авторов, в указанных романах достигает предельной кристаллизации и одновременно начинает подрывать свои собственные основания. Недаром «Чапаев» вызвал в критике и пугающие похвалы Пелевину как «классическому писателю-идеологу», использующему постмодернистские приёмы «для откровенной проповеди»[К 3].

  — Марк Липовецкий, «Паралогии: Трансформации (пост)модернистского дискурса в русской культуре 1920—2000 годов», 2008

См. также

править

Комментарии

править
  1. Метафора жизни из «Жёлтой стрелы».
  2. См. комментарии к отрывку: А. Архангельского в «Пустота. И Чапаев» от слов «единственный по-настоящему ярко» до «не смеет властвовать здесь»; М. Липовецкого в «Голубое сало поколения, или Два мифа об одном кризисе» от «красота и превращает» до «не жалко и умереть».
  3. См., например, рецензии: С. Корнева[12] и С. Кузнецова[7] (комментарий Липовецкого).

Примечания

править
Цитаты из произведений Виктора Пелевина
Романы Омон Ра (1991) · Жизнь насекомых (1993) · Чапаев и Пустота (1996) · Generation «П» (1999) · Числа (2003) · Священная книга оборотня (2004) · Шлем ужаса (2005)  · Empire V (2006) · t (2009) · S.N.U.F.F. (2011) · Бэтман Аполло (2013) · Любовь к трём цукербринам (2014) · Смотритель (2015) · Лампа Мафусаила, или Крайняя битва чекистов с масонами (2016) · iPhuck 10 (2017) · Тайные виды на гору Фудзи (2018) · Непобедимое Солнце (2020) · Transhumanism Inc. (2021) · KGBT+ (2022) · Путешествие в Элевсин (2023)
Сборники Синий фонарь (1991) · ДПП (NN) (2003) · Relics. Раннее и неизданное (2005) · П5: прощальные песни политических пигмеев Пиндостана (2008) · Ананасная вода для прекрасной дамы (2010) · Искусство лёгких касаний (2019)
Повести Затворник и Шестипалый (1990) · День бульдозериста (1991) · Принц Госплана (1991) · Жёлтая стрела (1993) · Македонская критика французской мысли (2003) · Зал поющих кариатид (2008) · Зенитные кодексы Аль-Эфесби (2010) · Операция «Burning Bush» (2010) · Иакинф (2019)
Рассказы

1990: Водонапорная башня · Оружие возмездия · Реконструктор · 1991: Девятый сон Веры Павловны · Жизнь и приключения сарая Номер XII · Мардонги · Миттельшпиль · Музыка со столба · Онтология детства · Откровение Крегера · Проблема верволка в средней полосе · СССР Тайшоу Чжуань · Синий фонарь · Спи · Хрустальный мир · 1992: Ника · 1993: Бубен Нижнего мира · Бубен Верхнего мира · Зигмунд в кафе · Происхождение видов · 1994: Иван Кублаханов · Тарзанка · 1995: Папахи на башнях · 1996: Святочный киберпанк, или Рождественская ночь-117.DIR · 1997: Греческий вариант · Краткая история пэйнтбола в Москве · 1999: Нижняя тундра · 2001: Тайм-аут, или Вечерняя Москва · 2003: Акико · Гость на празднике Бон · Запись о поиске ветра · Фокус-группа · 2004: Свет горизонта · 2008: Ассасин · Некромент · Пространство Фридмана · 2010: Отель хороших воплощений · Созерцатель тени · Тхаги

Эссе

1990: Зомбификация. Опыт сравнительной антропологии · 1993: ГКЧП как тетраграмматон · 1998: Имена олигархов на карте Родины · Последняя шутка воина · 1999: Виктор Пелевин спрашивает PRов · 2001: Код Мира · Подземное небо · 2002: Мой мескалитовый трип