«Омо́н Ра» — дебютный роман Виктора Пелевина, впервые изданный в 1991 году.

Логотип Википедии
В Википедии есть статья

Цитаты

править
  •  

Омон — имя не особо частое и, может, не самое лучшее, какое бывает. Меня так назвал отец, который всю свою жизнь проработал в милиции и хотел, чтобы я тоже стал милиционером.
— Пойми, Омка, — часто говорил он мне, выпив, — пойдёшь в милицию — так с таким именем, да ещё если в партию вступишь… <…>
Мне отцовские планы на мой счёт особого доверия не внушали — ведь сам он был партийный, имя у него было хорошее — Матвей, но все, что он себе выслужил, это нищую пенсию да одинокое старческое пьянство. — начало

  •  

… в раннем детстве (как, быть может, и после смерти) человек идёт сразу во все стороны, поэтому можно считать, что его ещё нет; личность возникает позже, когда появляется привязанность к какому-то одному направлению.

  •  

… как личность я начался <…> с деревянного самолёта на детской площадке у своего дома. Это был не совсем самолёт, а скорее домик с двумя окошками, к которому во время ремонта прибили сделанные из досок снесённого забора крылья и хвост, покрыли всё это зелёной краской и украсили несколькими большими рыжими звёздами. Внутри могло поместиться человека два-три, и ещё был небольшой чердачок с глядящим на военкоматовскую стену треугольным окошком — по негласному дворовому соглашению этот чердачок считался пилотской кабиной, и когда самолёт сбивали, сначала выпрыгивали те, кто сидел в фюзеляже, и только потом, когда земля уже с ревом неслась к окнам, пилот мог последовать за остальными — если, конечно, успевал. Я всегда старался оказаться пилотом и даже овладел умением видеть небо с облаками и плывущую внизу землю на месте кирпичной стены военкомата, из окон которого безысходно глядели волосатые фиалки и пыльные кактусы.

  •  

… вообще не важно, откуда глядишь, — важно, что при этом видишь…

  •  

… я гулял по ВДНХ. Я шёл по пустой и тёмной заснеженной аллее; вдруг слева донеслось жужжание, похожее на звонок огромного телефона. Я повернулся и увидел его.
Откинувшись назад и сидя в пустоте, как в кресле, он медленно плыл вперёд, и за ним так же медленно распрямлялись в пространстве шланги. Стекло его шлема было чёрным, и только треугольный блик горел на нём, но я знал, что он видит меня. Возможно, уже несколько веков он был мёртв. Его руки были уверенно протянуты к звёздам, а ноги до такой степени не нуждались ни в какой опоре, что я понял раз и на всю жизнь, что подлинную свободу человеку может дать только невесомость — поэтому, кстати, такую скуку вызывали у меня всю жизнь западные радиоголоса и сочинения разных солженицыных; в душе я, конечно, испытывал омерзение к государству, невнятные, но грозные требования которого заставляли любую, даже на несколько секунд возникающую группу людей старательно подражать самому похабному из её членов, — но, поняв, что мира и свободы на земле не достичь, духом я устремился ввысь, и все, чего потребовал выбранный мною путь, уже не вступало ни в какие противоречия с моей совестью, потому что совесть звала меня в космос и мало интересовалась происходящим на Земле.

  •  

Есть, видимо, какое-то странное соответствие между общим рисунком жизни и теми мелкими историями, которые постоянно происходят с человеком и которым он не придаёт значения. Сейчас я ясно вижу, что моя судьба уже вполне чётко определилась в то время, когда я ещё даже не задумывался всерьёз над тем, какой бы я хотел её видеть, и больше того — уже тогда она была мне показана в несколько упрощенном виде. Может быть, это было эхо будущего. А может быть, то, что мы принимаем за эхо будущего, — на самом деле семя этого будущего, падающее в почву в тот самый момент, который потом, издали, кажется прилетавшим из будущего эхом.

  •  

В поезде мы с Митьком бегали по вагонам и сбрасывали в унитазы все бутылки, которые мне удавалось найти, — они падали на несущееся под крохотным люком железнодорожное полотно и неслышно лопались;..

  •  

С потолка столовой на нитях, облепленных какой-то липкой на вид кухонной дрянью, свисали картонные космические корабли. Я загляделся на один из них. Неизвестный оформитель потратил на него много фольги и густо исписал его словом «СССР».

  •  

Единственным пространством, где летали звездолёты коммунистического будущего — кстати, встречая слово «звездолёт» в фантастических книгах, которые я очень любил, я почему-то считал, что оно связано с красными звёздами на бортах советской космической техники, — так вот, единственным местом, где они летали, было сознание советского человека, точно так же как столовая вокруг нас была тем космосом, куда жившие в прошлую смену запустили свои корабли, чтобы те бороздили простор времени над обеденными столами, когда самих создателей картонного флота уже не будет рядом. Эта мысль наложилась на особую непередаваемую тоску, которую всегда вызывал у меня пионерлагерный компот из сухофруктов, и мне пришла в голову странная идея. <…>
— Я вот думаю, — сказал я, показывая вилкой на висящий перед нашим столом картонный звездолёт, — есть там внутри кто-нибудь или нет?

  •  

Вдоль асфальтовой пешеходной дорожки тянулась длинная проволочная сетка, на которой висели большие фанерные щиты с рисунками. На первом был пионер с простым русским лицом, глядящий вперёд и прижимающий к бедру медный горн с флажком. На втором — тот же пионер с барабаном на ремне и палочками в руках. На третьем — он же, так же глядящий вдаль из-под поднятой для салюта руки. А дальше висел щит раза в два шире остальных и очень длинный — метра, наверно, в три. Он был двухцветным: справа, откуда я медленно шел, — красным, а дальше — белым, и делила эти два цвета набегающая на белое поле рваная волна, за которой оставался красный след. Я сначала не понял, что это такое, и только когда подошёл ближе, узнал в переплетении красных и белых пятен лицо Ленина с похожим на таран выступом бороды и открытым ртом; у Ленина не было затылка — было только лицо, вся красная поверхность за которым уже была Лениным; он походил на бесплотного бога, как бы проходящего рябью по поверхности созданного им мира.
<…> следующий щит — это был пионер, но уже в космическом костюме, с красным шлемом в руке; на шлеме была надпись «СССР» и острая антенна. Следующий пионер высовывался из летящей ракеты и отдавал честь рукой в тяжёлой перчатке. И последним был пионер в скафандре, стоящий на весёлой жёлтой поверхности Луны рядом с космическим кораблём, похожим на картонную ракету из столовой; у него были видны только глаза, абсолютно такие же, как на остальных щитах, но из-за того, что вся остальная часть лица была скрыта шлемом, они казались полными невыразимой тоски.
Сзади долетели быстрые шаги — я обернулся и увидел Митька.
— Точно, — сказал он, подходя.
— Что точно?
— Смотри. — Он протянул мне ладонь, на которой было что-то темное. Я разглядел небольшую пластилиновую фигурку, голова которой была облеплена фольгой.
— Там внутри было маленькое картонное кресло, на котором он сидел, — сказал Митёк.
— Ты что, ракету из столовой разобрал? — спросил я.
Он кивнул.
— <…> Самое странное, что там всё… — Он скрестил пальцы, образовав из них решётку.
— В столовой?
— Нет, в ракете. Когда её делали, начали с этого человечка. Слепили, посадили на стул и наглухо обклеили со всех сторон картоном.
Митёк протянул мне обрывок картонки. Я взял его и увидел очень тщательно и мелко нарисованные приборы, ручки, кнопки, даже картину на стене.
— Но самое интересное, — задумчиво и как-то подавленно сказал Митёк, — что там не было двери. Снаружи люк нарисован, а изнутри на его месте — стена с какими-то циферблатами.
Я ещё раз поглядел на обрывок картонки и заметил иллюминатор, в котором голубела маленькая Земля.
— Найти бы того, кто эту ракету склеил, — сказал Митёк, — обязательно бы ему по морде дал.
— А за что? — спросил я.
Митёк не ответил.

  •  

Загадочно и дивно выглядит коридор, когда смотришь в его затянутую линолеумом даль сквозь запотевшие стёкла противогаза. Пол, на котором лежишь, холодит живот и грудь; дальний его край не виден, и бледная лента потолка сходится со стенами почти в точку. Противогаз слегка сжимает лицо, давит на щеки и заставляет губы вытянуться в каком-то полупоцелуе, относящемся, видимо, ко всему, что вокруг. До того, как тебя слегка пинают, давая команду ползти, проходит десятка два секунд; они тянутся томительно медленно, и успеваешь многое заметить. Вот пыль; вот несколько прозрачных песчинок в щели на стыке двух линолеумных листов; вот закрашенный сучок на планке, идущей по самому низу стены; вот муравей, ставший после смерти двумя тончайшими лепёшечками и оставивший после себя маленький мокрый след в будущем — в полуметре, там, куда нога шедшего по коридору ступила через секунду после катастрофы.
— Вперёд! — раздалось над моей головой, и я весело, искренне пополз вперёд. Наказание казалось мне скорее шуткой <…>. Первые метров десять я прополз мигом; потом стало труднее. Когда ползёшь, в какой-то момент отталкиваешься от пола тыльной частью ступни, а кожа там тонкая и нежная, и если на ногах ничего нет, почти сразу же натираешь мозоли. Линолеум прилипал к телу, и казалось, что сотни мелких насекомых впиваются мне в ноги или что я ползу по свежепроложенному асфальту. Я удивился тому, как медленно тянется время, — в одном месте на стене висела большая пионерская акварель, изображавшая крейсер «Аврору» в Чёрном море, и я заметил, что уже довольно долго ползу мимо неё, а она всё висит на том же месте.
И вдруг всё изменилось. То есть всё продолжалось по-прежнему — я так же полз по коридору, как и раньше, — но боль и усталость, дойдя до непереносимости, словно выключили что-то во мне. Или, наоборот, включили. Я заметил, что вокруг очень тихо, только под моими локтями скрипит линолеум, словно по коридору катится что-то на ржавых колёсиках; за окнами, далеко внизу, шумит море, и где-то ещё дальше, словно бы за морем, детскими голосами поёт репродуктор:
Прекрасное далёко, не будь ко мне жестоко,
Не будь ко мне жестоко, жестоко не будь…
Жизнь была ласковым зелёным чудом; небо было неподвижным и безоблачным, сияло солнце — и в самом центре этого мира стоял двухэтажный спальный корпус, внутри которого проходил длинный коридор, по которому я полз в противогазе. И это было, с одной стороны, так понятно и естественно, а с другой — настолько обидно и нелепо, что я заплакал под своей резиновой мордой, радуясь, что моё настоящее лицо скрыто от вожатых и особенно от дверных щелей, сквозь которые десятки глаз глядят на мою славу и мой позор.
Ещё через несколько метров мои слёзы иссякли, и я стал лихорадочно искать какую-нибудь мысль, которая дала бы мне силы ползти дальше, потому что одного страха перед вожатым было уже мало. Я закрыл глаза, и настала ночь, бархатную тьму которой изредка пересекали вспыхивающие перед моими глазами звезды. Опять стала слышна далёкая песня, и я тихо-тихо, а может быть, и вообще про себя, запел:
От чистого истока в прекрасное далёко,
В прекрасное далёко я начинаю путь.
Над лагерем пронёсся светлый латунный звук трубы — это был сигнал подъёма. Я остановился и открыл глаза. До конца коридора оставалось метра три. На тёмно-серой стене передо мной висела полка, а на ней стоял жёлтый лунный глобус; сквозь запотевшие и забрызганные слезами стёкла он выглядел размытым и нечётким; казалось, он не стоит на полке, а висит в сероватой пустоте.

  •  

Гараж помещался на большой обнесённой забором территории, заставленной бетонными плитами, и мы с Митьком довольно долго лазили по ним, иногда оказываясь в удивительных местах, полностью отгороженных от всей остальной реальности и похожих на отсеки давно покинутого космического корабля, от которого остался только каркас, странно напоминающий нагромождение бетонных плит. К тому же фонари за косым деревянным забором горели загадочным и неземным светом, а в пустом и чистом небе висело несколько мелких звезд — словом, если бы не бутылки из-под сушняка и заледеневшие подтеки мочи, вокруг был бы космос.

  •  

… я пересел к столу, на котором стояла банка с торчащим кипятильником и лежали полузасохшие очистки колбасы. Мне вдруг стало противно от мысли, что я сижу в этой маленькой заплёванной каморке, где пахнет помойкой, противно от того, что я только что пил из грязного стакана портвейн, от того, что вся огромная страна, где я живу, — это много-много таких маленьких заплёванных каморок, где воняет помойкой и только что кончили пить портвейн, а самое главное — обидно от того, что именно в этих вонючих чуланчиках и горят те бесчисленные разноцветные огни, от которых у меня по вечерам захватывает дух, когда судьба проносит меня мимо какого-нибудь высоко расположенного над вечерней столицей окна. И особенно обидным мне это показалось по сравнению с красивым американским летательным аппаратом из журнала. Я опустил глаза на газету, которой был застелен стол, — она была в жирных пятнах, в пропалинах от окурков и в круглых следах от стаканов и блюдец. Заголовки статей пугали какой-то ледяной нечеловеческой бодростью и силой — уже давно ведь ничто не стояло у них на пути, а они со страшным размахом всё били и били в пустоту, и в этой пустоте спьяну <…> легко можно было оказаться и попасть замешкавшейся душой под какую-нибудь главную задачу дней или привет хлопкоробам.

  •  

Да, это было так — норы, в которых проходила наша жизнь, действительно были темны и грязны, и сами мы, может быть, были под стать этим норам — но в синем небе над нашими головами среди реденьких и жидких звёзд существовали особые сверкающие точки, искусственные, медленно ползущие среди созвездий, созданные тут, на советской земле, среди блевоты, пустых бутылок и вонючего табачного дыма, — построенные из стали, полупроводников и электричества и теперь летящие в космосе. И каждый из нас — даже синелицый алкоголик, жабой затаившийся в сугробе, мимо которого мы прошли по пути сюда, даже брат Митька́, и уж конечно, Митёк и я — имел там, в холодной чистой синеве, своё маленькое посольство.
Я выбежал во двор и, долго-долго глотая слёзы, глядел на жёлто-голубой, неправдоподобно близкий шар луны в прозрачном зимнем небе.

  •  

… Лунного городка при Зарайском Краснознаменном лётном училище имени Маресьева.

  •  

… фотографии авиационных тренажёров, похожих на кишащие людьми полуразложившиеся трупы самолётов.

  •  

… конечной остановки автобуса, называвшейся «Овощной магазин», — магазина рядом не было, а это название осталось, как нам объяснили, с довоенных времён.

  •  

— Значит, — заговорил подполковник тихим голосом, — недавно на закрытом совещании армейских политработников время, в которое мы живём, было определено как предвоенное!
Подполковник замолчал, ожидая реакции, но в зале, видимо, ничего не поняли — во всяком случае, ничего не поняли мы с Митьком.
— Поясняю, — сказал тогда он ещё тише, — совещание было пятнадцатого июля, так? Значит, до пятнадцатого июля мы жили в послевоенное время, а с тех пор — месяц уже целый — живём в предвоенное, ясно или нет?

  •  

… повели в столовую. С её потолка свисали на нитях пыльные МиГи и Илы, казавшиеся громадными воздушными островами рядом с эскадрильями быстрых чёрных мух.

  •  

На следующее утро я проснулся от стона, полного боли и недоумения. На самом деле я уже давно слышал эти звуки сквозь сон, но полностью очнулся только от особенно громкого и страдальческого вскрика. Я открыл глаза и огляделся. На койках вокруг происходило какое-то непонятное медленно-мычащее шевеление — я попытался приподняться на локте, но не смог, потому что был, как оказалось, пристегнут к койке несколькими широкими ремнями наподобие тех, которыми стягивают распухшие чемоданы; единственное, что я мог, — это чуть поворачивать голову из стороны в сторону. С соседней койки на меня смотрели полные страдания глаза Славы, паренька из поселка Тында, с которым я вчера успел познакомиться, а нижняя часть его лица была скрыта под какой-то натянутой тряпкой. Я открыл было рот, чтобы спросить его, в чём дело, но обнаружил, что не могу пошевелить языком и вообще не чувствую всей нижней половины лица, словно она затекла. Я догадался, что мой рот тоже чем-то заткнут и перемотан, но удивиться этому не успел, потому что вместо удивления испытал ужас: там, где должны были быть Славины ступни, одеяло ступенькой ныряло вниз и на свеженакрахмаленном пододеяльнике проступали размытые красноватые пятна — такие оставляет на вафельных полотенцах арбузный сок. Самое страшное, что собственных ног я не чувствовал и не мог поднять голову, чтобы взглянуть на них.
— Пятый взву-уд! — загремел в дверях необыкновенно богатый интонациями, полный множества намеков сержантский бас. — На перевязку!
И сейчас же в палату вошло человек десять — это были второкурсники и третьекурсники <…>. Раньше я их не видел, а офицеры говорили, что они на картошке. Они были в странных сапогах с негнущимися голенищами и ступали не очень уверено, держась то за стены, то за спинки кроватей. Ещё я заметил нездоровую бледность их лиц, на которых застыл отпечаток многодневной муки, словно переплавленной в какую-то невыразимую готовность; как ни неуместно это было, но в этот момент я вспомнил слова пионерского заклинания, которые мы с Митьком вместе со всеми повторяли в пионерлагере, на асфальтовой площадке, — вспомнил и понял, в чём именно, крича «Всегда готов!» — мы обманно уверяли себя, товарищей по линейке и прозрачное июльское утро.

  •  

По дороге желтоволосый лейтенант сказал, что сейчас начнётся выпускной вечер, совмещённый с последним госэкзаменом.
А вскоре он сам, первый из полусотни таких же лейтенантов, волнуясь и бледнея, но с неподражаемым мастерством танцевал перед приёмной комиссией «Калинку» под скупую на лишний перебор гармонь летающего замполита.

  •  

Часто в детстве я представлял себе газетный разворот, ещё пахнущий свежей краской, с моим большим портретом посередине (я в шлеме и улыбаюсь) и подписью: «Космонавт Омон Кривомазов чувствует себя отлично!» Сложно понять, почему мне этого так хотелось. Я, наверное, мечтал прожить часть жизни через других людей — через тех, кто будет смотреть на эту фотографию и думать обо мне, представлять себе мои мысли, чувства и строй моей души. И самое, конечно, главное — мне хотелось самому стать одним из других людей; уставиться на собственное, составленное из типографских точечек лицо, задуматься над тем, какие этот человек любит фильмы и кто его девушка, — а потом вдруг вспомнить, что этот Омон Кривомазов и есть я. С тех пор, постепенно и незаметно, я изменился. Меня перестало слишком интересовать чужое мнение, потому что я знал: до меня другим всё равно не будет никакого дела, и думать они будут не обо мне, а о моей фотографии с тем же безразличием, с которым я сам думаю о фотографиях других людей. Поэтому новость о том, что мой подвиг останется никому не известным, не была для меня ударом; ударом была новость о том, что придётся совершать подвиг.

  •  

— Слушай меня внимательно и не перебивай, Омон, — сказал он задушевно, словно мы только что вместе пели у костра под гитару. — Начну издалека. Понимаешь ли, в судьбе человечества много путаного, много кажущейся бессмыслицы, много горечи. Надо видеть очень ясно, очень чётко, чтобы не наделать ошибок. В истории ничего не бывает так, как в учебниках. Диалектика в том, что учение Маркса, рассчитанное на передовую страну, победило в самой отсталой. У нас, коммунистов, не было времени доказать правоту наших идей — слишком много сил отняла война, слишком долгой и серьёзной оказалась борьба с эхом прошлого и врагами внутри страны. Мы не успели технологически победить Запад. Но борьба идей — это такая область, где нельзя останавливаться ни на секунду. Парадокс и, опять же, диалектика — в том, что обманом мы помогаем правде, потому что марксизм несёт в себе всепобеждающую правду, а то, за что ты отдашь свою жизнь, формально является обманом. Но чем сознательнее…
У меня под ложечкой ёкнуло, и я рефлекторно попытался вырвать свою кисть, но ладонь полковника Урчагина словно превратилась в маленький стальной обруч.
— …сознательнее ты осуществишь свой подвиг, тем в большей степени он будет правдой, тем больший смысл обретет короткая и прекрасная твоя жизнь!

  •  

— А как ты думаешь, чьей кровью полита наша земля? Думаешь, какой-то особенной? Какой-то специальной кровью? Каких-то непростых людей? <…> Ты пойми, милый, что в этом и суть подвига, что его всегда совершает неготовый к нему человек, потому что подвиг — это такая вещь, к которой подготовиться невозможно. То есть можно, например, наловчиться быстро подбегать к амбразуре, можно привыкнуть ловко прыгать на неё грудью, этому всему мы учим, но вот самому духовному акту подвига научиться нельзя, его можно только совершить. Чем больше тебе перед этим хотелось жить, тем лучше для подвига. Подвиги, даже невидимые, необходимы стране — они питают ту главную силу, которая…

  •  

— Ландратов, — сказал он, сгибая шланг. — С тобой поговорить послали. Урчагин послал. Ты чего, правда назад в Маресьевское хочешь?
— Я не то что туда хочу, — сказал я, — я на Луну не хочу. Повиг совершать.
Ландратов хмыкнул и хлопнул себя ладонями по животу и по бедрам.
— Интересно, — сказал он, — не хочешь. Ты думаешь, они тебя теперь в покое оставят? Отпустят? Или в училище вернут? А если и вернут даже — ты хоть знаешь, что это такое, когда встаёшь с койки и делаешь первые шаги на костылях? Или как себя перед дождём чувствуешь?
— Не знаю, — сказал я.
— А может, думаешь, когда ноги заживут, малина пойдёт? В прошлом году у нас двух человек за измену Родине судили. С четвёртого курса занятия начинаются на тренажерах — знаешь, что это такое?
— Нет.
— В общем, все, как в самолёте, сидишь в кабине, ручка у тебя, педали, только смотришь на экран телевизора. Так эти двое на занятии, вместо того чтоб иммельман отрабатывать, пошли, суки, на запад на предельно малой. И не отвечают по радио. Их потом вытаскивают и спрашивают — вы чего, орлы? На что рассчитывали, а? Молчат. Один, правда, ответил потом. Хотел, говорит, ощутить, говорит. Хоть на минуту… <…> Главное что — ведь их тоже понять можно. Всё время надеешься, что в конце концов летать начнёшь. Так что когда тебе потом всю правду говорят… Думаешь, ты кому ты без ног нужен? Да и самолётов у нас в стране всего несколько, летают вдоль границ, чтоб американцы фотографировали. И то…
Ландратов замолчал.
— Чего «и то»?
— Неважно. Я что сказать хочу — думаешь, после Зарайского училища облака рассекать будешь в истребителе? В лучшем случае попадешь в ансамбль песни и пляски какого-нибудь округа ПВО. А скорее всего, вообще будешь «Калинку» в ресторане танцевать. Треть наших спивается, а треть — у кого операция неудачно прошла — вообще самоубийством кончает.

  •  

— Ладно, насчёт авиации я поверить ещё могу. Но вот насчёт атомного оружия… Допустим, в сорок седьмом ещё можно было заставить подпрыгнуть два миллиона политзаключённых. Но сейчас-то их у нас нет, а атомное оружие ведь каждый месяц…

  •  

Сёма был очень спокойным и немногословным и всё своё время тратил на тренировки, как полагалось бы и всем нам, хотя его задача была самой простой и наименее романтической. Он был нашей первой ступенью, и молодая его жизнь, как сказал бы Урчагин, любивший для торжественности менять порядок слов в предложении, должна была прерваться уже на четвёртой минуте полёта. Успех всей экспедиции зависел от точности его действий, и ошибись он чуть-чуть, скорая и бессмысленная смерть ждала нас всех. Видимо, Сёма очень переживал и поэтому тренировался даже в пустой казарме, доводя свои движения до автоматизма. Он садился на корточки, закрывал глаза и начинал шевелить губами — считал до двухсот сорока, а потом начинал поворачиваться против часовой стрелки, через каждые сорок пять градусов замысловато перебирая руками, — хоть я знал, что он мысленно открывает защёлки, крепящие первую ступень ко второй, каждый раз его движения напоминали мне сцену из гонконгского боевика; проделав эту сложную манипуляцию восемь раз, он мгновенно падал на спину и сильно ударял ногами вверх, отталкиваясь от невидимой второй ступени.

  •  

… тренировки ребят из баллистической группы усложнились. Сему Аникина это практически не затронуло — высота его подвига была четыре километра, и он просто надевал поверх формы ватник. Ивану было труднее — на сорока пяти километрах, где наступал миг его бессмертия, было холодно и воздух был уже разрежён, поэтому он тренировался в цигейковом тулупе, унтах и кислородной маске, из-за чего ему было нелегко пролезать в узкое окошко люка на макете. Отто было проще — для него был подготовлен специальный скафандр с электроподогревом, сшитый ткачихами Красной Горки из нескольких американских высотных костюмов, захваченных во Вьетнаме;..

  •  

Начальника полёта звали Пхадзер Владиленович Пидоренко. Он был родом из маленькой украинской деревни Пидоренки, и его фамилия произносилась с ударением на первом «о». Его отец тоже был чекистом и назвал сына по первым буквам слов «партийно-хозяйственный актив Дзержинского района»; кроме того, в именах Пхадзер и Владилен в сумме было пятнадцать букв, что соответствовало числу советских республик.

  •  

— Как разделить пук на пять частей? <…> Надо пукнуть в перчатку.

  •  

У нас в космической школе было два замполита, которых за глаза называли иногда политруками, — Урчагин и Бурчагин, оба полковники, оба выпускники Высшего военно-политического училища имени Павла Корчагина, очень похожие друг на друга. С нашим экипажем занимался обычно Урчагин. У замполитов на двоих было одно японское инвалидное кресло с электромотором, и поэтому когда один из них вёл воспитательную работу, второй молча и неподвижно полулежал в кровати в крохотной комнате пятого этажа — в кителе, до пояса прикрытый одеялом, скрывавшим от постороннего взгляда судно. Бедная обстановка комнаты, планшет для письма с узкими прорезями в накладываемой сверху картонке, неизменный стакан крепкого чая на столе, белая занавеска и фикус — всё это трогало меня почти до слез, и в эти минуты я переставал думать, что все коммунисты — хитрые, подловатые и основательные люди.

  •  

Лучше других сильных духом мне запомнился майор в отставке Иван Трофимович Попадья. Смешная фамилия. Он был высокий — настоящий русский богатырь (его предки участвовали в битве при Калке), со множеством орденов на кителе, с красным лицом и шеей, весь в беловатых бусинках шрамов и с повязкой на левом глазу. У него была очень необычная судьба: начинал он простым егерем в охотничьем хозяйстве, где охотились руководители партии и правительства, и его обязанностью было гнать зверей — кабанов и медведей — на стоящих за деревьями стрелков. Однажды случилось несчастье. Матерый кабан-секач вырвался за флажки и клыком нанес смертельную рану стрелявшему из-за берёзки члену правительства. Тот умер по пути в город, и на заседании высших органов власти было принято решение запретить руководству охоту на диких животных. Но, конечно, такая необходимость продолжала возникать, и однажды Попадью вызвали в партком охотхозяйства, всё объяснили и сказали:
— Иван! Приказать не можем — да если б и могли, не стали бы, такое дело. Но только нужно это. Подумай. Неволить не станем.
Крепко думал Попадья — всю ночь, — а наутро пришёл в партком и сказал, что согласен.
— Иного не ждал, — сказал секретарь.
Ивану Трофимовичу дали бронежилет, каску и кабанью шкуру, и началась новая работа — такая, которую смело можно назвать ежедневным подвигом. В первые дни ему было немного страшно, особенно за открытые ноги, но потом он пообвыкся, да и члены правительства, знавшие, в чём дело, старались целить в бок, где был бронежилет, под который Иван Трофимович для мягкости подкладывал думку. Иногда, конечно, какой-нибудь дряхленький ветеран ЦК промахивался, и Иван Трофимович надолго попадал на бюллетень — там он прочёл много книг, в том числе и свою любимую, воспоминания Покрышкина. Какой это был опасный — под стать ратному — труд, ясно хотя бы из того, что Ивану Трофимовичу каждую неделю меняли пробитый пулями партбилет, который он носил во внутреннем кармане шкуры.

  •  

Я вдруг по-новому понял давно потерявшие смысл и приевшиеся слова «В жизни всегда есть место подвигу», каждое утро глядевшие на меня со стены учебного зала. Это была не романтическая бессмыслица, а точная и трезвая констатация того факта, что наша советская жизнь есть не последняя инстанция реальности, а как бы только её тамбур. Не знаю, понятно ли я объяснил. Скажем, в какой-нибудь Америке, где-нибудь на тротуаре между горящей витриной и припаркованным «Плимутом», не было и нет места подвигу — если, конечно, не считать момента, когда там проходит советский разведчик. А у нас хоть и можно оказаться у такой же внешне витрины и на таком же тротуаре, но произойти это может только в послевоенное или предвоенное время, и именно здесь приоткрывается ведущая к подвигу дверь, но не где-то снаружи, а внутри, в самой глубине души.
— Молодец, — сказал мне Урчагин, когда я поделился с ним своими мыслями, — только будь осторожней. Дверь к подвигу действительно открывается внутри, но сам подвиг происходит снаружи. Не впади в субъективный идеализм. Иначе сразу же, за одну короткую секунду, лишится смысла высокий и гордый твой путь ввысь.

  •  

Внешне луноход напоминал большой бак для белья, поставленный на восемь тяжёлых колёс, похожих на трамвайные. На его корпусе было много всяких выступов, антенн разной формы, механических рук и прочего — всё это не работало и нужно было в основном для телевидения, но впечатление оставляло очень сильное. Крыша лунохода была покрыта маленькими косыми насечками; это было сделано не специально — просто металлический лист, из которого она изготовлялась, был таким же, как на полу у входа в метро. Но выглядела машина из-за этого ещё таинственней.
Странно устроена человеческая психика! В первую очередь ей нужны детали. Помню, когда я был маленький, я часто рисовал танки и самолёты и показывал их своим друзьям. Нравились им всегда рисунки, где было много всяких бессмысленных черточек, так что я даже потом их нарочно пририсовывал. Вот так же и луноход казался очень сложным и умным аппаратом.
Его крышка откидывалась в сторону — она была герметичной, на резиновой прокладке, с несколькими слоями теплоизоляции. Внутри было свободное место — примерно как в башне танка, и там стояла чуть переделанная рама от велосипеда «Спорт» с педалями и двумя шестеренками, одна из которых была аккуратно приварена к оси задней пары колёс. Руль был обычным полугоночным — баранкой, — через специальную передачу он мог чуть-чуть поворачивать передние колёса, но, как мне говорили, такой необходимости не должно было возникнуть. Из стен выступали полки, пока они были пустыми; к середине руля был приделан компас, а к полу — жестяная зеленая коробка передатчика с телефонной трубкой. В стене перед рулем чернели две крошечные круглые линзы, похожие на дверные глазки; через них были видны края передних колёс и декоративный манипулятор. С другой стороны висело радио — самый обычный кирпич из красной пластмассы с чёрной ручкой регулировки громкости (начальник полёта объяснил, что для преодоления психологического отрыва от страны на все советские космические аппараты обязательно транслируют передачи «Маяка»). Внешние линзы, большие и выпуклые, были закрыты шорами сверху и по бокам, так что у лунохода появлялось как бы лицо, или, точнее, морда — довольно симпатичная, вроде тех, что рисуют у арбузов и роботов в детских журналах.

  •  

Интересно, придёт ли в голову кому-нибудь из тех, кто увидит в газете фотографию лунохода, что внутри стальной кастрюли, существующей для того, чтобы проползти по Луне семьдесят километров и навек остановиться, сидит человек, выглядывающий наружу сквозь две стеклянных линзы? Какая, впрочем, разница. Если кто-нибудь и догадается об этом, он всё равно никогда не узнает, что этим человеком был я, Омон Ра, верный сокол Родины, как сказал однажды начальник полёта, обняв меня за плечи и показывая пальцем на сияющую тучу за окном.

  •  

Ещё один предмет, появившийся в наших занятиях — «Общая теория Луны» <…>. Занятия вёл доктор философских наук в отставке Иван Евсеевич Кондратьев. <…> лекции его были довольно интересными. Помню, свою первую встречу с нами он начал очень необычно — целых полчаса читал нам по бумажке всякие стихи о Луне; в конце он так сам себя растрогал, что пришлось протирать очки.

  •  

— Видный русский учёный Георгий Иванович Гурджиев ещё во время нелегального периода своей деятельности разработал марксистскую теорию Луны. Согласно ей, всего лун у Земли было пять — именно поэтому звезда, символ нашего государства, имеет пять лучей. Падение каждой луны сопровождалось социальными потрясениями и катастрофами — так, четвертая луна, упавшая на планету в 1904 году и известная под именем Тунгусского метеорита, вызвала первую русскую революции, за которой вскоре последовала вторая. До этого падения лун приводили к смене общественно-экономических формаций — конечно же, космические катастрофы не влияли на уровень развития производительных сил, складывающийся независимо от воли и сознания людей и излучения планет, но способствовали формированию субъективных предпосылок революции. Падение нынешней Луны — луны номер пять, последней из оставшихся — должно привести к абсолютной победе коммунизма в масштабах Солнечной системы. В этом же курсе мы изучим две основные работы Ленина, посвященные Луне, — «Луна и восстание» и «Советы постороннего». Сегодня мы начнём с рассмотрения буржуазных фальсификаций вопроса — взглядов, по которым органическая жизнь на Земле служит просто пищей для Луны, источником поглощаемых ею эманаций. Неверно это уже потому, что целью существования органической жизни на Земле является не кормление Луны, а, как показал Владимир Ильич Ленин, построение нового общества, свободного от эксплуатации человека номер один, два и три человеком номер четыре, пять, шесть и семь…
И так далее. Он говорил много и сложно, но лучше всего я запомнил удививший меня своей поэтичностью пример: тяжесть висящей на цепочке гири заставляет часы работать; Луна — такая гиря, Земля — часы, а жизнь — это тиканье шестерёнок и пение механической кукушки.
Довольно часто у нас проводились медицинские проверки — всех нас изучили вдоль и поперёк, и это было понятно. Поэтому, услышав, что нам с Митьком нужно пройти какое-то реинкарнационное обследование, я подумал, что это будет проверка рефлексов или измерение давления — первое слово мне ничего не сказало. Но когда меня вызвали вниз и я увидел специалиста, который должен был меня обследовать, я почувствовал детский страх, непреодолимый и совершенно неуместный в свете того, что мне предстояло в очень близком будущем.
Передо мной был не врач в халате с торчащим из кармана стетоскопом, а офицер, полковник, но не в кителе, а в какой-то странной чёрной рясе с погонами, толстый и крупный, с красным, словно обваренным щами, лицом. На груди у него висели никелированный свисток и секундомер, и если бы не глаза, напоминающие смотровую щель тяжёлого танка, он был бы похож на футбольного судью. Но вёл себя полковник приветливо, много смеялся, и под конец беседы я расслабился.

  •  

Помню, как я глядел на <песочные> часы, удивляясь, до чего же медленно песчинки скатываются вниз сквозь стеклянное горло, пока не понял, что это происходит из-за того, что каждая песчинка обладает собственной волей, и ни одна не хочет падать вниз, потому что для них это равносильно смерти. И вместе с тем для них это было неизбежно; а тот и этот свет, думал я, очень похожи на эти часы: когда все живые умрут в одном направлении, реальность переворачивается и они оживают, то есть начинают умирать в другом.

  •  

Конечно, нервничаю. А то не занервничаешь, когда сидишь в Комитете госбезопасности, да ещё в первом отделе. <…> А у вас странно как-то. Ну, необычно. Это у вас везде так, или только в особом отделе? Сколько ж тут черепов-то на полках, Господи — прямо как книги стоят. И с бирками, ты смотри… Нет, я не в том смысле. Раз лежат, значит надо. Экспертиза там, картотека. Я понимаю. Я понимаю. Что вы говорите… И как только сохранился…

  •  

Какая свеча толстая… Из чьего? Ха-ха-ха, шутите, товарищ полковник…

  •  

Всё-таки чем носилки хороши — если рабы, конечно, умелые — едешь и пишешь. И светильник горит как в комнате, а мимо пинии проплывают…

  •  

Да нет, всё как есть написал — он и правда из Галилеи, Максим этот. У него по ночам собираются, какой-то дым вдыхают. А потом он на крышу вылазит в одних калигах и петухом кричит — я как увидел, так сразу понял, что они христиане… Про летучих мышей приврал, конечно. Чего там. Да всё равно им одна дорога — в гладиаторскую школу.

  •  

А, как имя пишется? Как «птица». Мать ужасно расстроилась, когда узнала, как меня отец назвать хочет. Зато Бальдур фон Ширах — он с отцом дружил — целое стихотворение мне посвятил. В школах сейчас проходят… Называется «Драконоборец». Как-то там было… «Фогель, ты спросишь, где же наш фюрер? Ночью, под яркою луною, что озаряет дивным сияньем трубы над скатами крыш, фюрер над картой, в башне высокой, сердцем сродняясь с страною, видит, как, бросив маленький „шмайссер“, сладко и тихо ты спишь…»[1]

  •  

Наверху стали попадаться новые курсанты — их готовили отдельно от нас, а к чему — я точно не знал; говорили об отправке какого-то автоматического зонда к Альфе Микроцефала сразу после нашей экспедиции…

  •  

… в серебристом скафандре, утеплённом в некоторых местах кусками байкового одеяла в жёлтых утятах, Отто Плуцис — его шлем был откинут и напоминал задубевший на космическом морозе капюшон.

  •  

Мы довольно долго петляли между каменных стен, вдоль которых тянулись разноцветные провода; несколько раз коридор поворачивал, а его потолок иногда становился таким низким, что приходилось нагибаться. В одном месте я заметил неглубокую нишу, где лежали подвявшие цветы; рядом висела небольшая мемориальная доска со словами: «Здесь в 1932 году был злодейски убит лопатой товарищ Сероб Налбандян»[2].

  •  

… пустые «овощи-фрукты» Василия Блаженного

  •  

… серое, близкое и как бы отвернувшееся от земли небо, которое ещё, быть может, не знало, что совсем скоро его прорвёт железный пенис советской ракеты.

  •  

Мир делался знакомым до мельчайших подробностей, как дверь сортира изнутри…

  •  

«Секунды предстартового отсчёта, — вспомнил я слова товарища Урчагина, — что это, как не помноженный на миллион телевизоров голос истории?»

  •  

— И я, и весь этот мир — всего лишь чья-то мысль, — тихо сказал медведь.

  •  

Я часто читал, что всех без исключения космонавтов поражал вид нашей планеты из космоса. Писали о какой-то сказочно красивой дымке, о том, что сияющие электричеством города на ночной стороне напоминают огромные костры, а на дневной стороне видны даже реки, — так вот, всё это неправда. Больше всего Земля из космоса напоминает небольшой школьный глобус, если смотреть на него, скажем, через запотевшие стёкла противогаза.

  •  

… на самом деле про звезды не известно ничего, кроме того, что их жизнь страшна и бессмысленна, раз все их перемещения в пространстве навечно предопределены и подчиняются механическим законам, не оставляющим никакой надежды на нечаянную встречу. Но ведь и мы, люди, думал я, вроде бы встречаемся, хохочем, хлопаем друг друга по плечам и расходимся, но в некоем особом измерении, куда иногда испуганно заглядывает наше сознание, мы так же неподвижно висим в пустоте, где нет верха и низа, вчера и завтра, нет надежды приблизиться друг к другу или хоть как-то проявить свою волю и изменить судьбу; мы судим о происходящем с другими по долетающему до нас обманчивому мерцанию и идём всю жизнь навстречу тому, что считаем светом, хотя его источника может уже давно не существовать. И вот ещё, думал я, всю свою жизнь я шёл к тому, чтобы взмыть над толпами рабочих и крестьян, военнослужащих и творческой интеллигенции, и вот теперь, повиснув в сверкающей черноте на невидимых нитях судьбы и траектории, я увидел, что стать небесным телом — это примерно то же самое, что получить пожизненный срок с отсидкой в тюремном вагоне, который безостановочно едет по окружной железной дороге.

  •  

Я мало что видел и испытал, но мне многое нравилось, и я всегда считал, что полёт на Луну вберёт в себя всё, мимо чего я проходил, надеясь встретить это потом, окончательно и навсегда; откуда мне было знать, что самое лучшее в жизни всегда видишь как бы краем глаза? В детстве я часто представлял себе внеземные пейзажи — залитые мертвенным светом, изрытые кратерами каменные равнины; далёкие острые горы, чёрное небо, на котором огромной головней пылает солнце и блестят звезды; я представлял себе многометровые толщи космической пыли, представлял камни, неподвижно лежащие на лунной поверхности многие миллиарды лет, — почему-то меня очень впечатляла мысль о том, что камень может неподвижно пролежать на одном и том же месте столько времени, а я вдруг нагнусь и возьму его толстыми пальцами скафандра. Я думал о том, как увижу, подняв голову, голубой шар Земли, похожий на чуть искажённый заплаканными стёклами противогаза школьный глобус, и эта высшая в моей жизни секунда свяжет меня со всеми теми моментами, когда мне казалось, что я стою на пороге чего-то непостижимого и чудесного.
На самом деле Луна оказалась крохотным пространством, чёрным и душным, где только изредка загоралось тусклое электричество; она оказалась неизменной тьмой за бесполезными линзами глазков и беспокойным неудобным сном в скорченном положении, с головой, упертой в лежащие на руле руки.

  •  

… полный чувства голос, напирая на букву «р», как на соседа по автобусу, запел…

  •  

Прощай, ячменный колос,
Уходим завтра в космос.
В районе окна
Товарищ Луна
Во всем чёрном небе одна…

  •  

«Социализм — это строй цивилизованных кооператоров с чудовищным Распутиным во главе, который копируется и фотографируется не только большими группами коллективных пропагандистов и агитаторов, но и коллективными организаторами, различающимися по их месту в исторически сложившейся системе использования аэропланов против нужд и бедствий низко летящей конницы, которая умирает, загнивает, но так же неисчерпаема, как нам реорганизовать Рабкрин».
Над текстом, выложенным золотыми буквами, был картуш с золотым остробороденьким профилем и полукруглое слово «ЛЕНИН», обрамлённое двумя оливковыми ветвями из фольги.

  •  

Я подошёл к столу, на котором остались недопитая водка и тарелки с закуской; мне сильно хотелось выпить. Когда я сел, моя спина автоматически согнулась, приняв велосипедную позу; с некоторым усилием я разогнулся, слил остатки водки — её хватило на два полных стакана — и по очереди опрокинул их в рот. Несколько секунд я колебался, не закусить ли одним из оставшихся на тарелке маринованных грибов, но когда увидел испачканную слизью вилку, победила брезгливость.
<…> я вспомнил свой последний день на Земле, темнеющую от дождя брусчатку Красной площади, коляску товарища Урчагина и случайное прикосновение его тёплых губ, шепчущих в моё ухо:
«<…> Запомни, Омон, хоть никакой души, конечно, у человека нет, каждая душа — это вселенная. В этом диалектика. И пока есть хоть одна душа, где наше дело живёт и побеждает, это дело не погибнет. Ибо будет существовать целая вселенная, центром которой станет вот это…»
Он обвёл рукой площадь, булыжник которой уже грозно и чёрно блестели.
«А теперь — главное, что ты должен запомнить, Омон. Сейчас ты не поймёшь моих слов, но я и говорю их для момента, который наступит позже, когда меня не будет рядом. Слушай. Достаточно даже одной чистой и честной души, чтобы наша страна вышла на первое место в мире по освоению космоса; достаточно одной такой души, чтобы на далёкой Луне взвилось красное знамя победившего социализма. Но одна такая душа хотя бы на один миг необходима, потому что именно в ней взовьётся это знамя…»
Я вдруг почувствовал сильный запах пота, обернулся и сразу же полетел на пол, сбитый со стула сильным ударом кулака в толстой резиновой перчатке.
Надо мной стоял космонавт в заношенном войлочном скафандре и шлеме с красной надписью «СССР». Он схватил пустую бутылку, разбил её о край стола и с розочкой в занесённой руке наклонился надо мной, но я успел откатиться, вскочил на ноги и побежал. Он кинулся за мной — перемещался он медленными движениями, но почему-то очень быстро, и это было страшно. <…> Тогда я кинулся назад, увернулся от первого и столкнулся со вторым, который с размаху ударил меня ногой в ботинке с тяжёлой магнитной подошвой — целился он в пах, но попал в ногу, — а потом попытался боднуть острой антенной в живот. Мне опять удалось увернуться. Я вдруг понял, что выпил водку, которой они ждали, может быть, несколько лет, и испугался по-настоящему.

О романе

править
  •  

Соц-арт «Омона Ра» сегодня уже не читается как литература, но зато вполне может быть использован как учебник по новейшей истории Советского Союза периода упадка — и как образчик общего хода мыслей, и как отражение того умонастроения, которое сделало невозможным дальнейшее существование империи.

  Александр Гаврилов, «Диалектика пустоты», 2003
  •  

«Шесть спичек» <…>. Да, [Стругацким] эмоционально симпатичны все эти физики, бросающиеся грудью на смертельные дозы радиации в мирное время. Но умом они уже понимают, как это нелепо, нерационально. Они уже видят, как вся эта дурная корчагинщина выродится к концу 1970-х в абсурдный подвиг парня, погибшего при тушении ватником загоревшегося колхозного поля. И не в «Шести ли спичках» таился зародыш пелевинского «Омона Ра» — настоящей эпитафии советской фантастике и советскому героизму?

  Ант Скаландис, «Братья Стругацкие», 2008
  •  

В «Омоне Ра» он не столько цинично глумится над нашей пилотируемой космонавтикой, как сгоряча решили некоторые простодушные фэны, сколько обыгрывает клише «разоблачительных» статей только-только нарождающейся российской «жёлтой» прессы, жонглирует штампами и доводит до абсурда болезненные фантазии «акул пера».[3]

  Василий Владимирский

Интервью Виктора Пелевина

править
  •  

«Омон Ра» это роман о судьбе человека, который решил в своей душе, что он вырастет и отправится на Луну. Только потом он узнал, что то, через что он прошёл, не было истинным путешествием, а чем-то вроде преображения души.

 

Omon Ra is about the fate of a man who decided in his soul to go up there, to go to the moon. Then he found out that what he had undergone was not a ‘real’ journey but—something like a transformation of the soul.

  Салли Лэрд, 1993-1994
  •  

… «Омон Ра» <…> совсем не о космической программе, она о внутреннем космосе советского человека. Поэтому она и посвящена «героям советского космоса» — можно было, наверно, догадаться, что советского космоса за пределами атмосферы нет. С точки зрения внутреннего пространства личности весь советский проект был космическим — но был ли советский космос достижением, большой вопрос. Это книга о том, это Кастанеда называл словом «тональ». Многие западные критики так её и поняли. А у нас почему-то решили, что это запоздалая антисоветская провокация. Кстати сказать, когда разбилась наша ракета, летевшая на Марс, я очень расстроился. А потом мне позвонил один журналист из Hью-Йорка (я в это время был в Айове) и сказал, что ракета разбилась потому, что не отделилась четвёртая ступень. По его мнению, смертник, который должен был её отделить, отказался делать это из идейно-мистических соображений — страна в таком состоянии, как Россия, просто не имеет права запускать объекты в космос.[4]

  •  

Политический аспект этой книги не был для меня важен. Я не писал сатиру на советскую космическую программу, поэтому книга имела успех и в России, и за границей. Это был роман о взрослении человека в абсурдном и страшном мире.

 

The political aspect of this book wasn’t really important to me. I didn’t write a satire of the Soviet space program, as the book was branded both in Russia and abroad. It was a novel about coming of age in a world that is absurd and scary.

  журналу BOMB, 1 марта 2002
  •  

«Омон Ра» — это последний роман, написанный в СССР, — я поставил точку за день до путча 1991 года, который погубил страну. Это, мне кажется, символично. Этот роман и объясняет, собственно, почему СССР распался.[5]

  •  

Повесть <…> попытались было прочесть как сатиру на советскую космонавтику, то есть провели по ведомству «чернухи», социального обличительства. <…> На сатиру принято обижаться — тут же почему-то никто не почувствовал себя оскорблённым, даже самые амбициозные из отцов космонавтики. <…>
Словом, простая до простоватости, ясная, динамичная и общедоступная, как Художественный театр, проза Пелевина явно вывернулась из рук рецензентов.[6]

  Сергей Чупринин, «Сбывшееся небывшее»
  •  

… взять в метафоры лишённую сердцевины луковицу.
В «парадигме лука» пустота не кладбище, а родник смыслов. Это — космический ноль, вокруг которого наращивается бытие. Являющаяся сразу всем и ничем, пустота — средоточие мира. <…>
Дал[еко] в этом сквозном для «парадигмы лука» сюжете зашёл <…> Виктор Пелевин: он и силу переосмысливает как слабость. В повести «Омон Ра» Пелевин разрушает фундаментальную антитезу тоталитарного общества: «Слабая личность — сильное государство». Сильных у него вообще нет. Из могучей «империи зла» он разжаловал режим в жалкого импотента, который силу не проявляет, а симулирует. <…>
Демонстрация слабости нужна Пелевину отнюдь не для сатирических или обличительных, а для метафизических целей: коммунизм, неспособный преобразовать, как грозился, бытие, преобразует сознание. <…>
Строя действительность по своему образу и подобию, коммунизм разрушает собственную основу. Вместо эволюции с её неизбежной сменой общественных формаций появляется концепция множественности миров, множественности конкурирующих между собой реальностей.

  Александр Генис, «Лук и капуста», июль 1994
  •  

Изобретательная комедия, чёрная, как сам космос. Из-за неё книга «Парни что надо» теперь выглядит как раздаточный материал НАСА.

 

An inventive comedy as black as outer space itself. Makes The Right Stuff looks like a NASA handout.[7]

  Тибор Фишер
  •  

Такое впечатление, что, просидев в Литинституте какое-то время, он сделал один вывод: в литературе <…> все средства хороши, если они приносят нужный результат. Особенно показательна в этом смысле повесть «Омон Ра». Она открывается крепким реалистическим зачином. Потом начинаются соцартовские фигулечки <…>. Потом вполне кондовый абсурдизм. И так далее. Но это не сознательное комбинирование чужих стилей, не игра в дискурс.
Но при этом Пелевин создаёт литературу, которой не откажешь в содержательности и даже некой социальной прозорливости.
Как такое возможно? Так же, как и в случае с <…> Булгариным. Фаддей Венедиктович ведь тоже писал дурную, «лакейскую», с точки зрения светской публики, прозу <…>.
Кстати, один из романов Ф. В. Булгарина назывался «Похождения Митрофанушки в Луне». Это была косвенная сатира на сословное общество, на особенности русского национального быта. Почти «Омон Ра»?

  Павел Басинский, «Синдром Пелевина», ноябрь 1999
  •  

Открытие фальшивой, фантомной природы советской реальности составляет основу сюжета <…> повести «Омон Ра». Парадокс этой повести состоит в том, что всё, укоренённое в сознании героя, обладает высочайшим статусом реальности (так, скажем, всю полноту ощущений полёта он пережил в детстве в детсадовском домике-самолётике), напротив же, всё претендующее на роль действительности, — фиктивно и абсурдно. Вся советская система направлена на поддержание этих фикций ценой героических усилий и человеческих жертв. Советский же героизм, по Пелевину, отличается не только полной отменой свободы выбора — человек обязан стать героем (так, курсантам Авиационного училище имени Алексея Маресьева в первый же день ампутируют ноги, чтобы потом сделать из каждого «настоящего человека», тем более что летать безногим выпускникам всё равно не на чем). Затыкая людьми прорехи фиктивной реальности, утопический мир обязательно расчеловечивает своих жертв: Омон и его товарищи должны заменить собой части космической машины, воплощая песенную мечту о «стальных руках — крыльях» и «пламенном моторе» вместо сердца; образцовый советский герой Иван Трофимович Попадья заменяет собой зверей для охоты высоких партийных боссов (которые знают, в кого стреляют).
Однако повесть Пелевина — это не только и даже не столько сатира на миражи советской утопии. Советский мир представляет собой концентрированное выражение постмодернистского восприятия реальности как совокупности более или менее убедительных фикций. Но Пелевин вносит в эту концепцию существенную поправку. Убедительность абсурдных миражей всегда обеспечивается реальными и единственными жизнями конкретных людей, их болью, муками, трагедиями, которые для них самих совсем не фиктивны. Писатель предлагает взглянуть на мир муляжей и обманов изнутри — глазами «винтика», встроенного в машину социальных иллюзий.
Главный герой этой повести с детства мечтает о полёте в космос — полёт воплощает для него идею альтернативной реальности, оправдывающей существование безнадёжной повседневности (символом этой повседневности становится в повести невкусный комплексный обед из супа с макаронными звёздочками, курицы с рисом и компота, который неотвязно сопровождает Омона всю его жизнь) <…> — именно эта устремлённость в космос создаёт пространство для внутренней свободы Омона. Недаром он мысленно уподобляет себя египетскому богу Ра, умирающему и возрождающемуся, светоносному и бессмертному. <…>
Не КГБ, не страх, а подлинные муки и жестокие потери придали мечте Омона о космосе статус реальности. И он действительно уподобился божественному Pa — пройдя через смерть в московских подземельях, он возродился для новой, свободной, жизни — в своём космосе. В этом контексте авторское посвящение, предпосланное «Омону Ра»: «Героям Советского Космоса», — наполняется новым, отнюдь не саркастическим, смыслом.

  «Современная русская литература» (том 2), 2003
  •  

«Омон Ра» явно отсылал и к соцреалистическому «роману воспитания», и к голливудскому конспирологическому кино поздних 1970-х («Козерог Один»). На эту перекличку, кажется, первым обратил внимание М. Золотоносов.
<…> Омон Кривомазов не только не прекратил своего «путешествия» после того, как обнаруживал, что весь космический полёт был симуляцией, разыгранной в туннелях московского метро, — напротив, обман и его обнаружение он воспринял как инициацию — ритуальное испытание, сопровождаемое временной смертью (осечка при попытке самоубийства «на Луне», чудесное спасение от погони в туннеле) и последующим «вторым рождением» в качестве египетского бога Ра, или, по меньшей мере, его двойника, летящего в ином мире к своей собственной Луне. Деконструкции в таком сюжете подвергалась, конечно, не советская космическая программа, а советская мифология трансцендентного, в соответствии с которой только смерть может быть означающим священного…

  «Паралогии: Трансформации (пост)модернистского дискурса в русской культуре 1920—2000 годов», 2008

Примечания

править
  1. Текст со слов называется «Драконоборец» присутствует в опубликованном отдельно отрывке под название «Луноход» (1991), но его нет по крайней мере в нескольких изданиях романа «Вагриус».
  2. Отсылка к своему рассказу «Реконструктор (об исследованиях П. Стецюка)».
  3. Мир фантастики. — 2013. — № 5 (117). — С. 38.
  4. Виктор Пелевин: продолжатели русской литературной традиции не представляют ничего, кроме своей изжоги // Вечерний клуб, 09.01.1999.
  5. Виктор Пелевин: «Реальность — это любая галлюцинация, в которую вы верите на сто процентов» [2005] // Одиннадцать бесед о современной русской прозе / Интервью Кристины Роткирх. — М.: Новое литературное обозрение, 2009.
  6. Знамя. — 1993. — № 9. — С. 182.
  7. abstract // Victor Pelevin. Omon Ra. New York: New Directions, 1998.

Ссылки

править


Цитаты из произведений Виктора Пелевина
Романы Омон Ра (1991) · Жизнь насекомых (1993) · Чапаев и Пустота (1996) · Generation «П» (1999) · Числа (2003) · Священная книга оборотня (2004) · Шлем ужаса (2005)  · Empire V (2006) · t (2009) · S.N.U.F.F. (2011) · Бэтман Аполло (2013) · Любовь к трём цукербринам (2014) · Смотритель (2015) · Лампа Мафусаила, или Крайняя битва чекистов с масонами (2016) · iPhuck 10 (2017) · Тайные виды на гору Фудзи (2018) · Непобедимое Солнце (2020) · Transhumanism Inc. (2021) · KGBT+ (2022) · Путешествие в Элевсин (2023)
Сборники Синий фонарь (1991) · ДПП (NN) (2003) · Relics. Раннее и неизданное (2005) · П5: прощальные песни политических пигмеев Пиндостана (2008) · Ананасная вода для прекрасной дамы (2010) · Искусство лёгких касаний (2019)
Повести Затворник и Шестипалый (1990) · День бульдозериста (1991) · Принц Госплана (1991) · Жёлтая стрела (1993) · Македонская критика французской мысли (2003) · Зал поющих кариатид (2008) · Зенитные кодексы Аль-Эфесби (2010) · Операция «Burning Bush» (2010) · Иакинф (2019)
Рассказы

1990: Водонапорная башня · Оружие возмездия · Реконструктор · 1991: Девятый сон Веры Павловны · Жизнь и приключения сарая Номер XII · Мардонги · Миттельшпиль · Музыка со столба · Онтология детства · Откровение Крегера · Проблема верволка в средней полосе · СССР Тайшоу Чжуань · Синий фонарь · Спи · Хрустальный мир · 1992: Ника · 1993: Бубен Нижнего мира · Бубен Верхнего мира · Зигмунд в кафе · Происхождение видов · 1994: Иван Кублаханов · Тарзанка · 1995: Папахи на башнях · 1996: Святочный киберпанк, или Рождественская ночь-117.DIR · 1997: Греческий вариант · Краткая история пэйнтбола в Москве · 1999: Нижняя тундра · 2001: Тайм-аут, или Вечерняя Москва · 2003: Акико · Гость на празднике Бон · Запись о поиске ветра · Фокус-группа · 2004: Свет горизонта · 2008: Ассасин · Некромент · Пространство Фридмана · 2010: Отель хороших воплощений · Созерцатель тени · Тхаги

Эссе

1990: Зомбификация. Опыт сравнительной антропологии · 1993: ГКЧП как тетраграмматон · 1998: Имена олигархов на карте Родины · Последняя шутка воина · 1999: Виктор Пелевин спрашивает PRов · 2001: Код Мира · Подземное небо · 2002: Мой мескалитовый трип