Цитаты о Викторе Гюго

Здесь представлены цитаты других людей о Викторе Гюго (1802—1885) и его творчестве в целом.

XIX векПравить

  •  

К дьяволу министров, президента, палату; ещё остался во Франции поэт, заставляющий дрожать наши сердца!

  Жюль Верн, письмо родителям, 1849 или 1850
  •  

Под конец жизни на престарелого Ливингстона нашла мания странствования. Он шёл куда глаза глядят, останавливался где придётся, затем вновь пускался в путь, без цели, без компаса. Это был путешественник — лунатик. В области духа старость нашего великого Гюго напоминает мне старость Ливингстона.

 

Dans les derniers temps de sa vie, le vieux Livingstone, pris d'une sorte de dé— lire ambulant, errait au hasard, campait çà et là, puis se remettait en route sans projet ni boussole : c'était le somnambule du voyage. Dans le domaine de l'idée, la vieillesse de notre grand Hugo me fait songer à cela.

  — Альфонс Доде, «Заметки о жизни»
  •  

Прежде казалось, что этот большой поэт богаче мыслями. Приходится сознаться, что он был занят больше словами, нежели идеями. Мы с грустью обнаруживаем, что то, что он выдавал за высокую философию, — лишь груда бессвязных, банальных грез. Наконец, мы опечалены и, пожалуй, испуганы тем, что в огромном его наследии, среди такого множества чудовищ, мы не встречаем ни одного подлинно человеческого лица.
Греки говорили: человек есть мера всех вещей. Гюго не знает меры, потому что не знает человека. Он не постиг до конца человеческую душу. Ему не дано было понимать и любить. Он безотчётно чувствовал эхо. Вот почему он и стремился изумлять. Долго владел он искусством поражать воображение. Но можно ли изумлять вечно? Он прожил жизнь, опьяненный звуками и красками, и опьянил ими мир. Весь его талант заключается именно в этом: он великий фантазёр и несравненный мастер.

  Анатоль Франс, «На набережной Малаке. Александр Дюма и его речь», 1887 (сб. «Литературная жизнь (Серия первая)»)

1830-еПравить

  •  

Нельзя не признать, что между подражателями Вальтер-Скотта нашлись таланты несравненно сильнее и выше его: Виктор Гюго, например, превосходит его всею высотою поэтического гения; однако ж никто не сравнялся с ним в историческом романе <…>.
Вальтер-Скотт <…> вывел на сцену, под защитою всей прелести своего повествовательного дара палачей, цыган, жидов; он открыл европейской публике отвратительную поэзию виселиц, эшафотов, казней, резни, пьяных сборищ и диких страстей. <…> Виктор Гюго исковеркал прекрасный свой талант единственно на Вальтер-Скотте; на нём развратил он высокое стремление своего гения, и до сих пор не может создать ни одной повести, ни одной драмы, без палача, жида, цыгана или виселицы.

  Осип Сенковский, рецензия на «Мазепу» Ф. Булгарина, февраль 1834
  •  
  Николай Надеждин, «Здравый смысл и Барон Брамбеус» (статья I), апрель 1834
  •  

Когда француз заимствует у другого народа, он хочет перевысить меру, он хочет придать силу, сделать лучше; он скорее исковеркает нежели сделает точно так как другой. Он и в переимчивости хочет быть оригинален. Вот почему переувеличение (exagération) <…> есть господствующая черта в современной французской словесности <…>. Виктор Гюго есть главный представитель этого национального стремления Франции: его поэзия есть вогнутое зеркало, где исказилась поэзия Шекспира, Гёте и Байрона, где романтизм британо-германский взбил хохол до потолка, вытянул лицо и встал на дыбы, и совершенно обезобразил своё естественное, выразительное лицо, [и поэтому она есть] клевета не только на романтизм, но и на природу человеческую.

  Степан Шевырёв, ««Чаттертон, драма Алфреда де Виньи», 1835
  •  

Во Франции только три человека — Готье, Гюго и я — знают французский язык.[1]пригласив их выпускать журнал «Парижская хроника»[1]

  Оноре Бальзак, 1836

1850-еПравить

  •  

В нашем веке был только один [великий поэт], это папаша Гюго. <…> В наш век Гюго заткнёт всех за пояс, хотя у него полно безвкусицы, но зато какое сильное дыхание! Какая мощь!

 

Il n'y en a eu qu'un [grand poète] en ce siècle, c'est le père Hugo. <…> Hugo, en ce siècle, enfoncera tout le monde, quoiqu'il soit plein de mauvaises choses; mais quel souffle ! que souffle !

  Гюстав Флобер, письмо Луизе Коле 25 сентября 1852
  •  

Что до французского стиха, лишь один поэт владел его фактурой, это Лафонтен. Гюго — пусть он поэт более великий — пришёл позже…

 

En fait de vers français, il n'y en a qu'un comme facture, c'est La Fontaine. Hugo vient après, tout plus grand poète qu'il est…

  — Гюстав Флобер, письмо Луизе Коле 15 января 1853
  •  

Мы видим у него больше жестокости, чем силы; дерзкий, железный лоб и, при всём богатстве фантазии и остроумия, беспомощность выскочки и дикаря, который делает себя смешным, наваливши на себя через меру и не у места золото и драгоценные камни; словом, в нём всё — смешное варварство, резкая дисгармония и самое ужасающее безобразие. Кто-то сказал о таланте В. Гюго: «Это весьма красивый горбун».[2]

  Генрих Гейне, «О французской сцене» (гл. «Позднейшая заметка»), 1854
  •  

Виктор Гюго никогда не был в настоящем смысле слова политическим деятелем. Он слишком поэт, слишком под влиянием своей фантазии, чтоб быть им. <…> Социалист-художник, он вместе с тем был поклонник военной славы, республиканского разгрома, средневекового романтизма и белых лилий, — виконт и гражданин, пэр орлеанской Франции и агитатор 2 декабря; это пышная, великая личность, но не глава партии, несмотря на решительное влияние, которое он имел на два поколенья. <…> в ком не возбуждали чего-то вроде угрызения совести резкие, страшно и странно освещённые, на манер Турнера, картины общественных язв, бедности и рокового порока?
Февральская революция застала Гюго врасплох; он не понял её, удивился, отстал, наделал бездну ошибок и был до тех пор реакционером, пока реакция в свою очередь не опередила его.

  Александр Герцен, «Былое и думы» (часть 6), 1859
  •  

В затихшем Отвиль-Хаузе Гюго творит с энергией сангвинической натуры, постоянно подстегиваемой морским ветром.[3]постепенно к началу 1858 г. из дома на Гернси разъезжаются его жена и дети[3]

  Жюль Мишле, 1859

1860-еПравить

  •  

Гюго не мыслитель, он сама природа! Врос в неё по пояс. В крови у него древесный сок.[4]:с.238

 

Hugo n’est pas un penseur ; c’est, selon son expression, un naturaliste. Il a de la sève des arbres dans le sang.

  — Гюстав Флобер, 4 марта 1860
  •  

Упоминают имя Гюго. Сент-Бёв вскакивает, точно его укусили, выходит из себя: «Шарлатан, шут! Он первый стал спекулировать на литературе!»[4]:с.407

  — 14 февраля 1863
  •  

У этого Гюго колоссальный темперамент! Его парикмахер рассказывал мне, что у Гюго борода втрое гуще, чем у других, что из каждой луковицы у него растёт по три волоса, что об его бороду ломаются все бритвы. У него рысьи зубы. Он разгрызает персиковые косточки… И при этом — какие глаза!.. Когда он писал свои «Осенние листья», мы почти каждый вечер поднимались на башни собора Парижской Богоматери, чтоб посмотреть заход солнца, — меня-то это не очень привлекало, — и он оттуда, с такой высоты, мог разглядеть цвет платья мадемуазель Нодье, на балконе Арсенала.[4]:с.408

  Шарль Огюстен Сент-Бёв, тогда же
  •  

Я вижу его в первой шеренге <…> размахивающим знаменем романтизма на Аркольском мосту, победителем битв при Эрнани, Рюи Блазе, Бурграфах, Марион. Как и Бонапарт, он стал главнокомандующим уже в двадцать пять лет и побивал австрийских классиков в каждом единоборстве. Никогда ещё <…> человеческая мысль не сплавлялась так плотно, как в мозгу этого человека — тигле, способном выдержать самые высокие температуры. Не знаю никого, ни в античности, ни в современности, кто бы превзошёл его неистовостью и богатством воображения. Виктор Гюго — самое совершенное воплощение первой половины XIX века, глава Школы, равной которой не будет никогда. <…> Как и другие, он забыт, <…> — надо истребить множество людей, чтобы о тебе помнили!

  — Жюль Верн, «Париж в XX веке», 1863
  •  

говорят о Гюго:
Ипполит Тэн. Мне кажется, вы сейчас называете поэзией какое-нибудь описание колокольни, неба, наглядное изображение чего-либо. Но это не поэзия, это живопись. <…>
Теофиль Готье. Тэн, мне сдаётся, что, говоря о поэзии, вы впадаете в буржуазный идиотизм, требуете от неё сентиментальности! Поэзия — это совсем не то. Это капелька света в бриллианте, это светозарные слова, ритм и музыка слов. Капелька света ничего не доказывает, ничего не рассказывает. Таково начало «Ратбера»[К 1]; в мире нет поэзии, равной этой, так она высока! Это Гималайское плоскогорье… Тут вся аристократическая Италия! И ничего, кроме имён!
Шарль Эдмон. <…> салат, <…> обильно сдобренный маслом…[5]22 июня 1863

  •  

В. Гюго <…> показался мне, пожалуй, слишком здоровым. Мир и сюртук В. Гюго не могут обнять: один — его славы, другой — его живота.[2]

 

V. Hugo <…> a l’air de se porter beaucoup trop bien. Le monde et la redingote de V. Hugo ne peuvent contenir sa gloire et son ventre.[6][7]

  — Теофиль Готье
  •  

Я представляю себе Гюго не как Титана, а как Вулкана, как гнома, кующего железо в большой кузнице, в глубине земных недр… Прежде всего это создатель эффектов, влюблённый в чудовищ: Квазимодо из «Собора Парижской Богоматери», «Человек, который смеётся», — именно эти чудовища создали его книгам успех; даже в «Тружениках моря» весь интерес романа сосредоточен на спруте… У Гюго есть сила, большая сила, и он подстёгивает, перевозбуждает её, — это сила человека, который всегда гуляет под порывами ветра и два раза в день купается в море.[4]:с.627

 

Hugo <…> qu’il se le représente, non comme un Titan, mais comme un Vulcain, un puissant gnome, qui battrait du fer dans de grandes forges… au fond des entrailles de la terre… Hugo ! avant, tout un machinateur et un amoureux de monstres. NOTRE-DAME DE PARIS avec Quasimodo… l’HOMME QUI RIT, toujours la réussite à coups de monstres… Même dans les TRAVAILLEURS DE LA MER, tout l’intérêt de son roman est le poulpe… Hugo, continue-t-il, a une force, une très grande force, fouettée, surexcitée… la force d’un homme, toujours marchant dans le vent, et prenant deux bains de mer par jour.

  — Жюль Мишле, 22 мая 1869

1870-еПравить

  •  

О, что бы вы ни говорили, он всё ещё великий Гюго — поэт тумана, моря, облаков, поэт флюидов![8]

 

Oh, quoi que vous disiez, c’est toujours le grand Hugo, le poète des vapeurs, des nuées, de la mer, — le poète des fluides!

  — Теофиль Готье, 7 февраля 1872
  •  

Первое, что бросается в глаза — это поистине монументальный лоб, похожий на мраморный фронтон, венчающий его лицо, полное какой-то особой спокойной серьёзности. <…> его лицо было прекрасно и обладало почти сверхчеловеческой полнотой выражения. Казалось, что под его лбом могут жить самые обширные мысли. Над этим лицом, над этим величавым челом легко было представить себе венок из золота и лавров, словно на голове какого-нибудь божества или цезаря. Знак мощи почил на нём. Светло-каштановые волосы обрамляли лицо, спадая, быть может, немножко чересчур длинными локонами. Гюго не носил ни бороды, ни усов. У него тщательно выбритое, бледное лицо, на котором светят два желчных глаза, похожих на орлиные. — о знакомстве с молодым Гюго; вольный перевод[2]

 

Ce qui frappait d’abord dans Victor Hugo, c’était le front vraiment monumental qui couronnait comme un fronton de marbre blanc son visage d’une placidité sérieuse. <…> il était vraiment d’une beauté et d’une ampleur surhumaines ; les plus vastes pensées pouvaient s’y écrire ; les couronnes d’or et de laurier s’y poser comme sur un front de dieu ou de césar. Le signe de la puissance y était. Des cheveux châtain clair l’encadraient et retombaient un peu longs. Du reste, ni barbe, ni moustaches, ni favoris, ni royale, une face soigneusement rasée d’une pâleur particulière, trouée et illuminée de deux yeux fauves pareils à des prunelles d’aigle…

  — Теофиль Готье, «Первая встреча» (сб. «История романтизма», [1874])
  •  

В истории нашей литературы один Вольтер может быть приравнен к В. Гюго по тому громадному месту, какое он занимал в своём веке, и по своему безусловному влиянию на современников. Оба царили над обществом; оба могли думать, что увековечили в самих себе интеллектуальные силы расы. <…>
С эстетической точки зрения взгляды у него широкие, мечты великолепные, но в практическом отношении всё это отзывается некоторым ребячеством. <…>
Если я восхищаюсь В. Гюго как поэтом, я критикую его как мыслителя, как воспитателя. Его философия кажется мне не только тёмной, противоречивой, опирающейся на чувства, а не на факты, но я нахожу её также и опасной, дурно влияющей на публику, увлекающей её лирической ложью, забивающей здравый смысл романтическими восторгами.
<…> Гюго, как новатор, пошёл по ложному пути и внёс в литературу только личную фантазию, не попав в широкое течение нашего века, ведущее к точному анализу, к натурализму. <…> Я не верю в потомство В. Гюго; он унесёт с собой романтизм, как пурпурный лоскут, из которого скроил себе королевскую мантию. <…> В. Гюго останется мощно-оригинальной личностью, и лучшая услуга, какую могли бы ему оказать его последователи, — это с разбором издавать его сочинения, ограничиваясь пятьюдесятью или шестьюдесятью мастерскими произведениями, написанными им в течение своей жизни, стихотворениями безусловной красоты. <…> Века преклоняются перед бесспорным королём лирических поэтов. Между тем если до потомства дойдёт вся громада его сочинений, то можно опасаться, что его оттолкнёт какая-то невообразимая смесь прекрасного, посредственного и плохого.

  Эмиль Золя, «Парижские письма», XXIII, 1877
  •  

[Все произведения] Виктора Гюго — нелепая дичь <…>. И я даже полагаю, что у него нет таланта, а есть только дикая заносчивость воображения. Горько и смешно было мне прочесть, что английский поэт Суинборн пишет стихотворные панегирики ему, своему будто бы, учителю. Суинборн в десять раз талантливее его.

  Николай Чернышевский, письмо сыну Михаилу, 25 апреля 1877
  •  

В ответ на обращение Гюго «Ваше величество»: «Здесь есть только одно величество, г-н Гюго: ваше!»[3][К 2]

  Педру II, посетив Гюго в его доме, 1878—1880

Виссарион БелинскийПравить

  •  

… по крайней мере <…> драмы Гюго суть истинная клевета на природу человеческую и на творчество; <…> причина этого заключается <…> в господстве идеи, которая не связана с формою, как душа с телом, но для которой форма прибирается по прихоти автора, у которого идея всегда одна, всегда готовая, всегда отрешённая от всякого образного представления, никогда не проходящая чрез чувство, следовательно, чисто философская, задача ума, решаемая логически, и у которого форма составляется после идеи, выработывается отдельно от ней, составляет для ней не живое и органическое тело, с уничтожением которого уничтожается и идея, а одежду, которую можно и надеть, и опять снять, и перекроить, и перешить, и в которой главное дело в том, чтобы она была впору, сидела плотно, без складок и морщин. <…> он явился в эпоху умственного переворота, в годину реформы в понятиях об изящном и потому часто творил не для творчества, а для оправдания своих понятий об искусстве; словом, Гюго есть жертва этого нелепого романтизма, под которым разумели эманципацию от ложных законов, забыв, что он должен был состоять в согласии с вечными законами творящего духа.

  — «О критике и литературных мнениях «Московского наблюдателя», апрель 1836
  •  

Гюго объявил себя защитником всех гонимых, т. е. физических и моральных чудищ: по его теории, все сосланные на галеры с клеймом лилии — люди добродетельные, невинно гонимые обществом.

  — «Краткая история Франции до Французской революции. Сочинение Мишле», май 1838
  •  

… романтизм был так бесплоден и у французов <…>. Что такое теперь колоссальный гений — Виктор Гюго? — человек, у которого когда-то был блестящий талант, человек, который написал несколько прекрасных лирических стихотворений, вместе с множеством посредственных и плохих, и которого лирическая поэзия, взятая как нечто целое, как отдельный мир творчества, чужда всякого характера, всякого значения, всякого общего пафоса. <…> Что такое его препрославленная «Notre Dame de Paris»? Тяжёлый плод напряжённой фантазии <…>. Что такое его драмы? — жалкие усилия беспокойного самолюбия, уродливые клеветы на природу человека…

  — «Русская литература в 1842 году», декабрь
  •  

Представителями романтической поэзии во Франции были в особенности два поэта — Гюго и Ламартин. Оба они истощили воскресший романтизм средних веков, и оба пали, засыпанные мусором безобразного здания, которое тщетно усиливались выстроить наперекор современной действительности. Им недоставало цемента, так крепко связавшего колоссальные готические соборы средних веков. Вообще неестественная попытка воскресить романтизм средних веков давно уже сделалась анахронизмом во всей Европе. Это была какая-то странная вспышка, на которой опалили себе крылья замечательные таланты и которая много повредила самим гениям.

  — «Сочинения Александра Пушкина», статья вторая, август 1843
  •  

украшения природы не есть исключительная принадлежность псевдоклассицизма; переменились слова, а сущность дела осталась та же для многих нынешних поэтов, и псевдоромантик Виктор Гюго ещё с бо́льшим усердием, по-своему, украшает природу в романах и драмах…

  — «Русская литература в 1843 году», декабрь
  •  

Имя Гюго возбуждает теперь во Франции общий смех, а каждое новое его произведение встречается и провожается там хохотом. <…> Он вышел на литературное поприще с девизом: «le laid c'est le beau», и целый ряд чудовищных романов и драм потянулся для оправдания чудовищной идеи. Обладая довольно замечательным лирическим дарованием, Гюго захотел во что бы ни стало сделаться романистом и в особенности драматиком. И это ему удалось вполне, но дорогою ценою — потерею здравого смысла. Его пресловутый роман «Notre Dame de Paris» <…> на первых порах показался гениальным произведением и высоко поднял своего автора, с его высоким черепом и израненными боками. Но то был не гранитный пьедестал, а деревянные ходули, которые скоро подгнили, и мнимый великан превратился в смешного карлика с огромным лбом, с крошечным лицом и туловищем. Все скоро поняли, что смелость и дерзость странного, безобразного и чудовищного — означают не гений, а раздутый талант, и что изящное просто, благородно и не натянуто. Гюго писал драму за драмой, и последняя всегда выходила у него хуже предыдущей.

  Виссарион Белинский, «Русская драматическая литература. Предок и потомки», январь 1844
  •  

Наша романтическая критика думала видеть романтиков во всех новых французских писателях, не рассмотрев в их направлении чисто отрицательного и чисто общественного и потому уже нисколько не романтического характера. Особенно видела она и романтика и великого гения в Викторе Гюго, этом поэте, который, не будучи лишён поэтического таланта, совершенно лишён чувства истины и который, силясь стать выше самого себя, выше своих средств, дошёл до крайних пределов натянутости и неестественности. Быстро выросши до облаков, его колоссальная слава скоро и испарилась вместе с этими облаками.

  — «Русская литература в 1844 году», декабрь
  •  

В наше время <…> все пишущие стихами и прозою во что бы то ни стало прежде всего хотят быть «народными», а потом уже и талантливыми. <…>
Примерами бесплодного рыцарского обожания народности богата не одна русская литература. Мы укажем на такой пример во французской литературе, — на такое же явление, только в огромном размере, и не просто комическое, но вместе с тем и трагическое. Посмотрите на Виктора Гюго: чем он был и чем он стал! Как страстно, как жадно, с какою конвульсивною энергиею стремился этот человек, действительно даровитый, хоть и нисколько не гениальный, сделаться представителем в поэзии национального духа своей земли в современную нам эпоху! И между тем, как жалко ошибся он в значении своего времени и в духе современной ему Франции! И теперь ещё высится в своём готическом величии громадное создание гения средних веков — «Собор парижской богородицы», а тот же собор, воссозданный Виктором Гюго, давно уже обратился в карикатурный гротеск <…>. А его несчастные драмы — requiescant in pace! Франция, некогда до сумасшествия рукоплескавшая Виктору Гюго, давно обогнала и пережила его и забавляется тем, что он сделался теперь мишенью всех острот и насмешек.

  «Иван Андреевич Крылов», январь 1845
  •  

В Париже вышло новое издание (которое счётом — и сказать трудно) сочинений Гюго в то самое время, когда Французская академия отказала ему в звании своего члена: публика изъявила своё неудовольствие тем, что в несколько дней раскупила всё издание…

  «Мысли и заметки о русской литературе», январь 1846
  •  

Его слава и падение — пример резкий и поучительный, показывающий, как непрочны бывают иногда самые блестящие успехи в переходные эпохи литератур, как легко блестящему таланту разыгрывать в них роль гения, вожатого века… Такие примеры случаются и в литературах старых и богатых…

  рецензия на 4-е изд. «Второго полного собрания сочинений Марлинского», декабрь 1847

Дневник братьев ГонкурПравить

  •  

Перелистал «Легенду веков» Гюго. Прежде всего меня поражает аналогия с картинами Декана. Шаг за шагом можно было бы проследить в произведениях художника разделённую на циклы и звенья эпопею поэта. Разве султанская свинья не тот же «Турецкий мясник»? Разве евангельские пейзажи не те же многочисленные пейзажи из «Самсона»? Да, живописная поэзия, густо положенные краски… А не принижается ли перо таким соперничеством с кистью? Чудо, оброненное Библией, — «Вооз». Но сколько усилий, шаржированной силы, поддельной титаничности, ребяческой погони за звучными словами, которыми опьяняется рифма! Не знаю почему, эти последние стихи Гюго напоминают мне перламутровые яйца, красующиеся в парфюмерных лавках, предмет вожделения гулящих девок: яйцо открывается, и там, в окружении тисненых золотых листиков, флакончик с мускусными духами, способными свалить и верблюда. — 4 марта 1860

  •  

Побывал в Гейдельберге. Казалось, я вижу творения Гюго, какими они будут, когда отшумит множество поколений, когда устареют слова, когда распадется наш язык, когда полустишия обовьет плющ времени. Созданное им останется величественным и чарующим, подобно этому итало-немецкому городку, построенному по воле фантазии. Руины и произведения — смесь Альбрехта Дюрера и Микеланджело, Кранаха и Палладио — по-прежнему будут обращены одной стороною к Германии, а другой — к Италии. Старые, разбитые, но звучные и возвышенные стихи Гюго в самой гибели сохранят гордую непримиримость — так сраженные вражескими ядрами сарматские цари падали, не сгибаясь и не опуская головы, иссечённой багровыми рубцами. В его поэзии соединились, сплелись Венера и Милосердие, смешались богини и добродетели, мирно сожительствуют католицизм и язычество: Soli Dei gloria — Perstat invicta Venus.
Весь Гюго, вплоть до его гомеровских сторон, выражен в этих развалинах, в очаге, где можно зажарить быка, в бочке величиною с кита. Даже смех его передаёт этот безумец, этот смеющийся карлик внизу чана. Эти руины и этот поэт — воплощённый Ренессанс…[К 3]4 сентября 1860

  •  

Сердечность таланта — дар весьма редкий; в наши дни им владеет Гюго наверху и Мюрже — внизу… — 3 января 1861

  •  

… Готье <…> читает нам отрывки из книги Гюго[К 4]. Она сбила его с толку, он не знает, что в ней хорошо, что плохо. «Это — исполин, которому некуда девать силу, — это кошмар титана». Нам фразы Гюго показались уже не фразами, но аэролитами: некоторые из них падают с солнца, другие — с луны. — 21 апреля 1864

  •  

Всё-таки книги Гюго — это волшебные книги, и при чтении его, как при чтении всех больших мастеров, ваш мозг приходит в слегка лихорадочное состояние. — 12 апреля 1866

Дневник Эдмона ГонкураПравить

  •  

Гюго остался прежде всего писателем. Среди того сброда, который его окружает, среди глупцов и фанатиков, которых он вынужден терпеть возле себя, среди идиотских, убогих мыслей и слов, которыми его пытаются обмануть, знаменитый поклонник всего великого и прекрасного кипит от сдерживаемой ярости. Эта ярость, это презрение, это гордое пренебрежение сказываются в его стычках с единоверцами по всякому поводу. — 24 марта 1872

  •  

Я спускаюсь по лестнице, ещё во власти обаяния и учтивости этого великого человека и все же несколько раздражённый тем мистическим жаргоном, пустым и звонким, которым изъясняются такие люди, как Мишле и Гюго, старающиеся выглядеть в глазах окружающих пророками, которые на короткой ноге с богами. — 28 марта 1872

  •  

Мы находим Гюго в столовой одного, он стоит перед столом, занятый подготовкой к чтению стихов; в этой подготовке замечается что-то сходное с упражнениями престидижитатора, пробующего перед сеансом где-нибудь в уголке свои приёмы.
И вот мы в гостиной; Гюго стоит, прислонившись к камину и держа в руке большой лист беловой копии своих островных сочинений, — отрывок из рукописей, завещанных Национальной библиотеке и написанных, по его словам, на особо прочной бумаге, чтобы обеспечить их сохранность. Затем он медленно надевает очки, которые из своего рода кокетства много лет избегал носить, долго и как бы рассеянно вытирает носовым платком со лба пот, капли которого блестят на его вздутых жилах. Наконец он начинает, роняя в качестве вступления слова, как бы предупреждающие нас, что он держит в голове ещё целые миры: «Господа, мне семьдесят четыре года, и я только начинаю свою деятельность». Он читает нам «Пощёчину отца» <…>.
Интересно наблюдать Гюго, когда он читает! На камине, умышленно превращённом в своеобразную театральную декорацию для чтения стихов, — четырнадцать свечей; они отражаются в зеркале и в венецианских подвесках, образуя позади Гюго как бы пылающий костёр света, — и на этом фоне выделяется лицо Гюго, призрачный лик, — как сказал бы он сам, — окружённой ореолом, сиянием, которое озаряет коротко остриженные волосы и белый воротничок поэта и проникает розовым светом сквозь его оттопыренные, как у сатира, ушные раковины. — 27 декабря 1875

  •  

Злоупотребляя паузами, нарочитым растягиванием или подчёркиванием слов, оракульским тоном, даже в разговоре о повседневных мелочах, великий человек вскоре наводит на вас скуку, утомляет и просто перестаёт восприниматься. — 12 февраля 1877

  •  

Что за странный народ эти французы! Они больше не признают бога, не признают религии и, едва успев разбожествить Христа, уже обожествляют Гюго и объявляют себя гюгопоклонниками. — 22 мая 1885

  •  

Мне кажется, что парижские жители, лишённые Республикой празднеств, до которых они так падки, шествие карнавального быка заменили похоронами Гюго. — 1 июня 1885

XX векПравить

  •  

Виктор Гюго в меньшей степени, чем кто-либо другой, может дать нам материал для построения доктрины или наметить ясное направление общественно-политической жизни. Мысль его, одновременно яркая и туманная, щедрая, противоречивая, огромная, но неоформившаяся, подобно мысли толпы, воплотила в себе мысль целого века, чьим звонким эхом, по его собственному выражению, был поэт. Мы уважаем здесь и чтим не просто одного человека, но целое столетие Франции и человечества, XIX век, чьи мечты, иллюзии, заблуждения, прозрения, любовь и ненависть, опасения и чаяния он выразил полнее, чем кто-либо другой.

  — Анатоль Франс, речь на праздновании столетия со дня рождения Виктора Гюго, 2 марта 1902
  •  

У него был инстинкт величия в том духе, как рисует себе это величие простой народ: несколько надутым и чрезмерным. Это — врождённое чувство словесной героики, которую любят риторы. Она даёт иллюзию возвышенного, часто как раз аффектируя монументальную простоту. <…>
В. Гюго верно отражал все увлечения Франции <…>. Она <…> попробовала построить органический парламентский строй и вдруг увидела свою мечту прерванной государственным переворотом. Через девятнадцать лет она очнулась от своей пассивности и вновь нашла своего верного советника, который жалел её, но не проклинал в дни своего изгнания и которого пророческую мудрость она теперь стала ценить больше, чем когда-нибудь. <…>
Гюго нужно для того, чтобы возбудиться самому и считать достаточными свои возбуждающие средства, лицезреть целый сноп лучей, какой-нибудь интенсивнейший свет, почти жгучий. <…>
В течение тридцати лет в своих рисунках он подражал кошмарам Гойи или колючим экстравагантностям Пиранези и ни одного разу не удосужился начертить какую-нибудь гармоничную форму или красивое лицо. — вольный перевод[2]

 

Il avait l'instinct de la grandeur, telle que l'esprit populaire l'imagine , emphatique et démesurée, le sens inné de cet héroïsme verbal, familier aux rhéteurs, qui donne au moins l'illusion du sublime par l'affectation de la simplicité, enfin l'intuition confuse de la barbarie primitive, des mœurs anormales et saisissantes dont la préhistoire conserve le lointain souvenir. <…>
La France voyait en V. Hugo l'image fidèle de son propre génie <…>. Elle aussi avait à <…> tenté l'essai d'une organisation parlementaire de la souveraineté nationale, et vu tout à coup son rêve interrompu par le coup d'État. Enfin, elle se réveillait d'une torpeur de dixhuit ans, et retrouvait à son coté le conseiller fidèle qui l'avait plainte sans la maudire au temps de l'opprobre, et dont elle admirait maintenant la sagesse prophétique. <…>
La lumière rayonnante reste, chez le poète, le principal objet de la vision : plus que jamais c'est par l'éclat rejaillissant qu'elle s'impose à ses yeux, non par la clarté diffuse dont elle baigne et imprègne les objets. <…>
Pendant trente ans il s'est contenté d'imiter les « cauchemars » de Goya ou la « terreur architecturale » de Piranèse, et n'a pas une fois essayé d'esquisser une forme harmonieuse ni un beau visage.[7]

  — Леопольд Мабильо, «Виктор Гюго»
  •  

Конечно, у Гюго, по сравнению с его предшественниками, действующие лица стоят ближе к реальной жизни, поскольку события, послужившие темами для его произведений, происходили во Франции сравнительно недавно, но пристрастие Гюго к чрезмерному и даже чудовищному отодвигает на задний план все, что могло бы навести нас на аналогию с действительностью.[9][2]

  Георг Брандес, «Романтическая школа во Франции» (гл. XVIII)
  •  

Зелёные огни фонарей своим призрачным светом тоскливо освещают огромные императорские портики и отражаются на кирасах кавалерии, имеющей факелы в руках и сдерживающей толпу. Гигантские волны необъятной толпы идут от площади Согласия до этой линии испуганных лошадей в двухстах метрах от катафалка. Начинается безумие восхищения народа перед самим собой за то, что он только что сделал бога.
Двенадцать молодых поэтов, несмотря на ужасающую погоду, как какие-то жертвы, принесённые идолу, под дуновением пронзительного ветра, держат почётный караул. <…>
В его шуме слышится пение тысяч стихов: слова, слова, слова. Ведь вот его право на удивление человечества, вот его сила, — он был великим мастером французских слов.[10]вольный перевод[2]

  Морис Баррес, «Похороны Виктора Гюго» (Les funerailles de Victor Hugo)
  •  

В грядущем счастье <…>
в каждом старце мудрость Гюго.

  Владимир Маяковский, «Война и мир», 1916
  •  

Несправедлив Золя был главным образом по отношению к Виктору Гюго; пока тот был жив, Золя обвинял его в недержании речи, в туманности гуманистических идей и высокопарности выражения; однако у Гюго порою брезжат величественные видения будущего, весьма похожие на те, какие впоследствии рисовал сам Золя. И Гюго гораздо раньше и лучше, чем Золя, понял, в чём состоит гражданский долг писателя.
<…> Гюго внёс столько нового в современную литературу, взятую в целом, что в наши дни невозможно подойти к нему критически, не проявляя несправедливости и даже неблагодарности (одна из ошибок Золя в том и состоит, что он недостаточно сознавал, скольким обязан был Гюго).

  Анри Барбюс, «Золя», 1932
  •  

От башен собора Парижской богоматери, образующих первую букву его имени (Н) к Дому инвалидов, под чьими сводами знамёна ещё трепещут от его дыхания, от Триумфальной арки до Вандомской колонны, — весь Париж целиком кажется одой, посвящённой Гюго, — поэмой, чьи строфы останутся вершинами нашей истории. — о похоронах Гюго

  Андре Моруа, «Олимпио, или Жизнь Виктора Гюго», 1954
  •  

По прихоти истории наиболее экспансивные проповедники совести и чести, вроде, например, Виктора Гюго, отдали немало сил для восхваления уголовного мира. Гюго казалось, что преступный мир — это такая часть общества, которая твёрдо, решительно и явно протестует против фальши господствующего мира. Но Гюго не дал себе труда посмотреть — с каких же позиций борется с любой государственной властью это воровское сообщество. Немало мальчиков искало знакомства с живыми «мизераблями» после чтения романов Гюго. Кличка «Жан Вальжан» до сих пор существует среди блатарей.

  Варлам Шаламов, «Об одной ошибке художественной литературы», 1959

Отдельные статьиПравить

КомментарииПравить

  1. Одна из поэм лирико-эпического цикла Гюго «Легенда веков».
  2. Генрих Манн, «Виктор Гюго» (I): «Моя мать рассказывала эту историю, которую слышала у себя на родине» (в Бразилии).
  3. Аллюзия и парафраз письма XXVIII из путевых очерков Гюго «Рейн», 1842.
  4. Видимо, из «Уильяма Шекспира».

ПримечанияПравить

  1. 1 2 Е. Дмитриева. Теофиль Готье // Энциклопедия для детей. Всемирная литература XIX и XX века / глав. ред. В. Володин — М: Аванта+, 2001. — С. 130.
  2. 1 2 3 4 5 6 А. В. Луначарский. Виктор Гюго. Творческий путь писателя. — М.—Л.: Гослитиздат, 1931.
  3. 1 2 3 М. Толмачев. Свидетель века Виктор Гюго // Виктор Гюго. Собрание сочинений в шести томах. Том 1. — М.: Правда, 1988. — С. 37-8. — (Библиотека «Огонёк»). — 1700000 экз.
  4. 1 2 3 4 Эдмон и Жюль де Гонкур. Дневник. Записки о литературной жизни. Избранные страницы в 2 томах. Т. I. — М.: Художественная литература, 1964.
  5. Эдмон и Жюль де Гонкур. Дневник. Т. II. — 1964. — С. 423, 5.
  6. Philippe Gille, La Bataille littéraire : septième série (1893). Paris, Victor-Havard, 1894, p. 282.
  7. 1 2 Léopold Mabilleau, Victor Hugo, Deuxieme edition. Рaris, 1899, р. 88, 93, 114, 118, 145.
  8. Эдмон и Жюль де Гонкур. Дневник Т. II. — 1964. — С. 150.
  9. Георг Брандес. Собрание сочинений. Т. 10. — СПб.: Просвещение, [1908]. — С. 306.
  10. Maurice Barrès, Vingt-cinq, annees de vie litteraire. Paris, 1908, p. 266.