Альфонс Доде

французский романист и драматург

Альфо́нс Доде́ (фр. Alphonse Daudet; 13 мая 1840 — 17 декабря 1897) — французский прозаик, драматург, театральный критик, наиболее известный трилогией романов о Тартарене из Тараскона

Альфонс Доде
Статья в Википедии
Произведения в Викитеке
Медиафайлы на Викискладе

Цитаты

править
  •  

Сердце честной женщины — самая мягкая подушка… — действие второе; перевод: Е. С. Булгакова, 1965

 

C'est un bon oreiller pour dormir que le coeur d' une honnête femme…

  «Арлезианка»[К 1] (L'Arlésienne), 1872
  •  

Мы с Жоржем Бизе, стоя за кулисами, дрожащие, покрытые той дурацкой бледностью, которая покрывает лица только во время премьер, смотрели, как «Арлезианка» проваливается, терпит крах на подмостках «Водевиля» среди безразличия и скуки, охвативших публику. «Они не слушают», — тихо повторял мне великий музыкант, и его взволнованный голос до сих пор отдаётся в моём сердце. Они не слушали ни его божественной музыки, которую чудесно исполнял крохотный оркестр, <…> ни моей драмы. <…> А через несколько дней они и вовсе перестали ходить, и это, пожалуй, наилучший способ не слушать.[1]

  — письмо Полю Порелю, 1885[К 2]
  •  

Наша эпоха опасно играет печатными силами, которые похуже взрывчатых веществ.[2]

  •  

О, великая чаша популярности, сладко пить из неё, но как тяжело, когда она опрокидывается![2]

  •  
  •  

Для меня роман — это история людей, которые никогда не войдут в историю.[3]

  •  

Творя, я испытываю болезненную, ни с чем не сравнимую радость.[4]

  •  

Я научился, любить народ с его пороками — этим следствием нищеты и невежества.[4]

  •  

Никола Саболи <…> создал французскую оперу. <…> Сочетая учёность и вдохновение, он разгадал такие глубокие тайны музыкальной гармонии, что спустя примерно девяносто лет после его смерти его мелодии, к которым приспособили латинские слова, пелись во всех парижских церквах;..[5]

  •  

Я по справедливости наказан за то, что слишком любил жизнь.[4]слова за несколько дней до смерти

Статьи

править
Перевод: Н. Я. Рыкова[6]
  •  

Современный роман, такой, каким его создал Бальзак, не ставит себе одну-единственную цель — развлекать. В нём наблюдение опережает воображение. Вместо того, чтобы рассеивать внимание читателей множеством персонажей, распылять его интерес всякого рода приключениями, он, напротив, собирает его, сосредоточивает иногда на одном событии, одном образе. Выше занимательности он ставит истину.
Публика долго отказывалась понимать ату эволюцию произведений, создаваемых, как принято думать, воображением. Лучшие вещи Бальзака, печатавшиеся фельетонами, обращали в бегство подписчиков; напечатанные отдельными книгами, они разоряли издателей. Тогда как раз и вошли в славу «Три мушкетёра», «Монте-Кристо», «Агасфер», «Парижские тайны» — все эти романтические истории, написанные из рук вон плохо, захватывающие, развлекающие, но не заполняющие и не обогащающие вашу мысль и заставляющие жалеть о потерянном времени.
Бальзаковские уроки анатомии с их жестоким анализом, появившись среди всех этих детских книжек, не могли иметь успеха, — читателю понадобилось немало времени, чтобы свыкнуться с ними. <…> Теперь публика начинает понимать, что произведение, созданное воображением, не должно непременно развлекать, в обычном и облегчённом смысле этого слова, и что этюд о нравах, написанный Бальзаком или Флобером, ничуть не менее серьёзен, чем любой научный, философский или исторический трактат. <…> Роман есть важнейшая литературная форма нашей эпохи, когда умы уже не так, как прежде, приспособлены к восприятию отвлечённостей, общих идей, — вот почему роман вытеснил сборники афоризмов, письма, опыты и диалоги, из которых состоит литература XVII и XVIII веков.[7]

  — «Неизданные страницы театральной критики», после 1875
  •  

Какое странное, какое горестное впечатление производит кончина могучих гениев! Это скорбь особого рода, не похожая ни на что другое. Бывает скорбь более острая, ранящая прямо в сердце, но нет скорби более глубокой. Внезапно ощущаешь холод, вокруг тебя становится темно, словно в небе что-то погасло, ты ощущаешь беспокойство и тревогу, как при солнечном затмении. Неважно, что этих людей ты никогда не видел, никогда с ними не встречался: тебя радовало сознание, что они живут в одно время с тобой, дышат тем же воздухом, что их волнует то же, что и тебя. И это вызывало в тебе горделивое чувство, ты словно становился увереннее в себе.
А самое главное, творения этих великих умов так сближают их с современниками, так крепко связывают со всей духовной жизнью эпохи! Связь эта — словно электрический провод, прикреплённый к мощному двигателю и благодаря своим бесчисленным ответвлениям доходящий до самых отдалённых приемников. С этими чужими тебе по крови людьми, чей гений связан со всеми нами нитями духовного отцовства и братства, у тебя больше близости, чем с самыми близкими твоими родственниками. Отсюда смутная, но глубокая нежность, которую ты к ним испытываешь, подобная чувству, внушаемому природой — этой вечной матерью, не знающей своих детей. <…>
Отличаясь синтетическим умом, то есть схватывая по преимуществу общие контуры вещей и явлений и не обращая внимания на подробности, отличаясь богатым воображением, чувствительностью, ясностью мысли, Жорж Санд обладала талантом драматурга, её произведения пользовались успехом на сцене. Если успех этот и не был так велик, как успех её романов, то дело здесь в самом жанре, исключающем описания, те разветвленные, всё обволакивающие образы природы, на которые она так щедра и которые уподобляют её творчество замку или дворцу, заросшему буйным кустарником и ползучими растениями. <…> в пьесах Жорж Санд, так же как и в её прозаических произведениях, речь всегда идёт о какой-либо социальной проблеме. Она писала, чтобы нечто доказать, и любила театр главным образом за то, что подмостки могут заменить трибуну. <…> Для неё это была возможность беседовать с толпой, говорить с ней возвышенным и гордым языком, давать ей уроки достаточно широкой морали, которую она, однако, умела приспособить к требованиям сценического искусства, лишённого возможности проявлять такую же смелость и пользоваться той же свободой, какая доступна книге.

  — «Смерть Жорж Санд», 1876
  •  

Этим грандиозным индивидуальностям пристала некоторая неправильность черт — она врезается зрителю в память. Так, у Фредерика был не очень приятный голос, тяжёлая челюсть, широкие, но несколько разболтанные жесты. А теперь вообразите себе, как на помощь всем этим недостаткам приходит огромная сила таланта, неслыханная его гибкость, и перед вами предстанет одна из тех ярких артистических личностей, которые сперва изумляют, а затем покоряют толпу. Он был подлинным создателем сложных образов романтического театра, образов порою сверхчеловеческих, но убедительных на сцене, то есть когда актёры сознательно преувеличивают образы драматических произведений, требующих именно такой интерпретации. Привыкнув к драматургии, любящей всё чрезмерное, Фредерик, бесспорно, стал слишком эксцентричен и заразился некоторыми пороками вкуса.

  — «Смерть Фредерика Леметра», 1876
  •  

После двадцати лет напряжённого труда, усидчивого, тяжёлого, беспрерывного, Эмиль Золя добился известности. Слава его возникла бурно, внезапно, разорвалась, как шрапнель.

  — рецензия на комедию Золя «Бутон Розы» (Le Bouton de Rose), май 1878
  •  

Париж любит выставлять свои возвышенные чувства напоказ, но порой он становится женственным, чутким — в тех случаях, когда он хочет почтить тех, кого любит. В тот вечер, когда отмечалось пятидесятилетие «Эрнани», весь зал был озарён улыбчивой радостью <…>. А когда Сара Бернар своим мелодичным, чарующим голосом стала читать прекрасные стихи Франсуа Коппе, даже самые закоренелые скептики могли бы прослезиться, словно на чьей-нибудь золотой свадьбе, когда представители десяти поколений с умилённой торжественностью шествуют за прабабкой, ещё хранящей юный румянец, и бодрым прадедом, который гордо носит свой старомодный фрак. Около ста лет, прошедших после представления «Ирины», на котором Париж вновь увидел и увенчал лаврами Вольтера, Французский театр не был в таком праздничном настроении. <…>
Без [Гюго], без его удивительной, неиссякаемой плодовитости Франция, увлечённая прозой, уже давно отучилась бы от возвышенного языка поэзии. Надо признаться, что, если не считать немногих стихотворных пьес, которые публика принимает тем охотнее, чем больше стихи в них напоминают прозу, единственные поэтические произведения, которые она теперь слушает, это произведения Гюго. Последние поклонницы Ламартина с лилейным челом и пышными локонами уже много лет назад сомкнули свои мечтательные очи. Молодёжь позабыла Мюссе и не верит больше в «безумную оргию». Пьера Дюпона не знает никто, Беранже больше не поют даже на занятиях хоровых кружков. Удивительные художники — Готье, Бодлер, Банвиль, Леконт де Лиль — пользуются настоящей, достойной их таланта известностью лишь в ограниченном кругу людей образованных и обладающих изысканным вкусом. Что касается молодых современных поэтов, то, за исключением, быть может, Коппе, они сами хорошо знают, что их драгоценные флаконы, наполненные самыми тонкими духами, не могут прийтись по вкусу толпе. Среди этого поражения, среди этого разгрома один Гюго отступает в порядке, трубит в Ронсевальский рог[К 3], совершает шумную работу целого войска. Но кто из поэтов может рассчитывать, что его будут слушать после Гюго? Ему выпало на долю необыкновенное счастье — ещё при жизни стать как бы выше рода человеческого. <…>
Влияние Гюго на литературу огромно. Он выработал свой язык и заставил эпоху принять его. Язык энергичный, смелый, звучный и красочный, словом, язык XIX века, способный выразить страсти и передать образы нашего взбаламученного общества, нашей сложной цивилизации. Можно сожалеть о языке Вольтера, но хочешь не хочешь, а если уж взял в руки перо, приходится писать на языке Гюго. Никто, будь то поэт или прозаик, не избежал его влияния, даже Бальзак; впрочем, как раз Бальзак избежал его меньше, чем кто — либо другой — тонкая сталь его инструментов выкована была в кузнях этого великолепного мастера. Вот почему о самом Гюго, о его творениях все мы не можем говорить иначе, как с глубочайшей признательностью и глубочайшим восхищением.

 

2-й абзац: Sans lui, sans sa fécondité prodigieuse et incessante, la France, toute à la prose, se serait depuis longtemps déshabituée du grand langage des vers. C'est qu'il faut bien le dire, à part quelques vers de théâtre d'autant mieux accueillis qu'ils ressemblent plus à de la prose, les vers de Victor Hugo sont les seuls que le public d'aujourd'hui écoute. Les dernières admiratrices de Lamartine, au front de lis sous des anglaises tombantes, ont depuis bien des années clos leur bel vil rêveur. La jeunesse a oublié Musset et ne croît plus à la folle orgie. On ignore Pierre Dupont. Béranger n'est plus chanté, même aux goguettes. Ces admirables artistes, Gautier, Baudelaire. Banville, Leconte de Lisle n'ont vraiment leur digne renommée que parmi le cercle restreint des lettrés et des délicats. Quant aux jeunes poètes contemporains, à l'exception peut-être de Coppée, ils savent bien que leurs précieux flacons remplis d'essences raffinées ne sont pas pour plaire à la foule. Dans cette défaite et cette débâcle, Hugo seul soutient sa retraite, sonnant dans le cor de Roncevaux, faisant le bruit et l'ouvrage d'une armée. Mais qui peut espérer se faire entendre après lui ? Il a cette fortune singulière d'être, quoique vivant, presque sorti de l'humanité.

  — «Виктор Гюго», 1880
  •  

С точки зрения Гонкура, театр, условный и лживый по самой природе своей, где всё получает освещение снизу, неспособен к психологическому развитию образов, неспособен изображать подлинно реальную жизнь, давать столь же глубокую и тонкую картину нравов, как заслуженно славящийся этим современный роман. Гонкур доходит до отрицания возможности какого бы то ни было омоложения и оживления сценического искусства. <…>
Прочтите литературно-критическую работу [Золя] «Что мне ненавистно», <…> — там на нескольких страницах вы найдёте суммарное изложение системы, которую писатель уже давно отстаивает и развивает с редкой силой убеждённости.
Но прежде всего да не смутит вас название книги. Уже в то время Эмиль Золя был так талантлив, что он не мог стать ненавистником. Ненавистью он называет благородные приступы гнева, юношеские порывы негодования, заставившие его очертя голову броситься в атаку на рутину и условность. Многие страницы этой книги таковы, что по-настоящему её следовало бы назвать: «Мои нервы».

  — «Гонкуры и Эмиль Золя», 1880
  •  

Талант у обоих Кокленов так же различен, как и их внешность. У одного смех, так сказать, в ширину, у другого — в длину.
Коклен Старший чувствует себя вполне свободно в комедиях Мольера, Реньяра, у которых комизм вызывающий, курносый, толстогубый, чьи смелые выпады, непосредственные, как и вся их весёлость, искупаются откровенностью и блеском. Прибавьте к этому волшебство подлинно замечательного исполнения, до того искусного, что оно может вас убедить в чём угодно. В самом деле, вам может показаться, что вы слышите Бетховена, когда он всего-навсего напевает:
Вот при лунном свете
Мой дружок Пьеро…
Г-н Коклен-младший восхищает публику в ролях, где он непосредствен, тонок и подлинно смешон. Его весёлость ничего общего не имеет с весёлостью старшего брата. Это комик более сдержанный, спокойный и временами именно поэтому покоряющий публику; немножко гимнастики — и получился бы клоун. Впрочем, у братьев есть одна общая черта: это любовь к своей профессии, ярко выраженное призвание к сцене.

  — «Коклены», 1880
  •  

… этого замечательного человека, вложившего в книги весь свой горький опыт, всё своё разочарование в жизни, но оставшегося по натуре нежным, непосредственным, склонным к мечтательности, <…> литературная критика существует сейчас лишь на положении рекламы, потому что она привлекает внимание к книгам, не пытаясь их объяснить, потому что критика — служанка, потому что она подделывается под вкусы публики, вместо того чтобы ими руководить.

  — «Смерть Гюстава Флобера», 1880

Любовники (1858)

править
Les Amoureuses — сборник стихов; перевод: О. Н. Чюмина, 1905.
  •  

Душой подобен он увядшему цветку
Со сломанным стеблём, а телом — тростнику,
В котором соков нет и твёрдой сердцевины.
Страдая и грустя без видимой причины,
Он смертью медленной от этого умрёт <…>.

Устал он раздувать колеблющийся пламень:
Как разрушаемый волной морскою камень —
Печалью тайною подточена она,
И умирает он от скорби беспричинной,
Отравленный тоской и… водкою полынной.

 

Mais un roseau sans moelle, une fleur sans calice ;
Il est triste sans cause, il souffre sans douleur,
Il faudra qu’il en meure, et qu’on l’ensevelisse <…>.

Sentant son âme atteinte et son mal redoubler
Il soit las de souffler sur une flamme éteinte…
Et meure de dégoût, de tristesse… et d’absinthe !

  — «1 мая 1857. Смерть Альфреда де Мюссе» (Le 1er mai 1857. Mort d’Alfred de Musset)
  •  

Когда оплакивал погибшую химеру
Впервые человек — его природа — мать,
Впоследствии в него утратившая веру,
Стремилась вместе с ним и плакать, и страдать.

 

Lorsque l’homme pleura sa première chimère,
Moins impassible qu’aujourd’hui,
La nature sentit frémir ses flancs de mère
Et voulut pleurer avec lui.

  — «Равнодушие природы» (Nature impassible)
  •  

Умоляю тебя, ангел милый,
Посетим на прощание вновь
И поплачем с тобой у могилы,
Где покоится наша любовь! <…>

Загляни же в лицо её вновь,
Умоляю тебя дорогая!
Перед нами она, как живая —
Схоронённая нами любовь.

Не жалея трудов и страданий,
Без укоров и жгучих терзаний,
Мы её убирали в гробу;..

 

Encore une fois, ma colombe,
O mon beau trésor adoré,
Viens t’agenouiller sur la tombe
Où notre amour est enterré. <…>

Regarde-le bien, ma colombe,
O mon beau trésor adoré,
Il est là couché dans la tombe,
Comme nous l’avons enterré,
Miserere ! <…>

Depuis les pieds jusqu’à la tête,
Sans regret, comme sans remord,
Nous l’avions fait beau pour la mort.
Ce fut sa dernière toilette ;..

  — «Реквием любви» (Miserere de l’amour)

По воспоминаниям современников

править
  •  

И вот тогда я начал читать запоем — мне было всего двенадцать лет, — читать поэтов, фантастические книги, возбуждавшие мой мозг; книги волновали меня ещё больше, благодаря опьянению вином, выпитым украдкой; я читал целыми днями, катаясь на лодке, которую угонял от причала. И в огненном отражении двух потоков — пьяный от книг и от спирта — близорукий мальчик жил словно во сне или в состоянии галлюцинации, куда, можно сказать, совершенно не проникало дыхание действительности.[8]:с.1798 февраля 1874

 

Alors des lectures immenses — il n’avait pas douze ans — des lectures de poètes, de livres d’imagination qui lui exaltaient la cervelle, des lectures fouettées de l’ivresse produite par des liqueurs chipées à la maison, des lectures promenées, des journées entières, sur des bateaux qu’il décrochait du quai.
Et dans la réverbération brûlante des deux fleuves, ivre de lecture et d’alcool sucré, — et myope comme il l’était — l’enfant arrivait à vivre, ainsi que dans un rêve, une hallucination, où, pour ainsi dire, rien de la réalité des choses ne lui arrivait.

  •  

Умение передать непередаваемое — вот чего вы достигли; к этому и следует сейчас стремиться в искусстве. Но вся трудность в том, чтобы не переходить известной грани, не то неизбежно впадёшь в маллармизм.[8]:с.21924 января 1876

  •  

… говоря по чести, Морни был дурак дураком, просто задница! <…> Но зато административного тупоумия у него не было. <…>
Да, он мечтал о музыке для пышной церемонии с восклицаниями «Да здравствует Император!», которая должна была воодушевлять массы во время празднования 15 августа. Увидав, что я холодно отношусь к его затее, он обратился к Эктору Кремьё. Но знаете ли, в чём соль всей этой истории? Празднование должно было состояться в Порт-сен-Мартен. Герцог приезжает туда в надежде насладиться овацией, которой будет встречена его музыка. Играют сцены из Мольера, Корнеля, а кантаты всё нет как нет. Морни покидает ложу, в сердцах громко хлопнув дверью. Анонимность музыки и слов была так тщательно сохранена, что цензура отклонила кантату. <…> Да, закулисная сторона жизни была в то время занятной и даже смахивала на фарс…[8]:с.22131 января 1876

 

[?] <…>
J’ai été très peu son complice pour les chansons nègres, et j’ai doucement décliné de faire les paroles d’une cantate. Oui, il rêvait la musique d’une machine, avec des « Vive l’Empereur ! » qui devait remuer les masses, un 15 août. Me trouvant froid, il s’est alors adressé à Hector Crémieux. Mais savez-vous le joli de la chose. Ça devait se passer à la porte Saint-Martin. Le duc s’y rend, pour jouir de l’ovation faite à sa musique. Il entend jouer du Molière, puis du Corneille, mais pas la moindre cantate. Il sort, en faisant claquer la porte de sa loge. L’anonymat des paroles et de la musique de la cantate improvisée, avait été si bien gardé, que la censure l’avait refusée. <…> Oh ! c’était bien amusant le dessous du rideau… c’était même passablement farce.

  •  

В каком-то восторженном испуге перед романом «Радость жизни»:
— Бесспорно, это самая личная из всех книг Золя, никто не стал бы писать то, что осмелился изобразить он!.. Это гнусное человечество, этот поток экскрементов и крови. О! О! Перед моими глазами точно стоит вшивый нищий с испанской картины, вычёсывающий у себя насекомых… А эта агония матери, которая умирает… пуская ветры, как корова![К 4] О! О! нет для него лучшего сравнения, чем с навозным жуком, с навозником, что взбирается по откосу у Шанрозе, толкая перед собой комочек помета… О, это бурное отчаяние среди вони! Вот он и стал доступным для масс, этот аристократ Шопенгауэр, вот он и распространён широко на туалетной бумаге![8]:с.33321 февраля 1884

  •  

Шансор — весьма слабый пловец в литературных водах. Он напоминает мне человека, который, раздевшись и сложив свои вещи на суше, думает: «Вот к этому месту я и вернусь!» А в воде его уносит течение, и он выходит на берег в двухстах шагах от того места, где лежит его одежда. Да, это писатель, не подчиняющий себе свою фразу, а дающий ей увлечь себя; до такой степени, что в статье, которую он начнёт с прославления собственного отца, он может в конце запеть: «Он рогат, он рогат, мой отец!..»[8]:с.334тогда же

  •  

[В молодости] я был лишён всякого писательского честолюбия: лишь безотчётно, забавляясь этим, делал заметки, записывал всё, вплоть до своих снов. И только война изменила меня, пробудила в сокровенных глубинах моего существа мысль о том, что я могу умереть, ничего не сделав, ничего долговечного не оставив… Лишь тогда я взялся за работу, а с работой появилось и писательское честолюбие.[8]:с.35525 января 1885

 

… n’avait aucune ambition littéraire ; seulement c’était chez lui un instinct et un amusement de tout noter, d’écrire même jusqu’à ses rêves. C’est la guerre, assure-t-il, qui l’a transformé, qui a éveillé au fin fond de lui, l’idée qu’il pouvait mourir, sans avoir rien fait, sans rien laisser de durable… Alors il s’est mis au travail, et avec le travail, est née chez lui l’ambition littéraire.

  •  

Мозг Ренана похож на собор, где упразднили богослужение и где, сохраняя его церковную архитектуру, держат дрова, вязанки соломы, кучу всякой всячины[К 5].[8]:с.3561 февраля 1885

  •  

Теперь, отчасти под Вашим влиянием, я чувствует отвращение к искусно построенному роману, как к произведению кондитера. Надо показывать всё так, как оно происходит на самом деле, и избавиться от бессмысленных сложностей композиции, — вот как я буду работать впредь.[8]:с.40611 октября 1886

  •  

Хороший стих должен походить на пейзаж, озарённый вспышкой молнии.[8]:с.40621 октября 1886

  •  

Можно было бы написать хорошую книгу под заглавием «Век Оффенбаха», в наше время всё связано с ним и идёт под знаком его юмора, его музыки, которая, по существу, насмехается над серьёзными вещами и пародирует серьёзную музыку.[8]:с.4165 января 1887

  •  

Эрман — выхоленный, напомаженный, вылощенный человечек, похожий на румяного мальчика, но с весьма решительным личиком, который в своей литературной карьере всегда идёт прямо к цели, никогда не сворачивая с пути, и добивается рекомендательных писем твёрдо, настойчиво, без всяких сентиментальных и дружеских излияний, без тени признательности. [Можно] сравнить его с крошечным изящным револьвером, инкрустированным перламутром, — чудом техники, прелестной игрушкой, но убивающей наповал.[8]:с.41713 января 1887

  •  

Статья Рони в «Revue indépendante»[10] заключила нас в тюрьму, надеюсь, что он будет нас навещать и передавать что-нибудь через решётку. (Далее Доде стал высмеивать все эти формулы, загоняющие вас в клетку с надписью, определяющей вашу породу, как в зоологическом саду.)[8]:с.46526 марта 1889

  •  

«Госпожа Жервезе» могла бы сойти за самый спиритуалистический из современных романов, если б на обложке не стояло имя её авторов.[8]:с.465тогда же

  •  

Всё это — шайка Ренана, шайка эрудитов с чуть-чуть заплесневелой учёностью, но и с крупицей поэзии.[8]:с.47924 июля 1889, по поводу статьи Леметра об Анатоле Франсе

  •  

Литература, испытавшая в последние годы влияние живописи, подверглась теперь влиянию музыки и стала звучной и вместе с тем нечленораздельной, как музыка.[8]:с.4964 мая 1890

  •  

Если бы в моих произведениях имелось родословное древо Ругон-Маккаров, как у Золя, я бы, кажется, повесился на одной из его веток.[8]:с.5183 марта 1891

  •  

Если Корнель и заимствовал нечто у испанцев, то на свои заимствования он налагал печать французского гения, в то время как нынешние заимствования, которые возникают как следствие нашего восторженного раболепия перед иностранным, лишают нашу литературу её национального характера.[8]:с.52110 мая 1891

  •  

… сердечного и доброго, снисходительного и простодушного Гонкура, — простодушного, но обладающего острым взглядом, — неспособного питать низкие мысли или лгать даже во гневе, <…> писателя, который после Жан-Жака Руссо, более страстно, чем кто-либо другой, любил и искал правду![8]:с.6091 марта 1895, на банкете в честь Э. Гонкура

Статьи о произведениях

править

О Доде

править
См. также Категория:Литература об Альфонсе Доде
  •  

Изумительной красоты голова; матовая, тёплого янтарного оттенка кожа, прямые, шёлковые брови; горящий взгляд с поволокой, одновременно влажный и жгучий, погруженный в мечту, — он никого не видит, по смотреть на него — наслаждение; чувственный, задумчивый пунцовый рот, мягкая юношеская бородка, пышная копна темных волос, маленькие изящные уши дополняют этот мужественный, несмотря на его чисто женскую грацию, облик.[4] Обладая таким физическим неправдоподобием, Альфонс Доде имел право быть дураком; вместо этого, это самый тонкий и чувствительный из наших поэтов.

 

Une tête merveilleusement charmante, la peau d’une pâleur chaude et couleur d’ambre, les sourcils droits et soyeux. L’œil, enflammé, noyé, à la fois humide et brillant, perdu dans la rêverie, n’y voit pas, mais est délicieux à voir. La bouche voluptueuse, songeuse, empourprée de sang, la barbe douce et enfantine, l’abondante chevelure brune, l’oreille petite et délicate, concourent à un ensemble fièrement viril, malgré la grâce féminine. Avec ce physique invraisemblable, Alphonse Daudet avait le droit d’être un imbécile ; au lieu de cela, il est le plus délicat et le plus sensitif de nos poètes.

  Теодор де Банвиль, «Волшебный фонарь»: «Парижские камеи» III, 1883
  •  

Доде — человек, питающийся иллюзиями и утративший все иллюзии, обладающий стариковским скептицизмом и детской доверчивостью![8]:с.341

  Фредерик Мистраль, 29 апреля 1884
  •  

В его распоряжении две великие силы: слёзы и ирония. Тем и живы его книги: они рыдают над малыми сими и хлещут бичом злых и глупцов.[3]парафраз (возможно, неавторский) из статьи «Альфонс Доде», 1876 («Парижские письма», XII)

  Эмиль Золя
  •  

Чувствуется, что он сам играет своих героев. <…> То и дело он врывается в повествование, ибо ему не хватает хладнокровия оставаться за кулисами.[3]

  — Эмиль Золя
  •  

Золя видит действительность в телескоп, Доде — в микроскоп, один воспроизводит её в увеличенном, другой в уменьшенном виде…[8]:с.489пересказ Франсиса Пуатвена

  Жорис-Карл Гюисманс, 1890
  •  

… вслед за опубликованием всего лишь двух романов, «Рислера» и «Джека», молодого писателя Доде пресса захваливает в бесчисленных статьях, Академия удостаивает награды и постоянной ренты, его полиглотируют на все языки, деньги текут к нему рекой — за первые издания, за переводы, за перепечатки, ему набивают цену во всех газетных подвалах, Наке чуть не на коленях приглашает его на свои вечера, так же как княгиня Трубецкая — на свои обеды, <…> он, совсем ещё молодой, оценён, признан в полной мере, о нём трубят, как о талантище, и этот хвалебный хор не нарушается ни единым выпадом, ни единым несогласным высказыванием… — 23 марта 1876

  •  

Доде признаётся, что его больше поражает шум, звук, издаваемый живыми существами и предметами, чем их вид; и порою его подмывает заполнить свои произведения всевозможными пиф, паф и бум. В самом деле, ведь он страдает такой близорукостью, которая почти что делает его калекой, и можно сказать, что он бредёт по жизни, как слепец.
<…> несмотря на его чрезвычайную литературную плодовитость, несмотря на ум и тонкость, обнаруживаемые им в разговоре, я подозреваю у него темперамент импровизатора, мало способного копаться, углубляться, доискиваться до сути вещей, — темперамент, обрекающий его на то, чтобы играючи создавать несколько легковесную литературу. — 5 июня 1874

  •  

Доде, бесспорно, очень талантлив, но его наблюдательность — это поверхностная наблюдательность, пригодная лишь для сочинителя комедий. — 16 сентября 1881

  •  

Относительно же добродетели, которую он обожает всовывать в какой-нибудь уголок своего романа, мы [с Золя] согласились, что эта добродетель — всегда подделка и что лучшие из его типов — люди испорченные, ибо их создатель является самым законченным и самым очаровательным на свете типом нравственно испорченного человека. — 20 февраля 1884

  •  

Застал сегодня Доде в каком-то восторженном испуге перед романом «Радость жизни»; казалось, наперекор собственной писательской стыдливости, он в некоторой степени проникся почтительным чувством к естественному извержению нечистого чрева нашего друга. — 21 февраля 1884

  •  

Среди всех писателей, у которых я бываю в настоящее время, мне известны только два, имеющие идеи, да, идеи, — словом, собственные, оригинальные суждения о вещах и о людях: это Доде — и я. — 16 марта 1885

  •  

Мой дорогой сорвиголова Доде, по существу, очень робок в литературе. Забавно смотреть, как он произносит речи, пишет предисловия, ссылается на «Саламбо», твердит и устно и в печати, что я мог бы написать такой же правдивый роман из эпохи XVIII века, как и на материале века XIX, — и всё для того, чтобы убедить самого себя, что это возможно, и чтобы набраться смелости сесть за исторический роман о Провансе, который ему так хочется написать[К 6]. — 17 февраля 1886

  •  

… [его] умение наблюдать превратилось уже в тончайшую проницательность. — 1 ноября 1891

  •  

… Доде, даже когда он на высоте, уже не романист, но рассказчик.[11]

  Жан Прево, сб. «Проблемы романа» (введение к разделу «Аспекты современного романа»), 1940
  •  

Доде был наделён тем счастливым талантом, которому свойственно создавать образы-типы. Это требовало от него большой наблюдательности, умения художественно обобщать увиденное. Перед ним проходили вереницы людей: с иными он встречался много лет, иных видел всего лишь раз. Каждому из них был присущ свой особенный, неповторимый характер, но писатель подмечал и такие черты, которые роднили некоторых из этих людей. И тогда происходило великое чудо. На свет появлялся герой, рождённый фантазией художника, живой, осязаемый и более правдоподобный, если так можно выразиться, чем десятки людей, чем множество прототипов, существовавших в действительности. Малыш, Руместан, Тартарен — все они были плодом воображения писателя, его родными детьми, которыми он любовался и гордился. Он дал им жизнь, и они существуют вот уже более века.
Доде необыкновенно тонко чувствовал роль художественной детали. Одна какая-нибудь неповторимая чёрточка, им подмеченная, заменяла длиннейшие описания.

  Александр Пузиков, «Альфонс Доде», 1965
  •  

«Если бы в моих произведениях имелось родословное древо Ругон-Маккаров, я бы, кажется, повесился на одной из его веток[8]:с.518», — [говорил] Доде. И тем не менее он создал свою «Человеческую комедию», хоть и не столь великую и не столь обширную, как Бальзак и Золя.
В ней Доде запечатлел жизнь Франции на протяжении нескольких десятилетий — и собственную судьбу, характер народа — и свой портрет.

  — А. Строев, «Жизнь и творчество Альфонса Доде», 1987
  •  

В творчестве Доде интересны и значительны как раз те аспекты, которые в романах Золя остаются в основном в тени, а у Доде выходят на первый план. Это прежде всего образ «маленького человека», взятого из различных слоёв общества и показанного с любовью и юмором. Автор делает акцент на его душевной жизни, его мечтах и устремлениях. Жизнь зло смеётся над мечтой героя Доде, терпящего душевный крах в силу обстоятельств, глубоко враждебных светлому гуманистическому началу. <…>
Каждый раз при постановке социально-этической темы писатель открывает новую бытовую и психологическую среду, взятую в ином ракурсе, нежели у Золя, — более камерно, подчас нравоучительно. Видит он и новых героев <…>. Доде не глобален, как Золя, его интересуют более узкие, хотя и более тонкие, срезы жизни <…>.
Творчество Доде развивается в русле традиции критического реализма второй половины XIX в. Хотя в его произведениях и ощущаются воздействия некоторых натуралистических постулатов, они находятся как бы на обочине, а лучшие его новеллы, очерки, романы обогащают реалистическую литературу Франции новыми оттенками и красками, присущими лишь одному автору «Писем с мельницы».
Очень большую роль сыграла для творчества Доде живая связь его с «корнями» — народной жизнью Прованса. <…> Широкие литературные горизонты, обретённые в Париже, позволили писателю выйти за пределы «областнической литературы», которую в тот период пыталась создавать интеллигенция Прованса. Доде внёс свой серьёзный вклад в возрождение провансальской культуры на более высоком уровне, создав своего провансальца — Тартарена, ставшего не только общефранцузским, но и общеевропейским нарицательным типом.[12]

  Злата Потапова, «Альфонс Доде», 1991

Комментарии

править
  1. Пьеса написана на основе одноимённого рассказа из сборника «Письма с мельницы».
  2. По случаю сотого исполнения пьесы[1].
  3. Рог, в который трубил Роланд, побеждаемый маврами в Ронсевальском ущелье, призывая Карла Великого («Песнь о Роланде»).
  4. Эта деталь в романе отсутствует[9].
  5. Шутка дала повод Франсуа Леметру написать в «Revue bleue» целую статью[8]:с.356.
  6. Замысел остался неосуществлённым[9].

Примечания

править
  1. 1 2 С. Ошеров. Примечания // А. Доде. Собрание сочинений в 7 томах. Т. 7. — М.: Правда, 1965. — С. 586-7.
  2. 1 2 3 Энциклопедия мудрости / составитель Н. Я. Хоромин. — Киев: книгоиздательство «Пантеон» О. Михайловскаго, 1918. — (2-е изд. — Энциклопедия мысли. — М.: Русская книга, 1994.)
  3. 1 2 3 А. Строев. Жизнь и творчество Альфонса Доде // Альфонс Доде. Рассказы по понедельникам. — М.: Правда, 1987. — С. 3-5.
  4. 1 2 3 4 Альфонс Доде (1898) / Пер. М. П. Рожицыной // Анатоль Франс. Собрание сочинений в 8 т. Т. 8. Литературно-критические статьи. Публицистика. Речи. Письма. — М.: ГИХЛ, 1960.
  5. С. Ошеров. Примечания // Доде. Т. 6. — 1965. — С. 473.
  6. Доде. Т. 7. — 1965. — С. 495-534.
  7. С. Ошеров. Примечания // Доде. Т. 4. — 1965. — С. 507.
  8. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 Эдмон и Жюль де Гонкур. Дневник. Записки о литературной жизни. Избранные страницы в 2 томах. Т. II. — М.: Художественная литература, 1964.
  9. 1 2 С. Лейбович. Комментарии // Эдмон и Жюль де Гонкур. Дневник. Т. II. — С. 672-7.
  10. Critique littéraire // La Revue indépendante, 1889, vol. X, No 29, p. 474-494.
  11. Перевод Л. Зониной // Писатели Франции о литературе. — М.: Прогресс, 1978. — С. 225.
  12. История всемирной литературы в 8 т Т. 7 / АН СССР; Ин-т мировой лит. им. А. М. Горького. — М.: Наука, 1991. — С. 296-7.