«Париж в XX веке» (фр. Paris au XXe siècle) — сатирико-футуристический роман Жюля Верна, написанный в 1860—63 годах о жизни через 100 лет. Отвергнут его постоянным издателем П.-Ж. Этцелем и впервые опубликован лишь в 1994 году[1].

Цитаты править

  •  

Для деловых людей строить или просвещать — разницы нет, ибо образование — это, по правде, тоже род строительства, только здание получается менее прочным. — глава I. Генеральная Компания Образовательного Кредита (Société Générale de Crédit instructionnel)

 

Construire ou instruire, c'est tout un pour des hommes d'affaires, l'instruction n'étant, à vrai dire, qu'un genre de construction, un peu moins solide.

  •  

Наконец поднялся Директор по прикладным наукам. Торжественный момент, гвоздь церемонии.
Его неистовая речь полнилась присвистываниями, скрипами, стонами; казалось, что где-то рядом работает испускающая все эти неприятные звуки паровая машина. Сбивчивое словоизвержение оратора было подобно запущенному на полную скорость маховому колесу[2]. Нечего было и пытаться перекрыть этот вырывавшийся под высоким давлением поток красноречия[3], где фразы со скрежетом сцеплялись одна с другой подобно зубьям шестерен. — глава I

 

Enfin, le Directeur des sciences appliquées se leva. Moment solennel. C'était le morceau de choix.
Ce discours furibond rappelait à s'y méprendre les sifflements, les frottements, les gémissements, les mille bruits désagréables qui s'échappent d'une machine à vapeur en activité ; le débit pressé de l'orateur ressemblait à un volant lancé à toute vitesse ; il eût été impossible d'enrayer cette éloquence à haute pression, et les phrases grinçantes s'engrenaient comme des roues dentées, les unes dans les autres.

  •  

— … ходит слух, что решением генерального собрания акционеров с 1962 учебного года кафедры словесности будут ликвидированы. <…> Кого ещё интересуют эти греки и латиняне, они годны лишь на то, чтобы поставлять корни для терминов современной науки. <…> угадайте, если хватит духа, как ещё один перевёл стих из четвёртой книги «Георгик»: «immanis pecoris custos»[К 1]… <…> «Хранитель ужасающей дуры[К 2]», — промолвил старый преподаватель, закрыв лицо руками. — глава XI. Прогулка в Гренельский порт (Une promenade au port de Grenelle)

 

— … le bruit court que les chaires des lettres, en vertu d'une décision prise en assemblée générale des actionnaires vont être supprimées pour l'exercice 1962. <…> qui se soucie des Grecs et des Latins, bons tout au plus à fournir quelques racines aux mots de la science moderne ! <…> devinez, si vous l'osez, comment un autre a traduit au quatrième chant des Géorgiques ce vers : immanis pecoris custos… <…> Gardien d'une épouvantable pécore, répondit le vieux professeur en se voilant la face.

  •  

… на высоту пятисот футов вонзался в небо электрический маяк, практически бесполезный, зато бывший самым высоким мопументом в мире… — глава XI

 

… un phare électrique, sans grande utilité, s'enfonçait dans le ciel à une hauteur de cinq cents pieds. C'était le plus haut monument du monde…

  •  

Зная о мало почётном результате деятельности Мишеля в двух высших Управлениях, здесь, на производстве водевилей, его позаботились направить на самые лёгкие операции. С него на сей раз не спрашивалось ни выдвинуть идею, ни придумать остроту; ему выдали завязку, требовалось лишь развить её.
Речь шла об одном акте; <…> в основе его лежала пока совершенно новая для театра ситуация, содержащая массу беспроигрышных эффектов. Её в какой-то мере уже обозначил Стерн в <…> Тристраме Шенди в эпизоде с Футаториусом[К 3].
Один лишь заголовок пьесы уже давал представление об интриге; он звучал так: «Застегни же свои штаны!..»
Сразу понятно, как много можно извлечь из пикантного положения, в которое попадает мужчина, забывший выполнить самое непреложное требование мужского туалета.[К 4]глава XIV. Большие Драматические Склады (Le Grand Entrepôt Dramatique)

 

Quand on connut le peu de succès de Michel dans les divisions supérieures, on eut soin de lui réserver une part facile dans la confection du vaudeville ; on ne lui demanda ni d'apporter une idée, ni d'inventer un bon mot; on lui fournissait la situation, et il n'avait qu'à la développer.
Il s'agissait d'un acte; <…> il reposait sur une situation encore neuve au théâtre et pleine des effets les plus sûrs. Sterne l'avait déjà ébauchée <…> de Tristram Shandy, dans l'épisode de Phutatorius.
Le titre seul de la pièce en indiquait la donnée ; elle était intitulée : Boutonne donc ton pantalon!…
On voit tout de suite le parti à tirer de cette position piquante d'un homme qui a oublié de satisfaire à la plus impérieuse exigence de l'habillement masculin.

  •  

Электрический концерт! А какие инструменты! Двести фортепьяно, соединённых между собой по венгерскому способу[К 5] с помощью электрического тока, звучали одновременно под рукой одного-единственного артиста![3] Фортепьяно мощностью в двести фортепьянных сил! — глава XVI. Демон электричества (Le démon de l'électricité)

 

Concert électrique ! et quels instruments ! D'après un procédé hongrois, deux cents pianos mis en communication les uns avec les autres, au moyen d'un courant électrique, jouaient ensemble sous la main d'un seul artiste ! un piano de la force de deux cents pianos.

  •  

Внизу расстилался Париж, его громоздящиеся друг на друга сто тысяч домов, среди которых торчали окутанные дымом трубы десяти тысяч заводов.
Прямо под ногами раскинулось нижнее кладбище. Сверху скопления его могил выглядели небольшими городами со своими улицами, площадями, домами, вывесками, церквами и соборами — последними пристанищами самых тщеславных.
А вверху над головой качались несущие громоотводы воздушные шары, лишавшие молнию всякого шанса поразить беззащитные дома и тем спасавшие Париж от её губительного гнева.
Мишель ощутил страстное желание перерезать удерживавшие их тросы и открыть город всё сметающему на пути огненному потопу!
— О, Париж! — вскричал он, полный гнева и отчаяния. — О, Люси, — прошептал он, теряя сознание и падая в снег.[7]глава XVII. Et in pulverem reverteris[К 6] (конец романа)

 

Au-dessous Paris, et ses cent mille maisons entassées, entre lesquelles surgissaient les cheminées empanachées de dix mille usines.
Plus au-dessous, le bas cimetière ; de là, certains groupes de tombes apparaissaient comme de petites villes, avec leurs rues, leurs places, leurs maisons, et leurs enseignes, leurs églises, leurs cathédrales, faites d'un tombeau plus vaniteux.
Enfin, au-dessus, les ballons armés de paratonnerres, qui étaient à la foudre tout prétexte de tomber sur les maisons non gardées, et arrachaient Paris tout entier à ses désastreuses colères.
Michel eût voulu couper les cordes qui les retenaient captifs, et que la ville s'abîmât sous un déluge de feu !
« Oh! Paris! s'écria-t-il avec un geste de colère désespéré! — Oh ! Lucy, murmura-t-il, en tombant évanoui sur la neige. »

Глава II. Как выглядели парижские улицы править

Aperçu général des rues de Paris
  •  

Толпа увлекала его за собой; он ощущал себя утопающим, которого уносит потоком.
— Сравнение правомерно, — рассуждал он, — меня сносит в открытое море; там, где требуются способности рыбы, оказываюсь я — с инстинктами птицы; я люблю жить в нескончаемом пространстве, в тех идеальных краях, которые теперь никто не посещает, в стране мечтаний, откуда не возвращаются!

 

La foule entraînait pourtant l'infortuné lauréat ; il se sentait pris par le courant comme un homme en train de se noyer.
« La comparaison est juste, pensait-il ; me voilà entraîné en pleine mer ; où il faudrait les aptitudes d'un poisson, j'apporte les instincts d'un oiseau ; j'aime à vivre dans l'espace, dans les régions idéales où l'on ne va plus, au pays des rêves, d'où l'on ne revient guère ! »

  •  

Прилегающие дома не страдали ни от пара, ни от дыма по той простой причине, что составы не имели локомотивов. Они двигались силой сжатого воздуха по способу Уильяма, предложенному ещё Жобаром <…>.
Вдоль колеи между рельсами была проложена ведущая труба диаметром в двадцать сантиметров и толщиной стенок в два миллиметра. Внутри неё помещался диск мягкой стали, приводившийся в движение сжатым до нескольких атмосфер воздухом, который поставляла Компания Парижских Катакомб. Диск скользил по трубе с большой скоростью, подобно пуле, выпускаемой из духового ружья, увлекая за собой головной вагон состава. Но за счёт чего же вагон взаимодействовал с диском, если учитывать, что последний, заключённый в сплошную без отверстий и щелей трубу, никак не соприкасался с внешней средой? — За счёт электромагнетической силы.
Действительно, между колёсами головного вагона, справа и слева от ведущей трубы, как можно ближе к ней, но не касаясь её, были установлены магниты. Через её стенки магниты притягивали стальной диск, а он, гонимый сжатым воздухом, тащил за собой весь поезд, причём между станциями труба оставалась герметически закрытой.
Когда состав приближался к станции, служащий открывал кран, воздух устремлялся наружу и диск замирал на месте. Когда кран снова закрывали, воздух опять начинал давить на диск и поезд трогался, немедленно набирая скорость.

 

Les maisons riveraines ne souffraient ni de la vapeur ni de la fumée, par cette raison bien simple qu'il n'y avait pas de locomotive. Les trains marchaient à l'aide de l'air comprimé, d'après un système William, préconisé par Jobard <…>.
Un tube vecteur, de vingt centimètres de diamètre et de deux millimètres d'épaisseur, régnait sur toute la longueur de la voie entre les deux rails ; il renfermait un disque en fer doux qui glissait à l'intérieur sous l'action de l'air comprimé à plusieurs atmosphères et débité par la Société des Catacombes de Paris. Ce disque, chassé avec une grande vitesse dans le tube, comme la balle dans la sarbacane, entraînait avec lui la première voiture du train. Mais comment rattachait-on cette voiture au disque renfermé dans l'intérieur du tube, puisque ce dernier ne devait avoir aucune communication avec l'extérieur ? par la force électromagnétique.
En effet, — la première voiture portait entre ses roues des aimants distribués à droite et à gauche du tube, le plus près possible, mais sans le toucher. Ces aimants opéraient à travers les parois du tube sur le disque de fer doux. Celui-ci, en glissant, entraînait le train à sa suite, sans que l'air comprimé pût s'en échapper par une issue quelconque.
Lorsqu'un convoi devait s'arrêter, un employé de la station tournait un robinet; l'air s'échappait, et le disque demeurait immobile. Le robinet refermé, l'air poussait, et le convoi reprenait sa marche immédiatement rapide.

  •  

Улицы полнились народом; <…> витрины роскошных магазинов заполняли всё пространство перед ними блеском электрического освещения; уличные канделябры, использовавшие открытый Уэем принцип электризации ртутной струи, светили необычайно ярко, они были соединены между собой подземным кабелем; сто тысяч уличных фонарей Парижа зажигались, таким образом, одновременно, все сразу.

 

La foule encombrait les rues ; <…> les magasins somptueux projetaient au loin des éclats de lumière électrique; les candélabres établis d'après le système Way par l’électrisation d'un filet de mercure, rayonnaient avec une incomparable clarté ; ils étaient réunis au moyen de fils souterrains ; au même moment, les cent mille lanternes de Paris s'allumaient d'un seul coup.

  •  

… огромное большинство бесчисленных экипажей, бороздивших битум бульваров, двигалось без помощи лошадей; их толкала невидимая сила, а именно мотор, в камере которого расширение достигалось за счёт сгорания газа, — мотор Ленуара, изобретённый в 1859 году и теперь применённый в качестве двигателя. Главным преимуществом этого мотора было то, что ему не требовались ни котёл, ни топка, ни традиционное топливо; небольшое количество светильного газа смешивалось с воздухом, поступавшим под поршень, смесь зажигалась электрической искрой, что и приводило его в движение; на многочисленных автостоянках устанавливались газозаправочные колонки, отпускавшие необходимый для двигателя водород; последние усовершенствования позволили обходиться без воды, которая раньше требовалась для охлаждения цилиндра машины. <…>
Такие экипажи мощностью в одну лошадиную силу обходились в день в одну восьмую стоимости лошади; потребление газа контролировалось с большой точностью, позволяя рассчитывать время полезной работы каждого экипажа, так что Компанию уже больше не удавалось обманывать, как это делали некогда служившие в ней кучера.
Эти газ-кебы потребляли водород в большом количестве, не говоря уже об огромных грузовых повозках, перевозивших камни или стройматериалы и развивавших мощность в двадцать и тридцать лошадиных сил.

 

… de ces innombrables voitures qui sillonnaient la chaussée des boulevards, le plus grand nombre marchait sans chevaux; elles se mouvaient par une force invisible, au moyen d'un moteur à air dilaté par la combustion du gaz. C'était la machine Lenoir appliquée à la locomotion. Cette machine, inventée en 1859, avait pour premier avantage de supprimer chaudière, foyer et combustible ; un peu de gaz d'éclairage, mêlé à de l'air introduit sous le piston et enflammé par 1'-étincelle électrique, produisait le mouvement; des bornes-gaz établies aux diverses stations de voitures, fournissaient l'hydrogène nécessaire ; des perfectionnements nouveaux avaient permis de supprimer l'eau destinée autrefois à refroidir le cylindre de la machine. <…>
Les voitures, de la force d'un cheval-vapeur, ne coûtaient pas par jour le prix d'un huitième de cheval ; la dépense du gaz, contrôlée d'une façon précise, permettait de calculer le travail utile de chaque voiture, et la Compagnie ne pouvait plus être trompée comme autrefois par ses cochers.
Ces gaz-cabs faisaient une grande consommation d'hydrogène, sans parler de ces énormes haquets, chargés de pierres et de matériaux, qui déployaient des forces de vingt à trente chevaux.

Глава III. В высшей степени практичная семья править

Une famille éminemment pratique
  •  

… молодой человек добрался до дома своего дяди, г-на Станисласа Бутардена, банкира и директора Компании Парижских Катакомб.
Сия важная персона обитала в роскошном особняке на Императорской улице, огромном строении, отличавшемся несравненно плохим вкусом, продырявленном множеством окон; то была настоящая казарма, превращённая в частное жилище, отнюдь не импозантная, а просто помпезная.

 

… le jeune homme arriva chez son oncle, Monsieur Stanislas Boutardin, banquier, et directeur de la Société des Catacombes de Paris.
Ce personnage important demeurait dans un magnifique hôtel de la rue Impériale, énorme construction d'un mauvais goût merveilleux, percée d'une multitude de fenêtres, une véritable caserne transformée en habitation particulière, non pas imposante, mais lourde.

  •  

еда была обильной, но с оттенком скупости, как если бы она сожалела, что исчезнет в желудках сотрапезников. В этой навевавшей тоску зале с её нелепой позолотой ели быстро и без понятия. Ведь главным было не то, что ты съешь, а как ты на это заработаешь.

 

… ils étaient opulents avec un air d'avarice, et semblaient nourrir les convives à regret. Dans cette triste salle, ridiculement dorée, on mangeait vite et sans conviction. L'important, en effet, n'est pas de se nourrir, mais bien de gagner de quoi se nourrir.

  •  

Мишель <…> лёг в постель; восьмиугольный потолок вызывал у него ассоциации с множеством геометрических теорем. Машинально он стал представлять себе треугольники и прямые, опускающиеся с вершины на одно из оснований.

 

Michel <…> se coucha ; le plafond hexagone rappelait à son esprit une foule de théorèmes géométriques ; il rêva, malgré lui, de triangles et de droites abaissées de leur sommet sur un de leurs côtés.

  •  

Г-н Станислас Бутарден типичный продукт того индустриального века, явно был выращен в теплице, а не рос свободно на природе. Прежде всего практичный, он совершал только полезные поступки, искал полезность в любой приходившей ему на ум идее, был обуреваем неуемным желанием приносить пользу, желанием, перераставшим в эгоизм, который следовало бы назвать идеальным. Как сказал бы Гораций, банкир соединял полезное с неприятным[К 7]. Его тщеславие проявлялось в каждом его слове и ещё более в каждом жесте, он не позволил бы даже своей тени опередить себя. Он изъяснялся в граммах и сантиметрах, постоянно носил с собой трость с нанесённым на ней метрическим делением, с помощью чего получал широкие познания об окружающем мире. Он выказывай абсолютное презрение к искусствам и ещё большее к людям искусств, создавая тем самым впечатление, что знаком с ними. Живопись для него олицетворялась размывкой красок, скульптура — отливкой форм, музыка — свистком локомотива, литература — биржевым бюллетенем.
Этот человек, воспитанный на вере в механику, представлял себе жизнь в форме сцеплений или трансмиссий, он всегда двигался так, чтобы создавать как можно меньше трения, подобно поршню в расточенном до совершенства цилиндре. Как бы по трансмиссии банкир сообщал это равномерное движение жене, сыну, служащим, лакеям — как станкам, из которых он, центральный мотор, извлекал самую большую в мире прибыль.
Противный тип, в общем-то, неспособный ни на что хорошее, как, впрочем, и ни на что плохое; он <…> был чем-то несущественным, часто плохо смазанным, визгливым, до ужаса заурядным. <…>
Сорок лет назад г-н Бутарден сочетался браком с мадемуазель Атенаис Дюфренуа, тёткой Мишеля. Для банкира она стала как нельзя более достойной спутницей: угрюмая, некрасивая, расплывшаяся, вылитая учётчица или кассирша, начисто лишённая женского обаяния; зато она была докой в бухгалтерии, прекрасно справлялась с двойной её ипостасью, а если нужно, изобрела бы и тройную; одним словом, настоящая администраторша, женская особь администратора.
Любила ли она г-на Бутардена и была ли любима им? Да, в той мере, в какой вообще могли любить эти индустриальные сердца. Вот сравнение, которое довершит портрет нашей супружеской пары: она была паровой машиной, а он машинистом-механиком; он поддерживал её в рабочем состоянии, протирал и смазывал, и она равномерно катилась уже добрых полвека, обнаруживая при этом не больше разума и воображения, чем паровоз Крэмптона.
Излишне говорить, что она никогда не сходила с рельс.

 

M. Stanislas Boutardin était le produit naturel de ce siècle d'industrie; il avait poussé dans une serre chaude, et non grandi en pleine nature ; homme pratique avant tout, il ne faisait rien que d'utile, tournant ses moindres idées vers l'utile, avec un désir immodéré d'être utile, qui dérivait en un égoïsme véritablement idéal ; joignant l'utile au désagréable, comme eût dit Horace ; sa vanité perçait dans ses paroles, plus encore dans ses gestes, et il n'eût pas permis à son ombre de le précéder; il s'exprimait par grammes et par centimètres, et portait en tout temps une canne métrique, ce qui lui donnait une grande connaissance des choses de ce monde ; il méprisait royalement les arts, et surtout les artistes, pour donner à croire qu'il les connaissait ; pour lui, la peinture s'arrêtait au lavis, le dessin à l'épure, la sculpture au moulage, la musique au sifflet des locomotives, la littérature aux bulletins de Bourse.
Cet homme, élevé dans la mécanique, expliquait la vie par les engrenages ou les transmissions ; il se mouvait régulièrement avec le moins de frottement possible, comme un piston dans un cylindre parfaitement alésé ; il transmettait son mouvement uniforme à sa femme, à son fils, à ses employés, à ses domestiques, véritables machines-outils, dont lui, le grand moteur, tirait le meilleur profit du monde.
Vilaine nature, en somme, incapable d'un bon mouvement, ni d'un mauvais, d'ailleurs ; il <…> insignifiant, souvent mal graissé, criard, horriblement commun. <…>
Il avait épousé, il y a quarante ans, Mademoiselle Athénaïs Dufrénoy, tante de Michel ; c'était bien la digne et revêche compagne d'un banquier, laide, épaisse, ayant tout de la teneuse de livres et de la Caissière, rien de la femme ; elle s'entendait en comptabilité, se jouait de la partie double, et eût inventé la partie triple au besoin ; une véritable administratrice, la femelle d'un administrateur.
Aima-t-elle M. Boutardin, et fut-elle aimée de lui ? Oui, autant que pouvaient aimer ces cœurs industriels; une comparaison achèvera de les peindre tous les deux ; elle était la locomotive, et lui le chauffeur-mécanicien ; il l'entretenait en bon état, la frottait, la huilait, et elle roulait ainsi depuis un demi-siècle, avec autant de sens et d'imagination qu'une Crampton.
Inutile d'ajouter qu'elle ne dérailla jamais.

  •  

Недалёкий и шаблонный ум банкирского сынка побуждал его измываться над подчинёнными, устраивая им нечто вроде игры в верёвочку. Одна из его причуд состояла в том, чтобы поднять переполох по поводу якобы пустой кассы, в то время как она доверху была заполнена золотом и банкнотами. В общем, дрянной человечишка, не знавший молодости, не имевший ни сердца, ни друзей. Отец неподдельно восхищался им.

 

Son intelligence étroite et routinière le poussait à taquiner ses commis par des tracasseries de furet. Un de ses travers consistait à croire sa caisse dégarnie, alors même qu'elle regorgeait d'or et de billets. C'était un vilain homme, sans jeunesse, sans cœur, sans amis. Son père l'admirait beaucoup.

  •  

… семейство, богатое теми достоинствами, что чеканятся на монетном дворе, а в сердце нуждавшееся ровно настолько, насколько необходимо, чтобы проталкивать кровь в артерии.

 

… une famille riche de ces qualités qui se frappent à la monnaie, avec ce qu'il faut exactement de cœur pour renvoyer le sang aux artères.

Глава IV. О некоторых авторах XIX века и о том, как трудно добыть их книги править

De quelques auteurs du XIXe siècle, et de la difficulté de se les procurer
  •  

Он отошёл подальше, его словно оглоушили. Так что же, всей этой великой славы не хватило даже на одно столетие! «Восточные мотивы», «Раздумья», «Первые стихотворения»[6], «Человеческая комедия» — всё забыто, потеряно, утрачено безвозвратно, кануло в Лету, никому неизвестно!
Между тем гигантские паровые краны опускали в различные залы целые груды книг, а центральное бюро по-прежнему осаждали покупатели. Но одному была нужна «Теория трения» в двадцати томах, другому — «Обзор трудов по проблемам электричества», третьему — «Практический трактат по смазке ведущих колёс»[7], ещё одному — «Монография о последних открытиях в области рака мозга».

 

Il se retira dans un coin, abasourdi ! Ainsi, toute cette grande renommée ne durait pas un siècle ! Les Orientales, les Méditations, les Premières Poésies, la Comédie humaine, oubliées, perdues, introuvables, méconnues, inconnues ! Cependant, il y avait là des cargaisons de livres que de grandes grues à vapeur descendaient au milieu des cours, et les acheteurs se pressaient au bureau des demandes. Mais l'un voulait avoir la Théorie des frottements en vingt volumes, l'autre la Compilation des problèmes électriques, celui-ci le Traité pratique du graissage des roues motrices, celui-là la Monographie du nouveau cancer cérébral.

  •  

— … у вас есть современная поэзия?
— Разумеется. Например, «Электрические гармонии» Мартийяка, сочинение, увенчанное Академией наук, «Раздумья о кислороде» г-на де Пюльфаса, «Поэтический параллелограмм»[К 8], «Обезуглероженные оды»…

 

— … vous avez des poésies modernes ?
— Sans doute. Et, entre autres, les Harmonies Électriques de Martillac, ouvrage couronné par l'Académie des Sciences, les Méditations sur l'oxygène de M. de Pulfasse, le Parallélogramme poétique, les Odes décarbonatées

Глава V. Где речь идёт о счётных машинах и о кассах, умеющих защищаться править

Où il est traité des machines à calculer, et des caisses qui se défendent elles-mêmes
  •  

Это был счётный аппарат. <…>
Банк «Касмодаж» имел в своём распоряжении подлинные шедевры; его машины действительно походили на огромные фортепьяно; нажимая на кнопки клавиатуры, можно было немедленно посчитать суммы, остатки, произведения, коэффициенты, пропорции, амортизацию и сложные проценты за какие угодно сроки и по любым мыслимым ставкам. Самые высокие ноты клавиатуры позволяли получить до ста пятидесяти процентов! <…>
Единственное, что требовалось, это научиться играть…

 

C'était un appareil à calculer. <…>
La maison Casmodage possédait de véritables chefs-d'œuvre ; ses instruments ressemblaient, en effet, à de vastes pianos ; en pressant les touches d'un clavier, on obtenait instantanément des totaux, des restes, des produits, des quotients, des règles de proportion, des calculs d'amortissement et d'intérêts composés pour des périodes infinies et à tous les taux possibles. Il y avait des notes hautes qui donnaient jusqu'à cent cinquante pour cent ! <…>
Seulement, il fallait savoir en jouer…

  •  

Машина Ленуара мощностью в пятнадцать лошадиных сил без остановки копировала письма, которыми её без передышки снабжали пятьсот клерков.
А ведь электрический телеграф должен был бы существенно уменьшить объём переписки, ибо последние усовершенствования позволяли отправителю уже напрямую общаться с получателем; таким образом секрет переписки сохранялся, и самые крупные сделки могли совершаться на расстоянии. Каждая компания имела свои специальные каналы <…>. Курсы бесчисленных ценных бумаг, котируемых на свободном рынке, автоматически выписывались на экранах, помещённых в центре операционных залов бирж Парижа, Лондона, Франкфурта, <…> Пекина, Нука-Хивы.
Более того, фотографическая телеграфия, изобретённая в предыдущем веке, <…> позволяла передавать как угодно далеко факсимиле любой записи, автографа или рисунка, а также подписывать на расстоянии тысяч лье векселя или контракты.
Телеграфная сеть покрывала в ту эпоху всю поверхность суши и дно океанов; Америка не была отдалена от Европы даже на секунду, а в ходе торжественного опыта, осуществлённого в Лондоне в 1903 году, два экспериментатора установили между собой связь, заставив свои депеши обежать вокруг земного шара.

 

Une machine Lenoir de la force de quinze chevaux ne cessait de copier ces lettres que cinq cents employés lui expédiaient sans relâche.
Et cependant, la télégraphie électrique aurait dû singulièrement diminuer le nombre des lettres, car des perfectionnements nouveaux permettaient alors à l'expéditeur de correspondre directement avec le destinataire ; le secret de la correspondance se trouvait ainsi gardé, et les affaires les plus considérables se traitaient à distance. Chaque maison avait ses fils particuliers <…>. Les cours des innombrables valeurs cotées au marché libre venaient s'inscrire d'eux-mêmes sur des cadrans placés au centre des Bourses de Paris, de Londres, de Francfort, <…> de Pékin, de Noukahiva.
De plus, la télégraphie photographique, inventée au siècle dernier, <…> permettait d'envoyer au loin le fac-similé de toute écriture, autographe ou dessin, et de signer des lettres de change ou des contrats à cinq mille lieues de distance.
Le réseau télégraphique couvrait alors la surface entière des continents et le fond des mers ; l'Amérique ne se trouvait pas à une seconde de l'Europe, et dans l'expérience solennelle qui fut faite en 1903 à Londres, deux expérimentateurs correspondirent entre eux, après avoir fait parcourir à leur dépêche le tour de la terre.

  •  

Протягивая перед собой в темноте руки, Мишель притронулся к Кассе ценностей, чувствительной и целомудренной, как юная девушка; сразу же включился механизм безопасности, подвижной пол разверзнулся, а в залах под стук резко захлопнувшихся дверей зажглось электрическое освещение. Служащие, разбуженные мощными гудками, бросились к клетке, провалившейся в подвал.

 

En étendant les bras dans l'obscurité, Michel avait frôlé la Caisse des valeurs, sensible et pudique comme une jeune fille; un appareil de sûreté s'était immédiatement mis à fonctionner. Le sol s'entrouvrit au moyen d'un plancher mobile, tandis que les bureaux s'illuminaient électriquement au bruit des portes violemment repoussées. Les employés, réveillés par des sonneries puissantes, se précipitèrent vers la cage descendue jusqu'au sous-sol.

Глава VI. В которой Кенсоннас появляется на самой вершине Главной Книги править

Où Quinsonnas apparaît sur les sommets élevés du Grand Livre
  •  

— Если наш век нельзя очаровать, то надо хотя бы <…> удивить его!

 

— Étonner son siècle, <…> puisqu'on ne peut plus le charmer !

  •  

— … американские филантропы когда-то придумали заключать осуждённых в круглые камеры, чтобы отнять у них малейшую возможность отвлечься — даже на углы. Так вот, <…> нынешнее общество круглое — как те камеры! А потому в нём безнадёжно умирают от скуки!
— Но, — возразил Мишель, — мне кажется, что в глубине вашей души искорка весёлости…
— Здесь — ни в коем случае! У меня дома — другое дело. <…> Но здесь я больше не потерплю этих подрывных разговоров! Я — колёсико, вы — колёсико. Будем крутиться и повторять молитвы Святой Бухгалтерии!

 

— … les philanthropes américains avaient imaginé jadis d'enfermer leurs prisonniers dans des cachots ronds pour ne pas même leur laisser la distraction des angles. Eh bien, <…> la société actuelle est ronde comme ces prisons-là ! Aussi on s'y ennuie à plaisir!
— Mais, répondit Michel, il me semble que vous avez en vous un fond de gaieté…
— Ici, non ! mais chez moi, c'est autre chose ! <…> Mais, ici, plus de ces conversations subversives ! Je suis un rouage, vous êtes un rouage ! fonctionnons et reprenons les litanies de la Sainte Comptabilité !

Глава VII. Три бесполезных для общества рта править

Trois bouches inutiles à la Société
  •  

— … представляя тебе Мишеля Дюфренуа, я хотел познакомить тебя с молодым человеком «из наших», одним из тех бедолаг, в способностях которых не нуждается наше общество, одним из тех бесполезных ртов, на которые вешают замок, чтобы не кормить их.
— А, так месье Дюфренуа — мечтатель! — заметил Жак.
Поэт, друг мой! И я спрашиваю тебя: зачем пришел он в наш мир, где первая обязанность человека — зарабатывать деньги?
— Действительно, — подхватил Жак, — он ошибся планетой.
— <…> теперь, когда больше не читают ни Гюго, ни Ламартина, ни Мюссе, он ещё рассчитывает, что будут читать его! Несчастный, разве ты изобрёл утилитарную поэзию, литературу, которая заменила бы водяной пар или тормоз мгновенной остановки? Нет? Так нажми же на свой тормоз, сын мой! Если ты не сможешь поведать нечто удивительное, кто станет тебя слушать? Искусство в наши дни возможно, только если оно преподносится с помощью какого-нибудь трюка. Сейчас Гюго читал бы свои «Восточные мотивы», совершая кульбиты на цирковых лошадях, а Ламартин декламировал бы «Гармонии», вися вниз головой на трапеции.

 

« … en te présentant Michel Dufrénoy, j'ai voulu te faire connaître un jeune ami qui est des nôtres, un de ces pauvres diables auxquels la Société refuse l'emploi de leurs aptitudes, une de ces bouches inutiles que l'on cadenasse pour ne pas les nourrir.
— Ah! Monsieur Dufrénoy est un rêveur, répondit Jacques.
— Un poète, mon ami ! et je te demande un peu ce qu'il est venu faire en ce monde, où le premier devoir de l'homme est de gagner de l'argent !
— Évidemment, reprit Jacques, il s'est trompé de planète.
— <…> quand on ne lit plus Hugo, Lamartine, Musset, il espère se faire lire encore ! Mais, malheureux ! as-tu donc inventé une poésie utilitaire, une littérature qui remplace la vapeur d'eau ou le frein instantané ? Non ? eh bien ! ronge le tien, mon fils ! si tu ne racontes pas quelque chose d'étonnant, qui t'écoutera ? L'art n'est plus possible que s'il arrive au tour de force ! De notre temps, Hugo réciterait ses Orientales en cabriolant sur les chevaux du cirque, et Lamartine écoulerait ses Harmonies du haut d'un trapèze, la tête en bas ! »

  •  

— … знаешь ли ты оду, получившую месяц тому назад премию сорока де Бройлей, заполонивших Академию?[К 9] <…> Вот две последние строфы:
По трубе раскалённой гиганта-котла
Льётся сжигающий пламень угля.
Нет равных сверхжаркому монстру верзил!
Дрожит оболочка, машина ревёт
И, паром наполнившись, мощь выдает
Восьмидесяти лошадиных сил.

Но велит машинист рычагу тяжеленному
Заслонки открыть, и по цилиндру толстенному
Гонит поршень двойной, извергающий стон!
Буксуют колеса! Взмыла скорость на диво!
Свисток оглушает!.. Салют локомотиву
Системы Крэмптон![К 10]

 

— … connais-tu l'ode couronnée, il y a un mois, par les quarante de Broglie, qui encombrent l'Académie? <…> Voici les deux dernières strophes :
Le charbon porte alors sa flamme incendiaire
Dans les tubes ardents de l'énorme chaudière !
Le monstre surchauffé ne craint pas de rivaux !
La machine rugit sous sa tremblante écorce,
Et, tendant sa vapeur, développe une force de quatre-vingts chevaux.

Mais de son lourd levier le chauffeur vient contraindre
Les tiroirs à s'ouvrir, et dans l'épais cylindre,
Rapide et gémissant, court le double piston !
La roue a patiné ! La vitesse s'active ! Le sifflet part!…
Salut à la locomotive du système Crampton !

  •  

Уголь, загруженный в топку, рождает губительный жар,
Жар раскаляет котёл, и вода превращается в пар,
В недрах котла нарастает могучий напор,
Зверь перегретый рычит, сотрясая свой панцирь стальной,
Дик и свиреп, — и не сыщется силы иной,
Чтобы дерзнула пойти ему наперекор.

Но машинист уже тронул тяжёлый рычаг,
Поршень уж сделал свой первый стремительный шаг,
Поршня снованья становятся бегом колёс,
Пар подгоняет чугунки тяжёлый каток,
Скорость всё больше и больше… Разносится зычный гудок,
Крэмптону слава, слава тебе, паровоз![2]ода в другом переводе

Глава VIII. Где речь идёт о старинной и современной музыке… править

Où il est traité de la musique ancienne et moderne
  •  

— … музыку теперь не дегустируют, её проглатывают! <…> замечали ли вы, какие у нас большие уши? <…> сравните их с античными или же средневековыми ушами, изучи картины и скульптуры — и ты устрашишься: уши увеличиваются в той же мере, в какой рост человека уменьшается. Красивы же мы станем когда-нибудь! И что же, друзья мои, натуралисты раскрыли причину такого вырождения: виной тому музыка, мы живём в век зачерствевших барабанных перепонок и фальшивого слуха. Согласитесь, нельзя безнаказанно в течение века впрыскивать себе в уши Верди или Вагнера, не причиняя вреда нашему органу слуха. <…>
— Но послушай, — возразил Мишель, — ведь в Опере ещё дают старые шедевры.
— Знаю, — ответил Кенсоннас. — <…> Чего требует просвещённая публика, друзья мои, так это танцев! Подумать только, соорудили монумент стоимостью в двадцать миллионов, и в первую очередь для того, чтобы там кувыркались какие-то попрыгуньи; поневоле пожалеешь, что не родился от одного из этих созданий! «Гугеноты» сведены к одному акту и служат лишь вступлением к модным балетным номерам. Трико балерин сделали столь совершенно прозрачными, что их не отличишь от живой натуры, и это развлекает наших финансистов. Впрочем, Опера уже стала филиалом Биржи: там так же кричат, сделки обговаривают, не понижая голоса, а до музыки никому нет дела. Справедливости ради скажем, что исполнение оставляет желать лучшего.
— И даже очень, — отозвался Жак. — Певцы ржут, визжат, воют, ревут, испускают всякие звуки, не имеющие ничего общего с пением. Настоящий зверинец!
— Что же до оркестра, — подхватил Кенсоннас, — то он пал ниже некуда с тех пор, как инструмент уже не может прокормить инструменталиста. Вот уж непрактичная профессия! Ах, если бы только было можно использовать растрачиваемую впустую силу, с которой нажимают на педали фортепьяно, для вычерпывания воды из угольных шахт! Если бы воздух, выдуваемый из офиклеидов, приводил в движение мельницы Компании Катакомб! Если бы возвратно-поступательное движение кулисы тромбона применялось на механической лесопилке, ах, тогда инструменталисты были бы богатыми, а их ремесло популярным![7]

 

— … on ne goûte plus la musique, on l'avale! <…> vous avez dû remarquer quelles grandes oreilles nous avons ! <…> compare-les aux oreilles antiques et aux oreilles du moyen âge, examine les tableaux et les statues, mesure et lu seras effrayé ! les oreilles grandissent à mesure que la taille humaine décroît : ce sera joli un jour ! Eh bien ! mes amis, les naturalistes ont été chercher bien loin la cause de cette décadence ! c'est la musique qui nous vaut de pareils appendices ; nous vivons dans un siècle de tympans racornis et d'ouïes faussées. Vous comprenez bien qu'on ne s'introduit pas impunément pendant un siècle du Verdi ou du Wagner dans les oreilles sans que l'organe auditif ne s'en ressente. <…>
— Mais cependant, répondit Michel, on joue encore les chefs d'œuvre anciens à l'Opéra.
— Je le sais, répliqua Quinsonnas ; <…> ce qu'il faut à ce public éclairé, mes amis, c'est de la danse ! Quand on pense que l'on a construit un monument de vingt millions, surtout pour y faire manœuvrer des sauteuses, c'est à vous donner envie d'être né d'une de ces créatures-là ! On a réduit les Huguenots en un acte, et ce petit lever de rideau accompagne les ballets à la mode ; on a diaphanéisé les maillots avec une perfection qui vaut la nature, et cela égayé nos financiers : l'Opéra, d'ailleurs, est devenu une succursale de la Bourse ; on y cric tout autant ; les affaires s'v traitent à voix haute, et de la musiuue. on ne se préoccupe guère ! Entre nous, il faut le dire, l'exécution laisse à désirer.
Beaucoup à désirer, répondit Jacques; les chanteurs hennissent, glapissent, hurlent, braient, et font tout ce qui n'est pas chanter. Une ménagerie !
— Quant à l'orchestre, reprit Quinsonnas, il est bien tombé depuis que l'instrument ne suffit plus à nourrir l'instrumentiste ! voilà un métier qui n'est pas pratique ! ah ! si Ton pouvait utiliser la force perdue des pédales d'un piano à l'épuisement de l'eau dans les houillères ! Si l'air qui s'échappe des ophicléides servait aussi à mouvoir les moulins de la Société des Catacombes ! Si le mouvement alternatif du trombone pouvait être appliqué à une scierie mécanique, oh ! alors, les exécutants seraient riches et nombreux !

  •  

— … Берлиоз, глава школы импотентов, чьи музыкальные идеи вылились в завистливые фельетоны, но вот некоторые из наследников великих мэтров. Послушай Фелисьена Давида, профессионала, которого нынешние ученые путают с царём Давидом, первым арфистом Израиля. <…> А вот Гуно, бесподобный автор «Фауста», умерший вскоре после того, как принял постриг в Вагнеровской церкви.[7] Вот творец гармоничного шума, герой музыкального грохота, сочинявший грубо отёсанные мелодии подобно тому, как тогда же сочиняли грубо отёсанную литературу, — Верди, <…> занимающий выдающееся место в ряду тех, кто способствовал упадку вкуса в прошедшем веке.

 

— … Berlioz, le chef de l'école des impuissants dont les idées musicales s'écoulèrent en feuilletons envieux ; mais voici quelques héritiers des grands maîtres ; écoute Félicien David, un spécialiste que les savants de nos jours confondent avec le roi David, premier harpiste des Hébreux ! <…> Voici Gounod, le splendide compositeur du Faust qui mourut quelque temps après s'être fait ordonner prêtre dans l'Église Wagnérienne. Voici l'homme du bruit harmonique, le héros du fracas musical, qui fit de la grosse mélodie comme on faisait alors de la grosse littérature, Verdi <…> qui contribua singulièrement pour sa part à égarer le goût du siècle.

Глава X. Дядюшка Югенен принимает большой парад французских писателей править

Grande Revue des auteurs français passée par l'oncle Huguenin
  •  

— Прекрасный французский язык утрачен, <…> сейчас превратился в отвратительный жаргон. Всяк выдумывал своё слово для обозначения того, чем занимался, забывая, что лучше иметь язык удобный, нежели богатый. Специалисты по ботанике, естественной истории, физике, химии, математике соорудили чудовищные словосочетания, изобретатели почерпнули свои неблагозвучные термины из английского, барышники для своих лошадей, жокеи для своих бегов, продавцы экипажей для своих машин, философы для своей философии — все нашли, что французский язык слишком беден и ухватились за иностранные! Ладно, тем лучше, пусть они забудут его! Французский ещё прекраснее в бедности, он не захотел стать богатым, проституируя себя! Наш с тобой язык, <…> язык Малерба, Мольера, <…> Виктора Гюго — это хорошо воспитанная девица, ты можешь любить её без опасений, ибо варварам двадцатого века не удалось сделать из неё куртизанку!

 

— La belle langue française est perdue, <…> est maintenant un horrible argot. Chacun, oubliant qu'une langue vaut mieux aisée que riche, a créé son mot pour nommer sa chose. Les savants en botanique, en histoire naturelle, en physique, en chimie, en mathématiques, ont composé d'affreux mélanges de mots, les inventeurs ont puisé dans le vocabulaire anglais leurs plus déplaisantes appellations; les maquignons pour leurs chevaux, les jockeys pour leurs courses, les marchands de voitures pour leurs véhicules, les philosophes pour leur philosophie, ont trouvé la langue française trop pauvre et se sont rejetés sur l'étranger ! Eh bien ! tant mieux ! qu'ils l'oublient ! elle est plus belle encore dans sa pauvreté et n'a pas voulu devenir riche en se prostituant ! Notre langue à nous, <…> celle de Malherbe, de Molière, <…> de Victor Hugo, est une fille bien élevée, et tu peux l'aimer sans crainte, car les barbares du vingtième siècle n'ont pas pu parvenir à en faire une courtisane !

  •  

— К 1978 году, предсказал Стендаль, Вольтер превратится во второго Вуатюра, и полуидиоты сделают из него своего божка. К счастью, Стендаль возлагал слишком большие надежды на будущие поколения: полуидиоты? Да сейчас не осталось никого, кроме полных идиотов, и Вольтера обожествляют не более, чем кого-либо другого. Оставаясь в рамках нашей метафоры, я бы сказал, что Вольтер был всего лишь кабинетным генералом, он давал сражения, не покидая своей комнаты и особо не рискуя. Его ирония, в общем-то, не такое уж опасное оружие, она иногда била мимо цели, и люди, убитые им, жили дольше, чем он сам.
<…> он олицетворял французский язык, орудовал им с той же элегантностью и сноровкой, что выказывали когда-то в манеже подручные полкового учителя фехтования, проводя упражнения со стенкой; потом на поле боя обязательно находился неловкий рекрут, который в первой же схватке, делая выпад, убивал мэтра. Одним словом, как оно ни удивительно для человека, так хорошо писавшего по-французски, Вольтер на самом деле не был храбрецом.
<…> Жан-Жак Руссо! <…> Настоящий генерал Республики, в сабо, без эполет и вышитых сюртуков! И тем не менее одержавший немало громких побед. Посмотри, рядом с ним — Бомарше, стрелок авангарда. Он весьма кстати развязал эту великую битву 89 года, в которой цивилизация взяла верх над варварством. К сожалению, с тех пор плодами победы несколько злоупотребили, и этот чёртов прогресс привёл нас туда, где мы и оказались сейчас. <…>
Вот тщеславный полководец, потративший сорок лет жизни на доказательства своей скромности, — Шатобриан, чьи «Замогильные записки» не смогли спасти его от забвения.
— Я вижу рядом с ним Бернардена де Сен-Пьера, — ответил Мишель, — его милый роман «Поль и Виржини» сегодня никого не тронул бы.
— Увы, — подхватил дядя Югенен, — сегодня Поль был бы банкиром и выжимал бы соки из своих служащих, а Виржиния вышла бы замуж за фабриканта рессор для локомотивов. Смотри-ка, вот мемуары месье де Талейрана, опубликованные, согласно его завещанию, через тридцать лет после его смерти. Уверен, этот тип и там, где сейчас находится, по-прежнему занимается дипломатией, но дьявола ему провести не удастся. <…>
Ламартин, — произнёс юноша, — великий поэт!
— Один из военачальников Литературы образа, подобный статуе Мемнона, которая так гармонично звучала, когда на неё падали лучи солнца! Несчастный Ламартин, растратив своё состояние на самые благородные дела, познав бедность на улицах неблагодарного города, вынужден был расточать свой талант на кредиторов; он освободил Сен-Пуант от разъедающей язвы ипотеки и умер в горести, оттого что на его глазах землю предков, в которой покоятся его родные, экспроприировала компания железных дорог![К 11][5] <…> Рядом с его лирой <…> ты видишь гитару Альфреда де Мюссе; на ней больше не играют, и только старый любитель, вроде меня, ещё способен откликнуться на звук её спустивших струн. Здесь — весь оркестр нашей армии.
— А вот и Виктор Гюго! <…>
— Я вижу его в первой шеренге, сын мой, размахивающим знаменем романтизма на Аркольском мосту, победителем битв при Эрнани, Рюи Блазе, Бургграфах, Марион. Как и Бонапарт, он стал главнокомандующим уже в двадцать пять лет и побивал австрийских классиков в каждом единоборстве. Никогда ещё, дитя моё, человеческая мысль не сплавлялась так плотно, как в мозгу этого человека — тигле, способном выдержать самые высокие температуры. Не знаю никого, ни в античности, ни в современности, кто бы превзошёл его неистовостью и богатством воображения. Виктор Гюго — самое совершенное воплощение первой половины XIX века, глава Школы, равной которой не будет никогда. Его полное собрание сочинений имело семьдесят пять изданий, вот последнее. Как и другие, он забыт, сын мой, — надо истребить множество людей, чтобы о тебе помнили! <…>
Бальзак — первый романист мира, многие из созданных им типов превзошли даже мольеровских! В наше время ему не достало бы мужества написать «Человеческую комедию». <…> Откуда теперь брал бы он <…> все эти очаровательные образы, олицетворяющие благородство, ум, храбрость, милосердие, чистосердечие — он их не изобретал, он их копировал. Зато он не испытывал бы недостатка в моделях, живописуя людей алчных, финансистов, защищаемых законом, амнистированных жуликов <…>.
Александр Дюма, Мюрат словесности, смерть настигла его на тысяча девятьсот девяносто третьем томе. Он был самым увлекательным рассказчиком, щедрая к нему природа позволила ему без ущерба для себя растрачивать свой талант, ум, красноречие, пыл, задор, свою физическую силу, когда он захватил пороховую башню в Суассоне, злоупотреблять своим рождением и гражданством, без пощады попирать Францию, Испанию, Италию, берега Рейна, Швейцарию, Алжир, Кавказ, гору Синай, Неаполь, этот город особенно, когда он вторгся туда на своей Сперонаре. Какая удивительная личность! Считается, что он достиг бы рубежа четырёхтысячного тома, если бы не отравился в расцвете лет блюдом, которое сам изобрёл.[К 12]
— Как обидно, — воскликнул Мишель, — надеюсь, других жертв в этом ужасном происшествии не было?
— К сожалению, были, и среди прочих Жюль Жанен, известный в то время критик, сочинявший латинские стихи на полях газет. Произошло это на ужине, который Александр Дюма давал Жанену в знак примирения. Вместе с ними погиб ещё один писатель, моложе их, по имени Монселе, оставивший нам шедевр, к несчастью незаконченный, — «Словарь гурманов», сорок пять томов, а дошёл он только до буквы «Ф» — фарш.
<…> Араго — учёный офицер саперных войск, сумевший сделать так, что ему простили его учёность.[7] <…>
О, а вот, чуть поодаль, полный дерзости персонаж, человек, который, будь в том нужда, изобрёл бы французский язык и был бы сегодня классиком, если бы языку ещё обучались, — Луи Вейо, самый непоколебимый приверженец Римской церкви, к своему великому изумлению умерший отлучённым. <…>
Посмотри, вот ещё один парень, не обделённый талантом, настоящий сын полка.
Абу?
— Да, он хвалился, вернее, его хвалили за то, что он возрождает Вольтера, и со временем он дорос бы тому до щиколотки; к несчастью, в 1869 году, когда Абу почти добился принятия в Академию[К 13], он был убит на дуэли свирепым критиком, знаменитым Сарсэ.[К 11]

 

— En 1978, a dit Stendhal, Voltaire sera Voiture, et les demi-sots finiront par en faire leur Dieu. Heureusement, Stendhal avait trop compté sur les générations futures ! des demi-sots ? il n'y a vraiment plus que des sots tout entiers, et Voltaire n'est pas plus adoré qu'un autre! pour continuer notre métaphore, Voltaire, suivant moi, n'était qu'un général de cabinet ! il ne se battait que dans sa chambre, et ne payait pas assez de sa personne. Sa plaisanterie, arme peu dangereuse en somme, ratait quelquefois et les gens qu'il a tués ont vécu plus que lui.
<…> c'était la langue française incarnée, il la maniait avec élégance, avec esprit, comme autrefois ces prévôts de régiment tiraient le mur à la salle d'armes. Sur le terrain, venait un conscrit maladroit qui tuait le maître à la première passe, en se fendant. Pour tout dire, et cela est étonnant de la part d'un homme qui écrivait si bien le français, Voltaire n'était pas véritablement brave.
<…> Jean-Jacques Rousseau ! <…> un véritable général de la république, en sabots, sans épaulettes et sans habits brodés ! il n'en a pas moins remporté de fières victoires ! Tiens ! près de lui, vois Beaumarchais, un tirailleur d'avant-garde ! il a engagé fort à propos cette grande bataille de 89 que la civilisation a gagnée sur la barbarie ! Malheureusement, on en a un peu abusé depuis, et ce diable de progrès nous a conduits où nous sommes. <…>
Voici un fastueux chef d'armée, qui employa quarante ans de son existence à parler de sa modestie, Chateaubriand, que ses Mémoires d'outre-tombe n'ont pu sauver de l'oubli.
— Je vois près de lui Bernardin de Saint-Pierre, dit Michel, et son doux roman de Paul et Virginie ne toucherait plus personne.
— Hélas ! reprit l'oncle Huguenin, Paul banquier aujourd'hui, ferait la traite des Blancs, et Virginie épouserait le fils d'un fabricant de ressorts pour locomotives. Tiens ! voici les fameux mémoires de Monsieur de Talleyrand, publiés, suivant ses ordres, trente ans après sa mort. Je suis sûr que cet homme-là doit encore faire de la diplomatie où il est, mais le diable ne s'y laissera pas prendre. <…>
— Lamartine, dit le jeune homme, un grand poète ! — Un des chefs de la Littérature à images, statue de Memnon qui résonnait si bien aux rayons du soleil ! pauvre Lamartine après avoir prodigué sa fortune aux plus nobles causes, et pincé la harpe du pauvre dans les rues d'une ville ingrate, il prodigua son talent à ses créanciers, délivra Saint-Point de la plaie rongeante des hypothèques, et mourut de douleur en voyant cette terre de famille, où reposaient les siens, expropriée par une compagnie de chemins de fer ! <…> Auprès de sa lyre <…> tu remarqueras la guitare d'Alfred de Musset; on n'en joue plus et il faut être un vieil amateur comme moi pour se plaire aux vibrations de ses cordes détendues. Nous sommes dans la musique de notre armée.
— Ah ! Victor Hugo ! <…>
— Je le mets au premier rang, mon fils, agitant sur le pont d'Arcole le drapeau du romantisme, lui le vainqueur des batailles d’Hernani, de Ruy Blas, des Burgraves, de Marion ! Comme Bonaparte, il était déjà général en chef à vingt-cinq ans, et battait les classiques autrichiens en toute rencontre. Jamais, mon enfant, la pensée humaine ne s'est combinée sous une forme plus vigoureuse que dans le cerveau de cet homme, un creuset capable de supporter les plus hautes températures. Je ne sais rien au-dessus de lui, ni dans l'antiquité, ni dans les temps modernes, pour la violence et la richesse de l'imagination; Victor Hugo est la plus haute personnification de la première moitié du dix-neuvième siècle, et chef d'une École qui ne sera jamais égalée. Ses œuvres complètes ont eu soixante-quinze éditions, dont voici la dernière ; il est oublié comme les autres, mon fils, et n'a pas tué assez de monde pour que l'on se souvienne de lui ! <…>
Balzac est le premier romancier du monde, et plusieurs de ses types ont même surpassé ceux de Molière ! De notre temps, il n'aurait pas eu le courage d'écrire la Comédie humaine ! <…> où prendrait-il des <…> ces types charmants de la noblesse, de l'intelligence, de la bravoure, de la charité, de la candeur, qu'il copiait et n'inventait pas ! Les gens rapaces, il est vrai, les financiers, que la légalité protège, les voleurs amnistiés <…>.
C'est Alexandre Dumas, le Murât de la littérature, interrompu par la mort à son dix-neuf cent quatre-vingttreizième volume ! Ce fut bien le plus amusant des conteurs, à qui la prodigue nature permit d'abuser de tout, sans se faire de mal, de son talent, de son esprit, de sa verve, de son entrain, de sa force physique, quand il prit la poudrière de Soissons, de sa naissance, de sa couleur, de la France, de l'Espagne, de l'Italie, des bords du Rhin, de la Suisse, de l'Algérie, du Caucase, du mont Sinaï, et de Naples surtout dont il força l'entrée sur son Spéronare ! Ah ! l'étonnante personnalité ! On estime qu'il eût atteint son quatre millième volume, s'il ne se fût empoisonné dans la force de l'âge, en mangeant d'un plat qu'il venait d'inventer.
— Voilà qui est fâcheux, dit Michel, et cet horrible accident n'a pas fait d'autres victimes ?
— Si, malheureusement, entre autres, Jules Janin, un critique du temps qui composait des thèmes latins au bas des journaux ! C'était à un dîner de réconciliation que lui donnait Alexandre Dumas. Avec eux périt également un écrivain plus jeune, Monselet, dont il nous reste un chef-d'œuvre, malheureusement inachevé, le Dictionnaire des Gourmets, quarante-cinq volumes, et il n'est allé que jusqu'à l'F, farce.
<…> Arago, un savant officier du génie, qui a su se faire pardonner sa science. <…>
Tiens ! voici, non loin, un hardi personnage, un homme qui eût inventé la langue française au besoin, et serait classique aujourd'hui, si l'on faisait encore ses classes, Louis Veuillot, le plus vigoureux champion de l'Église romaine, et qui mourut excommunié, à son grand étonnement. <…>
Tiens, voici encore un garçon qui ne manquait pas de talent, un véritable enfant de troupe.
— About?
— Oui ! il se flattait, ou plutôt, on le flattait de recommencer Voltaire, et avec le temps, il lui fût bien venu à la cheville; malheureusement en 1869, au moment où il terminait ses visites d'Académie, il fut tué en duel par un farouche critique, le fameux Sarcey.

  •  

… он брал то один, то другой бесценный том, открывал, прочитывал в одном фразу, в другом — страницу, в третьем — лишь названия глав, а в ином — только само заглавие. Он впитывал литературный аромат, ударявший ему в голову пьянящим духом ушедших веков, пожимал руки всем этим друзьям из прошлого, которых бы знал и любил, догадайся он родиться раньше! <…>
— Я думаю, что в этой маленькой комнате достаточно сокровищ, чтобы сделать человека счастливым до конца жизни!
— Если он умеет читать!<…> но при одном условии. <…> Чтобы он не умел писать! <…> Потому, мой мальчик, что тогда он мог бы возжелать пойти по стопам этих великих писателей.
— И что в том плохого? — пылко откликнулся юноша.
— Он пропал бы. <…> Я приоткрыл перед тобой Землю обетованную, бедное дитя моё, и…
— И вы позволите мне вступить в неё, дядюшка?
— Да, если ты мне поклянёшься в одном. <…> Что будешь там только прогуливаться! Я не хотел бы, чтобы ты принялся распахивать эту неблагодарную почву, — не забывай, кто ты есть, чего ты должен добиться, кем являюсь я и в какое время мы оба живём.

 

… il prit quelques-uns de ces livres si chers, les ouvrit, lut une phrase de l'un, une page de l'autre, ne prit de celui-ci que les têtes de chapitre et seulement les titres de celuilà ; il respira ce parfum littéraire qui lui montait au cerveau comme une chaude émanation des siècles écoulés, il serra la main à tous ces amis du passé qu'il eût connus et aimés, s'il avait eu l'esprit de naître plus tôt ! <…>
« Je pense que cette petite chambre renferme de quoi rendre un homme heureux pour toute sa vie !
— S'il sait lire ! <…> mais à une condition. <…> C'est qu'il ne sache pas écrire ! <…> Parce qu'alors, mon enfant, il serait peut-être tenté de marcher sur les traces de ces grands écrivains !
— Où serait le mal, répondit le jeune homme avec enthousiasme.
— Il serait perdu. <…> Je t'ai fait entrevoir la Terre promise, mon pauvre enfant, et…
— Et vous m'y laisserez entrer, mon oncle !
— Oui ! si tu me jures une chose. <…> C'est de t'y promener seulement ! Je ne veux pas que tu défriches ce sol ingrat ! rappelle-toi ce que tu es, où tu dois arriver, ce que je suis moi-même, et ce temps où nous vivons tous les deux. »

Глава XII. Где рассказывается, что Кенсоннас думал о женщинах править

Des opinions de Quinsonnas sur les femmes
  •  

— Я думаю, что раньше, во времена весьма отдалённые, женщины действительно существовали: древние авторы утверждают это вполне определённо, они даже рассказывают о самом прекрасном их виде — Парижанке. Согласно старым текстам и эстампам того времени, она была очаровательным созданием, не имевшим равных во всём мире; она соединяла в себе самые совершенные пороки и самые порочные совершенства, будучи женщиной в полном смысле слова. Но мало-помалу кровь теряла чистоту, порода деградировала, и сей печальный декаданс зафиксирован в трудах физиологов. Приходилось ли тебе наблюдать, как из гусениц вылепляются бабочки? <…> Так вот, здесь всё произошло наоборот: бабочка превратилась в гусеницу. Ласкающая взор походка Парижанки, её грациозная осанка, её насмешливый и нежный взгляд, её милая улыбка, её полные формы — они были как налитые и одновременно знали точную меру — всё это вскоре уступило место формам вытянутым, худощавым, высушенным, жилистым, костлявым, истощённым, а также развязности, механической, преднамеренной и в то же время пуританской. Талия сделалась плоской, взгляд мрачным, суставы потеряли гибкость; грубый, как бы одеревенелый нос теперь почти касается истончённых и поджатых губ; шаг стал длинным; ангел геометрии, некогда столь щедро одаривавший женщину самыми притягательными округлостями, теперь навязал ей строгую дисциплину прямых линий и острых углов. Француженка стала американкой: она всерьёз рассуждает о важных делах, воспринимает жизнь без тени улыбки, оседлала тощую кобылу нравственности, одевается плохо, безвкусно, носит корсеты из гальванизированной стали, способные отразить самый сильный натиск.[7] Сын мой, Франция лишилась своего главного преимущества: её женщины в любезный век Людовика XV феминизировали мужчин, но с тех пор сами стали мужеподобными и не заслуживают более ни взгляда художника, ни внимания возлюбленного! <…> Гризетка исчезла; куртизанка, ставшая бесцветной содержанкой, являет теперь пример вопиющей аморальности: она неуклюжа и глупа, но делает себе состояние за счёт порядка и экономии, и никто ради неё не разоряется. Разориться? Ещё чего! Вот слово, которое полностью устарело. Сейчас <…> кто только не обогащается! Не становятся богаче только тело и разум.

 

— … je crois qu'il y a eu des femmes autrefois, à une époque très reculée ; les anciens auteurs en parlent en termes formels ; ils citaient même, comme la plus parfaite entre toutes, la Parisienne. C'était, d'après les vieux textes et les estampes du temps, une créature charmante, et sans rivale au monde ; elle réunissait en elle les vices les plus parfaits et les plus vicieuses perfections, étant femme dans toute l'acception du mot. Mais peu à peu, le sang s'appauvrit, la race tomba, et les physiologistes constatèrent dans leurs écrits cette déplorable décadence. As-tu vu quelquefois des chenilles devenir papillons ? <…> Eh bien, reprit le pianiste, ce fut tout le contraire ; lepapillon se refit chenille. La caressante démarche de la Parisienne, sa tournure gracieuse, son regard spirituel et tendre, son aimable sourire, son embonpoint juste et ferme à la fois, firent bientôt place à des tonnes longues, maigres, arides, décharnées, éma-ciécs, efflanquées, à une désinvolture mécanique, méthodique et puritaine. La taille s'aplatit, le regard s'austérifia, les jointures s'ankylosèrent ; un nez dur et rigide s'abaissa sur des lèvres amincies et rentrées ; le pas s'allongea ; l'ange de la géométrie, si prodigue autrefois de ses courbes les plus attrayantes, livra la femme à toute la rigueur de la ligne droite et des angles aigus. La Française est devenue américaine ; elle parle gravement d'affaires graves, elle prend la vie avec raideur, chevauche sur la maigre échine des mœurs, s'habille mal, sans goût, et porte des corsets de tôle galvanisée qui peuvent résister aux plus fortes pressions. Mon fils, la France a perdu sa vraie supériorité ; ses femmes au siècle charmant de Louis XV avaient efféminé les hommes ; mais depuis elles ont passé au genre masculin, cl ne valent plus ni le regard d'un artiste ni l'attention d'un amant ! <…> La grisette a disparu ; la courtisane, au moins aussi terne qu'entretenue, fait preuve maintenant d'une immoralité sévère ! clic est gauche et sotte, mais fait fortune avec de l'ordre et de l'économie, sans que personne ne se ruine pour elle ! Se ruiner ! allons donc ! c'est un mot qui a vieilli ! tout le monde s'enrichit, <…> excepté le corps et l'esprit humain.

  •  

— … наше время унаследовало тенденцию, проявившуюся в прошлом веке: тогда стремились иметь как можно меньше детей, матери не скрывали досады, когда дочери слишком быстро беременели, а молодые мужья впадали в отчаяние, совершив такую неловкость. В наши дни число законных детей резко упало в пользу незаконнорожденных; последние составляют подавляющее большинство, скоро они станут хозяевами во Франции и предложат закон, который запретит установление отцовства.

 

— … on a suivi la tendance du siècle dernier, dans lequel on cherchait à n'avoir que le moins d'enfants possible, les mères se montrant contrariées de voir leurs filles trop promptement enceintes, et les jeunes maris désespérés d'avoir commis une telle maladresse. Aussi, de nos jours, le nombre des enfants légitimes a-t-il singulièrement diminué au profit des enfants naturels ; ceux-ci forment déjà une majorité imposante ; ils deviendront bientôt les maîtres en France, et ils feront rapporter la loi qui interdit la recherche de la paternité.

  •  

— … гений и даже просто талант — это болезнь, и жена художника должна смириться с ролью сиделки при больном. — вариант распространённой мысли

 

— … le génie et même le talent sont une maladie, et que la femme d'un artiste doit se résigner au rôle de garde-malade.

  •  

Яростно жестикулируя, Кенсоннас неловко задел колоссальный сифонообразный аппарат, откуда он черпал разноцветные чернила, — и красные, жёлтые, зелёные, синие полосы, подобно потокам лавы, заструились по страницам Главной Книги.
Кенсоннас не смог сдержать отчаянный вопль, потрясший контору; все подумали, что Главная Книга рушится.
— Мы пропали, — промолвил Мишель изменившимся голосом.
— Именно так, сын мой, — подтвердил Кенсоннас. — Мы тонем, спасайся кто может! <…>
Замечательная книга, куда заносились бесчисленные операции банковского дома, — запятнана! Ценнейшее собрание финансовых сделок — запачкано! Бесподобный атлас, вобравший в себя весь мир — замаран! Гигантский монумент, который по праздничным дням демонстрировался посетителям, — покрыт грязью, вымазан, опозорен, испорчен, загублен! Его хранитель, человек, которому была доверена такая важная миссия, — изменил присяге! Жрец собственными руками обесчестил алтарь!

 

En gesticulant avec passion, Quinsonnas heurta malencontreusement le vaste appareil siphoïde qui lui versait ses encres multicolores, et des flots rouges, jaunes, verts, bleus s'allongèrent comme des torrents de lave sur les pages du Grand Livre.
Quinsonnas ne put retenir un cri formidable ; les bureaux en tressaillirent. On crut que le Grand Livre s'écroulait.
« Nous sommes perdus, dit Michel d'une voix altérée.
— Comme tu le dis, mon fils, répondit Quinsonnas. L'inondation nous gagne ; sauve qui peut ! » <…>
Ce livre merveilleux où s'inscrivaient les vastes opérations de la maison de banque, taché ! ce recueil précieux des affaires financières, maculé ! ce véritable atlas, qui contenait un monde, contaminé ! ce monument gigantesque, que, les jours de fête, le concierge de l'hôtel montrait aux étrangers, souillé, flétri ! éclaboussé ! abîmé ! perdu ! son gardien, l'homme auquel une pareille tâche était confiée, avait trahi son mandat! le prêtre déshonorait l'autel de ses propres mains !

Глава XIII. Где речь идёт о том, как легко художнику умереть с голоду в XX веке править

Où il est traité de la facilité avec laquelle un artiste peut mourir de faim au XXe siècle
  •  

— … в нашем мире ничто само собой не делается; как и в механике, приходится считаться со средой и с трением. Трения — с друзьями, врагами, приставалами, соперниками. Среда — женщины, семья, общество. Хороший инженер должен всё принимать в расчёт!

 

— … cela ne va pas tout seul en ce monde ; il faut, comme en mécanique, faire la part des milieux et des frottements ! frottement des amis, des ennemis, des importuns, des rivaux ! milieu des femmes, de la famille, de la société ; un bon ingénieur doit tenir compte de tout !

  •  

— Ты хочешь быть художником в эпоху, когда искусство умерло! <…> Умерло и похоронено, с эпитафией и надгробной урной. Представь, что ты — живописец. Так вот, живопись более не существует, картин больше нет, даже в Лувре: их так умело реставрировали в прошлом веке, что краска осыпается с них, как чешуя! <…> Уже в прошлом веке реализм достиг таких высот, что этого нельзя было дальше терпеть! Рассказывают даже, что на одной из последних выставок некий Курбе предстал перед посетителями стоя лицом к стене в процессе осуществления одного из наиболее гигиенических, но наименее элегантных актов жизни[К 11]. Достаточно, чтобы спугнуть птиц Зевксиса. <…> Так вот, в двадцатом веке — уже ни живописи, ни живописцев. Есть ли ещё скульпторы? Мало вероятно, особенно с тех пор, как во дворе Лувра прямо посередине водрузили статую музы промышленности: толстая мегера, сидящая на корточках на цилиндре от машины, на коленях держит виадук, одной рукой выкачивает пар, другой нагнетает, на плечах у неё ожерелье из маленьких локомотивчиков, а в шиньоне — громоотвод! <…> Займёшься литературой? Но кто теперь читает романы — этого не делают даже те, кто их пишет, если судить по их стилю! <…>
— Хорошо, — настаивал Мишель, — но рядом с искусствами есть профессии, им близкие!
— Ну да, когда-то можно было стать журналистом, согласен. Хорошая возможность для эпохи, где ещё существовала буржуазия, читавшая газеты и занимавшаяся политикой. Но кто сейчас станет заниматься политикой? Внешней? — Нет, войны стали невозможными, и дипломатия вышла из моды. Внутренней? — Полное затишье! <…> Правительство ведёт свои дела как хороший негоциант, регулярно платит по обязательствам; говорят, в этом году оно даже выплатит дивиденды! Выборы больше никого не волнуют: отцам-депутатам наследуют депутаты-сыновья, они спокойно, без шума занимаются своим ремеслом законодателей, как послушные дети, которые делают уроки в своей комнате. <…> в 1900 году во Франции количество газет и журналов <…> достигало шестидесяти тысяч, для нужд образования сельского населения они публиковались на всех диалектах и наречиях! <…> Так вот, всё это изобилие прессы скоро положило конец журналистике уже по той бесспорной причине, что литераторов стало больше, чем читателей!
— <…> были ещё бульварные газеты, позволявшие худо-бедно существовать.
— <…> но ребята, редактировавшие эти газетки, настолько изощрялись в остроумии, что жила в конце концов истощилась; никто уже ничего не понимал, даже те, кто ещё читал. Кстати, эти милые литераторы в конце концов перестреляли друг друга, в прямом и переносном смысле слова, ибо никогда более не собирался такой урожай пощёчин и ударов тростью;..

 

« Tu veux être artiste à une époque où l'art est mort ! <…> Mort ! enterré, avec épitaphe et urne funéraire. Exemple : es-tu peintre ? Eh bien, la peinture n'existe plus ; il n'y a plus de tableaux, même au Louvre; on les a si savamment restaurés au siècle dernier, qu'ils s'en vont en écaille ! <…> Sans doute, car, au siècle dernier déjà, le réalisme fit tant de progrès qu'on ne put le tolérer davantage ! On raconte même qu'un certain Courbet, à une des dernières expositions, s'exposa, face au mur, dans l'accomplissement de l'un des actes les plus hygiéniques, mais les moins élégants de la vie ! C'était à faire fuir les oiseaux de Zeuxis. <…> Ainsi donc, au vingtième siècle, plus de peinture et plus de peintres. Y a-t-il au moins des sculpteurs ? Pas davantage, depuis qu'on a planté, au beau milieu de la Cour du Louvre, la muse de l'industrie : une forte mégère accroupie sur un cylindre de machine, tenant un viaduc sur ses genoux, pompant d'une main, soufflant de l'autre, avec un collier de petites locomotives sur ses épaules et un paratonnerre dans son chignon ! <…> Donneras-tu dans la littérature ? Mais qui lit des romans, pas même ceux qui les font, si j'en juge par leur style ! <…>
— Mais enfin, répondit Michel, auprès des arts, il y a des professions qui les côtoient !
— Ah ! oui ! autrefois, on pouvait se faire journaliste ; je te l'accorde ; cela était bon au temps où il existait une bourgeoisie pour croire aux journaux, et pour faire de la politique ! mais qui s'occupe de politique ? Est-ce à l'extérieur ? non ! la guerre n'est plus possible et la diplomatie est passée de mode ! Est-ce à l'intérieur? tranquillité absolue ! <…> Le gouvernement fait ses affaires comme un bon négociant, et paie régulièrement ses billets ; on croit même qu'il distribuera un dividende cette année ! <…> en 1900, le nombre des journaux en France <…> atteignait le chiffre de soixante mille ; ils étaient écrits dans tous les patois pour l'instruction des campagnes ! <…> Eh bien, toute cette belle fureur de journaux a bientôt amené la mort du journalisme, par cette raison sans réplique que les écrivains étaient devenus plus nombreux que les lecteurs !
— <…> il y avait aussi le petit journal dans lequel on vivotait tant bien que mal.
— <…> mais les gaillards qui les rédigeaient ont tant abusé de l'esprit que la mine a fini par s'épuiser ; personne ne comprenait plus, de ceux qui lisaient encore ; d'ailleurs, ces aimables écrivains ont fini par s'entretuer plus ou moins, car il ne se fit jamais une plus grande consommation de gifles et de coups de canne ;.. »

Перевод править

Н. А. Наставина, В. Б. Рыбаков, 1995

О романе править

  •  

Ваш Мишель с его стихами — глупый индюк. Разве не может он таскать тяжести и притом оставаться поэтом? <…>
Сегодня в ваши пророчества не поверят, <…> этим не заинтересуются.[3]

 

Votre Michel est un dindon avec ses vers. Est-ce qu'il ne peut pas porter des paquets et rester poète ? <…>
On ne croira pas aujourd'hui à votre prophétie, <…> on ne s'y intéressera pas.

  — П.-Ж. Этцель, комментарий на полях рукописи романа
  •  

Вы предприняли невозможное — и так же, как и ваши предшественники в такого рода делах, — не сумели с этим справиться. Это на сто футов ниже «Пяти недель на воздушном шаре». Если бы вы перечитали себя через год, вы согласились бы со мной. Это — плохая журналистика, причём на неудачный сюжет. <…>
Вы не даёте решения ни одной серьёзной проблемы будущего, все ваши критические замечания повторяют уже сделанные и многократно повторённые выпады — и если я чему и удивляюсь, так тому, что вы на едином порыве, как бы побуждаемый высшей силой, создали такую тяжёлую, столь неживую вещь.
<…> я счёл бы несчастьем для вашей репутации публикацию вашей работы. Это дало бы основание считать воздушный шар удачной случайностью. Но у меня есть «Капитан Гаттерас», и я знаю, что случайность, напротив, — вот эта неудавшаяся вещь, но публика бы о том не знала.
<…> в делах литературных ничего нового: вы рассуждаете как светский человек, слегка соприкоснувшийся с этим миром, как побывавший на первых представлениях и с удовлетворением открывающий для себя то, что стало уже общим местом. <…>
Вы не созрели для этой книги, вы её переделаете лет через двадцать[3]. Стоит ли старить мир на сто лет, чтобы не суметь подняться над тем, что происходит на наших улицах сегодня?
В общем, это — провал, и если даже сто тысяч человек сейчас придут и скажут мне обратное, я громко повторю: это провал! — и пошлю всех куда подальше.
К несчастью, сто тысяч людей, прочтя Вашу рукопись, скажут то же самое.[1]
<…> буквально в каждой строке вы недостойны самого себя.
Ваш Мишель — простофиля, другие не забавны, а часто неприятны.[3]
В своей работе Вы ни с того ни с сего впали вдруг в полную посредственность, и — по самую макушку. Ни оригинальности, ни простоты, ни одного выражения, которое могло бы создать книге шестимесячный успех. Зато этого достаточно, чтобы надолго и непоправимо Вам навредить. <…>
Я говорю жестокие вещи, но говорю их с сожалением, как сказал бы собственному сыну <…>.
Бог свидетель: если бы Ваша книга удалась Вам хотя бы на четверть, я признал бы её хорошей.[1]отправленное письмо не сохранилось[3]

 

Vous avez entrepris une tâche impossible — et pas plus que vos devanciers dans des choses analogues — vous n'êtes parvenu à la mener à bien. C'est à cent pieds au-dessous de Cinq Semaines en ballon. Si vous vous relisiez dans un an vous seriez d'accord avec moi. C'est du petit journal et sur un sujet qui n'est pas heureux. <…>
Il n'y a pas là une seule question d'avenir sérieux résolue, pas une critique qui ne ressemble à une charge déjà faite et refaite — et si je m'étonne c'est que vous ayez fait d'entrain et comme poussé par un dieu une chose si pénible, si peu vivante.
<…> je regarderais comme un désastre pour votre nom la publication de votre travail. Cela donnerait à croire que le ballon est un heureux raccroc. Moi qui ai le Capitaine Hatteras je sais que le raccroc, c'est cette chose manquée au contraire, mais le public ne le saurait pas.
<…> les choses littéraires rien de nouveau — vous parlez de ça comme un homme du monde qui s'en est un peu mêlé — qui a été aux premières représentations, qui découvre des lieux communs avec satisfaction. <…>
Vous n'êtes pas mûr pour ce livre-là, vous le referez dans vingt ans. C’est bien la peine de vieillir le monde de cent ans pour n’être pas au-dessus de celui qui court les rues aujourd’hui. Enfin, c’est raté, raté et cent mille hommes me diraient le contraire que je les enverrais tous promener.
Malheureusement cent mille hommes parleraient comme moi.
<…> elle est à vous-même presqu'à toutes les lignes.
Votre Michel est un serin — les autres ne sont pas drôles — et souvent sont déplaisants.
Vous êtes dans le médiocre là, jusqu’aux cheveux. Il n’y a pas de vraie originalité, il n’y a pas de simplicité, il n’y a pas d’esprit, il n’y a pas en un mot ce qui peut faire une carrière de six mois à un livre. Il n’y a que de quoi vous faire un tort irréparable. <…>
Ai-je raison, mon cher enfant, de vous traiter en fils, cruellement <…>.
Dieu sait pourtant qui si votre livre avait été seulement au quart réussi j’étais décidé à le trouver bon tout à fait.[8]

  — П.-Ж. Этцель, черновик письма Верну конца 1863 — начала 1864
  •  

Чёрт возьми, мой дорогой учитель, ваше письмо было необходимо, чтобы подхлестнуть мне кровь! <…> Согласен, что я — тварь, которая сама себе (sic) раздаёт похвалы (sic) устами моих (sic) персонажей. Я здесь прихлопну им клюв, и как следует.[3]ответ на другое письмо Этцеля[3]; возможно, о другом романе

 

Parbleu, mon cher maître, j'avais besoin de votre lettre pour me fouetter le sang ! <…> Accordé que je suis une bête qui me [sic] flanque des éloges à moi-même [sic] par la bouche de mes [sic] personnages. Je vais à cet endroit leur clore le bec de la bonne façon.[9]

  — Жюль Верн, письмо Этцелю начала 1864
  •  

В Париже XX века Жюля Верна интересуют не только перспективы машинного прогресса, он переносит в будущее тенденции развития общества <…>. И если брать эту сторону его творчества, нет у Ж. Верна другого произведения, где бы его замысел оказался столь же современным по звучанию и столь же амбициозным: без снисхождения исследует он дух государственного торгашества, царивший в годы Второй империи и который в 1960 году в той же мере, как и демон электричества, пожирает Мишеля и его друзей. Право, не видно, чтобы история так уж опровергла сочинителя.[10]

  — Вероника Беден (Véronique Bedin), «От французского издателя», 1994
  •  

Особенно впечатляет способность писателя так преподнести реальности своего времени, что за ними приоткрываются контуры будущего.
Самое интересное в «Париже в XX веке», на мой взгляд, то, что роман является как бы антологией ранней жюльверновской мысли, позволяющей подвергнуть сомнению многое, что говорилось о писателе в последующем. Например, утверждалось, что Жюль Верн, будучи от природы оптимистом во всём, что касается судеб человечества и прогресса науки, будто бы перестал быть им по причине различных обстоятельств <…>.
Так что пессимизм присутствует уже в самом начале творческого пути писателя. Он — постоянная составляющая жюль-верновской мысли, дающая о себе знать то тут, то там, на всём протяжении его литературной карьеры. И всё же в «Париже в XX веке» пессимизм то и дело уступает напору всесокрушающего и постоянно бодрящего юмора. Писатель приглашает читателя самому бросить очищенный от всего наносного взгляд на окружающий его мир.[3]

 

On y trouve surtout cette capacité d'ouvrir les réalités de son temps pour y faire entrevoir le rêve.
L'aspect le plus intéressant de Paris au XXe siècle est, à mon avis, le fait que cette œuvre se présente, pour ainsi dire, comme une encyclopédie de la pensée vernienne avant la lettre, qui permet de remettre en question plusieurs affirmations des critiques. On a soutenu, par exemple, que Jules Verne, optimiste par sa nature en ce qui concerne les destins de l'homme et les progrès de la science, aurait cessé de l'être à cause de différentes circonstances <…>.
Le pessimisme est donc présent dès le début de son œuvre. Il s'agit en fait d'une constante de la pensée de Jules Verne qui fait ça et là son apparition tout au long de sa carrière littéraire. Toutefois, ce pessimisme est, dans Paris au XXe siècle, secoué d'un humour ravageur et constamment tonique. Il invite le lecteur à jeter lui-même un regard décapant sur le monde qui l'entoure.

  Пьеро Гондоло делла Рива, «От первооткрывателя романа», 1994
  •  

Этим романом Жюль Верн вторгся в настоящую литературу. <…> Он теперь писал о самых обычных вещах, о том, что будет со всеми нами. <…>
<…> чудесная любящая мадам Дюшен[К 14], присутствие которой на страницах «Парижа в XX веке» было столь ощутимым, что роман, пожалуй, можно было назвать романом любовным.[1]

  Геннадий Прашкевич, «Жюль Верн», 2013

Комментарии править

  1. Ужасного стада хранитель (лат.) — начало названия 3-й главы 4-й книги «Собора Парижской Богоматери» В. Гюго, парафразировавшего «formosi pecoris custos…» («прекрасного стада хранитель…») из 5-й эклоги, а не из «Георгик»[4].
  2. Игра слов: французское «pécore» означает «животное», «овца» и «дура», «деревенщина»[5].
  3. Главе XXVII четвёртого тома.
  4. Комментарий Этцеля на полях: «вы с ума сошли»[3] (vous êtes toqué).
  5. Намёк на Ференца Листа, легендарная виртуозность которого была для современников за гранью понимания[6].
  6. И в прах возвратишься (лат.).
  7. Вместо: «приятное с полезным» («Искусство поэзии», 343).
  8. Комментарий Прашкевича: «сразу вспоминается «Треугольная груша» А. Вознесенского»[1].
  9. Насмешка над Виктором де Брольи и его сыном Альбером. Кстати, двое внуков последнего, известные физики Луи и Морис, в XX веке также были избраны туда[5].
  10. Комментарий Прашкевича: «напоминают опыты будущих футуристов, пролеткультовцев, конструктивистов»[1].
  11. 1 2 3 Фантазия автора.
  12. Дюма опубликовал книгу кулинарных рецептов[5].
  13. В действительности избран в 1884.
  14. Estelle Duchesne, любовница автора.

Примечания править

  1. 1 2 3 4 5 6 Прашкевич Г. Жюль Верн. — М.: Молодая гвардия, 2013. — С. 85-92 (часть вторая). — (Жизнь замечательных людей. Вып. 1416).
  2. 1 2 Город будущего / перевод М. Вишневской, И. Желваковой // Неизвестный Жюль Верн. Т. 27. — М.: Ладомир, 2000.
  3. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 П. Гондоло делла Рива. От первооткрывателя романа / Перевод Н. Наставиной, В. Рыбакова (с незначительными уточнениями) // Жюль Верн. Париж 100 лет спустя. — М.: Международные отношения, 1995. — С. 231-245.
  4. А. Москвин. Сноска к «Идеальному городу» // Неизвестный Жюль Верн. Т. 29. Маяк на далеком острове. Болид. — М.: Ладомир, 2010.
  5. 1 2 3 4 В. Б. Рыбаков. Сноски // Жюль Верн. Париж 100 лет спустя. — М.: Международные отношения, 1995.
  6. 1 2 А. Москвин. Сноски к «Городу будущего» // Неизвестный Жюль Верн. Т. 27.
  7. 1 2 3 4 5 6 Цитировалось, например, Г. Прашкевичем в «Жюле Верне» (с. 85).
  8. Un éditeur et son siècle. Pierre Jules Hetzel (1814-1886), ouvrage collectif. Saint-Sébastien, ACL Édition, 1988, pp. 118-9.
  9. Национальная Библиотека, переписка Верн—Этцель, том 1, папки 7–8.
  10. Перевод Н. Наставиной, В. Рыбакова // Жюль Верн. Париж 100 лет спустя. — М.: Международные отношения, 1995. — С. 7.