Краткая история Франции до Французской революции. Сочинение Мишле

«Краткая история Франции до Французской революции. Сочинение Мишле» — анонимная рецензия Виссариона Белинского 1838 года[1]. В её первой половине он развернул изложение своих взглядов того времени на французскую литературу, которою в ряде предшествующих статей и рецензий он неоднократно отрицательно характеризовал, как литературу «здравого смысла», чуждую глубокого понимания поэзии, стремящейся к «вечной истине» и «гармонии», отмечал наклонность французских писателей к риторике, фразёрству, фальшивой сентиментальности, блестящим эффектам. В 1840-х годах Белинский существенно изменил своё отношение к французской литературе в целом.[2]

Цитаты

править
  •  

Предосадно читать дурные книги, хорошо переведённые

  •  

Во Франции, после революции и владычества Наполеона — событий, познакомивших её с другими народами, вдруг произошла сильная реакция всему старому. Реакция эта с особенною силою выразилась в литературе. Франция разрушила капища кумиров своих, сбросила их статуи с пьедесталов и разбила их. <…> Вдруг образовались две школы: идеальная и неистовая. Представители первой были Шатобриан и Ламартин. Бесспорно, это люди честные, добрые; но в поэзии требуется нечто другое, кроме хорошего поведения, — требуется дар творчества, <…> а его-то у них и недоставало, по крайней мере, в соразмерности с их претензиями на художническую гениальность. <…> Это самая опасная и вредная школа, потому что ничто так не портит молодых людей, как приторная чувствительность, надутая возвышенность и вообще фразёрское направление. Такая поэзия делает людей призраками, закрывая от их глаз, туманом фразеологии, живую действительность. Шатобриан имеет ещё значение, как государственный человек, много живший, много видевший, и как писатель собственно, а не поэт; но Ламартин с своими неистощимыми слезами о бедствиях человеческих и чуть ли не полумиллионом годового дохода, с своим поэтическим ореолом из золочёной бумаги и претензиями на политическую значительность, с своими заоблачными мечтаниями и светскою мелочностию, есть не что иное, как длинная водя́ная элегия, начинённая искусственными вздохами и поддельными слезами, пышная фраза на ходулях, риторическая восклицательная фигура. Но что нужды? — Франция провозгласила его великим поэтом, а огромная нация добрых людей, рассеянная по всему белому свету, поверила ей на слово. Вот какова идеальная школа романтических поэтов Франции. Неистовая не такова. Она происходит по прямой линии от Байрона. Дело вот в чём: Байрон, как новый атлант, поднял на свои мощные рамена страдания целого человечества, но не пал под этою ужасною тяжестию. Душа его была — бездонная пропасть; его притязания на жизнь были огромны, и жизнь отказала ему в его требованиях. Он опёрся на самого себя и, новый Прометей, терзаемый коршуном — ненасытимою жаждою своего беспокойного духа, вопли гордой души своей передал в чудных, художественных образах. Это был поэт гордого самим собою отчаяния. Сын XVIII века, он с презрением оттолкнул от себя его бедные радости, его нищенские наслаждения — и не узнал истинных радостей, истинных наслаждений, того богатства духа, которого ни ржа не точит, ни тать не похищает. В аравийской пустыне железного стоицизма нашёл он своё убежище от карающей его и презираемой им судьбы, и не достиг до обетованной земли благодати, где открывается вечная истина, разрешаются в гармонию диссонансы бытия и мерцает таинственным блеском заря бесконечного блаженства. Да, благородному лорду дорогою ценою обошлись его дивные песни: они были им выстраданы. Но наши господа неистовые об этом не подумали: им показалось
очень эффектно бранить и проклинать жизнь… <…>
Всё, что есть отвратительного в человеческой природе, все её уклонения, всё, что есть ужасного в гражданском обществе, все его противоречия, — всё это они отвлекли от природы человека и от гражданского общества, и ряд чудовищно нелепых романов, повестей и драм наводнил весь белый свет. Евгений Сю просто-напросто объявил, что на этом свете быть честным и добрым значит метить прямо на виселицу или на колесо, а быть мерзавцем и извергом есть верное средство наслаждаться всеми благами мира сего. Гюго объявил себя защитником всех гонимых, т. е. физических и моральных чудищ: по его теории, все сосланные на галеры с клеймом лилии — люди добродетельные, невинно гонимые обществом. <…> Дюма возвестил миру, что любить женщину значит быть готовым каждую минуту задушить, зарезать её; что сильно и глубоко чувствовать значит быть тигром, гиеною. Жорж Занд приглашает людей к естественному состоянию, почитая гражданские установления и особенно брак главною причиною человеческих бедствий. Разврат, кровосмешение, разбой, отцеубийство, детоубийство, братоубийство, предательство, казни, пытки, кровь, гной, резня, тюрьмы и домы разврата — сделались любимыми пружинами для возбуждения эффекта. И что же, вы думаете, что это люди с сильными страстями, с могучею волею, мученики жизни? — Ничего не бывало? это просто добрые ребята, краснощёкие, полные, здоровые, богатые, по моде одетые, роскошно живущие. <…> Дайте им денег — они обратятся к религии — и к какой вам угодно:

  •  

… французского искусства и литературы <…> основную идею можно определить так: надутость и приторность в идеальности и искренность в неверии, как выражение конечного рассудка, который составляет сущность французов и которым они торжественно превозносятся, величая его здравым смыслом (bon sens). <…> Сатанинское владычество Вольтера было действительно, потому что выразило собою момент не только целого народа, но и целого человечества. Это был человек могущий, которого мысль и слово имели несчастное, но в то же время действительное значение. В неистовой школе видны те же семена неверия и разрушения, но семена не в духе времени, случайные, призрачные, подгнившие и потому не пускающие ростков. Вольтер был подобен сатане, освобождённому высшею волею от адамантовых цепей, которыми он прикован к огненному жилищу вечного мрака, и воспользовавшемуся кратким сроком свободы на пагубу человечества; господа неистовые похожи на мелких бесенят, которым много-много, если удастся соблазнить православного полакомиться в постный день ложкою молока или заставить набожную старуху проспать заутреню. <…> неистовые отверглись Вольтера, презирают безверие и нечестие XVIII века, признают и любовь, и благодать, и откровение, и, в то же время, устремляют все усилия своих ограниченных дарований и конечных умов, чтобы противоречиями жизни (которых они не в силах примирить по недостатку любви, благодати и откровения) доказать, что мир божий есть мрачная пустыня, где слышны только стоны и скрежет зубов. Не одно ли и то же оба эти явления? — Да, одно и то же; но между ними есть и большая разница: первое было выражением исторического момента, второе — совершенно случайно, произвольно и потому ничтожно. <…> господа неистовые — просто люди, взявшиеся за дело не по плечу себе, гении-самозванцы. Первые были Титаны, восставшие против державного Олимпа и поражённые его громами; вторые — шаловливые школьники, затеявшие обобрать чужое вишнёвое дерево и думающие, что они ниспровергают целый мир. Чтобы образумить первых, нужны были громы, для вторых достаточно хороших розог. <…>
Если неистовая школа есть повторение школы XVIII века, то идеальная есть повторение двух первых — школы Ронсара, вкупе с девицею Скюдери, и школы Людовика XIV: переменились слова, переменилась мода, сущность осталась та же. <…>
Эти же люди, если бы они захотели быть самими собою, а не лезли бы в мировые гении, были бы порядочными писателями, которых сказочки и водевильчики очень весело было бы читать за завтраком и после обеда, за чашкою кофе. <…> Один Беранже, впрочем, не принадлежащий ни к идеальной, ни к неистовой школе, есть такой поэт, которым Франция по справедливости может гордиться. Его сфера очень ограничена, но в самой её ограниченности есть своя бесконечность, потому что и у французов, лишённых мирового созерцания, есть своя сфера бесконечного. Беранже — гуляка праздный[3]; поцелуй Лизеты, бокал шампанского, победа республиканских войск или армии Наполеона: этим он доволен, больше он ничего не хочет знать. Деист XVIII века по своим религиозным верованиям, республиканец и вместе наполеонист по своим политическим понятиям, язычник по своему взгляду на жизнь, беспечный, легкомысленный, остроумный, весёлый, часто бесстыдный до отвратительного цинизма, иногда даже возвышенный и глубоко чувствующий, — он француз в душе и истинный поэт. Поэтому у него нет натянутостей, нет фраз.
<…> он есть полное выражение народного духа Франции.

  •  

В то самое время, когда возникали идеальная и неистовая школы литературы, во Франции возникала германско-французская учёная школа. Дело было вот каким образом: Кузен, не зная по-немецки, два часа поговорил avec monsieur Hegel (Геже́ль или Эже́ль) и узнал, что Гегель великий философ, постиг всю его философию и начал проповедывать во Франции эклектизм. Лерминье — тоже гений первой величины — дни в два ниспроверг авторитет Кузена во Франции и объявил, что французы, как и всякий другой народ, должны иметь свою философию, потому что разум — познавательная сила — не один и тот же у всех людей, и бытие — предмет знания — не одно и то же. <…> К этой германско-французской школе принадлежат Мишле <…>.
Мы уже сказали, что условие достоинства всякого действователя на литературном поприще есть его народность; а эти люди, сделавшись германцами, в то же время не перестали быть французами. Оба эти элемента в них не проникли конкретно один другого, а остались неслившимися отвлечённостями. И потому в них беспрестанно враждуют конечный рассудок с претензиями на мировое созерцание.

  •  

Что же такое этот великий господин Мишле? — Это просто один из людей, очень обыкновенных везде, даже и у нас, и немногим выше тех литературных судей, которые у нас становятся перед ним на колена. Впрочем, его праздник у нас уже проходит…

  •  

«Краткая история Франции» Мишле есть очень плохая компиляция, <> ни умозрения, ни философских взглядов, ни фактов — одни фразы и нескладное повествование без всякого содержания. Вначале толкутся цельты, иберы, кимбры, тевтоны, свевы, узипины, танктеры — кричат, шумят — ничего не разберёшь. Их покоряют римляне — и всё это видишь, как в тумане или в каком-то тяжёлом сне: никакой картинности, ни малейшей перспективы, ни искры повествовательного таланта! Это какой-то несвязный бред расстроенной головы. Карл Великий чуть-чуть не пройден молчанием — и поделом ему: он дурно поступал с саксонцами, а Мишле — защитник угнетённого человечества, строгий и грозный судья минувших поколений и исторических лиц. Он казнит и награждает их.

  •  

Проезжая теперь по Италии и видя столько следов, оставленных войнами шестнадцатого века, нельзя не чувствовать в душе тоски, нельзя не проклинать варваров, начавших эти опустошения. <…>
Точь в точь, как отрывок из какого-нибудь сантиментального путешествия. Но в исторической учебной книге и это хорошо — для разнообразия…

  •  

За что г. Мишле так сердится на бедных голландцев? — Уж не за то ли, что они слишком жестоко проучили его великого короля, Людовика XIV? <…> Он сердится на них за то, что они много великих дел совершили без всякого величия. Важное обвинение — в нём высказался француз! Величие в великих делах у французов состоит в помпе, риторической шумихе и вычурной парадности — характерическая черта их народности, из которой прямо вытекли трагедии Корнеля и Расина! Рисоваться — это страсть французов, великих и малых. Говорят, когда англичанину наскучит жить, то он ест в последний раз пуддинг и, заложив двери своего кабинета на крючок, застреливается. Француз делает это совсем иначе: он заранее объявляет в журнале, что ему жизнь в тягость, потому что она не дала ему, чего он стоит, т. е. ста тысяч ливров годового дохода, славы первоклассного писателя и министерского портфеля (во Франции нет ни одного человека, который бы не считал себя сто́ящим всего этого), что люди ему ненавистны, потому что не умели оценить его великих дарований; потом нанимает музыкантов и, проговоривши народу, на площади, с помоста или просто с подмосток свою последнюю речь — образец велеречия, с величием древнего римлянина закалывается, при плесках восторженной толпы. Так умирают во Франции юноши, разочарованные жизнию, и кухарки, покинутые своими любовниками. Г-ну Мишле не нравится и то, что голландцы молчаливы: опять виден француз, говорун и болтун по природе своей. Зачем г. Мишле сердится на смрадные бочки голландцев? — конечно, запах сельдей не похож на запах роз; но в торговле аромат — последнее дело.

  •  

… в протестантской Голландии, враждовавшей с католическою Францией, раскрылась бездонная пропасть, готовившаяся поглотить католицизм и протестантизм, свободу и нравственность, идею бога и мир: эта бездна — система Спинозы.
Великий боже, что за галиматья! Пойми, кто может — хвалит или порицает великий фразер великого философа! <…> Спиноза — этот глубокий и великий философ, который первый мировое созерцание объявил содержанием философии, бога поставил предметом абсолютного знания <…>. Да как г. Мишле не подавился таким глотком, который он так великодушно приписывает Спинозе! <…>
И вся-то книга Мишле состоит из таких фраз. Прочтя её, чувствуешь, что совершил подвиг великий, кончил дело трудное: читая пятую страницу, забываешь, что́ прочёл в первой.

О рецензии

править
  •  

… строгие гегелианцы, презирали и отчасти даже ненавидели всё французское. <…> «Московский наблюдатель», ревностно выполняя все другие пункты своей программы, не менее ревностно выполнял и этот пункт. <…>
Нечего и говорить, пользуется ли «Московский наблюдатель» случаем изобличить французское фразёрство и легкомыслие, когда является перевод «Истории Франции» Мишле… тут филиппика достигает страшной беспощадности: едва некоторые специальные учёные получают за свои специальные труды прощение в том, что они французы, — но французские литераторы, поэты, мыслители, все казнятся без всякой милости <…>. Общего приговора избегает только Беранже, «гуляка праздный»: праздная гульба — французское дело, об этом они умеют складывать весёленькие песенки, — лучшего у них не нужно и искать.

  Николай Чернышевский, «Очерки гоголевского периода русской литературы» (статья шестая), 1856

Примечания

править
  1. Московский наблюдатель. — 1838. — Ч. XVII. — Май, кн. 2. — С. 278-291.
  2. В. С. Нечаева. Примечания // Белинский В. Г. Полное собрание сочинений в 13 т. Т. II. Статьи и рецензии. 1836—1838. — М.: Издательство Академии наук СССР, 1953. — С. 745.
  3. А. С. Пушкин, «Моцарт и Сальери», сцена I, слова Сальери о Моцарте.