Фельдъегерь

Фельдъе́герь (нем. Feldjäger, от нем. Feld — поле и нем. Jäger — охотник, стрелок) — заимствованнная из немецкого языка должность, имеющая два значения. В русском языке за этим словом удержалось значение — представитель специальной связи: военный или правительственный курьер, нарочный (по-старому — гонец). В некоторых зарубежных армиях (в частности, в вооружённых силах Германии) фельдъегерь — сотрудник военной полиции или спец. подразделений.

Королевские фельдъегеря (Вюртемберг, 1840)

Впервые фельдъегерская служба была учреждены Фридрихом Великим в 1742 году для прусской армии. С середины XIX века до окончания Второй мировой войны в Германии существовала Полевая жандармерия (Feldgendarmerie), ставшая прототипом современных фельдъегерей. Первое подразделение фельдъегерей Бундесвера было создано 6 октября 1955 года, тогда был издан указ о создании учебного центра военной полиции в бывшем госпитале Люфтваффе в городе Андернах. В России фельдъегерем считается военный или правительственный курьер, обеспечивающий доставку важных, преимущественно секретных, документов. В настоящее время Фельдъегерская служба подчиняется напрямую Президенту России.

Фельдъегерь в документах, публицистике и мемуарахПравить

  •  

Фельдъегерь вырвал меня из моего насильственного уединения и привез в Москву, прямо в Кремль, и, всего покрытого грязью, меня ввели в кабинет императора, который сказал мне: «Здравствуй, Пушкин, доволен ли ты своим возвращением?» Я отвечал, как следовало. Государь долго говорил со мною, потом спросил: «Пушкин, принял ли бы ты участие в 14 декабря, если б был в Петербурге?» — «Непременно, государь, все друзья мои были в заговоре, и я не мог бы не участвовать в нём. Одно лишь отсутствие спасло меня, за что я благодарю бога!» — «Довольно ты подурачился, — возразил император, — надеюсь, теперь будешь рассудителен, и мы более ссориться не будем».[1]8 сентября после окончания ссылки в Михайловское; биограф Хомутовой, Е. Розе, свидетельствовал, что она обладала замечательной памятью

  Анна Хомутова, со слов Александра Пушкина, 1826
  •  

На следующей станции <…> вдруг подъехали четыре тройки с фельдъегерем. «Вероятно, поляки?» <имевшие связи с декабристами поляки — члены национального патриотического товарищества> — сказал я хозяйке. «Да, — отвечала она, — их нынче отвозят назад». Я вышел взглянуть на них.
Один из арестантов стоял, опершись у колонны. К нему подошёл высокий, бледный и худой молодой человек с чёрною бородою, в фризовой шинели, и с виду настоящий жид — я и принял его за жида, и неразлучные понятия жида и шпиона произвели во мне обыкновенное действие; я поворотился им спиною, подумав, что он был потребован в Петербург для доносов или объяснений. Увидев меня, он с живостию на меня взглянул. Я невольно обратился к нему. Мы пристально смотрим друг на друга — и я узнаю Кюхельбекера. Мы кинулись друг другу в объятия. Жандармы нас растащили. Фельдъегерь взял меня за руку с угрозами и ругательством — я его не слышал. Кюхельбекеру сделалось дурно. Жандармы дали ему воды, посадили в тележку и ускакали. Я поехал в свою сторону. На следующей станции узнал я, что их везут из Шлиссельбурга, — но куда же?[2]

  Александр Пушкин, Дневники, 15 октября 1827
  •  

Трощинский остался в Петербурге, никуда не являясь, сидя дома, вставая рано, ложась рано. Однажды, в 2 часа ночи, является к его воротам фельдъегерь. Ворота заперты. Весь дом спит. Он стучится, никто нейдет. Фельдъегерь в протаявшем снегу отыскал камень и пустил его в окошко. В доме проснулись, пошли отворять ворота ― и поспешно прибежали к спящему Трощинскому, объявляя ему, что Государь его требует и что фельдъегерь за ним приехал. Трощинский встает, одевается, садится в сани и едет. Фельдъегерь привозит его прямо к Зимнему дворцу. Трощинский не может понять, что с ним делается. Наконец видит он, что ведут его на половину Великого Князя Александра. Тут только догадался он о перемене, происшедшей в государстве. У дверей кабинета встретил его Панин, обнял и поздравил с новым Императором.[3]

  Александр Пушкин, Дневник, 1833
  •  

Идя по улице, я видел, как два кучера дрожек (этого русского фиакра) при встрече церемонно сняли шляпы: здесь это общепринято; если они сколько-нибудь близко знакомы, то, проезжая мимо, прижимают с дружеским видом руку к губам и целуют ее, подмигивая весьма лукаво и выразительно, такова тут вежливость. А вот каково правосудие: чуть дальше на той же улице увидел я конного курьера, фельдъегеря либо какого-то иного ничтожнейшего правительственного чиновника; выскочив из своей кареты, подбежал он к одному из тех самых воспитанных кучеров и стал жестоко избивать его кнутом, палкой и кулаками, удары которых безжалостно сыпались тому на грудь, лицо и голову; несчастный же, якобы недостаточно быстро посторонившийся, позволял колотить себя, не выказывая ни малейшего протеста или сопротивления — из почтения к мундиру и касте своего палача; но гнев последнего далеко не всегда утихает оттого, что провинившийся тотчас выказывает полную покорность.
Разве не на моих глазах один из подобных письмоносцев, курьер какого-нибудь министра, а может быть, разукрашенный галунами камердинер какого-нибудь императорского адъютанта, стащил с козел молодого кучера и прекратил избивать его, лишь когда увидел, что лицо у того все залито кровью? Жертва сей экзекуции претерпела ее с поистине ангельским терпением, без малейшего сопротивления, так, как повинуются государеву приговору, как уступают какому-нибудь возмущению в природе; прохожих также нимало не взволновала подобная жестокость, больше того, один из товарищей потерпевшего, поивший своих лошадей в нескольких шагах оттуда, по знаку разъяренного фельдъегеря подбежал и держал поводья упряжки сего государственного мужа, покуда тот не соизволил завершить экзекуцию. Попробуйте в какой-нибудь другой стране попросить простолюдина помочь в расправе над его товарищем, которого наказывают по чьему-то произволу!.. Но чин и одеяние человека, наносившего удары, доставляли ему право избивать, не зная жалости, кучера фиакра, эти удары получавшего; стало быть, наказание было законным; я же на это говорю: тем хуже для страны, где узаконены подобные деяния. Рассказанная мной сцена происходила в самом красивом квартале города, в час гулянья. Когда несчастного наконец отпустили, он вытер кровь, струившуюся по щекам, спокойно уселся обратно на козлы и снова пустился отвешивать поклоны при каждой новой встрече со своими собратьями.

  — Маркиз Астольф де Кюстин, «Россия в 1839 году» (письмо семнадцатое), 1843
  •  

Проводив меня до передней, хозяин дома обещал, что назавтра в четыре утра у дверей гостиницы меня будет ожидать унтер-офицер. Я не уснул ни на минуту; я был поражен одной идеей, которая вам покажется безумной, — идеей, что благодетель мой может оказаться палачом. А что если этот человек не отвезет меня в Шлиссельбург, за восемнадцать лье от Петербурга, а вместо этого по выезде из города предъявит приказ препроводить меня в Сибирь, дабы я искупал там свое неподобающее любопытство — что я тогда буду делать, что скажу? для начала надобно будет повиноваться; а потом, когда доберусь до Тобольска, если доберусь, я стану протестовать… Учтивость меня не успокаивает, напротив: я ведь отнюдь не забыл, как один из министров, обласканный Александром, был схвачен фельдъегерем прямо на пороге кабинета императора, который отдал приказ отправить его в Сибирь из дворца, не дав ни на минуту заехать домой. Множество других примеров подобного же рода наказаний подкрепляли мои предчувствия и будоражили воображение. То, что я иностранец, нимало не гарантирует мне безопасность: я воскрешал в памяти обстоятельства пленения Коцебу, который в начале нашего столетия также был схвачен фельдъегерем и единым духом, как и я (себя я почитал уже в пути), препровожден в Тобольск. Конечно, ссылка немецкого поэта длилась всего полтора месяца, так что в юности я смеялся над его жалобами; но в эту ночь мне было не до смеха. То ли вероятное сходство наших судеб заставило меня переменить точку зрения, то ли возраст прибавил мне справедливости, но мне от всего сердца было жаль Коцебу. <...>
Вчера утром, в пять часов, выехал я из дому в коляске, запряженной четверкой лошадей; когда у русских отправляются в деревню или путешествуют на почтовых, кучера запрягают лошадей по-старинному, в ряд, и правят такой четверкой ловко и смело.
Фельдъегерь мой расположился впереди, на облучке, рядом с кучером, и мы очень быстро промчались по Петербургу, оставив позади сначала богатую его часть, затем квартал мануфактур, где находится, среди прочего, великолепная стекольная фабрика, потом громадные бумагопрядильни и еще множество других заводов, управляемых по большей части англичанами. Эта часть города похожа на колонию: здесь обитают фабриканты.
Человека здесь ценят лишь по тому, в каких отношениях он состоит с властями, а потому присутствие в моем экипаже фельдъегеря производило действие неотразимое. Сей знак высочайшего покровительства превращал меня в важное лицо, и мой собственный кучер, что возит меня все то время, какое я нахожусь в Петербурге, казалось, вдруг возгордился достоинством хозяина, дотоле ему неведомым; он взирал на меня с таким почтением, какого никогда прежде не изъявлял; можно было подумать, что он взялся возместить мне все почести, каких до сих пор по неведению меня лишал. Пешие крестьяне, кучера дрожек, извозчики — на всех оказывал магическое действие мой унтер-офицер; ему не было нужды грозить своей камчой — одним мановением пальца, словно по волшебству, он устранял любые затруднения; и толпа, обычно неподатливая, становилась похожа на стаю угрей на дне садка: они свиваются в разные стороны, стремглав уворачиваются, делаются, так сказать, незаметными, издалека заметив острогу в руке рыбака, — точно так же вели себя люди при приближении моего унтер-офицера.
Я с ужасом наблюдал чудесное могущество этого представителя власти и думал, что, получи он приказ не защищать меня, а уничтожить, ему повиновались бы с той же аккуратностью.

  Маркиз Астольф де Кюстин, «Россия в 1839 году» (письмо семнадцатое), 1843
  •  

Прямо против постоялого двора через улицу приходился станционный дом. Вдруг к крыльцу его подлетела курьерская тройка и выскочил фельдъегерь в полном мундире, с узенькими тогдашними фалдочками назади, в большой трехугольной шляпе с белыми, желтыми и, кажется, зелеными перьями (забыл эту подробность и мог бы справиться, но мне помнится, что мелькали и зеленые перья). Фельдъегерь был высокий, чрезвычайно плотный и сильный детина с багровым лицом. Он пробежал в станционный дом и уж наверно «хлопнул» там рюмку водки. Помню, мне тогда сказал наш извозчик, что такой фельдъегерь всегда на каждой станции выпивает по рюмке, без того не выдержал бы «такой муки». Между тем к почтовой станции подкатила новая переменная лихая тройка, и ямщик, молодой парень лет двадцати, держа на руке армяк, сам в красной рубахе, вскочил на облучок. Тотчас же выскочил и фельдъегерь, сбежал с ступенек и сел в тележку. Ямщик тронул, но не успел он и тронуть, как фельдъегерь приподнялся и молча, безо всяких каких-нибудь слов, поднял свой здоровенный правый кулак и, сверху, больно опустил его в самый затылок ямщика. Тот весь тряхнулся вперед, поднял кнут и изо всей силы охлестнул коренную. Лошади рванулись, но это вовсе не укротило фельдъегеря. Тут был метод, а не раздражение, нечто предвзятое и испытанное многолетним опытом, и страшный кулак взвился снова и снова ударил в затылок. Затем снова и снова, и так продолжалось, пока тройка не скрылась из виду. Разумеется, ямщик, едва державшийся от ударов, беспрерывно и каждую секунду хлестал лошадей, как бы выбитый из ума, и наконец нахлестал их до того, что они неслись как угорелые. Наш извозчик объяснил мне, что и все фельдъегеря почти так же ездят, а что этот особенно, и его все уже знают; что он, выпив водки и вскочив в тележку, начинает всегда с битья и бьет «всё на этот самый манер», безо всякой вины, бьет ровно, подымает и опускает и «продержит так ямщика с версту на кулаках, а затем уж перестанет. Коли соскучится, может, опять примется середи пути, а может, бог пронесёт; зато уж всегда подымается опять, как подъезжать опять к станции: начнет примерно за версту и пойдет подымать и опускать, таким манером и подъедет к станции, чтобы все в селе на него удивлялись; шея-то потом с месяц болит». Парень воротится, смеются над ним: «Ишь тебе фельдъегерь шею накостылял», а парень, может, в тот же день прибьет молоду жену: «Хоть с тебя сорву»; а может, и за то, что «смотрела и видела»...
Без сомнения, бесчеловечно со стороны ямщика так хлестать и нахлестать лошадей: к следующей станции они прибежали, разумеется, едва дыша и измученные. Но кто же бы из общества покровительства животным решился привлечь этого мужика к ответственности за бесчеловечное обращение с своими лошадками, ведь не правда ли?
Эта отвратительная картинка осталась в воспоминаниях моих на всю жизнь. Я никогда не мог забыть фельдъегеря и многое позорное и жестокое в русском народе как-то поневоле и долго потом наклонен был объяснять уж, конечно, слишком односторонне. Вы поймете, что дело идет лишь о давно минувшем.

  Фёдор Достоевский, Дневник писателя. Январь 1876 года
  •  

В детстве моем я видел раз на большой дороге фельдъегеря, в мундире с фалдочками, в трехуголке с пером, страшно тузившего в загорбок ямщика кулаком на всем лету, а тот исступленно стегал свою запаренную, скачущую во весь опор тройку. Этот фельдъегерь был, разумеется, по рождению русский, но до того ослепший и оторвавшийся от народа, что не мог иначе и объясняться с русским человеком, как своим огромным кулачищем вместо всякого разговора. А, между тем, ведь он всю жизнь свою провел с ямщиками и с разным русским народом. Но фалдочки его мундира, шляпа с пером, его офицерский чин, его вычищенные петербургские сапоги ему были дороже, душевно и духовно, не только русского мужика, но, может быть, и всей России, которую он искрестил всю взад и вперед и в которой он, по всей вероятности, ровно ничего не нашел примечательного и достойного чего-нибудь иного, кроме как его кулака или пинка вычищенным его сапогом. Ему вся Россия представлялась лишь в его начальстве, а всё, что кроме начальства, почти недостойно было существовать. Как такой может понимать суть народа и душу его! Это был хоть и русский, но уже и «европейский» русский, только начавший свой европеизм не с просвещения, а с разврата, как и многие, чрезвычайно многие начинали. Да-с, этот разврат не раз принимался у нас за самый верный способ переделать русских людей в европейцев. Ведь сын такого фельдъегеря будет, может быть, профессором, то есть патентованным уж европейцем. Итак, не говорите о понимании ими сути народной.

  Фёдор Достоевский, Дневник писателя. 1880 год
  •  

И вижу я, слушая эти рассказы, вереницы ожидающих очереди через шлагбаум, как наконец тому или другому проезжающему, по чинам и званиям, давался пропуск, и с крыльца кордегардии унтер командовал инвалиду шлагбаума:
— Подвысь!..
Инвалид гремел цепью шлагбаума. Пестрое бревно «подвешивалось» и снова за пропущенным опускалось до нового:
— Подвысь!..
Но вот заливается по Питерской дороге курьерский колокольчик — все приходит в движение. Освобождают правую часть дороги, и бешено несется курьерская или фельдъегерская тройка. Инвалид не ждет команды «подвысь!», а, подняв бревно, вытягивается во фрунт. Он знает, что это или фельдъегерь, или курьер, или государственного преступника везут…[4]

  Владимир Гиляровский, «Москва и москвичи» (глава «Вдоль по Питерской»), 1926
  •  

Самое уязвимое место в системе доказательств первых ― вопросы о том, мог ли Александр I решиться на уход в историческое небытие? как практически был осуществлен побег? кто именно в окружении был осведомлен о плане ухода? каким образом совершена подмена тела и кто стал этим самым телом ― случайно погибший в те дни фельдъегерь Масков? И чьим телом подменили останки самого Маскова? Чай царь не иголка, а у Маскова тоже родственники имелись. (Позднейшее семейное предание Масковых о «подмене» нас сейчас не интересует: где доказательства, что оно не возникло под влиянием разговоров 1870 годов?..)[5]

  Александр Архангельский, «Александр I», 2000

Фельдъегерь в художественной прозеПравить

  •  

„Что же вы?“ — говорит генерал и принял его, как говорится, в лопатки. Впрочем, сказать правду, обошелся он еще довольно милостиво: иной бы пугнул так, что дня три вертелась бы после того улица вверх ногами, а он сказал только: „Хорошо, говорит, если вам здесь дорого жить и вы не можете в столице покойно ожидать решенья вашей участи, так я вас вышлю на казенный счет. Позвать фельдъегеря! препроводить его на место жительства!“ А фельдъегерь уж там, понимаете, и стоит: трехаршинный мужичина какой-нибудь, ручища у него, можете вообразить, самой натурой устроена для ямщиков, — словом, дантист эдакой... Вот его, раба Божия, схватили, судырь мой, да в тележку, с фельдъегерем. „Ну, — Копейкин думает, — по крайней мере не нужно платить прогонов, спасибо и за то“. Вот он, судырь мой, едет на фельдъегере, да, едучи на фельдъегере, в некотором роде, так сказать, рассуждает сам себе: „Когда генерал говорит, чтобы я поискал сам средств помочь себе, — хорошо, говорит, я, говорит, найду средства!“ Ну, уж как только его доставили на место и куда именно привезли, ничего этого неизвестно.[6]

  Николай Гоголь, «Мёртвые души» (Том I, Глава X), 1842
  •  

Теперь он приказывает выселять из дома, не зная в точности, кто там живёт.
Сначала выносит решение, потом принимается за разбор дела.
Странный блюститель правосудия!
Это уж напоминает строки Герцена о французском революционере, друге Анахарсиса Клоотса, — которого в России при Павле I сослали с фельдъегерем в Сибирь.
Но на дороге его догнал другой фельдъегерь, скакавший ещё быстрее:
— Разрешено выехать за границу. При разборе дела оказался невиновным.
Друг Анахарсиса заметил:
— Лучше бы сначала разобрать дело, а потом ссылать.
За это Павел его сделал, кажется, смотрителем института благородных девиц.[7]

  Влас Дорошевич, «Петроград», 1917
  •  

Император Павел дремал у открытого окна. В послеобеденный час, когда пища медленно борется с телом, были запрещены какие-либо беспокойства. Он дремал, сидя на высоком кресле, заставленный сзади и с боков стеклянною ширмою. Павлу Петровичу снился обычный послеобеденный сон.
Он сидел в Гатчине, в своем стриженом садике, и округлый купидон в углу смотрел на него, как он обедает с семьей. Потом издали пошел скрип. Он шел по ухабам, однообразно и подпрыгивая. Павел Петрович увидел вдали треуголку, конский скок, оглобли одноколки, пыль. Он спрятался под стол, так как треуголка была — фельдъегерь. За ним скакали из Петербурга.
— Nous sommes perdus… — закричал он хрипло жене из-под стола, чтобы она тоже спряталась.
Под столом не хватало воздуха, и скрип уже был там, одноколка оглоблями лезла на него.
Фельдъегерь заглянул под стол, нашел там Павла Петровича и сказал ему:
— Ваше величество. Ее величество матушка ваша скончалась.
Но как только Павел Петрович стал вылезать из-под стола, фельдъегерь щелкнул его по лбу и крикнул:
— Караул!
Павел Петрович отмахнулся и поймал муху.[8]

  Юрий Тынянов, «Подпоручик Киже (Тынянов)», 1928

Фельдъегерь в поэзииПравить

  •  

Подняв кулаки над спиной ямщика,
Неистово мчится фельдъегерь.
На самой дороге догнав русака,
Усатый помещичий егерь
Махнул через ров на проворном коне,
Добычу у псов отбивает.
Со всей своей свитой стоит в стороне
Помещик ― борзых подзывает…[9]

  Николай Некрасов, «Княгиня М. Н. Волконская» (из цикла «Русские женщины»), 1872
  •  

Но иногда по первому выпавшему снегу,
Стоя в пролётке и держась за плечо возницы,
К нему в деревню приезжал фельдъегерь
И привозил письмо от матушки-императрицы.
«Государь мой, ― читал он, ― Александр Васильич!
Сколь прискорбно мне Ваш мирный покой тревожить,
Вы, как древний Цинциннат, в деревню свою удалились,
Чтоб мудрым трудом и науками свои владения множить…»[10]

  Эдуард Багрицкий, «Суворов», 1915
  •  

Величаемый вседневно, проклинаемый всенощно,
С гайдуком, со звоном, с гиком мчится в страшный Петербург,
По мостам, по льду речному мчится, немощный и мощный,
И трубит хмельной фельдъегерь в крутень пустозвонных пург.[11]

  Павел Антокольский, «Павел Первый», 1917
  •  

Седые учёные
в белых кудрях
немало испытывали
передряг.
Жандармские шпоры
вонзали свой звон
в гражданские споры
учёных персон.
Фельдъегерь,
тех споров конца не дождав,
их в тряской телеге
сопровождал.
И дальше,
за шорох печористых рек,
конвойным их вел
девятнадцатый век.[12]

  Николай Асеев, «Чернышевский», 1929
  •  

Все порядки, слава и законы
Не сложны.
Короче говоря ―
Отделенья Третьего шпионы,
Царского двора фельдъегеря.
За границу!
Поиски свободы,
Тёплые альпийские луга,
Новые, неведомые воды
И приветливые берега.[13]

  Борис Корнилов, «Пушкин в Кишиневе», 1936
  •  

Не так ли в сивые метели
Дорогой зимней, столбовой,
И сани с Пушкиным летели
И обгоняли волчий вой?
Свистел ямщик. Фельдъегерь хмуро
Смотрел вперед и дул в кулак
Так началась литература
И слава создавалась так!

  Арсений Несмелов, «Без роз», 1941
  •  

Возвращается ветер на круги:
В российской разгульной вьюге,
Колыхаясь, тонул возок,
Ноги кутала полость козья,
Шелестели, шуршали полозья,
И блестел слюдяной глазок,
А кругом только ветер вольный
Да полей невидимых ширь.
Бородатый, в шубе нагольной,
Отъезжал от Первопрестольной
Александр Радищев в Сибирь.
Фельдъегерь обмерзшим глазом
Читал бумагу с приказом,
Обрастая снежной корой.
Разметанной тенью птицы
Чернела внизу страницы
Подпись императрицы
Екатерины Второй.[14]

  Мария Вега, «Первый следователь, усатый...» (из цикла «Кирилл Радищев»), 1969

ИсточникиПравить

  1. Русский Архив. — 1867 (т. VII). — С. 1066 (перевод с фр.).
  2. Томашевский Б. В. Примечания // Пушкин А. С. Полное собрание сочинений в 10 томах. Т. 8. Автобиографическая и историческая проза. История Пугачева. Записки Моро де Бразе. — 2-е изд., доп. — М.: Академия наук СССР, 1958.
  3. А. С. Пушкин, Записные книжки. — М.: «Вагриус», 2001 г.
  4. Гиляровский В. А. Москва и москвичи. — М.: Правда, 1979 г.
  5. А.Н.Архангельский. «Александр I». — М.: Вагриус, 2000 г.
  6. Н. В. Гоголь. Полное собрание сочинений в 14 томах. — М.: Изд-во Академии Наук СССР, 1952 г.
  7. Дорошевич В. М., При особом мнении. — Кишинёв: Издание товарищества «Бессарабское книгоиздательство», 1917 г. — С. 67.
  8. Тынянов Ю.Н. «Кюхля». Рассказы. — Ленинград, «Художественная литература», 1974 г.
  9. Н. А. Некрасов. Полное собрание стихотворений в 3 томах: «Библиотека поэта». Большая серия. Ленинград: Советский писатель, 1967 год
  10. Э. Багрицкий. Стихотворения и поэмы. Библиотека поэта. — М.: Советский писатель, 1964 г.
  11. П. Г. Антокольский. Стихотворения и поэмы. Библиотека поэта. Л.: Советский писатель, 1982 г.
  12. Н. Н. Асеев. Стихотворения и поэмы. Библиотека поэта. Большая серия. Второе издание. Л.: Советский писатель, 1967 г.
  13. Б. Корнилов. Стихотворения и поэмы. Библиотека поэта. Большая серия. — М.: Советский писатель, 1966 г.
  14. М. Вега. Ночной корабль. — М.: Водолей, 2009 г.

См. такжеПравить