Философия Ницше. Критический очерк
«Философия Ницше. Критический очерк» — философское исследование Евгения Николаевича Трубецкого основных аспектов философии Фридриха Ницше: метафизики, гносеологии, этики, религии (Москва, 1903 год).
Цитаты
правитьВ трапезе современной цивилизации всё внушает ему отвращение, как сотрапезники, так и их духовная пища, как человек, так и его идеалы. «Бывают дни, — говорит он, — когда меня посещает чувство, мрачнее самой мрачной меланхолии — презрение к человеку. И чтобы рассеять всякие сомнения в том, кого и что я презираю, скажу прямо: я презираю нынешнего человека, с которым я роковым образом связан, как современник. Нынешний человек! Я задыхаюсь от его нечистого дыхания!» Тут речь идёт не о тех или других отдельных проявлениях современного человечества: философия Ницше есть дерзкий вызов современности вообще, протест против всего того, чем живёт современный человек, против его религиозных верований и философских идей, против наших идеалов, социальных и этических, против современной науки и искусства. «Моя философия, — говорит он, — заключает в себе победоносную мысль, которая должна погубить всякий другой образ мысли». |
В своём отрицательном отношении к действительности Ницше не ограничивается одною современностью. Заявляя себя во всех отношениях «несвоевременным человеком», он относится со сравнительной терпимостью к временам прошедшим; но и эта терпимость даётся ему ценою усилий над собой: история человечества для него — история душевных болезней, и самые занятия историей он сравнивает со странствованием в доме умалишённых. |
В ницшеанстве выразился острый кризис европейской мысли и предчувствие опасности, грозящей человечеству в будущем. «Уже с давних пор, — говорит Ницше, — развитие нашей европейской культуры совершается среди напряжения и муки, которая возрастает с каждым десятилетием и словно близится к катастрофе». |
Искание смысла жизни было изначала основным стремлением Ницше и руководящим мотивом его философствования. Уже самый факт такого искания воздвигает целую пропасть между философом и прочими людьми, осуждает его на одиночество и отшельничество. Среди людей, говорит он, необычны вопросы о том, «для чего я живу, какой урок даёт мне жизнь, каким образом я стал тем, что я есмь, и почему я страдаю от жизни». В жизни всё направлено к тому, чтобы отвлечь человека от этой важнейшей задачи в область будничных, повседневных интересов. На вопрос о том, «зачем я живу», большинство людей, не обинуясь, отвечают: «Для того, чтобы быть хорошим гражданином, учёным, государственным человеком». Словом, люди в огромном большинстве поглощены теми временными, преходящими задачами, которые ставят перед ними их государство, семья, церковь, общество: вся деятельность их направлена к тому, чтобы заглушить в себе высшее сознание, забыться в погоне за счастьем и в слепом влечении к жизни, для жизни. |
Учёные наших дней представляют собою странное, парадоксальное явление. Их алчность в накоплении знаний беспредельна; она не даёт им покоя ни днём, ни ночью; для них занятия наукой — нечто вроде работы на фабрике, где малейшая потеря времени влечёт за собою наказание; они готовы затратить целую жизнь на мелкие, частные задачи исследования. Между тем им не приходит в голову важнейший общий вопрос, для чего нужен их труд, их торопливость, их суетливая погоня за знанием, в чём заключается та культура, которой должна служить их наука. |
Отрицательное отношение философа к окружающей действительности обусловливается тем, что он стоит на сверхисторической точке зрения: он ждёт спасения человека не от процесса, а от того, что пребывает вне процесса; для него мир завершён и закончен в каждый данный момент своего существования, прошедшее тождественно с настоящим; ибо во все века существования вселенной в разнообразии её явлений воплощаются одни и те же вечные, непреходящие типы: процесс не в состоянии создать ничего нового; мир остаётся всегда одинаковым в своей ценности и в своём значении. |
Философ олицетворяет собою тип истинного человека, переставшего быть животным. Он — та высшая ступень бытия, к которой стремится история, которой бессознательно ищет природа в своём слепом хотении. В погоне за призрачными, суетными целями мир животный беспрерывно страдает. Чтобы притупить жало страдания, надо освободиться от суеты животного существования; а для этого надо прозреть, прийти к ясному сознанию. |
Смысл истории человечества — не в довольстве масс, не в счастье всех или большинства человеческого рода, а в тех гениальных, «сверхисторических» личностях, которые составляют исключение из общего правила. Цель истории заключается не в том, чтобы создать возможно большее количество экземпляров человека стадного, ходячего, а в том, чтобы произвести на свет великих художников, философов и святых. Цель развития человечества, как и всякого животного или растительного вида, выражается не в массе, а в тех единичных экземплярах, которые возвышаются над общим уровнем, а потому знаменуют собою переход к высшему типу. |
Вместе с Шопенгауэром Ницше видел высшее выражение искусства в музыке; ибо в музыке мы отвлекаемся от всякого внешнего образа, поднимаемся над областью призрачных явлений, чтобы созерцать единую сущность мировой воли, внимать той единой мелодии, которая звучит во всём. Высшим же воплощением музыки были для Ницше до 1876 года творения Вагнера. Во всём существующем, говорит он, Вагнер подметил единую мировую жизнь: у него всё говорит и нет ничего немого. |
В музыке Вагнера для Ницше открывалась тайна бытия, и всё существующее озарялось высшим смыслом. Понятно, что должна была значить для него утрата этой музыки и что он должен был почувствовать, когда в 1876 году она перестала его радовать. То было впечатление ужаса; разочарование в Вагнере было для Ницше вместе с тем и разочарованием в самом себе, во всём том, что было до того времени его заветною мечтою. |
Только тому, кто изведал величайшие муки, открываются высшие радости, восторги вдохновения. В автобиографических заметках Ницше имеется красноречивое описание того восторженного состояния, которое он пережил, создавая своего «Заратустру», то из его произведений, которое сам он считал наилучшим. Это, по его словам, в полном смысле слова переживание какого-то внутреннего откровения: «Вдруг с необычайной силой и ясностью для вас становится видимым и осязаемым нечто такое, что вас захватывает и переворачивает всю глубину вашего существа». |
Отдельные минуты счастья не уничтожают той глубокой скорби, которая составляет самую основу нашего существования. Отсюда — своеобразное отношение избранных личностей к счастью. «Люди глубокой грусти выдают себя в счастье. Они относятся к нему так, как будто они хотели бы его задавить и задушить — из ревности: они слишком хорошо знают, что оно вскоре им изменит». |
Большинство людей проносится через жизнь в каком-то опьянении и словно мчится вниз по лестнице, беспрестанно спотыкаясь и падая. «Благодаря нашему опьянению, — говорит Ницше, — вы при этом не ломаете себе членов: ваши мускулы так вялы и ваше сознание настолько помрачено, что вы не чувствуете, подобно нам, всей жёсткости этих каменных ступеней. Для нас жизнь представляет большую опасность: мы сделаны из стекла; горе нам, когда мы стукаемся, и всё для нас пропало, когда мы падаем». |
Ницше как художник чувствует в красоте мироздания какую-то тайну, которая превышает всё человеческое, изобличая в пошлости всякое наше слово, и он неудовлетворён своими философскими произведениями. Всякая высказанная мысль, всякое написанное слово тотчас утрачивает для него свою прелесть, становится безжизненным и вялым, отзывается ходячей истиной и общим местом. Любопытнее всего, как он объясняет это явление. Наше человеческое слово, говорит он, как и кисть живописца, может схватывать и изображать только то, что поддаётся нашему изображению. Мы вечно пишем только то, что уже начинает увядать и утрачивать свой аромат; в наши руки попадаются только птицы, уже утомившиеся от полёта, те, которых можно ловить руками, нашими руками. Мы можем увековечивать только то, что уже не может долго жить, всё то, что уже стало дряблым и усталым. Над творчеством Ницше тяготеет то настроение, которое сам он называет «меланхолией всего законченного: закончив постройку, мы неожиданно замечаем, что научились при этом чему-то такому, что мы непременно должны были знать ещё раньше, чем приступить к постройке. Это вечное и нестерпимое „Слишком поздно“». |
Чуждаясь людей, философ вместе с тем в них нуждается. В своём отношении к людям он испытывает беспрестанное колебание между отвращением и влечением. Ибо всё философствование Ницше есть, во-первых, тоска по достоверному и истинному, которое должно наполнить жизнь содержанием, а во-вторых, искание истинного человека. Вот почему Заратустра не может долго оставаться в уединении своей пещеры. Он то поднимается на заоблачные горные вершины, то спускается в заселённые людьми равнины и, разочарованный, вновь возвращается в свою пещеру. В этих беспрерывных восхождениях и спусках проходит вся жизнь Заратустры: его странствования должны продолжаться без конца, потому что они не могут достигнуть цели. Трагизм его положения заключается в том, что, презирая человека, он вынужден вместе с тем искать в нём опоры для своей надежды. |
В искании незыблемого Ницше цепляется за человека; но в жизни человечества, подвижной и текучей, он находит одно только незыблемое и достоверное — смерть, которая гонится за нами по пятам. |
В мировом процессе как целом отсутствуют красота, порядок и форма: это — процесс бессмысленный и безумный. Говорить, что в природе жизнь существенна, значит неправильно уподоблять природу человеку: природа не имеет никаких стремлений, никаких идеалов; для неё жизнь не отличается от смерти; в ней живое — не более, как разновидность мёртвого и притом очень редкая разновидность. Не будем говорить о совершенстве природы, о её мудрости и благости или, наоборот, о её злобе и неразумии. Природе вообще чужды наши противоположности добра и зла, разумного и бессмысленного: ей чуждо всё человеческое, и она вовсе не хочет подражать человеку. |
Напрасно было бы думать, что человек — венец творенья: если мы скажем, что все прочие твари стоят на одинаковой с ним ступени совершенства, то даже и этим мы, пожалуй, припишем ему слишком много; по сравнению с другими созданиями человек — неудачнейшее из животных, — самое болезненное, наиболее отклонившееся от своих инстинктов, хотя, быть может, и самое интересное. |
Самый факт беспрерывного течения явлений доказывает, что мир не имеет цели, а следовательно, не имеет и конца: он беспрестанно умирает и беспрерывно нарождается, питаясь своими экскрементами; он вечно течёт и неспособен застыть в каком-либо состоянии; в нём нет ничего непреходящего, ничего вечного, кроме самого процесса бесконечного течения. Ошибочно было бы думать, что в своём развитии мир не повторяется: отсутствие повторений предполагало бы в мировой жизни цель, намерение. Если бы мировой процесс был процессом сознательным, осмысленным, то каждая стадия его выражала бы собою известную ступень по пути к совершенству, достигнутый результат, не подлежащий повторению. |
Ницше проповедует то самое, что в известном романе Достоевского говорит чёрт, приснившийся больному Ивану Карамазову. |
Достоевский в своих «Записках из мёртвого дома» говорит между прочим, что для человека нет ничего мучительнее бесцельной работы: если бы мы были вынуждены в течение долгого времени повторять один и тот же ряд бессмысленных действий, например, переносить кучу песку с места на место, это было бы для нас своего рода адской мукой. Ницше, сравнивающий наше существование с процессом в песочных часах, утверждает в сущности, что вся наша жизнь такова. Если прибавить к этому, что самая наша смерть должна несчётное число раз повториться, то возвращение всего существующего окажется для нас тем вечным адом, от которого не спасает даже самоубийство. |
Всё наше познание сводится к отыскиванию постоянных свойств вещей, т.е. именно того, чего нет в вещах. Эта ложная вера в постоянство сущего коренится, как и все прочие предрассудки нашего разума, в физиологических потребностях, в присущем нашему организму стремлении к самосохранению и росту: если бы мы не верили, например, что огонь обладает постоянным свойством — жечь, что одни типы животных для нас постоянно полезны, другие же — постоянно вредны, то наш род был бы осуждён на скорую гибель. Наше постоянство в вере для нас спасительно; и вот мы принимаем это постоянство за свойство самих вещей. |
Во всех человеческих суждениях критерием служит сам человек, его польза, его стремление к господству над вещами; но, так как человек беспрерывно изменяется, у него не может быть постоянного критерия для суждений о вещах; поэтому наши суждения выражают собою не истину, а только наше преходящее настроение. |
Наше сознание вообще представляет собою сплошной мир фикций. Наши логические аксиомы так же призрачны, как и категории нашего рассудка. Так, например, знаменитый «закон противоречия» представляет собою чисто субъективное правило нашей мысли, которому мы не имеем права придавать объективного значения. Из того, что мы не можем одновременно утверждать и отрицать одного и того же, не следует, чтобы сущее не могло обладать противоречивыми свойствами. Закон противоречия не есть свойство сущего, а выражение нашей человеческой неспособности. |
О нравственном долге, всеобщем и безусловном, можно говорить только в предположении объективной цели, лежащей в основе развития вселенной и человечества. Раз такой цели нет, какой может быть смысл в нравственности? |
По Ницше, коренное заблуждение большинства современных учений о нравственности заключается в том, что, отвергнув христианство, они считают возможным оправдать христианскую мораль. На самом деле оно вовсе не так. «Отказываясь от христианской веры, мы тем самым отнимаем у себя право на христианскую мораль». «Христианство представляет собою систему, продуманное и целостное мировоззрение. Если мы отбросим основное его понятие — понятие Бога, мы тем самым разрушим целое: у нас уже не останется ничего необходимого под руками». |
В сострадании личность никогда не забывается. Между тем, что мы чувствуем при виде страдания, и тем, что ощущает наш страждущий ближний, нет ни тождества, ни даже однородности. |
В акте сострадания мы стремимся отделаться от собственного нашего страдания, которое не имеет ничего общего с чужим. Наконец, к акту сострадания примешивается иногда ещё и наше удовольствие. Во-первых, сильная эмоция уже сама по себе служит источником наслаждения, что сказывается, например, в том впечатлении, которое производит на нас трагедия; наконец, самый акт помощи другому может служить для нас источником разнообразных удовольствий, потому ли, что он даёт исход накопившемуся в нас избытку энергии, или потому, что он льстит нашему тщеславию или разгоняет нашу скуку. Что в сострадании мы не забываем себя, а, напротив, очень сильно о себе думаем, доказывается, между прочим, следующим: во многих случаях мы просто могли бы отвернуться от чужого страдания, уйти от него; если мы этого не делаем, а, напротив того, бросаемся на помощь страждущему, мы тем самым доказываем, что помним о себе, утверждаем себя. |
Если бы в сострадании человек отрешался от всего личного, индивидуального, то он возвышался бы до полного понимания чужого страдания. Между тем, как раз наоборот, в огромном большинстве случаев в сострадании обнаруживается грубое непонимание. Непонятными и недоступными для других остаются обыкновенно самые глубокие, самые личные наши страдания. Когда наше страдание замечается другими, оно обыкновенно самым плоским образом истолковывается. <...> Отсюда — оскорбительность благодеяний. «Благодетели, которые не понимают источника наших страданий, оскорбляют и унижают наше достоинство более, нежели враги». |
Умножая страдание в мире, сострадание, кроме того, увеличивает и самое количество страждущих: в общем оно парализует действие основного закона развития — закона естественного подбора. Оно сохраняет всё то, что уже готово к погибели: оно отдаляет конец обездоленных и осуждённых жизнью; искусственно поддерживая существование всевозможных неудачников, оно тем самым придаёт жизни более мрачный и сомнительный вид. |
Мораль приучает личность быть функцией стада и ценить себя только в качестве такой функции. |
Чтобы человечество росло и крепло, для этого необходимо зло, те опасности, которые закаляют волю, те сильные страсти, без коих человек неспособен создать чего-либо великого: властолюбие, зависть, корыстолюбие, насилие, злоба, — всё это качества, в такой же мере необходимые для возвышения человеческого рода, как и противоположные им качества. |
Наиболее сильные и злые люди всегда были главными двигателями человечества. Они зажигали в обществе уснувшие страсти, пробуждали в нём дух сравнения и противоречия, борьбу мнений и идеалов, искание нового и неиспытанного. Они делали это, поднимая оружие, опрокидывая пограничные камни, оскорбляя заветные святыни. Та же «злоба», которая делает ненавистным завоевателя, есть и в каждом учителе, в каждом проповеднике нового, хотя здесь её проявления более утонченны. |
Новое при всяких условиях есть злое: ибо оно есть именно то, что хочет завоевывать, опрокидывать старые границы и святыни. |
Нравственность — не что иное, как послушание нравам; напротив, злое — то же, что непредвиденное, необычное. Отсюда ясно, что уничтожение зла было бы равнозначительным увековечению обычая, т.е. прекращению всякого прогрессивного движения. Великие эпохи нашей жизни начинаются с того момента, когда у нас хватает мужества признать злое за лучшее, что в нас есть. Всё великое заключает в себе преступление; велико только то, что стоит вне морали. |
Если мы покопаемся в совести современного европейца, то во всяком её закоулке, во всякой складке современного нравственного сознания мы найдем один и тот же императив стадной боязливости: «Мы хотим, чтобы когда-нибудь больше нечего было бояться!» Стремление к этой цели называется в настоящее время прогрессом! |
В настоящее время «добрым» почитается тот, кто не насилует, не оскорбляет, не нападает на другого, не мстит, а предоставляет месть Богу, кто прячется, уклоняется от встречи со злыми и вообще мало требует от жизни. Так поступают все «кроткие, смиренные праведники». Говоря без предубеждения, это значит иными словами: «Мы слабы, и, раз мы слабы, нам лучше не делать того, для чего мы недостаточно сильны». Но не так ли точно поступают те насекомые, которые прикидываются мёртвыми, когда приближается опасность, чтобы не брать на себя слишком многого! Такова ложь и фальшь бессилия, что оно изображает себя как добродетель добровольного смирения и самоотречения. |
В конце концов люди разделяются на животных хищных и домашних, — орлов и ягнят, — господствующих и подчиненных. Есть расы, по природе предназначенные к господству: в основе этих аристократических рас всегда лежит хищник, «белокурая бестия», которая стремится к победе и добыче. Другие человеческие породы, напротив того, в силу врождённых своих качеств неизбежно должны стать добычей. Этим двум основным типам человеческого рода соответствуют два типа морали — мораль господ и мораль рабов. |
Известная степень болезни влечёт за собою утрату самого права на жизнь: больной — всегда паразит общества, а потому есть и такие больные, которым неприлично жить. Ницше советует подвергать ответственности врачей за сохранение болезненных существований, которые должны быть беспощадно устраняемы в интересах самой жизни — восходящей жизни. |
Всякий великий человек, который вносит что-нибудь новое в жизнь, непременно «преступает» старый закон, следовательно, является преступником, но преступником в великом, а не в жалком стиле. Преступник прежде всего — тип сильного человека, а потому он — самый ценный человеческий тип. Если он не раскаивается, не оплакивает своего деяния в угоду ходячей морали, то это служит признаком его душевного здоровья. |
Тот, кого люди обыкновенно называют «преступником», представляет собою тип сильного человека, попавшего в неблагоприятные условия. В таких условиях окажется вообще всякий сильный человек в изнеженной и выродившейся среде современного общества. Он испытывает влечение к более свободным и опасным формам жизни, ко всему, что оправдывает употребление оружия и самозащиту. Все его доблести в глазах общества находятся в опале; все его жизненные стремления составляют предмет ужаса и клеймятся бесчестьем. Если он недостаточно силён, чтобы бороться с обществом, то он неизбежно должен выродиться в тип преступника в общепринятом смысле слова. Бывают, однако, случаи, когда сильный человек берёт верх над обществом, — таков случай Наполеона; тогда он называется уже не преступником, а великим человеком. Задатки «преступника» заключаются во всех тех людях, коих мы отличаем, которые возвышаются над общим уровнем, — в великих изобретателях, артистах, учёных, во всех вообще гениях. |
Цезаря Борджиа Ницше называет «великим виртуозом жизни». Это, говорит он, конечно, один из тех, кого церковь посылает в ад; но там же сидят величайшие из германских императоров, да и все вообще великие люди. Известно, что на небе вообще нет интересных людей. |
Характеристическая черта нашей эпохи — необыкновенно быстро совершающаяся демократизация общества. Все сословные различия стираются и уничтожаются; люди становятся совершенно подобными друг другу; в борьбе за существование человек обыкновенный, тот, который ничем не отличается от прочих, берёт верх; напротив, люди утончённых дарований, выдающиеся, редкие экземпляры, остаются непóнятыми, изолированными и гибнут в своем одиночестве. Нужны чудовищные силы, чтобы задержать этот естественный процесс уподобления (progressus in simile), превращения человечества во что-то обыкновенное, посредственное, стадообразное и пошлое! |
Перебирая все возможные слои современного общества, Ницше всюду видит одну и ту же безотрадную картину всеобщего упадка. Рабочий класс совершенно обезличен: рабочие не почитают для себя стыдом играть роль винтиков машины и как бы восполнять собою пробелы человеческой изобретательности: им не внушает отвращения мысль, будто сущность их страданий, их безличное рабство может быть уничтожено повышением платы. Мало того, они слушаются тех теоретиков, которые учат, что позор рабства может быть обращён в добродетель путём увеличения этой безличности в машинном производстве современного общества. Их низость доходит до того, что они соглашаются на определенное вознаграждение перестать быть личностями и превратиться в винтики. Между тем, никакая плата не в состоянии вознаградить рабочего за утрату его внутренней ценности. |
Значение труда сводится к тому, что он убивает личность в рабочем. С этой точки зрения становится понятным современное прославление труда: в основе его лежит страх перед личностью. В сущности, теперь все чувствуют, что тяжёлый, изнурительный труд, продолжающийся с утра до вечера, действительнее всякой полиции, так как он служит уздою для каждого: он сдерживает развитие разума, потребностей, чувства независимости, ибо он затрачивает огромное количество нервной системы, отвлекая её от размышления, дум, мечтаний, забот, любви и ненависти. Он не ставит перед человеком никакой цели, доставляет ему дешёвое и постоянное удовлетворение. Поэтому в обществе, где идёт постоянный, усиленный труд, живётся безопасно; а безопасность и есть то божество, на которое молится современный человек! И вдруг, о ужас! Как раз рабочий стал опасным! Опасные личности кишмя кишат. И за ними скрывается величайшая из всех опасностей, индивидуальность. |
Страх перед бездельем, беспрерывная тревога накопления богатств и заботы о хлебе насущном грозят убить всякое образование и высший вкус. Мы постепенно утрачиваем чувство формы, чутьё к мелодии и ко всему прекрасному. В отношениях между людьми господствует деловитость и рассудочная ясность; мы разучились радоваться жизни; мы считаем за добродетель «сделать возможно больше в возможно меньшее время». Когда мы тратим время на прогулку, беседу с друзьями или на наслаждение искусством, мы уже считаем нужным оправдаться «необходимостью отдыха» или «потребностями гигиены». Скоро самая наклонность к созерцательной жизни войдёт в презрение. Насколько возвышеннее было настроение древних! Древние греки полагали цель жизни в созерцании; только война и созерцательная жизнь считались у них достойными свободного; напротив, труд признавался занятием рабским, достойным презрения. |
Будучи смешанным существом, современный человек есть вместе с тем что-то недоделанное, обрывок и начаток чего-то. Наше время как никакое другое характеризуется развитием специальности: вследствие колоссального роста разнообразных отраслей знания образование становится всё менее и менее общим: оно получает характер отрывочный; природы богатые и глубокие уже не находят себе подходящих воспитателей. Человек-дробь, односторонний наблюдатель с высокомерными претензиями, — вот современный культурный тип. Нынешние университеты стали настоящей школою принижения умственного уровня. |
Во всякой учёной книге отражается кривая душа, ибо всякое ремесло искривляет! Всякое мастерство на свете приобретается дорогою ценою: кто хочет в совершенстве владеть своим ремеслом, тот должен в конце концов стать его жертвою. Такова именно участь учёных специалистов: они врастают в свой угол, теряют равновесие, становятся тощими, угловатыми во всём, кроме чего-нибудь одного. |
В глазах Ницше <...> именно рост государства служит частью симптомом, частью же причиной упадка, ибо государство выражает собою коллективное, стадное начало. Культура и государство суть антагонисты: государство может преуспевать только в ущерб культуре, культура же — в ущерб государству. Всё великое в культурном смысле чуждо политике; наоборот, государство, достигши могущества, перестаёт быть центром культурной жизни. Умственная жизнь процветала в Германии в начале XIX столетия, когда последняя была политически ничтожна; после политического объединения Германии центр культурного движения перенёсся в побеждённую Францию. |
Либерализм — не что иное, как превращение в стадо. Народы, которые чего-нибудь стоят и стоили, никогда не достигали своего величия при либеральных учреждениях: великая опасность вырабатывала из них нечто достойное уважения, — та опасность, в которой пробуждается наша сила, наша воинственная доблесть и наш ум: либеральные учреждения, раз они достигнуты, губят высшие качества человеческой природы именно потому, что они создают атмосферу всеобщей безопасности. Все современные политические учреждения, конституции и теории, от либерализма до анархизма, выражают собою различные стороны одного и того же упадка; все они сближаются между собою в общей приверженности к идеалу «автономного стада» и в общей вражде против всякого другого общественного устройства, покоящегося на противоположности рабов и господ. |
Европа находится под обаянием общераспространенного предрассудка, будто человек стадный, послушный есть единственный дозволенный тип человека. Поэтому сами правители, вынужденные повелевать другим, испытывают при этом угрызения совести: чтобы быть в состоянии повелевать, они должны прибегать к самообману. |
Социальная философия Ницше, как и его нравственное учение, проникнута отвращением к человеку. |
Между «господами» и «рабами» найдут себе место и люди средних дарований: высшая культура может стоять только на широком основании крепко сплоченной посредственности. Для неё прежде всего необходимы учёные; наука же никогда не была занятием аристократическим: она не мирится с исключительными дарованиями гения, но вместе с тем она не есть и дело массы: она — как раз по плечу среднему типу людей. Чтобы вести торговлю и ворочать капиталами, опять-таки нужны люди с буржуазными наклонностями, иначе говоря, — люди средних дарований. |
Та пропасть между человеком и животным, которую имелось в виду воздвигнуть, снова исчезает, и высший человек оказывается в высшей мере животным, страшнейшим и злейшим экземпляром животного. |
Если отличительным признаком обыденного человека является послушание господствующей морали, то «великий» человек стоит «вне противоположности добра и зла»: он — «преступник» по существу, ибо он разбивает все существующие скрижали ценностей: вся его жизнь есть непрерывное нарушение всех тех законов, коими управляется масса; зародыш сверхчеловеческого в нём есть по преимуществу его «злоба». |
Сама по себе бесчеловечность может внушать только отвращение; но в известной обстановке она может произвести на нас некоторый театральный эффект: по контрасту с мелкими воришками и стадными животными, носящими человеческий образ, крупный хищник может показаться нам львом; жестокость, если мы будем постоянно сопоставлять её с дряблостью, слабонервностью и изнеженностью, сойдёт в конце концов за «твёрдость алмаза»; безжалостность будет рано или поздно принята нами за «силу воли», медный лоб за благородный металл, а красивые слова — за философию. |
Философия Ницше представляет собою протест против измельчания и вырождения современного человека; но именно в этом вырождении кроется один из источников её колоссальной популярности. Нам наскучили «хмурые люди», бесконечной вереницей проходящие перед нами. Наши нервы утомлены однообразною картиной окружающей нас житейской пошлости, и наш выродившийся вкус жаждет сильных ощущений! «Сверхчеловек» доставил нам зрелище, которое нас развлекло и как будто наполнило на время один из пробелов нашего существования. Но теперь мы довольно развлеклись, и пора сорвать с него маску. |
Поэзия, по Ницше, есть атмосфера лжи; все поэты лгут, ибо они привносят в мир несуществующую красоту; в качестве поэта лжёт и сам Заратустра. «Поистине, — говорит он, — нас (поэтов) вечно влечёт кверху — в царство облаков; на облака сажаем мы наши пёстрые чучела и называем их тогда богами и сверхчеловеками. Они как раз достаточно легки для этих стульев, все эти боги и сверхчеловеки». |
Мы уже видели, что философия Ницше отрицает возможность какого бы то ни было всеобщего законодательства, каких бы то ни было предписаний, обязательных для всех людей. Соответственно с этим Заратустра заявляет, что его законодательство обращается не ко всем, а только к некоторым, не к народу, а к избранным. Он ищет себе не стада, а спутников, которым он мог бы показать сияние радуги и все ступени сверхчеловечества. <...> Но возможно ли, с точки зрения философии Ницше, какое бы то ни было объективное законодательство, хотя бы только для избранных? Ведь «избранные» суть именно те, которые не признают для себя ничего обязательного, отрицают самую идею обязанности! |
Вся его [Ницше] душевная жизнь есть беспрерывная смена противоположных состояний, ряд скачков из крайности в крайности. <...> Его самомнение не знает предела. «Я хочу создать вещи, — говорит он, — против которых бессильно время, создать для себя по форме и по существу маленькое бессмертие; я никогда не был достаточно скромен, чтобы мечтать о меньшем». Своего «Заратустру» он называет «глубочайшею книгою, какою когда-либо обладало человечество». Со дня «переоценки всех ценностей», т.е. со дня появления его собственного учения, он предлагает начать новое летосчисление. |
Учение Ницше носит на себе печать упадка философской мысли, в этом мы убедимся, как только попытаемся подвести ему итоги. Во всех его произведениях чувствуется крупное философское и в особенности художественное дарование. В отдельных его афоризмах нас поражает глубина постановки философских вопросов, тонкость наблюдения и критики, фейерверк остроумия, богатство и яркость художественных образов. Но в целом философия Ницше производит впечатление чего-то необычайно нестройного и нескладного: она изумляет отсутствием логического единства и скудостью своих результатов. |
Самая необычайность дарований Ницше доказывает, что его неудача обусловливается главным образом причинами, не от него зависящими. В этой неудаче сказывается общее ослабление и утомление мысли, которое составляет характеристическую черту всей нашей эпохи. |
Утратив веру в разум, философия должна была отчаяться и в человеке; ибо, если разум, то, что составляет отличие человека от животного, есть ложь, то нет уже ничего, что оправдывало бы веру в человеческое достоинство. Софистическое учение Ницше представляет собою завершение упадка новейшей философской мысли и, надо надеяться, крайний его предел. Но это учение, как и многие другие, даёт только теоретическую форму тому, что переживает целое общество, его умственным стремлениям, чаяниям и надеждам. В упадке философии отразился общий упадок современного человечества. |
Что в наши дни личность обезличилась, вкусы выродились, интересы измельчали и творчество иссякло, — в этом не может быть сомнения. Ницше верно подметил явление; но он не сумел дать ему сколько-нибудь удовлетворительного объяснения. |
Корень упадка заключается в утрате человеком той цели, которая возносит его над областью материального, будничного и полагает грань между ним и животным. |
В итоге мы должны признать за Ницше немаловажную заслугу. Вся его философия есть необычайно красноречивое свидетельство о силе и жизненности той самой религиозной идеи, которую он проповедует. <...> Ницше хотел возвестить человечеству новый источник надежды и радости. Вся его философия есть попытка преодолеть отчаяние, возвыситься над пессимизмом, к которому неудержимо влекла его логика его мысли. Удалась ли ему эта попытка, достиг ли он цели своих странствований? Мы видели, что он потерпел крушение, и сам он говорит о себе: «Я вечный жид с той только разницей, что я и не жид, и не вечный». |
Литература
править- Трубецкой Е.Н. «Философия Ницше. Критический очерк». — Москва, Издательство: «Типолитография Товарищества И.Н. Кушнерёв и Ко.», 1904 г., 162 стр.
Ссылки
править
Поделитесь цитатами в социальных сетях: |