Семён Израилевич Липкин

Семён Изра́илевич Ли́пкин (1911—2003) — русский советский поэт, прозаик и переводчик, муж поэтессы Инны Лиснянской. Семён Липкин — член Союза Писателей СССР с момента его основания в 1934 году (в 1979 году вместе с И. Л. Лиснянской и В. П. Аксёновым, в знак протеста вышел из СП СССР).

Семён Липкин
Семён Липкин с женой, 9 сентября 2000
Статья в Википедии
Медиафайлы на Викискладе

Семён Липкин оставил воспоминания, в частности, о Николае Заболоцком. Оригинальное творчество поэта получило полное признание только в поздний период жини, в 1980 и 1990-е гг. В советские годы «...Липкин как поэт, прозаик и мемуарист заслонил Липкина-переводчика».

Цитаты из стихотворений разных лет править

  •  

Устал я от речей
И перестану скоро
Быть мерою вещей
По слову Протагора.[1]

  — «Воля», 1943
  •  

Никогда я не знал, что может, как море, шуметь ковыль,
Никогда я не знал, что на небе, как на буддийской иконе,
Солнечный круг и лунный круг одновременно горят.
Никогда я не знал, что прекрасно быть себялюбцем:
Брата, сестру, и жену, и детей, и мать позабыть.
Никогда я не знал, что прекрасно могущество степи:
Только одна белена, только одна лебеда,
Ни языка, ни отечества…[1]

  — «Воля», 1943
  •  

Глазами недвижными нелюди
Смотрели на тысячи лиц.
Недвижны глаза и у челяди
Единое племя убийц.
Свежа еще мужа могила,
И гибель стоит за углом,
А мать мальчугана кормила
Сладчайшим своим молоком. <...>
И яму их вырыть заставили,
И лечь в этом глиняном рву,
И нелюди дула направили
В дитя, в молодую вдову.
Мертвящая, черная сила
Уже ликовала кругом,
А мать мальчугана кормила
Сладчайшим своим молоком.[1]

  — «Богородица», 1956
  •  

От Москвы километров отъехали на сто,
И тогда мимо нас, как-то царственно вкось,
Властелин-вавилонянин с телом гимнаста,
Пробежал по тропинке породистый лось. <...>
Он боялся машин и дорожного шума,
Как мужчины порою боятся мышей,
Был испуг маловажен, а важная дума
В нем светилась печальною сутью вещей.
Побежать, пожевать бы кипрей узколистный,
А свобода ― в созвездиях над головой!
Пленник мира, на мир он смотрел ненавистный,
На союз пожирателей плоти живой.[1]

  — «Заложник», 1960
  •  

Люди разных наций и ремесел
Стали утонченней и умней
С той поры, как жребий их забросил
В парадиз, в Элизиум теней.
Тихий сонм бесплотных, беспартийных,
Тени, тени с головы до пят,
О сонетах, фугах и картинах
И о прочих штуках говорят. <...>
А один и впрямь забыл былое,
И себя забыл. Но кем он был?
Брахманом ли в зарослях алоэ?
На Руси родился и любил?[1]

  — «Тени», 1962
  •  

Давно ли по лесам забушевала
Повальная болезнь лесоповала?
Давно ли топора удар
Слывет высокой мудрости мудрее,
И валятся деревья, как евреи,
А каждый ров ― как Бабий Яр?
Ты видел ли палаческое дело?
Как лиственницы радостное тело
Срубив, заставили упасть?
Ты видел ли, как гордо гибнут пихты?
Скажи мне ― так же, как они, затих ты,
Убийц не снизойдя проклясть?

  — «Тайга», 1962
  •  

А между ними и он, тринадцатилетний,
С запаршивевшей головой и выпученным животом, ―
Кто с какою посудой
Бежали к паровозу, к вагонам, чтобы набрать воды,
А из самого хорошего вагона
Капала самая плохая вода,
Но пили и ту, сортирную воду.
Умерли мать, и братик, и две сестры.
И так же, как ты сейчас Помазану,
Отец сказал ему: «Беги,
Беги, сынок, пока не подох». ―
И он убежал, убежал далеко.
А когда овладел профессией,
И зарегистрировался с одной официанткой,
И принял ее фамилию,
И бросил, конечно, жену,
Он подался ближе к степным местам,
Устроился шофёром в Сарепте,
Давал газ.

  — «Техник-интендант», 1963
  •  

И в полусне и в полумгле
Я жду, что поезд остановится
На том дворе, на той земле,
Где у окна росла шелковица.
Себя, быть может, обелю,
Когда я объясню старением,
Что это дерево люблю
Лишь с детским, южным ударением.
Иные я узнал дворы,
Сады, и площади, и пагоды,
Но до сих пор во рту остры
И пыльно-терпки эти ягоды. <...>
Мы связаны на всем пути,
Как связаны слова пословицы,
И никуда мне не уйти
От запылившейся шелковицы.[1]

  — «Шелковица», 1965
  •  

В том стандартном поселке,
Где троллейбус кончает маршрут,
В честь рождественской елки
Пляшут, пьют и поют.
В доме ― племя уборщиц,
Судомоек и нянь из больниц,
Матерщинниц и спорщиц,
Работяг и блудниц. <...>
А на небе сыночка
В колыбели качает луна,
Словно мать-одиночка,
Ожиданья полна.

  — «Рождество», 1965
  •  

Разбранил небожителей гром-богохульник,
Облака поплыли голова к голове,
А внизу, одинокий, ни с кем не в родстве,
Загорелся багульник, забайкальский багульник
Синим с пурпуром пламенем вспыхнул в траве.

  — «Кочевники», 1967
  •  

Не видел сам, но мне сказали,
Что, уведя за косогор,
Цыганку старую связали
И рядом развели костёр.
Туман одел передовую
И ту песчаную дугу,
Где оборотни жгли живую
На том, не нашем берегу.
А я, покуда мой начальник
Направился в политотдел,
Пошёл к тебе сквозь низкий тальник,
Который за ночь поредел. <...>
Не на меня ль ложится в мире
За все, чем болен он, ― вина?
Мы оба на чужой квартире,
В окне ― луна, в окне ― война.[1]

  — «На чужой квартире», 1969
  •  

Хорошо белеют вдоль дорожки
Донника серебряные брошки,
Липу облетают мотыльки <...>
Деревеньку дьявол, что ль, пометил?
Утро здесь не возвещает петел,
И средь лип ― ни всхлипов и ни снов,
Не звенит в коровнике подойник,
И молчит, как в саване покойник,
Длинный ряд пустых домов.

  — «Деревенька», 1983
  •  

Им суждено в Нью-Йорке позабыть
Погромы в Ковно, в Каменец-Подольске,
С акцентом по-английски говорить,
Как некогда по-русски и по-польски.
Один стоит поодаль. Он затих.
С улыбкою на личике нечистом
Он слышит ангелов средь свалок городских,
Он станет знаменитым пианистом.

  — «Вечер в резиденции посла», 1984
  •  

В стране деревьев и цветов лесных
Я думаю о существах иных.
Я думаю о близких существах,
Осмысленных в цветах и деревах.
Мне кажется, что лёгкая сосна
Та девочка, чья южная весна
Пролепетала в отроческий час
Мне первый и пленительный отказ.

  — «В царстве флоры», 1984
  •  

Когда царицей золотой
Ты воссияла красотой
На стеклах Шартрского собора,
Глядел я на твои черты
И думал: понимала ль ты,
Что сын твой распят будет скоро?

  — «Когда мне в городе родном...», 1987
  •  

Лицо мне щекотало тело львицы,
Я разглядеть не мог других людей.
Свистя, вертелись надо мною птицы,
То черный дрозд, то серый соловей.
Я понимал, что нет воде границы
И что потоп есть Дождь и вождь Дождей.

  — «В ковчеге», 1988
  •  

Но преступление и ложь,
Я видел, входят в мир
С той лёгкостью, с какою нож
В овечий входит сыр.[1]

  — «Кавказ», 1988
  •  

Как боль, что всею сутью познана,
Как миг предсмертный в душегубке,
Приказывает слово Гроссмана
Творить не рифмы, а поступки,
Как будто кедрача упрямого,
Вечнозеленое, живое
Мне слово видится Шаламова
Над снегом вздыбленная хвоя.[1]

  — «Заметки о прозе», 1988
  •  

Лязгает поздняя осень, знобит все живое,
Падает влага со снегом с небес городских,
Холод настиг пребывающих в вечном покое,
В грязных и нищих квартирах все больше больных. <...>
Нет между жизнью и смертью черты пограничной,
Разницы нет между ночью и призраком дня.
Знаю, что в это мгновенье на койке больничной
Брат мой глазами печальными ищет меня.

  — «Читая Бодлера», 1995
  •  

Тут возникает новое лицо,
И тоже лет двенадцати. Прелестна
Какой-то ранней прелестью восточной,
И это знает. Не сказав ни слова
Приятелям и завладев собакой,
Ей что-то шепчет. Гладит. Голоногой
Соперница опасна. Раздается
С раскрытого окна на этаже
Четвёртом полупьяный, но беззлобный
Привет: «Жиды, пора вам в Израиль».[1]

  — «Основа», 1995
  •  

Напоминаю: Каин, как велит
Пятидесятницы обычай,
Часть урожая Богу преподнес,
Но Бог, всеведаюший Бог,
Злодея дар не принял. Каин
Почувствовал в отвергнутом дареньи
Свою бездарность ― и ожесточился:
Он был ничтожен, и жестокость эта
Есть следствие ничтожества его.
А тот, кто любит Бога, не ничтожен,
Не просит он, когда приносит.[1]

  — «Ничтожество», 1996

Цитаты из прозы и мемуаров править

  •  

Осень в этот день бастовала. Плесневело ее виноградное мясо на лозах, падали ее яблоки, созревшие для своей гибели, гнили в гавани на дубках ее арбузы, томилось вино в ее давильнях, буро-красный лом ее листьев загрязнил улицы, а золотая осень ― где же она была, лядащая? Бродила ли она в полусонном отупении по берегам нежилого, холодеющего моря, дрыхла ли без просыпу в позабытой Богом слободской мазанке? А может быть, не пришла еще ее пора, и тем, кто сажал и растил, дано только в жалкой, слабой старости собирать свои сгнившие плоды.[2]

  — «Записки жильца», 1976
  •  

С продуктами в городе становилось все хуже и хуже. Крестьяне перестали приезжать на базар. Это было опасно. Говорили, что большевики уже совсем близко, в Березовке. Не знали жители, что только распутица мартовская, дожди, мокрый снег затрудняют продвижение советских танков и мотопехоты к городу. В начале апреля земля немного подсохла. Большевики заняли станцию Двухдорожную. Между морем и лиманами не затихали бои. Голоса орудий долетали до северных окраин города. В порту немцы уже грузились на пароходы, барки, катера, рыбачьи лодки и просто на плоты.[2]

  — «Записки жильца», 1976

Цитаты о Семёне Липкине править

  •  

22 мая. Вечером после работы открыл воспоминания Липкина о Гроссмане. Вспомнилось, что мы с Гроссманом могли в 1962 году лежать рядом в урологическом отделении Боткинской больницы, я с туберкулёзом почек, он с раком, нас принимал тот же доцент Гудынский. Уточнил: нет, меня оперировали в июне, он лег в декабре. <...>
15 июня. Из воспоминаний о С. И. Липкине. Молодой литератор Н. К. пишет, как С. И. спросил его: «Почему вы никогда не пишете и не говорите о нас с Инной? Вот мы с вами часто видимся, гуляем вместе. Вы, кажется, читаете наши стихи. Может быть, вам не нравится?»[3]

  Марк Харитонов, Стенография конца века. Из дневниковых записей, 1982
  •  

Позвонила Инна Лиснянская, я поехал к ней и Липкину. Инна встретила меня очень нежно, расцеловались… Книг у них не предвидится: им не предлагают, они сами не ходят и не хотят. Все, что до сих пор было напечатано в журналах, ― это по инициативе журналов. «Противно ходить, ― сказал Липкин. ― У меня тяжелый опыт. Моя первая книга вышла, когда мне было 56 лет». Сейчас оба переводят Кайсына Кулиева: нужны деньги
― Когда я пишу стихи, ― сказал Липкин, ― у меня хорошее настроение, а сейчас я перевожу, у меня тоска. Я перестал флотировать ― знаете этот химический термин? Когда обогащают руду, доводят в ней содержание нужного металла с 30 до 60 ― 70%, этот процесс называется флотацией. Раньше он мне давался легко, а сейчас я перевожу, лишь бы имело вид. Но это не съедобно…
По его сведениям, на июнь общество «Память» обещает еврейский погром. «Значит, они чувствуют покровительство. Погромы всегда происходят под покровительством властей. Потому что погромщики трусы». И он рассказал историю погрома, который устроил в Одессе атаман Григорьев. Их предупредил о нем старый знакомый, городовой. Он уже предупреждал его отца, социал-демократа-интернационалиста, закройщика, когда к нему должны были прийти арестовать. Значит, городовой знал, и власти знали. Они прятались в подвале у мадам Шестопал, владелицы магазина церковной утвари. «Но это был уже не 1905 год. Евреи организовали отряды самообороны, на Молдаванке шла стрельба, и до нашего квартала просто не дошло».[3]

  Марк Харитонов, Стенография конца века. Из дневниковых записей, 1988
  •  

Это был, по сути дела, мой последний контакт с Союзом писателей. В декабре 1979-го я отослал в секретариат свой членский билет в знак протеста против глумления над нашими младшими друзьями Е. Поповым и В. Ерофеевым. К этому, собственно говоря, все и шло. Отказались от членства в СП и два наших поэта, Семен Липкин и Инна Лиснянская.[4]

  Василий Аксёнов, «Праздник, который пытались украсть», 1991
  •  

Императором перевода народов СССР был Семен Липкин. К нему стекалось множество просьб и предложений перевести то и это, время от времени какие-то из них он пересылал мне, в работе постоянно нуждавшемуся и собственной клиентуры не имевшему. Просьба и предложения приходили как в виде конвертов, набитых подстрочниками, так и в виде самих поэтов, намеренных быть переведенными. <...> Липкин был баснословно любим и почитаем в Калмыкии: он перевел их эпос, он воевал вместе с ними в Великую Отечественную, он знал лично всех их поэтов и каждого когда-то переводил. Нескольких он направил ко мне. Это были славные люди, честные, с ясными, прямыми установками на жизнь, они мне нравились.[5]

  Анатолий Найман, «Славный конец бесславных поколений», 1994
  •  

Пробегаю по ЦДЛ, по Дубовому залу, потом по Пестрому, где испытанные остряки писали на стенах, по залам памяти, где гудит процесс литературы, где сопит Юра Казаков, где Толя Гладилин, запыхавшись после пинг-понга, подсел к Володе Максимову, там силач Коля Глазков обнимает вас так, что косточки трещат, там трапезничают Юра Трифонов, Дезик Самойлов, машинистка Таня, там за столиком маячит Инна Лиснянская, взрывная, библейски эротичная, и тишайший Семён Израилевич Липкин, один из прародителей Союза писателей (они потом героически выйдут из Союза)…[6]

  Андрей Вознесенский, «На виртуальном ветру», 1998
  •  

У литературоведов есть презрительное клеймо для тех, кто родился в межвременье, ― «младший современник». Это Арсений Тарковский или Семён Липкин при Мандельштаме, Павел Антокольский при Гумилёве. Младшие современники живут дольше и первое время выглядят тенью учителей ― пока не наступает время, когда их оптика, отточенная предыдущей эпохой, оказывается самым точным инструментом.[7]

  — Борислав Козловский, «Последний теоретик. Умер Виталий Гинзбург», 2009

Источники править

  1. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 С. Липкин. «Воля». — М.: ОГИ, 2003 г.
  2. 1 2 С. Липкин. Квадрига. Повесть, мемуары. — М.: «Книжный сад» «Аграф», 1997 г.
  3. 1 2 М. С. Харитонов. Стенография конца века. Из дневниковых записей. — М.: Новое литературное обозрение, 2002 г.
  4. Василий Аксёнов. «Праздник, который пытались украсть». — М.: Огонёк, № 10, 1991 г.
  5. А. Г. Найман, Славный конец бесславных поколений. ― М.: Вагриус, 1999 г.
  6. Андрей Вознесенский. «На виртуальном ветру». — М.: Вагриус, 1998 г.
  7. Борислав Козловский. Последний теоретик. Умер Виталий Гинзбург. — М.: «Русский репортер» № 43 (122), 12-19 ноября 2009 г.

Ссылки править