Похождения одной ревижской души

«Похождения одной ревижской души» — сатирическая короткая повесть Осипа Сенковского 1834 года.

Цитаты

править
  •  

Монгольский романтизм теперь в большой моде в Париже. — Предисловие

Шастра о душе ламы Мегедетай-Корчин-Угелюкчи

править
  •  

Начинается сказание о великой тайне. Блаженная Маньджушри[1], покровительница грамоты, дай моим читателям столько ума, чтоб они постигли смысл этого сказания!

  •  

Когда в этом положении душа его возносилась до созерцания лица самого великого Шеккямуни[1], из его пупа и носа истекали лучи яркого света, который освещал всю Саратовскую степь.

  •  

И святость его была так велика, что он даже мог без трепета смотреть в лицо всякому земскому исправнику; и когда, бывало, сидел он в юрте, погруженный в умозрительные созерцания, а из Саратова ехал степью пристав или заседатель, ему довольно было махнуть рукою, чтобы зловещие их колокольчики мигом умолкли и сами они проехали мимо, не заглянув в наши улусы.

Ярлык опасного знания

править
  •  

В недрах заоблачной горы Эльбурдж, на которой имеет своё пребывание великий бог Хормузда с подвластными ему божествами, тегри[1], и откуда наблюдает он за порядком в природе и точным исполнением законов перерождения, есть огромная кладовая душ, запертая толстыми дверьми из слоновой кости и золотым замком. В этой кладовой лежала я со времени сотворения мира слишком девяносто две тысячи лет. Я была забыта вместе с миллионами других запасных душ, хранящихся там без употребления, только на всякий случай.
В оное время из времен существовал на земле сильный и богатый народ, называемый римлянами; теперь никто в Саратовской губернии не знает, куда он девался; но в старые годы он был на земле почти столь же знаменит, как ныне калмыки. В этом народе был вельможа, имевший неограниченное влияние на дела всего государства: он самовластно управлял половиною тогдашнего света и в знатности и могуществе не уступал, быть может, самому саратовскому исправнику.

  •  

… для обыкновенных, законных рождений не отпускается роду человеческому новых душ из небесной кладовой: он должен изворачиваться старыми, поношенными душами, предоставленными вселенной для всегдашнего её обихода и уже перешедшими через множество людей, скотов, гадов и насекомых. Но когда у природы случится побочный сынок, как он начинает с собою новую родословную, и законное число существ умножается через него одною лишнею, сверхштатною тварью, то по необходимости выдается на него новая душа, из числа хранимых в небесном амбаре на непредвидимые потребности.

  •  

Задыхаясь в тесной голове, я принуждена была в разные времена её возраста ворочаться с одного бока на другой, чтоб найти удобное для себя положение. Никак нельзя было прилично в ней расположиться!.. Наконец, я оборотилась спиной к её лицу — иначе нельзя было сидеть в этой проклятой клетке! — и так просидела в дураке целых пятьдесят пять лет задом к его поступкам, чувствованиям и мыслям, в которых не принимала никакого участил. Никто, божусь, не видал меня ни в его взорах, ни в чертах его лица; и не знаю, с чего взяли сочинители того времени, посвящавшие ему свои книги, что я прекрасна и благородна. Я не отпираюсь от этих качеств, но смею уверить, что они в своих предисловиях описывали меня наобум. Если эти господа когда-либо заглядывали ему в глаза с тем, чтоб присмотреться ко мне — чему я, впрочем, не верю, — то в глазах этого человека они могли увидеть только мой зад. Но льстецы не разбирают, а лобзают все, что им ни выставишь!..

  •  

… старые, изношенные, полинявшие души терпеть не могут новых и даже стараются обнаруживать к ним прозрение.

  •  

… душа ламы утверждала, что добродетельный человек не может желать себе ничего лучше перерождения в собаку. Душа ламы была совершенно права: положительный смысл многих текстов «Ганджура» не дозволяет сомневаться в этой истине, и потому являющиеся в Хормуздов суд души употребляют все средства просьб, происков и покровительств, чтоб только быть определёнными в собак. Весь свет хотел бы оборотиться щенком, вся природа желала быть моською: нельзя себе представить, в какой это моде в нашей мифологии!.. Все без памяти от собаки.

  •  

В Ганджуре именно написано, что души дураков в наказание за своё бездействие или неспособность посылаются на работу и на обучение в головы трудолюбивых учёных, где они приковываются к куску темного старинного текста с обязанностью добиться в нём смысла и объяснить его надлежащим образом.

  •  

Мага-Раджа, святости которого люди удивлялись по обеим сторонам Гангеса и, удивляясь, не переставали грешить и проказничать…

  •  

… благомыслящей душе гораздо приятнее жить в полене, чем в дураке.

  •  

Таким образом, из дубины перешла я в знаменитого человека. Голова его была устроена по старинному плану славных исторических голов: череп толстый, мозг мягкий, без всякой упругости, как будто нарочно сделанный для того, чтобы любимцы удобнее рисовали на нём пальцем свои понятия и виды; множество органов для производства шуму в свете и изумления в людях; никаких почти орудий для выделки собственных своих мыслей и сверх того пропасть пустого места на складку самолюбия и гордости. <…> По несчастию, я была ужасно упитана крепким сыромятным духом дерева, в котором жила прежде, и когда ввели меня в управление головою знаменитого человека, я вышла настоящая дубина!.. Я не умела и ступить; я чувствовала свою неповоротливости, леность, неловкость, тупость — а тут нужда велит непременно быть знаменитою!.. а тут надо изумлять свет своими подвигами, потому что в «Книге Судеб» написано, что мой человек должен называться на земле великим!!. Я металась, напрягала все силы, мучилась и ничего не могла произвести. Наконец, с отчаяния, не зная, что делать, я закрутила одним разом всеми органами исторической головы. Вдруг от общего движения мозговых колёс произошёл в ней страшный шум; он отразился грохотом по всем пустым головам, стоявшим к ней поближе; глупости и события градом посыпались из неё на общество; люди перепугались, остолбенели и выпучили на нас глаза, не понимая, что это значит и что о том думать. Я и сама перепугалась; но проныры, мигом сбежавшиеся отвсюду на ловлю поживы в поднятой мною суматохе, проворно подобрали все эти события и глупости и объявили людям, что это удивительные дела, беспримерные подвиги — и свет впопыхах признал нас знаменитыми. Он, может быть, скоро опомнился бы и, приметив, что я крепко пахну дубиною, на другой день лишил бы нас прав этого лестного звания; но поэты и современные историки не дали ему времени оглянуться, ни перевести дыхания; засыпали ему глаза одами, забили рот биографиями, велели молчать и удивляться, а между тем поскорее записали нас в словарь великих людей, откуда бедный род человеческий теперь и зубами нас не выскоблит.

  •  

… проныры, верные спутники и подпоры знаменитости, по которой ползают они, как черви по капусте, которую, гложут и желали бы видеть всегда покрытою новыми листьями славы, чтоб опять глодать их…

  •  

С тех пор я начала отдыхать в голове знаменитого человека и, вероятно, спала бы в ней спокойно и долго, если б он однажды, невзначай, не лопнул от гордости или, как мои секретари уверили историю, от человеколюбия. Но он лопнул, и я преставилась.

  •  

Будучи блохою, и обитала в постели одного китайского мандарина, женатого на молодой красавице и ревнивого, как верблюд. Кожа у мандиринши была прелестная, кровь сладкая, как мёд. <…> Однажды, гуляя по белой, жирной ножке мандаринши, повстречалась я с другой блохою, молодою, прекрасною, очаровательною в полном смысле слова, и влюбилась в неё без памяти. Страсть моя тронула нежное её сердце, и мы несколько дней утопали в небесном блаженстве на вышеупомянутой ножке[2]. Но судьба недолго дозволила нам наслаждаться пламенною нашею любовью. Коварная мандаринша поймала мою маленькую любовницу на своём толстом колене и раздавила её бесчеловечно. Жестокая!!. Я поклялась отмстить ей. Она всякую почти ночь тихонько вставала с постели и выходила в сад — я знаю зачем! — где нередко оставалась по два и по три часа. В первый раз, как после убийства моего бесценного друга ушла она туда по обыкновению, я укусила мужа её так сильно, что он проснулся. Пробуждённый мандарин, не находя жены в постели, встал, пошёл в угол, взял свой казённый бамбук и опять лог на кровати. Когда мандаринша воротилась и осторожно подняла одеяло, чтоб занять прежнее своё место, разгневанный супруг схватил её за руку и стал бить бамбуком изо всей силы, на что имел он полное право по «уставу о десяти тысячах церемоний». <…> Я прыгала от радости по всей кровати.

  •  

Мне суждено было таскаться четыре столетия по телам разных животных за то, что я только сорок лет была знаменитым человеком. Расставшись с телом блохи, я получила назначение в черепаху: она скоро попалась в суп à la tortue. Потом я жила в телёнке, подававшем о себе самые блистательные надежды: его в цвете юности зарезали жестокосердые мясники. <…> Кто знает, кок долго влачила б я это бремя уничижения, если б однажды в небе не случилось происшествия, которого и сам Хормузда не мог предвидеть. Всесоворшеннейший Шеккямуни для своей потехи приказал блаженной Маньджушри в одном, очень тёмном уголку земли вдруг разлить свет просвещения. Он хотел посмотреть, что люди будут делать, внезапно почувствовав себя просвещёнными и образованными; как, протирая глаза, не привыкшие к свету, станут они важничать, дуться, нести вздор и удивляться своему уму. Великий Шеккямуни большой охотник посмеяться!
Богиня грамоты была в ужасных хлопотах: она принуждена была в одно и то же время и учить людей того уголка тибетской азбуке, и водворять у них науки, и заводить академии; делать из них чучелы великих писателей и наперёд уже сочинять для них «Историю словесности», которой ещё не было. <…>
Проча нас в благосклонных читателей, блаженная Маньджушри наперёд выварила нас в маковом молоке, чтоб сделать сонливыми; потом высушила на солнце, как лист бумаги, выгладила тяжёлым утюгом эстетики, посыпала чувствительностью и восхищением и распределила по разным младенческим головам. Лет через двадцать выросла из нас страшная туча читателей. Мы читали всё, что только попадалось нам в руки; читали, восхищались, плакали, зевали, дремали над книгою и, наконец, спали; потом просыпались и опять читали, и опять восхищались, и опять зевали, и опять… спали, как сурки! Мы не удержали в голове ни одной строки того, что прочитали, но сделали пропасть литературных репутаций, провозгласили множество писак гениями и составили громкую славу словесности, которой всё ещё налицо не имелось. Мы глотали книги, как пилюли, нисколько не заботясь об их достоинстве; с равным аппетитом истребляли все мысли и все бессмыслицы, набросанные на бумагу; пожирали печатный ум с истинною жадностью саранчи. В обществе появились жаркие споры об изящном, колкие критики, напыщенные похвалы, литературные сплетни и закулисные интриги: словом, все признаки суетящегося просвещения — но просвещение не делало ни малейшего шагу вперёд, и всего едва три или четыре книги были достойны чтения. За всем тем мы беспрерывно читали, кричали, прославляли, как будто имея дело с первейшею литературою в мире. Мы отлично исполнили обязанности и звания благосклонных читателей. Блаженная Маньджушри <…> при помощи нашей сыграла такую забавную комедию просвещения для потехи великого Шеккямуни, что могущественнейший из могучих хохотал, как сумасшедший. Более всего насмешил его состряпанный ею славный сочинитель, для которого нарочно произведены мы были в читатели. Он был набитый невежда, но по её приказанию писал обо всём с удивительною храбростью и самонадеянностью. Мы ничего не поняли в его сочинениях, которых и сам он не понимал, но уверили всех, что он знаменитый писатель, и те, которые его не читали, были от него в восторге.

  •  

… вдруг была поймана блаженною Маньджушри, которая вбила меня в учёного. Никогда ещё не проводила я времени так скучно, как в голове этого человека. Я здесь нашла даже менее для себя занятия, чем в дураке. Учёный муж никогда не вспомнил и не подумал обо мне. Он только набивал свою голову сведениями и свой желудок пищею; желудок не варил пищи, я не могла укусить вязких и безвкусных сведений. Не понимаю, на что и посылать нас в учёных!.. У них довольно было бы повесить на мозгу гири, как в стенных часах, и он ходил бы прекрасно, наматывая на органы бесконечные сведения и качая память наподобие маятника. Один только раз во всю жизнь зашевелилась я в его голове. Несколько человек спорили о науках, и мой учёный стал жарко доказывать необыкновенную важность и пользу предмета, которым исключительно занимался. Наскучив всегдашним молчанием, я вздумала вмешаться в разговор: схватила совесть моего учёного мужа и уже хотела вскричать: «Господа! не слушайте его, он врёт!.. Вот собственная его совесть: спросите у неё. Она вам скажет, что и сам он не верит пользе предмета, в котором роется сорок лет!» — Но мой учёный остановил меня на первом слово. Он убедительно просил меня молчать, не делать глупостей, не компрометировать его и его науки и не обнаруживать этой великой тайны, но крайней мере, до тех пор, пока выслужит он себе полный пенсион: тогда позволит он мне высказать откровенно моё мнение о пользе его предмета и даже сослаться и том на его совесть. Я замолчала и легла спать на сведениях.
Спустя два года принесли ему какую-то старинную оборванную книгу, которая, к удивлению, не была ему известна. Он чуть не сошёл с ума, достав её в свои руки, бросился на неё с жадностью голодного обжоры и навалил из неё в свою голову такую кучу засаленных, затхлых сведений, что для меня не осталось ни уголка места. Я поневоле должна была выскочить на чистый воздух. Он умер в то же мгновение ока. Я уже не хотела более возвращаться в голову, стряхнула с себя горькую пыль, учености, счистила плесень старых сведений, проветрилась и пустилась в путь на Эльбурдж.

  •  

Маньджушри <…> всунула меня в поэта. Для душ самое опасное дело попасться в учёный приход: это настоящий ад!..
Я была в отчаянии, когда увидела голову, в которой велели мне обитать. Все органы в расстройстве, мозг вверх дном, умственные способности перебиты, перемешаны, разбросаны. Как жить в этакой голове!.. Но что всего более удивило меня во внутреннем её устройстве, чего не видала я ни в каком другом мозгу, — это чудная оковка понятий; на кончике всякой мысли была насаженная острая чугунная стрелка форменного вида: по-монгольски эти стрелки называются «рифмами». Когда пришлось действовать, я не знала, на что решиться. Которым ни закручу органом, которую ни трону пружину, вдруг летят, прыскают, сыплются такие странные мысли, что — хоть уходи вон из головы!.. Мне стало страшно смотреть, когда этот человек начал ещё списывать на бумагу всю эту чуху: я была уверена, что нас сошлют в дом сумасшедших. <…>
Правда, этот человек мучил меня ужасно: дразнил меня, тормошил, рвал, выжимал из меня всю чувствительность, жарил меня на огне раздутых мехами страстей, потом купал в чернилах и всё просил у меня новых мыслей. Иногда я кое-что ему и подшёптывала, но он, распирая мои вдохновения ни бумаге своими чугунными стрелкам и, перетыкая их условными своими понятиями, подбавляя к ним тьму пустых слов и рубя, кроша все это в метрическую окрошку, совершенно уничтожал моё дело и заменял его своим искусством. А люди всё говорили, что это бесподобно, что это наверное я диктую ему такие удивительные вещи! Толкуй же с ними!.. Клянусь честию, моего тут не было и на копейку.
Но видя, что люди такие неугомонные охотники до этой шинкованной чепухи, я перестала совеститься и принялась ворочать изо всей силы рукоятку испорченной умственной машины моего поэта. Её колеси, жужжа, вертелись каждое в свою сторону, задевались, лопались, засыпали все здание черепа своими осколками. Я не обращала на это внимания. Они ломались, я ворочала; ворочала ещё скорее и, наконец, совершенно расстроила его голову. Но зато в короткое время я намолола несколько кулей презабавных мыслей — таких дивных, таких небывалых, острых, рогатых, уродливых, что если б великий Шеккямуни их увидел, он как раз подумал бы, что это опилки греха, и прогнал бы меня в ад. К счастию, он их не приметил, ибо люди мигом расхватали их с неимоверною жадностию, выучили наизусть, стали повторять на торжествах и пирах и не находили слов для выражения своего восторга. Я убедилась, что люди выше всего ценят такие игрушки, которые издают шумные звуки. Одна только вещь удивляла меня в этом случае: почему они, тешась, как мальчики, вырвавшиеся из юрты учителя, погремушками, которые этот человек для них делал, превознося его за то похвалами, называя гением, существом высшего разряда, почти равным великому Шеккямуни, жестокосердно отказывали ему в просьбе о куске хлеба и оставляли его в нищете?.. Но в то самое время, когда думала я о людях, нищете и погремушках, раздался подле меня страшный громовый треск, и голова, в которой преспокойно рассуждала я сама с собою, развалилась, как разраженный о камень арбуз. Я выскочила из неё в ужасном испуге и только тогда увидела, что мой поэт выстрелил себе в лоб из какой-то коротенькой свирели. Он упал на землю; я, покрытая славою, подобно светлому метеору, рисующему огненную черту по лазури полночного неба, взлетела за облака в венце ярких, нетленных лучей.

  •  

— Была в мудреце; хотела в собаку; взяли в депутаты. Меня — знаешь! — посылают в законодатели по выборам… Что это у тебя сияет так прекрасно?
— Ничего!.. Так!.. Слава.
— Ах, какая хорошенькая вещица!.. Откуда ты её достала?
— Люди дали, вместо сострадания, которого требовал от них поэт — видно потому, что она дешевле и почти ничего им не стоит.
— Однако ж, хоть дешева, да очень мила!.. Какой блеск!.. Подари мне её. Не то поменяйся со мною.
— Что же ты мне дашь?
— Дам тебе свой ум: видишь, какой славный, крепкий, прочный, основательный! Я — знаешь! — была в необыкновенном мудреце и ужасно много нажила себе у него ума, который называл он своим невещественным капиталом. А сколько промотали мы с ним этого капиталу по предисловиям, по передним, по пустякам!.. Возьми, душенька, его: он некрасив; без блеска, но он тебе пригодится.
— Но он нужен будет тебе самой. Ведь ты идёшь в законодатели по выборам?
— Говорят, вовсе не нужен: там думают наперекор друг другу и рассуждают шариками. Жребий решает, что умно и что глупо. Поменяйся, сестрица!

  •  

Надобно знать, что великий Хормузда большой враг просвещения и любит на досуге шутить над ученою частию. У него на этот счет есть своя поговорка, которую повторяет он при всяком случае: «Как хотите вы искоренить грех, когда на земле всякой час издается новая книга?»

  •  

— Веди себя честно и добропорядочно, не плутуй, не финти, но верти так крепко слабыми людскими мозгами, так со временем будешь у меня даже собакою.

  •  

Взяв ум под мышку, я отправилась с печальным видом в несчастного. <…> В день своего рождения он уже был сирота. Его выбросили на улицу в ненастную и холодную погоду, и если б ему не было суждено быть несчастным, он бы вероятно тут же погиб от холода; но сострадание с нежными слезами на глазах поспешило прислонить его к теплой своей груди, чтоб сохранить бедняжку для дальнейших мучений. Юность его прошла в нищете и уничижении. И детских летах он уже обнаруживав прекрасный нрав и отличные способности: все его хвалили, все предсказывали ему счастие, успехи, богатство, но никто не тронулся с места, чтоб помочь ему устроить себе приличное на земле существование. Он боролся с голодом, наготою и пламенною страстию просветить себя всем тем, что только люди знали в его время, — и должен был беспрестанно протягивать к ним руку, моля подаяния — то куска хлеба, то несколько сведений, которые бросали они ему с великодушным презрением и которые глотал он с горькими слезами. Едва достиг он совершенного возраста, как некоторые его сограждане, приметив в нём отличный ум, обогащенный истинною наукою, начали грабить тот и другую с хищностью настоящих еретиков, бусурман, киргизов и, разграбив, бесстыдно выдавать их за свои собственные, а его самого прятать за высоким валом своей гордости и своего невежества. Он чувствовал в себе присутствие драгоценного дара, принесенного мною с неба, и не мог долго стерпеть подобного угнетения: несмотря на свою скромность, движимый чувством своего достоинства и сильный чистотою своих намерений, хотел употребить свой ум от собственного своего имени, и явно обратить его на пользу всего общества. <…> Невежество и порок испугались его появления и восстали против него с несметною стаею предрассудков, лютых, алчных, отвратительных, получающих грубый свой корм с их руки и грязным языком своим лижущих развратную их руку. Зависть и пронырство по их приказанию мигом окинули его длинною своею сетью. Клевета, вечно сидящая на их плече подобно обученному соколу, при первом их мановении налетела на него с остервенением, впилась в него своими когтями и нечистым клювом стала терзать его сердце, выдергивать поодиночке его надежды, тормошить его совесть и рвать по кускам его мнения. Гонители тщательно подобрали эти куски и составили из них уродливое обвинение. Все его предначертания, усилия и действия были столкнуты с высоты, на которую возвел их его ум, были уронены и опрокинуты, и каждое из них упало прямо на его голову с огромною тяготительною силою несчастия. <…> Смрадное подземелье осталось единственным местом, в котором люди дозволили ему обитать на земле. И когда высшая мудрость исторгла ого оттуда, когда, убедясь в его благонамеренности, пожелала отдать ему справедливость и заставить невежество и порок любить и почитать его, невежество и порок кинулись оба вместе целовать его от всего сердца, просить у него извинения, клясться в своей дружбе, обнимать с умилением и — удушили его в своих объятиях. То было одно счастие, которое испытал он на свете, и я давно желала ему кончины, чтоб прекратить и его, и мои мучения.

  •  

— Эти слоны живут так долго, так долго!.. как богатые тётушки!..

  •  

Ума никогда не должно употреблять иначе, как в микстуре. Надо развести его пополам или в третьей доле с глупостью или с лицемерством, или с пенником; но всего лучше с эгоизмом; или слегка разлить его подлостью, не то хоть растворить в шутовстве — тогда он весьма приятен, вкусен, мил и дорого ценится. Но ум чистый, настоящий № 1, без подливки, без соуса — упаси тебя несовершеннейший от такого мухомора! Как раз отравишь им и себя, и того, в кого переселишься. Не дар, а несчастие!..

  •  

Мы уверили Китай — то было в Китае, — что знаем все языки, которых никто не знает, понимаем все ремесла и искусства, съели собаку во всех науках и одни обладаем «великою тайною», как без денег сделать китайцев счастливыми. Впрочем, у нас все было тайною: тайн наделали мы у себя столько, сколько на свете считается языков, ремесел, искусств и наук, — и играли с людьми в тайны, и всегда людей обыгрывали. Люди непременно хотели добраться до кладовой наших необыкновенных познаний и даже несколько раз невзначай в неё вторгались, но мы всегда счастливо увертывались с пучком наших тайн, который называли умом: увернемся и ещё вновь, ослепим им глаза, ловко ворочая пучок под самым их носом, в таком, однако ж, расстоянии от глаз и ото рта, чтоб они не могли ни запустить в него своих взоров, ни схватить его зубами. Это было очень забавно, но крайне утомительно: мы принуждены были окружить себя бесчисленными предосторожностями, сидеть на предосторожностях и спать на жестком тюфяке из предосторожностей. У нас заболели бока.

  •  

Я сделалась пугалищем всего болота: свиньи, коровы, люди не знали, куда деваться от опасной змеи, которая никому не прощала, которая для потехи метала смертию в прохожих и находила удовольствие приправлять их кровь ядом, чтоб придать более вкуса земному их существованию в болоте, в северной мгле и в глубоком снегу.

  •  

… били баклуши и тешились, как русские девки в семик, не думая более о людях и не опасаясь их страстей. Последние обыкновенно были заплачены нами в целом государстве за весь год вперед, под верный залог жадности и с вычетом пяти процентов в пользу обеднелых от честности лихоимцев.

О повести

править
  •  

Прочитайте новую его фантазию: <…> основная мысль её та, что в свете всё делается навыворот, <…> но неужели из этой сумятицы нет исключений? Руссо, ненавидевший существующий порядок вещей, по крайней мере, воображал себе ложную утопию в возвращении людей к первобытной дикости <…>! Вы куда зовёте нас своими статьями? Если в мире <…> всё так нелепо и бессмысленно: скажите, где ж порядок, где совершенство, где счастие? В сказке вашей, последнею целью всех желаний ревижской души, утомлённой долговременным скитаньем по умным, учёным, святым и великим людям, есть превратиться »в собаку«: это значит идти далее, чем Руссо, который требовал от людей только быть просто четвероногими, а не исключительно лающими животными.

  Николай Надеждин, «Здравый смысл и Барон Брамбеус» (статья II), май 1834
  •  

Случалось, верно, всякому из нас читать похождения души, бывшей в разных телах, рассказанные в сотне повестей: это то же самое, приправленное разными штуками Барона Брамбеуса, невыразимыми в печатной книге. Чтение может быть весьма занимательное для души какого-нибудь калмыцкого учёного…

  — вероятно, Николай Надеждин, «„Новоселье“. Часть вторая», июнь 1834

Примечания

править
  1. 1 2 3 В. А. Кошелев, А. Е. Новиков. Примечания // О. И. Сенковский. Сочинения барона Брамбеуса. — М.: Советская Россия, 1989. — С. 487.
  2. Н. Надеждин (Здравый смысл и Барон Брамбеус, статья III // Телескоп, 1834, № 21, с. 332) и Виссарион Белинский (Литературный разговор, подслушанный в книжной лавке // Отечественные записки, 1842, № 9, отд. VIII, с. 40) включили это в примеры дурновкусия Сенковского.