Улитка на склоне

научно-фантастический роман Аркадия и Бориса Стругацких

«Улитка на склоне» — сатирико-фантастический роман (повесть по авторскому определению) братьев Стругацких, написанный во второй половине 1965 года. Первый вариант — повесть «Беспокойство», откуда практически без изменений взят и расширен текст шести глав (2, 4—8; пять из них — об Атосе-Кандиде) — цитаты приведены здесь со ссылками. Состоит из 2 слабовзаимосвязанных частей: «Управление» или «Перец» (опубликована в 1968 году) и «Лес» или «Кандид» (опубликована в 1966). Полностью роман был впервые издан в 1972 году в ФРГ, а в СССР — лишь в 1988.

Цитаты

править

Глава первая. Перец

править
  •  

С этой высоты лес был как пышная пятнистая пена; как огромная, на весь мир, рыхлая губка; как животное, которое затаилось когда-то в ожидании, а потом заснуло и проросло грубым мохом. Как бесформенная маска, скрывающая лицо, которое никто ещё никогда не видел.[1]начало романа и повести

  •  

… это был знакомый человек Клавдий-Октавиан Домарощинер из группы Искоренения. <…>
— Человек сидит у обрыва, — сказал он, — и рядом с ним сандалии. Неизбежно возникает вопрос: чьи это сандалии и где их владелец?
— Это мои сандалии, — сказал Перец.

— Ваши? — Домарощинер с сомнением посмотрел на большой блокнот. — Значит, вы сидите босиком? Почему? — Он решительно спрятал большой блокнот и извлёк из заднего кармана малый блокнот. <…> — Почему вы вот уже вторично пришли на обрыв, куда остальные сотрудники Управления, не говоря уже о внештатных специалистах, ходят разве для того, чтобы справить нужду?


Перец сжался. Это просто от невежества, подумал он. Нет, нет, это не вызов и не злоба, этому не надо придавать значения. Это просто невежество. Невежеству не надо придавать значения, никто не придаёт значения невежеству. Невежество испражняется в лес. Невежество всегда на что-нибудь испражняется, и, как правило, этому не придают значения. Невежество никогда не придавало значения невежеству…
— Вам, наверное, нравится здесь сидеть, — вкрадчиво продолжал Домарощинер. — Вы, наверное, очень любите лес. Вы его любите? Отвечайте!
— А вы? — спросил Перец. <…>
— А вы не забывайтесь, — сказал он обиженно и раскрыл блокнот. — Вы прекрасно знаете, где я состою, а я состою в группе Искоренения, и поэтому ваш <…> контрвопрос абсолютно лишён смысла. Вы прекрасно понимаете, что моё отношение к лесу определяется моим служебным долгом, а вот чем определяется ваше отношение к лесу — мне неясно. Это нехорошо, Перец, вы обязательно подумайте об этом, советую вам для вашей же пользы <…>. Нельзя быть таким непонятным. <…> На вашем месте я бы прямо рассказал мне всё. И всё расставил бы на свои места. Откуда вы знаете, может быть, есть смягчающие обстоятельства, и вам в конечном счёте ничто не грозит. А, Перец? Вы же взрослый человек и должны понимать, что двусмысленность неприемлема. <…> Вот, например камень. Пока он лежит неподвижно, он прост, он не внушает сомнений. Но вот его берёт чья-то рука и бросает. Чувствуете?
— Нет, — сказал Перец. — То есть, конечно, да.
— Вот видите. Простота сразу исчезает, и её больше нет. Чья рука? — спрашиваем мы. Куда бросает? Или, может быть, кому? Или, может быть, в кого? А зачем?..

  •  

— Когда выйдет приказ, — провозгласил Домарощинер, — мы двинем [в Лес] не ваши паршивые бульдозеры и вездеходы, а кое-что настоящее, и за два месяца превратим там всё в… э-э… в бетонированную площадку, сухую и ровную.
— Ты превратишь, — сказал Тузик. — Тебе если по морде вовремя не дать, ты родного отца в бетонную площадку превратишь. Для ясности.

  •  

— Лес для тебя опасен, потому что он тебя обманет.
— Наверное, — сказал Перец. — Но ведь я приехал сюда только для того, чтобы повидать его.
— Зачем тебе горькие истины?[К 1] — сказал Ким. — Что ты с ними будешь делать? И что ты будешь делать в лесу? Плакать о мечте, которая превратилась в судьбу? Молиться, чтобы всё было не так? Или, чего доброго, возьмешься переделывать то, что есть, в то, что должно быть?
— А зачем же я сюда приезжал?
— Чтобы убедиться. Неужели ты не понимаешь, как это важно: убедиться. Другие приезжают для другого. Чтобы обнаружить в лесу кубометры дров. Или найти бактерию жизни. Или написать диссертацию. Или получить пропуск, но не для того, чтобы ходить в лес, а просто на всякий случай: когда-нибудь пригодится, да и не у всех есть. А предел поползновений — извлечь из леса роскошный парк, как скульптор извлекает статую из глыбы мрамора. Чтобы потом этот парк стричь. Из года в год. Не давать ему снова стать лесом.

Глава вторая. Кандид

править
  •  

Он открыл глаза и уставился в низкий, покрытый известковыми натеками потолок. По потолку шли рабочие муравьи. Они двигались двумя ровными колоннами, слева направо нагруженные, справа налево порожняком. Месяц назад было наоборот: справа налево — с грибницей, слева направо — порожняком. И через месяц будет наоборот, если им не укажут делать что-нибудь другое. Вдоль колонн редкой цепью стояли крупные чёрные сигнальщики, стояли неподвижно, медленно поводя длинными антеннами, и ждали приказов. Месяц назад я тоже просыпался и думал, что послезавтра ухожу, и никуда мы не ушли, и ещё когда-то, задолго до этого, я просыпался и думал, что послезавтра мы наконец уходим, и мы, конечно, не ушли, но если мы не уйдём послезавтра, я уйду один. Конечно, так я уже тоже думал когда-то, но теперь-то уж я обязательно уйду.[1] Хорошо бы уйти прямо сейчас, ни с кем не разговаривая, никого не упрашивая, но так можно сделать только с ясной головой, не сейчас. А хорошо бы решить раз и навсегда: как только я проснусь с ясной головой, я тотчас же встаю, выхожу на улицу и иду в лес, и никому не даю заговорить со мной, это очень важно — никому не дать заговорить с собой, заговорить себя, занудить голову, особенно вот эти места над глазами, до звона в ушах, до тошноты, до мути в мозгу и в костях.

  •  

Дом сильно зарос за ночь, и в густой поросли вокруг видна была только тропинка, протоптанная старцем, и место у порога, где старец сидел и ждал, ёрзая, пока они проснутся. Улицу уже расчистили, зелёный ползун толщиной в руку, вылезший вчера из переплетения ветвей над деревней и пустивший корни перед соседским домом, был порублен, облит бродилом, потемнел и уже закис. От него остро и аппетитно пахло, и соседовы ребятишки, обсев его, рвали бурую мякоть и набивали рты сочными брызжущими комками.[1]

  •  

Слухач, пошатываясь и заплетая кривые ноги, ходил кругами, расплескивая пригоршнями коричневый травобой из огромного горшка, подвешенного на животе. Трава позади него дымилась и жухла на глазах. <…>
Он вдруг замолчал и судорожно вздохнул. Глаза его зажмурились, руки как бы сами собой поднялись ладонями вверх. Лицо расплылось в сладкой улыбке, потом оскалилось и обвисло. Кандид, уже шагнувший было в сторону, остановился послушать. Мутное лиловатое облачко сгустилось вокруг голой головы Слухача, губы его затряслись, и он заговорил быстро и отчётливо, чужим, каким-то дикторским голосом, с чужими интонациями, чужим, не деревенским стилем и словно бы даже на чужом языке, так что понятными казались только отдельные фразы:
— На дальних окраинах Южных земель в битву вступают всё новые… Отодвигается всё дальше и дальше на юг… Победного передвижения… Большое разрыхление почвы в Северных землях ненадолго прекращено из-за отдельных и редких… Новые приёмы заболачивания дают новые обширные места для покоя и нового продвижения на… Во всех поселениях… Большие победы… Труд и усилия… Новые отряды подруг… Завтра и навсегда спокойствие и слияние…[3]
Подоспевший старец стоял у Кандида за плечом и разъяснял азартно: «Во всех поселениях, слышал?.. Значит, и в нашем тоже… Большие победы! Всё время ведь твержу: нельзя… Спокойствие и слияние — понимать же надо… И у нас, значит, тоже, раз во всех… И новые отряды подруг, понял?..»
Слухач замолчал и опустился на корточки. Лиловое облачко растаяло. Старец нетерпеливо постучал Слухача по лысому темени. Слухач заморгал, потёр себе уши.
— О чём это я? — сказал он. — Передача, что ли, была? Как там Одержание? Исполняется или как?..[1]

  •  

В поле сеяли. Душный стоячий воздух был пропитан крепкой смесью запахов, разило по́том, бродилом, гниющими злаками. Утренний урожай толстым слоем был навален вдоль борозды, зерно уже тронулось. Над горшками с закваской толклись и крутились тучи рабочих мух, и в самой гуще этого чёрного, отсвечивающего металлом круговорота стоял староста и, наклонив голову и прищурив один глаз, внимательно изучал каплю сыворотки на ногте большого пальца. Ноготь был специальный, плоский, тщательно отполированный, до блеска отмытый нужными составами. Мимо ног старосты по борозде в десяти шагах друг от друга гуськом ползли сеятели. <…>
Кандид пошёл вдоль цепи, наклоняясь и заглядывая в опущенные лица. Отыскав Кулака, он тронул его за плечо, и Кулак сразу же, ни о чём не спрашивая, вылез из борозды. Борода его была забита грязью.
— Чего, шерсть на носу, касаешься? — прохрипел он, глядя Кандиду в ноги. — Один вот тоже, шерсть на носу, касался, так его взяли за руки — за ноги и на дерево закинули, там он до сих пор висит, а когда снимут, так больше уже касаться не будет, шерсть на носу…
— Идёшь? — коротко спросил Кандид.
— Ещё бы не иду, шерсть на носу, когда закваски на семерых наготовил, в дом не войти, воняет, жить невозможно, как же теперь не идти — старуха выносить не желает, а сам я на это уже смотреть не могу. Да только куда идём? Колченог вчера говорил, что в Тростники, а я в Тростники не пойду, шерсть на носу, там и людей-то в Тростниках нет, не то что девок, там если человек захочет кого за ногу взять и на дерево закинуть, шерсть на носу, так некого, а мне без девки жить больше невозможно, меня староста со свету сживет… <…>
— Выходим послезавтра, — сказал Кандид.
— А чего ждать? — возмутился Кулак. — Почему это послезавтра? У меня в доме ночевать невозможно, закваска смердит, пошли лучше сегодня вечером, а то вот так один ждал-ждал, а как ему дали по ушам, так он и ждать перестал, и до сих пор не ждёт…[1]

  •  

Пар и дым из-под ног мертвяков пошёл гуще, мертвяки попятились. «Ну, всё, — сказали в цепи, — не устояли, сейчас вывернутся…» Мертвяки неуловимо изменились, словно повернулись внутри собственной шкуры. Не стало видно ни глаз, ни рта — они стояли спиной. Через секунду они уже уходили, мелькая между деревьями. Там, где они только что стояли, медленно оседало облако пара.[1] <…>
— А помнишь, Молчун, как ты на мертвяка прыгал? Как он, понимаешь, на него прыгнет, шерсть на носу, да как его за голову ухватит, обнял, будто свою Наву, шерсть на носу, да как заорёт… <…> Обжёгся, значит, ты, потом весь в волдырях ходил, мокли они у тебя, болели. Зачем же ты на него прыгал, Молчун? Один вот так на мертвяка прыгал-прыгал, слупили с него кожу на пузе, больше теперь не прыгает, шерсть на носу, и детям прыгать закажет… Говорят, Молчун, ты на него прыгал, чтобы он тебя в Город унёс, да ведь ты же не девка, чего он тебя понесёт, да и Города, говорят, никакого нет, это всё этот старый пень выдумывает слова разные — Город, Одержание… А кто его, это Одержание, видел? Слухач пьяных жуков наглотается, как пойдет плести, а старый пень тут как тут, слушает, а потом бродит везде, жрёт чужое и повторяет…

  •  

Кулак <…> говорил:
— А кто его, это Одержание, видел? Слухач пьяных жуков наглотается, как пойдёт плести, а старый пень тут как тут, слушает, а потом бродит везде, жрёт чужое и повторяет…[1]

  •  

На площадь сошлась вся деревня, болтали, толкались, сыпали на пустую землю семена — выращивали подстилки, чтобы мягко было сидеть. Под ногами путались детишки, их возили за вихры и за уши, чтобы не путались. Староста, бранясь, отгонял колонну плохо обученных муравьев, потащивших было личинки рабочей мухи прямо через площадь, допрашивал окружающих, по чьему же это приказу муравьи здесь идут и что же это такое за безобразие. Подозревали Слухача и Кандида, но точно выяснить было уже невозможно.[1]

  •  

Колченог неудачно выкрикнул, что время теперь военное, а все про это забывают. От Болтуна сразу отвлеклись. Слухач стал объяснять, что никакой войны нет и никогда не было, а есть и будет Большое Разрыхление Почвы. Да не Разрыхление, возразили в толпе, а Необходимое Заболачивание. Разрыхление давно кончилось, уже сколько лет как Заболачивание, а Слухачу невдомёк, да и откуда ему знать, раз он Слухач. Поднялся старец и, выкатив глаза, хрипло завопил, что всё это нельзя, что нет никакой войны, и нет никакого Разрыхления, и нет никакого такого Заболачивания, а есть, была и будет Поголовная Борьба на Севере и на Юге. Как же нет войны, шерсть на носу, отвечали ему, когда за чудаковой деревней полное озеро утопленников? Собрание взорвалось. Мало ли что утопленники! Где вода, там и утопленники, за чудаковой деревней всё не как у людей, и чудакова деревня нам не указ, они с глины едят, под глиной живут, жену-то ворам отдал, а теперь на утопленников ссылаешься? Да никакие это не утопленники, и не борьба это, и не война, а Спокойствие это и Слияние в целях Одержания! А почему же тогда Молчун в Город идёт? Молчун в Город идёт — значит Город есть, а раз есть, то какая же может быть война — ясно, что Слияние!.. А мало ли куда идёт Молчун? Один вот тоже шел, дали ему хорошенько по ноздрям, больше никуда не идёт… Молчун потому и идёт в Город, что Города нет, знаем мы Молчуна, Молчун дурак-дурак, а умный, его, Молчуна, на кривой не объедешь, а раз Города нет, то какое же может быть Слияние?.. Нет никакого Слияния, одно время, правда, было, но уже давно нет… Так и Одержания уже нет!..[1] Это кто там кричит, что нет Одержания?

  •  

Поговори[л] ещё минут пятнадцать о том, как на озере в Тростниках приманивают рыбу шевелением пальцев…[1]

Глава третья. Перец

править
  •  

Ким вернулся из канцелярии и принёс огромную папку с доносами. Девяносто два доноса на меня, все написаны одним почерком и подписаны разными фамилиями. Что я ворую казённый сургуч на почте, и что я привёз в чемодане малолетнюю любовницу и прячу её в подвале пекарни, и что я ещё много чего… И Ким читал эти доносы и одни бросал в корзину, а другие откладывал в сторону, бормоча: «А это надо обмозговать…» И это было неожиданно и ужасно, бессмысленно и отвратительно… Как он робко взглядывал на меня и сразу отводил глаза…
Перец <…> опустился на колени у края обрыва.
Но лес оставался безразличен. Он был так безразличен, что даже не был виден. Под обрывом была тьма, и только на самом горизонте что-то широкое и слоистое, серое и бесформенное вяло светилось в сиянии луны.
— Проснись, — попросил Перец. — Погляди на меня хотя бы сейчас, когда мы одни, не беспокойся, они все спят. Неужели тебе никто из нас не нужен? Или ты, может быть, не понимаешь, что это такое — нужен? Это когда нельзя обойтись без. Это когда всё время думаешь о. Это когда всю жизнь стремишься к. Я не знаю, какой ты. Этого не знают даже те, кто совершенно уверен в том, что знают. Ты такой, какой ты есть, но могу же я надеяться, что ты такой, каким я всю жизнь хотел тебя видеть: добрый и умный, снисходительный и помнящий, внимательный и, может быть, даже благодарный. Мы растеряли всё это, у нас не хватает на это ни сил, ни времени, мы только строим памятники, всё больше, всё выше, всё дешевле, а помнить — помнить мы уже не можем. Но ты-то ведь другой, потому-то я и пришёл к тебе, издалека, не веря в то, что ты существуешь на самом деле. Так неужели я тебе не нужен? Нет, я буду говорить правду. Боюсь, что ты мне тоже не нужен. Мы увидели друг друга, но ближе мы не стали, а должно было случиться совсем не так. Может быть, это они стоят между нами? Их много, я один, но я — один из них, ты, наверное, не различаешь меня в толпе, а может быть, меня и различать не стоит. Может быть, я сам придумал те человеческие качества, которые должны нравиться тебе, но не тебе, какой ты есть, а тебе, каким я тебя придумал… <…> Они боятся. Я тоже боюсь. Но я боюсь не только тебя, я ещё боюсь и за тебя. Ты ведь их ещё не знаешь. Впрочем, я их тоже знаю очень плохо. Я знаю только, что они способны на любые крайности, на самую крайнюю степень тупости и мудрости, жестокости и жалости, ярости и выдержки. У них нет только одного: понимания. Они всегда подменяли понимание какими-нибудь суррогатами: верой, неверием, равнодушием, пренебрежением. Как-то всегда получалось, что это проще всего. Проще поверить, чем понять. Проще разочароваться, чем понять. Проще плюнуть, чем понять. Между прочим, я завтра уезжаю, но это ещё ничего не значит. Здесь я не могу помочь тебе, здесь всё слишком прочно, слишком устоялось. Я здесь слишком уж заметно лишний, чужой. Но точку приложения сил я ещё найду, не беспокойся. Правда, они могут необратимо загадить тебя, но на это тоже надо время, и немало: им ведь ещё нужно найти самый эффективный, экономичный и главное простой способ. Мы ещё поборемся, было бы за что бороться… До свидания.

  •  

Перец опустился в большое старое кресло, вытянул ноги и, откинувшись, покойно положил руки на подлокотники. Ну, что стоите, сказал он книгам. Бездельники! Разве для этого вас писали? Доложите, доложите-ка мне, как идёт сев, сколько посеяно? Сколько посеяно: разумного? доброго? вечного? И какие виды на урожай? А главное — каковы всходы? Молчите… Вот ты, как тебя… Да-да, ты, двухтомник! Сколько человек тебя прочитало? А сколько поняло? Я очень люблю тебя, старина, ты добрый и честный товарищ. Ты никогда не орал, не хвастался, не бил себя в грудь. Добрый и честный. И те, кто тебя читают, тоже становятся добрыми и честными. Хотя бы на время. Хотя бы сами с собой… Но ты знаешь, есть такое мнение, что для того, чтобы шагать вперёд, доброта и честность не так уж обязательны. Для этого нужны ноги. И башмаки. Можно даже немытые ноги и нечищенные башмаки… Прогресс может оказаться совершенно безразличным к понятиям доброты и честности, как он был безразличен к этим понятиям до сих пор. Управлению, например, для его правильного функционирования ни честность, ни доброта не нужны. Приятно, желательно, но отнюдь не обязательно. Как латынь для банщика. Как бицепсы для бухгалтера. Как уважение к женщине для Домарощинера… Но всё зависит от того, как понимать прогресс. Можно понимать его так, что появляются эти знаменитые «зато»: алкоголик, зато отличный специалист; распутник, зато отличный проповедник; вор ведь, выжига, но зато какой администратор! Убийца, зато как дисциплинирован и предан… А можно понимать прогресс как превращение всех людей в добрых и честных. И тогда мы доживем когда-нибудь до того времени, когда будут говорить: специалист он, конечно, знающий, но грязный тип, гнать его надо…
Слушайте, книги, а вы знаете, что вас больше, чем людей? Если бы все люди исчезли, вы могли бы населять землю и были бы точно такими же, как люди. Среди вас есть добрые и честные, мудрые, многознающие, а также легкомысленные пустышки, скептики, сумасшедшие, убийцы, растлители, дети, унылые проповедники, самодовольные дураки и полуохрипшие крикуны с воспалёнными глазами. И вы бы не знали, зачем вы. В самом деле, зачем вы? Многие из вас дают знания, но зачем это знание в лесу? Оно не имеет к лесу никакого отношения. Это как если бы будущего строителя солнечных городов[2] старательно учили бы фортификации, и тогда, как бы он потом ни тщился построить стадион или санаторий, у него всё выходил бы какой-нибудь угрюмый редут с флешами, эскарпами и контрэскарпами. То, что вы дали людям, которые пришли в лес, это не знание, это предрассудки… Другие из вас вселяют неверие и упадок духа. И не потому, что они мрачны, или жестоки, или предлагают оставить надежду, а потому что лгут. Иногда лгут лучезарно, с бодрыми песнями и лихим посвистом, иногда плаксиво, стеная и оправдываясь, но — лгут. Почему-то такие книги никогда не сжигают и никогда не изымают из библиотек, не было ещё в истории человечества случая, чтобы ложь предавали огню. Разве что случайно, не разобравшись или поверив. В лесу они тоже не нужны. Они нигде не нужны. Наверное, именно поэтому их так много… То есть не поэтому, а потому что их любят… Тьмы горьких истин нам дороже

  •  

В кабинете было сумеречно и холодно, сизый табачный дым плавал между шкафами, как студенистые водоросли, а менеджер — бородавчатый, раздутый, пестрящий разноцветными пятнами, — словно гигантский осьминог, двумя волосатыми щупальцами вскрыл лакированную раковину шахматной доски и принялся хлопотливо извлекать из неё деревянные внутренности. Круглые глаза его тускло поблескивали, и правый, искусственный, был всё время направлен в потолок, а левый, живой, как пыльная ртуть, свободно катался в орбите, устремляясь то на Переца, то на дверь, то на доску.

  •  

… репродуктор внутреннего вещания хрюкнул и объявил бесполым голосом: «Всем работникам Управления находиться у телефонов. Ожидается обращение директора к сотрудникам». <…>
В комнате, куда он попал, было два стола. За одним сидел с телефонной трубкой Домарощинер. Лицо у него было каменное, глаза закрыты. Он прижимал трубку к уху плечом и что-то быстро записывал карандашом в большом блокноте. Второй стол был пуст, и на нём стоял телефон. Перец жадно схватил трубку и стал слушать.
Шорох. Потрескивания. Незнакомый писклявый голос[К 2]: «…Управление реально может распоряжаться только ничтожным кусочком территории в океане леса, омывающего континент. Смысла жизни не существует и смысла поступков тоже. Мы можем чрезвычайно много, но мы до сих пор так и не поняли, что из того, что мы можем, нам действительно нужно. Он даже не противостоит, он попросту не замечает. Если поступок принёс вам удовольствие — хорошо, если не принёс — значит, он был бессмысленным…» Снова шорох и потрескивания. «…Противостоим миллионами лошадиных сил, десятками вездеходов, дирижаблей и вертолётов, медицинской наукой и лучшей в мире теорией снабжения. У Управления обнаруживаются по крайней мере два крупных недостатка. В настоящее время акции подобного рода могут иметь далеко идущие шифровки на имя Герострата, чтобы он оставался нашим любимейшим другом. Оно совершенно не способно созидать, не разрушая авторитета и неблагодарности…» Гудки, свист, звуки, похожие на надрывный кашель. «…Оно очень любит так называемые простые решения, библиотеки, внутреннюю связь, географические и другие карты. Пути, которые оно почитает кратчайшими, чтобы думать о смысле жизни сразу за всех людей, а люди этого не любят. Сотрудники сидят, спустив ноги в пропасть, каждый на своём месте, толкаются, острят и швыряют камешки, и каждый старается швырнуть потяжелее, в то время как расход кефира не помогает ни взрастить, ни искоренить, ни в должной мере законспирировать лес. Я боюсь, что мы не поняли даже, чего мы, собственно, хотим, а нервы, в конце концов, тоже надлежит тренировать, как тренируют способность к восприятию[К 3], и разум не краснеет и не мучается угрызениями совести, потому что вопрос из научного, из правильно поставленного становится моральным. Он лживый, он скользкий, он непостоянный и притворяется. Но кто-то же должен раздражать, и не рассказывать легенды, а тщательно готовиться к пробному выходу. Завтра я приму вас опять и посмотрю, как вы подготовились. Двадцать два ноль-ноль — радиологическая тревога и землетрясение, восемнадцать ноль-ноль — совещание свободного от дежурства персонала у меня, как это говорится, на ковре, двадцать четыре ноль-ноль — общая эвакуация…»

  •  

— Подряд вообще никто не слушает <…>. Ведь директор обращается ко всем сразу, но одновременно и к каждому в отдельности. Понимаешь? <…> Я, например, рекомендую слушать так. Разверни речь директора в одну строку, избегая знаков препинания, и выбирай слова случайным образом, мысленно бросая кости домино. Тогда, если половинки костей совпадают, слово принимается и выписывается на отдельном листе. Если не совпадают — слово временно отвергается, но остаётся в строке. Там есть ещё некоторые тонкости, связанные с частотой гласных и согласных, но это уже эффект второго порядка. Понимаешь?
— Нет, — сказал Перец. — То есть да. Жалко, я не знал этого метода. И что же он сказал сегодня?
— Это не единственный метод. Есть ещё, например, метод спирали с переменным ходом. Этот метод довольно груб, но если речь идёт только о хозяйственно-экономических проблемах, то он очень удобен, потому что прост. Есть метод Стивенсон-заде, но он требует электронных приспособлений… Так что, пожалуй, лучше всего метод домино, а в частных случаях, когда словарь специализирован и ограничен, — метод спирали.
— Спасибо, — сказал Перец. — А о чём сегодня директор говорил?
— Что значит — о чём?
— Как?.. Ну… О чём? Ну, что он… сказал?
— Кому?
— Кому? Ну, тебе, например.
— К сожалению, я не могу тебе об этом рассказать. Это закрытый материал, а ты всё-таки, Перчик, внештатный сотрудник. Так что не сердись.

  •  

— Вообще ты мне что-то не нравишься последнее время… Доносы на тебя пишут… Знаешь что, завтра я устрою тебе свидание с директором. Пойди к нему и решительно объяснись. Я думаю, он тебя отпустит. Ты только подчеркни, что ты лингвист, филолог, что попал сюда случайно, упомяни как бы между прочим, что очень хотел попасть в лес, а теперь раздумал, потому что считаешь себя некомпетентным.
— Хорошо.
Они помолчали. Перец представил себя лицом к лицу с директором и ужаснулся. Метод домино, подумал он. Стивенсон-заде…
— И главное, не стесняйся плакать, — сказал Ким. — Он это любит.

Глава четвёртая. Кандид

править
  •  

— Нава, — сказал Кандид, — опять ты мне эту историю рассказываешь. Ты мне её уже двести раз рассказывала.
— Ну так и что же? — сказала Нава, удивившись. — Ты какой-то странный, Молчун. Что же мне тебе ещё рассказывать? Я больше ничего не помню и не знаю. Не стану же я тебе рассказывать, как мы с тобой на прошлой неделе рыли погреб, ты же это и сам всё видел. Вот если бы я рыла погреб с кем-нибудь другим, с Колченогом, например, или с Болтуном… — Она вдруг оживилась. — А знаешь, Молчун, это даже интересно. Расскажи ты мне, как мы с тобой на прошлой неделе рыли погреб, мне ещё никто об этом не рассказывал[1], потому что никто не видел…

Глава пятая. Перец

править
  •  

… сумрачного сотрудника группы Инженерного проникновения, <…> судя по опознавательному жетону на груди и по надписи на белой картонной маске, следовало называть Брандскугелем. Приёмная была окрашена в бледно-розовый цвет, на одной стене висела <…> большая картина, изображающая подвиг лесопроходца Селивана: Селиван с подъятыми руками на глазах у потрясённых товарищей превращался в прыгающее дерево. Розовые шторы на окнах были глухо задёрнуты, под потолком сияла гигантская люстра. Кроме входной двери, на которой было написано «ВЫХОД», в приёмной имелась ещё одна дверь, огромная, обитая жёлтой кожей, с надписью «ВЫХОДА НЕТ». Эта надпись была выполнена светящимися красками и смотрелась как угрюмое предупреждение. Под надписью стоял стол секретарши с четырьмя разноцветными телефонами и электрической пишущей машинкой. Секретарша, полная пожилая женщина в пенсне, надменно изучала «Учебник атомной физики».

  •  

— Мы никак не можем найти, — сказала Беатриса, — чем их заинтересовать, увлечь. Мы строили им удобные сухие жилища на сваях. Они забивают их торфом и заселяют какими-то насекомыми. Мы пытались предложить им вкусную пищу вместо той кислой мерзости, которую они поедают. Бесполезно. Мы пытались одеть их по-человечески. Один умер, двое заболели. Но мы продолжаем свои опыты. Вчера мы разбросали по лесу грузовик зеркал и позолоченных пуговиц… Кино им не интересно, музыка тоже. Бессмертные творения вызывают у них что-то вроде хихиканья… Нет, начинать нужно с детей. Я, например, предлагаю отлавливать их детей и организовывать специальные школы. К сожалению, это сопряжено с техническими трудностями, человеческими руками их не возьмёшь, здесь понадобятся специальные машины…

  •  

— Извините, пожалуйста, — сказал он, обращаясь к моншеру Брандскугелю. — Который час?
Моншер Брандскугель посмотрел на свои ручные часы, подумал и сказал:
— Я не знаю.
Тогда Перец нагнулся к его уху и прошептал:
— Я никому не скажу. Ни-ко-му.
Моншер Брандскугель колебался. Он нерешительно потрогал пальцами пластиковый жетон со своим именем, украдкой огляделся, нервно зевнул, снова огляделся и, надвинув плотнее маску, ответил шёпотом:
— Я не знаю.
Затем он встал и поспешно удалился в другой угол приёмной.

  •  

Комната, в которую он попал, была точной копией приёмной, и даже секретарша была точной копией первой секретарши, но читала она книгу под названием «Сублимация гениальности».

  •  

Тут низенькая дверь распахнулась, и в приёмную просунулся наголо обритый человек.
— Перец здесь есть такой? — зычно осведомился он.
— Есть, — сказал Перец, вскакивая.
— На выход с вещами! Машина отходит через десять минут, живо!
— Куда машина? Почему?
— Вы Перец?
— Да.
— Вы уехать хотели или нет?
— Я хотел, но…
— Ну, как хотите, — сердито рявкнул бритый. — Моё дело сказать.
Он скрылся, и дверца захлопнулась. Перец кинулся следом.
— Назад! — закричала секретарша, и несколько рук схватили его за одежду. Перец отчаянно рванулся, пиджак его затрещал.
— Там же машина! — простонал он.
— Вы с ума сошли! — сказала раздражённая секретарша. — Куда вы ломитесь? Вот же дверь, написано «ВЫХОД», а вы куда?
Твёрдые руки направили Переца к надписи «ВЫХОД». За дверью оказался обширный многоугольный зал, в который выходило множество дверей, и Перец заметался, раскрывая их одну за другой. <…>
— Господа! — крикнул Перец. — Где здесь выход?
— А вам откуда выход? — спросил дебелый продавец в поварском колпаке.
— Отсюда…
— А вот дверь, в которой вы стоите.
— Не слушайте его, — сказал продавцу хилый старик из очереди. — Это здесь есть один такой остряк, только очередь задерживает… Работайте, не обращайте внимания.
— Да я не острю, — сказал Перец. — У меня машина сейчас уйдёт…
— Да, это не тот, — сказал справедливый старик. — Тот всегда спрашивает, где уборная. Где у вас, вы говорите, машина, сударь?
— На улице…
— На какой улице? — спросил продавец. — Улиц много.
— Мне всё равно на какую, мне лишь бы выйти наружу!
— Нет, — сказал проницательный старик. — Это всё тот же. Он просто программу переменил. Не обращайте на него внимания…
Перец в отчаянии огляделся, выскочил обратно в зал и ткнулся в соседнюю дверь. Дверь была заперта. Недовольный голос осведомился:
— Кто там?
— Мне нужно выйти! — крикнул Перец. — Где здесь выход?
— Подождите, сейчас.
За дверью раздавался какой-то шум, плеск воды, стук задвигаемых ящиков. Голос спросил:
— Что вам нужно?
— Выйти! Выйти мне нужно!
— Сейчас.
Скрипнул ключ, и дверь отворилась. В комнате было темно.
— Проходите, — сказал голос.
Пахло проявителем. Перец, выставив вперёд руки, сделал несколько неуверенных шагов.
— Ничего не вижу, — сказал он.
— Сейчас привыкнете, — пообещал голос. — Ну, идите же, что вы встали?
Переца взяли за рукав и повели.
— Распишитесь вот здесь, — сказал голос.
В пальцах Переца оказался карандаш. Теперь он видел в темноте смутно белеющий лист бумаги.
— Расписались?
— Нет. А в чём расписываться?
— Да вы не бойтесь, это не смертный приговор. Распишитесь, что вы ничего не видели.
Перец наугад расписался. Его снова цепко взяли за рукав, провели между какими-то портьерами, потом голос спросил:
— Много вас здесь накопилось?
— Четверо, — раздалось как бы из-за двери.
— Очередь построена? Имейте в виду, сейчас я открою дверь и выпущу человека. Проходите по одному, не толкайтесь, и без шуток.

  •  

— Милостивые государи! Да что же это? У Переца бумаг нет!
— Ну, это не важно. У него, вероятно, пропуск…
— Нет у меня пропуска, — сказал Перец. — Ничего нет. Только чемодан и вот плащ… Я ведь не в лес собирался, я уехать хотел…
— А медосмотр? А прививки?
Перец помотал головой. Грузовик уже катил по серпантину, и Перец отрешённо смотрел на лес, на плоские пористые пласты его у самого горизонта, на его застывшее грозовое кипение, на липкую паутину тумана в тени утеса.
— Такие вещи даром не проходят, — сказал кто-то.
— Ну, в конце концов, на дороге никаких объектов нет…
— А Домарощинер?
— Ну что ж Домарощинер, раз объектов нет?
— Этого, положим, ты не знаешь. И никто не знает. А вот в прошлом году Кандид вылетел без документов, отчаянный парень, и где теперь Кандид?
— Во-первых, не в прошлом году, а гораздо раньше. А во-вторых, он просто погиб. На своём посту.
— Да? А ты приказ видел?
— Это верно, не было приказа.
— То есть даже спорить не о чем. Как посадили его в бункер при пропускном пункте, так он там до сих пор и сидит. Анкеты заполняет…

  •  

— Каждый человек в чём-нибудь да гений. <…> Надо только найти в нём это гениальное. Мы даже не подозреваем, а я, может быть, гений кулинарии, а ты, скажем, гений фармацевтики, а занимаемся мы не тем и раскрываем себя мало. Директор сказал, что в будущем этим будут заниматься специалисты, они будут отыскивать наши скрытые потенции…
— Ну, знаешь, потенции — это дело тёмное. Я-то, вообще, с тобой не спорю, может быть, действительно в каждом сидит гений, да только что делать, если данная гениальность может найти себе применение либо только в далёком прошлом, либо в далёком будущем, а в настоящем — даже гениальностью не считается, проявил ты её или нет. Хорошо, конечно, если ты окажешься гением кулинарии. А вот как выяснится, что ты гениальный извозчик, а Перец — гениальный обтёсыватель каменных наконечников, а я — гениальный уловитель какого-нибудь икс-поля, о котором никто ничего не знает и узнают только через двести лет… Вот тогда-то <…> и повернется к нам чёрное лицо досуга[4]

  •  

А вокруг шевелился лес, трепетал и корчился, менял окраску, переливаясь и вспыхивая, обманывая зрение, наплывая и отступая, издевался, пугал и глумился лес, и он весь был необычен, и его нельзя было описать, и от него мутило.[1]

Глава шестая. Перец

править
  •  

Перец, отворив дверцу вездехода, смотрел в заросли. Он не знал, что он должен увидеть. Что-то похожее на тошнотворный кисель. Что-то необычайное, что нельзя описать. Но самым необычайным, самым невообразимым, самым невозможным в этих зарослях были люди, и поэтому Перец видел только их. Они шли к вездеходу, тонкие и ловкие, уверенные и изящные, они шли легко, не оступаясь, мгновенно и точно выбирая место, куда ступить, и они делали вид, что не замечают леса, что в лесу они как дома, что лес уже принадлежит им, они даже, наверное, не делали вид, они действительно думали так, а лес висел над ними, беззвучно смеясь и указывая мириадами глумливых пальцев, ловко притворяясь и знакомым, и покорным, и простым — совсем своим. Пока. До поры до времени…[5]

  •  

Живой столб поднимался к кронам деревьев, сноп тончайших прозрачных нитей, липких, блестящих, извивающихся и напряжённых, сноп, пронизывающий плотную листву и уходящий ещё выше, в облака. И он зарождался в клоаке, в жирной клокочущей клоаке, заполненной протоплазмой — живой, активной, пухнущей пузырями примитивной плотью, хлопотливо организующей и тут же разлагающей себя, изливающей продукты разложения на плоские берега, плюющейся клейкой пеной… И сразу же, словно включились невидимые звукофильтры, из хрюканья мотоцикла выделился голос клоаки: клокотание, плеск, всхлипывания, бульканье, протяжные болотные стоны; и надвинулась тяжелая стена запахов: сырого сочащегося мяса, сукровицы, свежей желчи, сыворотки, горячего клейстера <…>.
Вокруг клоаки, заботливо склоняясь над нею, трепетали деревья, их ветви были повёрнуты в одну сторону и никли к бурлящей массе, и по ветвям струились и падали в клоаку толстые мохнатые лианы, и клоака принимала их в себя, и протоплазма обгладывала их и превращала в себя, как она могла растворить и сделать своею плотью всё, что окружало её…[К 4] <…>
Квентин посмотрел на часы. <…>
— Она щенится сейчас каждые восемьдесят семь минут. Значит, осталось… осталось… Да ничего не осталось, вон она, уже начала.
Клоака щенилась. На её плоские берега нетерпеливыми судорожными толчками один за другим стали извергаться обрубки белесого, зыбко вздрагивающего теста, они беспомощно и слепо катились по земле, потом замирали, сплющивались, вытягивали осторожные ложноножки и вдруг начинали двигаться осмысленно — ещё суетливо, ещё тычась, но уже в одном направлении, все в одном определённом направлении, разбредаясь и сталкиваясь, но все в одном направлении, по одному радиусу от матки, в заросли, прочь, одной текучей белесой колонной, как исполинские мешковатые слизнеподобные муравьи…
<…> мотоцикл ужасно взревел, вырвался из-под Тузика и, высоко подпрыгивая, бросился прямо в клоаку. «Стой! — закричал Тузик, приседая. — Куда?» Все замерли. Мотоцикл налетел на кочку, дико заверещал, встал на дыбы и упал в клоаку. Все подались вперёд. Перецу показалось, что протоплазма прогнулась под мотоциклом, словно смягчая удар, легко и беззвучно пропустила его в себя и сомкнулась над ним. Мотоцикл заглох. <…> Клоака стала пастью, сосущей, пробующей, наслаждающейся. Она катала в себе мотоцикл, как человек катает языком от щеки к щеке большой леденец. Мотоцикл кружило в пенящейся массе, он исчезал, появлялся вновь, беспомощно ворочая рогами руля, и с каждым появлением его становилось всё меньше, металлическая обшивка истончалась, делалась прозрачной, как тонкая бумага, и уже смутно мелькали сквозь неё внутренности двигателя, а потом обшивка расползлась, шины исчезли, мотоцикл нырнул в последний раз и больше не появлялся[К 5].
— Сглодала, — сказал Тузик с идиотским восторгом.
— Сволочь неуклюжая, — повторил Стоян. — Ты у меня за это заплатишь. Ты у меня всю жизнь за это платить будешь. <…>
Перец <…> смотрел на щенков. На детей леса. А может быть, на слуг леса. А может быть, на экскременты леса… Они медленно и неутомимо двигались колонной один за другим, словно текли по земле, переливаясь через стволы сгнивших деревьев, через рытвины, по лужам стоячей воды, в высокой траве, сквозь колючие кустарники. Тропинка исчезала, ныряла в пахучую грязь, скрывалась под наслоениями твёрдых серых грибов, с хрустом ломающихся под колесами, и снова появлялась, и щенки держались её и оставались белыми, чистыми, гладкими, ни одна соринка не прилипала к ним, ни одна колючка не ранила их, и их не пачкала чёрная липкая грязь. Они лились с тупой бездумной уверенностью, как будто по давно знакомой, привычной дороге. Их было сорок три.[5]
…Я рвался сюда, и вот я попал сюда, и я наконец вижу лес изнутри, и я ничего не вижу. Я мог бы придумать всё это, оставаясь в гостинице, <…> поздним вечером, когда не спится, когда всё тихо и вдруг в полночь начинает бухать баба, забивающая сваи на строительной площадке. Наверное, всё, что есть здесь, в лесу, я мог бы придумать: и русалок, и бродячие деревья, и этих щенков, как они вдруг превращаются в лесопроходца Селивана, — всё самое нелепое, самое святое. И всё, что есть в Управлении, я могу придумать и представить себе <…>. Но это ничего не значит. Увидеть и не понять — это всё равно что придумать.[К 6] Я живу, вижу и не понимаю, я живу в мире, который кто-то придумал, не затруднившись объяснить его мне, а может быть, и себе… Тоска по пониманию, вдруг подумал Перец. Вот чем я болен — тоской по пониманию.

  •  

— «А у меня семнадцать, — сказал Стоян, — и одна в печати. А кого ты в соавторы взял?» — «Ещё не знаю, — сказал Квентин. — Ким рекомендует менеджера, говорит, что сейчас транспорт — это главное, а Рита советует коменданта…» <…> — «Говорят, готовится приказ, — сказал Стоян. — У кого меньше пятнадцати статей, все пройдут спецобработку…» — «Да ну? — сказал Квентин. — Дрянь дело, знаю я эти спецобработки, от них волосы перестают расти и изо рта целый год пахнет…»

Глава седьмая. Кандид

править
  •  

… по главной улице идёт Кулак и говорит всем встречным, что вот Молчун всё ходил, уговаривал, пойдём, говорил, в Город, Кулак, послезавтра пойдём, целый год звал послезавтра в Город идти, а когда я еды наготовил невпроворот, что старуха ругается, тогда он без меня и без еды ушёл… Один вот тоже, шерсть на носу, уходил-уходил без еды, дали ему в лоб как следует, так больше не уходит, и с едой не уходит, и без еды боится, дома сидит, так ему дали…[6]

  •  

Медленно проплывали справа и слева жёлто-зелёные пятна, глухо фукали созревшие дурман-грибы, разбрасывая веером рыжие фонтаны спор, с воем налетела заблудившаяся лесная оса, старалась ударить в глаз, и пришлось сотню шагов бежать, чтобы отвязаться; шумно и хлопотливо, цепляясь за лианы, мастерили свои постройки разноцветные подводные пауки; деревья-прыгуны приседали и корчились, готовясь к прыжку, но, почувствовав людей, замирали, притворяясь обыкновенными деревьями, — и не на чем было остановить взгляд, нечего было запоминать.[6]

  •  

Слизни-амёбы один за другим проползали мимо них, не обращая на них никакого внимания. Их оказалось всего двенадцать, и последнего, двенадцатого, Нава, не удержавшись, пнула пяткой. Слизень проворно поджал зад и задвигался скачками. Нава пришла в восторг и кинулась было догнать и пнуть ещё разок, но Кандид поймал её за одежду.[6]

Глава восьмая. Кандид

править
  •  

Он потёр лоб. Я же уже решал этот вопрос. Давно, ещё в деревне. Я его даже два раза решал, потому что в первый раз я забыл решение, а сейчас я забыл доказательства… <…>
У меня весь мозг зарос лесом. Я ничего не понимаю… Вспомнил. Я шёл в Город, чтобы мне объяснили про всё: про Одержание, про мертвяков, Великое Разрыхление Почвы, озера с утопленниками… Оказывается, всё это обман, всё опять переврали, никому нельзя верить… Я надеялся, что в Городе мне объяснят, как добраться до своих, ведь старец всё время говорил: Город знает всё. И не может же быть, чтобы он не знал о нашей биостанции, об Управлении. Даже Колченог всё время болтает о Чёртовых Скалах и о летающих деревнях… Но разве может лиловое облако что-нибудь объяснить? Это было бы страшно, если бы хозяином оказалось лиловое облако. А почему «было бы»? Уже сейчас страшно! Это же напрашивается, Молчун: лиловый туман здесь везде хозяин, разве я не помню? Да и не туман это вовсе… Так вот в чём дело, вот почему людей загнали, как зверей, в чащи, в болота, утопили в озерах: они были слишком слабы, они не поняли, а если и поняли, то ничего не могли сделать, чтобы помешать… Когда я ещё не был загнан, когда я ещё был дома, кто-то доказывал очень убедительно, что контакт между гуманоидным разумом и негуманоидным невозможен. Да, он невозможен. Конечно же, он невозможен. И теперь никто мне не скажет, как добраться до дома… Мой контакт с людьми тоже невозможен, и я могу это доказать. Я ещё могу увидеть Чёртовы Скалы, говорят, их можно увидеть иногда, если забраться на подходящее дерево и если это будет подходящий сезон, только нужно сначала найти подходящее дерево, нормальное человеческое дерево. Которое не прыгает. И не отталкивает. И не старается уколоть в глаз. И всё равно нет такого дерева, с которого я мог бы увидеть биостанцию… Биостанцию?.. Би-о-стан-ци-ю… Он забыл, что такое биостанция.

  •  

Из лиловой тучи на четвереньках выползали мертвяки. Они двигались неуверенно, неумело и то и дело валились с ног, тычась головами в землю. Между ними ходила девушка, наклонялась, трогала их, подталкивала, и они один за другим поднимались с четверенек, выпрямлялись и, сначала спотыкаясь, а потом шагая всё твёрже и твёрже, уходили в лес.
…Хозяева, твердил Кандид про себя.[7]

  •  

— Как ты не понимаешь, мама, он же мой муж, мне дали его в мужья, и он уже давно мой муж…
Обе женщины поморщились.
— Пойдём, пойдём, — сказала мать Навы. — Ты пока ещё ничего не понимаешь… Он никому не нужен, он лишний, они все лишние, они ошибка…[7]

  •  

Подошла девушка и сказала что-то, указывая на рукоеда, и обе женщины стали внимательно разглядывать чудище, причём беременная даже привстала с кресла. Огромный рукоед, ужас деревенских детей, жалобно пищал, слабо вырывался и бессильно открывал и закрывал страшные роговые челюсти. Мать Навы взяла его за нижнюю челюсть и сильным уверенным движением вывернула её. Рукоед всхлипнул и замер, затянув глаза пергаментной плёнкой. Беременная женщина говорила: «…Очевидно, не хватает… Запомни, девочка… Слабые челюсти, глаза открываются не полностью… переносить наверняка не может и поэтому бесполезен, а может быть, даже и вреден, как и всякая ошибка… Надо чистить, переменить место, а здесь всё почистить…».[7] <…>
Девушка оттащила рукоеда в сторону, отступила на шаг и стала смотреть на него. Она словно прицеливалась. Лицо её стало серьёзным и даже каким-то напряжённым. Рукоед покачивался на неуклюжих лапах, уныло шевелил оставшейся челюстью и слабо скрипел. «Вот видишь», — сказала беременная женщина. Девушка подошла к рукоеду вплотную и слегка присела перед ним, уперев ладони в коленки. Рукоед затрясся и вдруг упал, распластав лапы, словно на него уронили двухпудовую гирю. Женщины засмеялись. Мать Навы сказала: «Да перестань ты, почему ты нам не веришь?» Девушка не ответила. Она стояла над рукоедом и смотрела, как тот медленно и осторожно подбирает под себя лапы и пытается подняться. Лицо её заострилось. Она рывком подняла рукоеда, поставила его на лапы и сделала движение, будто хотела обхватить его. Между её ладонями через туловище рукоеда протекла струя лилового тумана. Рукоед заверещал, скорчился, выгнулся, засучил лапами. Он пытался убежать, ускользнуть, спастись, он метался, а девушка шла за ним, нависала над ним, и он упал, неестественно сплетая лапы, и стал сворачиваться в узел. Женщины молчали. Рукоед превратился в пёстрый, сочащийся слизью клубок, и тогда девушка отошла от него и сказала, глядя в сторону: «Дрянь какая…»

  •  

Беременная женщина мельком оглянулась, увидела Кандида и рассеянно сказала ему:
— Ты ещё здесь? В лес иди, в лес… Зачем за нами идёшь? <…>
— Как мне пройти на биостанцию? — спросил он.
На их лицах изобразилось изумление, и он сообразил, что говорит на родном языке. Он и сам удивился: он уже не помнил, когда в последний раз говорил на этом языке.
— Как мне пройти к Белым Скалам? — спросил он.
Беременная женщина сказала, усмехаясь:
— Вот он, оказывается, чего хочет, этот козлик… — Она говорила не с ним, она говорила с матерью Навы. — Забавно, они ничего не понимают. Ни один из них ничего не понимает. Представляешь, как они бредут к Белым Скалам и вдруг попадают в полосу боёв!
— Они гниют там заживо, — сказала мать Навы задумчиво, — они идут и гниют на ходу, и даже не замечают, что не идут, а топчутся на месте… А в общем-то, пусть идёт, для Разрыхления это только полезно. Сгниёт — полезно. Растворится — тоже полезно…

Глава девятая. Перец

править
  •  

— И куда мы едем?
— Побег самый обыкновенный. <…> Каждый год у нас такие побеги. У инженеров машинка сбежала. И теперь приказ всем ловить. Вон, ловят…
Посёлок кончился. По пустырю, озарённому луной, бродили люди. Они словно играли в жмурки — шли на полусогнутых ногах, широко расставив руки. Глаза у всех были завязаны. Один с размаху налетел на столб и, вероятно, болезненно вскрикнул, потому что остальные разом остановились и стали осторожно ворочать головами.
— Каждый год такая петрушка, — говорил Вольдемар. — У них там и фотоэлементы, и разная акустика, и кибернетика, охранников-дармоедов понаставили на каждом углу — и всё-таки обязательно каждый год у них какая-нибудь машинка да сбежит. И тогда тебе говорят: бросай всё, иди её ищи. А кому охота её искать? Кому охота с ней связываться, я спрашиваю? Ведь если ты её хоть краем глаза увидишь — всё. Или тебя в инженеры упекут, или загонят куда-нибудь в лес, на дальнюю базу, грибы спиртовать, чтобы, упаси бог, не разгласил. Вот народ и ловчит, кто как умеет. Кто себе глаза завяжет, чтобы не увидеть, кто как… А кто поумней, тот просто бегает и кричит что есть мочи. У одного документы потребует, у другого обыск сделает, а то просто залезет на крышу и вопит. Вроде и при деле, а риска никакого…
— А мы что, тоже сейчас ловим? — спросил Перец.
— А как же, ловим. Народ ловит, и мы как все. Шесть часов ловить будем по часам. Есть приказ: если в течение шести часов бежавший механизм не обнаружен, его дистанционно взрывают. Чтобы всё было шито-крыто. А то ещё попадёт в посторонние руки. Видали, какой кавардак в Управлении? Так это ещё райская тишь, вы посмо́трите, что там через шесть часов начнётся. Ведь никто не знает, куда эта машинка заползла. Может, она у тебя в кармане. А заряд ей придаётся мощный, чтобы уж наверняка… Вот в прошлом году оказалась эта машинка в бане, а в баню множество народу понабилось — спасаться. Баня, думают, место сырое, незаметное… Ну и я там был. Баня же, думаю… Так меня в окно вынесло, плавно так, будто на волне. Моргнуть не успел, сижу в сугробе, а надо мной балки горящие проплывают…

  •  

… Лес надвигался, взбирался по серпантину, карабкался по отвесной скале, впереди шли волны лилового тумана, из них выползали, опутывая и сжимая, мириады зелёных щупалец, а на улицах разверзались клоаки, и дома проваливались в бездонные озера, и прыгающие деревья вставали на бетонных взлётных площадках перед битком набитыми самолётами, где люди лежали штабелями вперемешку с бутылками кефира, с серыми грифованными папками и с тяжёлыми сейфами, и земля под утёсом расступилась и всосала его. Это было бы так закономерно, так естественно, что никто не был бы удивлён, все были бы только испуганы и приняли бы уничтожение как возмездие, которого каждый в страхе ждал уже давно.

  •  

Тут на трибуну взобрался интеллектуал-лирик с тремя подбородками и галстуком-бабочкой, рванул себя безжалостно за крахмальную манишку и рыдающе провозгласил: «Я не могу… Я не хочу этого… Розовое дитя, играющее погремушечкой… Плакучие ивы, склоняющиеся к пруду… Девочки в беленьких фартучках… Они читают стихи… Они плачут… плачут!.. над прекрасной строкой поэта… Я не желаю, чтобы электронное железо погасило эти глаза… эти губы… эти юные робкие перси… Нет, не станет машина умнее человека! Потому что я… Потому что мы… Мы не хотим этого! И этого не будет никогда! Никогда!!! Никогда!!!» К нему потянулись со стаканами воды, а в четырёхстах километрах над его снежными кудрями беззвучно, мёртво, зорко прошёл, нестерпимо блестя, автоматический спутник-истребитель, начинённый ядерной взрывчаткой…[К 7]

  •  

Разговаривали, несомненно, машины. Перец не видел их и никак не мог их себе представить, но ему чудилось, будто он притаился под прилавком игрушечного магазина и слушает, как беседуют игрушки, знакомые с детства, только огромные и поэтому страшные. Этот истерический тонкий голосок принадлежал, конечно, пятиметровой кукле Жанне. <…> А басом говорил медведь, исполинский Винни Пух, едва умещающийся в контейнере, незлобивый <…>.
— Я полагаю, что следует всё-таки тебе поработать, — проворчал Винни Пух. — Ты, милочка, имей в виду, что здесь есть существа, которым повезло гораздо меньше, чем тебе. Например, наш садовник. Ему очень хочется работать. Но он сидит здесь и думает днём и ночью, потому что не окончательно ещё разработал план действий. И никто не слыхал от него никаких жалоб. Однообразная работа — это тоже работа. Однообразное удовольствие — это тоже удовольствие. Это ещё не причина для разговоров о смерти и тому подобном.
— Ах, вас не поймёшь, — сказала кукла Жанна. — То у вас сны всему причиной, то я не знаю что. А у меня предчувствия. Я места себе не нахожу. Я знаю, что будет страшный взрыв, и я вся разлечусь на мельчайшие брызги и превращусь в пар. Я знаю, я видела…
— Отставить! — грянул оловянный голос. — Не терплю! Что вы знаете о взрывах? Вы можете бежать к горизонту с любой скоростью и под любым углом. И тот, кому надо, достанет вас с любого расстояния, и это будет настоящий взрыв, а не какой-нибудь интеллигентский пар. Но разве тот, кому это надо, — я? Никто этого не скажет, а если бы и хотел сказать, то не успел бы. Я знаю, что я говорю. Ясно? Повторите.
Во всем этом было много тупой самоуверенности. Это был наверняка огромный заводной танк. С такой же точно тупой самоуверенностью он перебирал резиновыми гусеницами, карабкаясь через подставленный ботинок.
— Я не знаю, что вы имеете в виду, — сказала кукла Жанна. — Но если я и прибежала сюда, к вам, к единственным близким мне существам, то это, по-моему, ещё не означает, что я намерена ради чьего бы то ни было удовольствия бегать к горизонту под какими-то углами. И вообще прошу обратить внимание, что я не с вами разговариваю… А если речь идёт о работе, то я не больная, я существо нормальное, и мне удовольствия нужны, как и всем вам. Но это не настоящая работа, какое-то фальшивое удовольствие. Я всё жду моего, настоящего, а его нет, нет и нет. И я не знаю, в чем дело, а когда начинаю думать, то додумываюсь до одних глупостей… — Она всхлипнула.
— Н-ну… — пробасил Винни Пух. — В общем-то, да… Конечно… Только… Гм… <…>
— Настоящая работа, настоящая работа! — ядовито проскрипел старик. — Вокруг целые рудники настоящей работы. Эльдорадо! Копи царя Соломона! Вон они ходят вокруг меня со своими больными внутренностями, со своими саркомами, с восхитительными свищами, с аппетитнейшими аденоидами и аппендиксами, с обыкновенным, но таким увлекательным кариесом, наконец! Давайте говорить откровенно. Они мешают, они не дают работать. Я не знаю, в чем тут дело, может быть, они издают какой-нибудь особый запах или излучают неизвестное поле, но когда они находятся рядом со мной, у меня начинается шизофрения. Я раздваиваюсь. Одна половина меня жаждет наслаждения, тянется схватить и сделать необходимое, сладостное, желанное, а другая впадает в прострацию и забивает всё вечными вопросами: а стоит ли, а зачем, морально ли это… Вот вы, я про вас говорю, вы что, работаете?
— Я? — сказал Винни Пух. — Конечно… А как же?.. Странно даже от вас слышать, не ожидал… Я кончаю проектирование вертолёта, и потом… Ведь я рассказывал, что создал превосходный тягач, это было такое наслаждение… По-моему, у вас нет оснований сомневаться, работаю ли я.
— Да не сомневаюсь я, не сомневаюсь, — проскрипел старик. (Гнусный такой тряпичный старикашка, не то гоблин, не то астролог, в чёрной плюшевой мантии с золотыми блестками.) — Вы мне только скажите, где этот тягач?
— Н-ну… Не понимаю даже… Откуда я знаю? И какое мне дело? Сейчас меня интересует вертолёт…
— Об этом и речь! — сказал Астролог. — Вам ни до чего нет дела. Вы всем довольны. Вам никто не мешает. Вам даже помогают! Вот вы разродились тягачом, захлёбываясь от удовольствия, и люди сейчас же убрали его от вас, чтобы вы не отвлекались на мелочи, а наслаждались бы по большому счёту. А вот вы спросите его, помогают ему люди или нет…
— Мне? — взревел Танк. — Дерьмо! Отставить! Когда кое-кто выходит на полигон и решает немного размяться, продлить удовольствие, поиграть, взять цель в азимутальную или, скажем, вертикальную вилку, они поднимают шум и гам, они поднимают крик, от которого становится противно, и любой впадает в расстройство. Но разве я сказал, что этот любой — я? Нет! Этого вы от меня не дождётесь. Ясно? Повторите!
— И я, и я тоже! — затрещала кукла Жанна. — Сколько раз я уже думала, зачем они существуют? Ведь всё в мире имеет смысл, правда? А они, по-моему, не имеют. Наверное, их нет, это просто галлюцинации. Когда пытаешься проанализировать их, взять пробу из нижней части, из верхней части, из середины, то обязательно натыкаешься на стену или пробегаешь мимо, или вдруг засыпаешь…
— Они несомненно существуют, глупая вы истеричка! — проскрипел Астролог. — У них есть и верхняя часть, и нижняя, и средняя, и все эти части заполнены болезнями. Я не знаю ничего более восхитительного, никакое другое существо не несёт в себе столько объектов наслаждения, как люди. Что вы понимаете в смысле их существования?
— Да бросьте вы усложнять! — сказал звонкий весёлый голос. — Они просто красивы. Истинное удовольствие смотреть на них. Не всегда, конечно, но вот представьте себе сад. Пусть это будет сколь угодно прекрасный сад, но без людей он не будет совершенен, не будет закончен. Хоть один вид людей должен обязательно оживлять его. Пусть это будут маленькие люди с голыми конечностями, которые никогда не ходят, а только бегают и бросают камни… или средние люди, рвущие цветы… всё равно. Пусть даже лохматые люди, которые бегают на четырёх конечностях. Сад без них не сад…
— Кое-кого тоска берёт слушать эту бессмыслицу, — заявил Танк. — Вздор! Сады ухудшают видимость, а что касается людей, то кое-кому они мешают беспрерывно, и что-нибудь хорошее о них сказать просто нельзя. Во всяком случае, стоит кому-нибудь дать ха-ароший залп по сооружению, в котором почему-либо находятся люди, как пропадает всякое желание работать, тянет поспать, и любой, кто это сделал, засыпает.[К 8]

Глава десятая. Перец

править
  •  

Перец поискал вокруг себя, нашёл камешек, покидал его с ладони на ладонь и подумал, какое это всё-таки хорошее местечко над обрывом: и камешки здесь есть, и Управления здесь не чувствуется, вокруг дикие колючие кусты, немятая выгоревшая трава, и даже какая-то пташка позволяет себе чирикать, только не надо смотреть направо, где нахально сверкает на солнце свежей краской подвешенная над обрывом роскошная латрина на четыре очка. Правда, до неё довольно далеко, и при желании можно заставить себя вообразить, что это беседка или какой-нибудь научный павильон, но всё-таки лучше бы её не было вовсе.
Может быть, именно из-за этой новенькой, возведённой в прошлую беспокойную ночь латрины лес закрылся облаками. Впрочем, вряд ли. Не станет лес закутываться до горизонта из-за такой малости, он и не такое видел от людей.

  •  

Домарощинер помотал головой и что-то промычал. Перец расстегнул воротник и растерянно огляделся. В тени дуба неподалеку стояли почему-то два инженера в картонных масках. Поймав его взгляд, они вытянулись и щёлкнули каблуками. Тогда Перец, затравленно озираясь, торопливо пошёл по дорожке вон из парка. Всякое уже, кажется, бывало, лихорадочно думал он, но это уж совсем… Это они уже сговорились… Бежать, бежать надо! Только как бежать? Он вышел из парка и повернул было к столовой, но на пути его снова оказался Домарощинер, грязный и страшный. Он стоял с чемоданом на плече, синее лицо его было залито не то слезами, не то водой, не то потом, глаза, затянутые белой плёнкой, блуждали, а папку со следами клыков он прижимал к груди.
— Не сюда изволите… — прохрипел он. — Умоляю… в кабинет… невыносимо срочно… притом интересы субординации…
Перец шарахнулся от него и побежал по главной улице. Люди на тротуарах стояли столбом, закинув головы и выкатив глаза. Грузовик, мчавшийся навстречу, затормозил с диким визгом, врезался в газетный киоск, заглох, из кузова посыпались люди с лопатами и начали строиться в две шеренги. Какой-то охранник прошёл мимо строевым шагом, держа винтовку на караул…
Дважды Перец пытался свернуть в переулок, и каждый раз перед ним оказывался Домарощинер. Домарощинер уже не мог говорить, он только мычал и рычал, умоляюще закатывая глаза. Тогда Перец побежал к зданию Управления. <…>
Он ворвался в вестибюль, и сейчас же с медным дребезгом сводный оркестр грянул встречный марш. Мелькнули напряжённые лица, вытаращенные глаза, выгнутые груди. Домарощинер настиг его и погнал по парадной лестнице, по малиновым коврам, по которым никогда никому не разрешалось ходить, через какие-то незнакомые двусветные залы, мимо охранников в парадной форме при орденах, по вощеному скользкому паркету, наверх, на четвёртый этаж, и дальше, по портретной галерее, и снова наверх, на пятый этаж, мимо накрашенных девиц, замерших, как манекены, в какой-то роскошный, озарённый лампами дневного света тупик, к гигантской кожаной двери с табличкой «ДИРЕКТОР». Дальше бежать было некуда.
Домарощинер догнал его, проскользнул у него под локтем, страшно, как эпилептик, захрипел и распахнул перед ним кожаную дверь. Перец вошёл, погрузился ступнями в чудовищную тигровую шкуру, погрузился всем своим существом в строгий начальственный сумрак приспущенных портьер, в благородный аромат дорогого табака, в ватную тишину, в размеренность и спокойствие чужого существования.
— Здравствуйте, — сказал он в пространство. Но за гигантским столом никого не было. И никто не сидел в огромных креслах. И никто не встретил его взглядом, кроме мученика Селивана на исполинской картине, занимавшей всю боковую стену.
Позади Домарощинер со стуком уронил чемодан. Перец вздрогнул и обернулся. Домарощинер стоял, шатаясь, и протягивал ему папку, как пустой поднос. Глаза у него были мёртвые, стеклянные. Сейчас умрёт человек, подумал Перец. Но Домарощинер не умер.
— Необычайно срочно… — просипел он, задыхаясь. — Без визы директора невозможно… личной… никогда бы не осмелился…
— Какого директора? — прошептал Перец. Страшная догадка начала смутно формироваться в его мозгу.
— Вас… — просипел Домарощинер. — Без вашей визы… отнюдь… <…>
— Не трясите папкой над столом, — сказал он сурово. — Дайте её сюда.
В кабинете возникло движение, мелькнули тени, взлетел лёгкий вихрь, и Домарощинер оказался рядом, за правым плечом, и папка легла на стол и раскрылась, словно бы сама собою, выглянули листы отличной бумаги, и он прочитал слово, напечатанное крупными буквами: «ПРОЕКТ».
— Благодарю вас, — сказал он сурово. — Вы можете идти.
И снова взлетел вихрь, возник и исчез лёгкий запах пота, и Домарощинер был уже около дверей и пятился, наклонив корпус и держа руки по швам, — страшный, жалкий и готовый на всё.
— Одну минутку, — сказал Перец. Домарощинер замер. — Вы можете убить человека? — спросил Перец.
Домарощинер не колебался. Он выхватил малый блокнот и произнёс:
— Слушаю вас?
— А совершить самоубийство? — спросил Перец.
— Что? — сказал Домарощинер.
— Идите, — сказал Перец. — Я вас потом вызову.

  •  

Перец долго возился возле сейфа, подбирая ключи. Наконец он распахнул тяжёлую броневую дверцу. Изнутри дверца оказалась оклеена неприличными картинками из фотожурналов для мужчин, а в сейфе почти ничего не было. Перец нашёл там пенсне с расколотым левым стеклом, мятый картуз с непонятной кокардой и фотографию незнакомого семейства <…>. Был там парабеллум, хорошо вычищенный и ухоженный, с единственным патроном в стволе, ещё один витой генеральский погон и железный крест с дубовыми листьями. В сейфе ещё была кипа папок, но все они были пустые, и только в самой нижней оказался черновой проект приказа о наложении взыскания на шофёра Тузика за систематическое непосещение Музея истории Управления.

  •  

Установившиеся традиции, установившиеся отношения, они же будут смеяться надо мной… <…> Нет, смеяться не будут. Плакать будут, жаловаться будут… <…> Резать будут друг друга. Но не смеяться. Вот это самое ужасное, подумал он. Не умеют они смеяться, не знают они, что это такое и зачем. Люди, подумал он. Люди, и людишки, и человечишки. Демократия нужна, свобода мнений, свобода ругани, соберу всех и скажу: ругайте! Ругайте и смейтесь… Да, они будут ругать. Будут ругать долго, с жаром и упоением, поскольку так приказано, будут ругать за плохое снабжение кефиром, за плохую еду в столовой, дворника будут ругать с особенной страстью: улицы-де который год не метены, шофёра Тузика будут ругать за систематическое непосещение бани, а в перерывах будут бегать в латрину над обрывом… <…>
Он стал быстро и неразборчиво писать на листке: «Группа Искоренения леса, группа Изучения леса, группа Вооружённой охраны леса, группа Помощи местному населению леса…» Что там ещё? Да! «Группа Инженерного проникновения в л.». И ещё… «Группа Научной охраны л.». Все, кажется. Так. А чем они занимаются? Странно, мне никогда не приходило в голову, чем же они здесь занимаются. Более того, мне как-то не приходило в голову узнать, чем занимается Управление вообще. Как это можно совмещать искоренение леса с охраной леса, да при этом ещё помогать местному населению…

  •  

— У Домарощинера есть два блокнотика. В один блокнотик он записывает, кто что сказал — для директора, а в другой блокнотик он записывает, что сказал директор.

  •  

— Существует административная работа, на которой стоит всё. Работа эта возникла не сегодня и не вчера, вектор уходит своим основанием далеко в глубь времён. До сегодняшнего дня он овеществлён в существующих приказах и директивах. Но он уходит и глубоко в будущее, и там он пока ещё только ждёт своего овеществления. Это подобно прокладке шоссе по трассированному участку. Там, где кончается асфальт, и спиной к готовому участку стоит нивелировщик и смотрит в теодолит. Этот нивелировщик — ты. Воображаемая линия, идущая вдоль оптической оси теодолита, есть неовеществлённый административный вектор, который из всех людей видишь только ты и который именно тебе надлежит овеществлять. Понятно?
— Нет, — сказал Перец твёрдо.
— Это неважно, слушай дальше… Как шоссе не может свернуть произвольно влево или вправо, а должно следовать оптической оси теодолита, так и каждая очередная директива должна служить континуальным продолжением всех предыдущих… Пусик, миленький, ты не вникай, я этого сама ничего не понимаю, но это даже хорошо, потому что вникание порождает сомнение, сомнение порождает топтание на месте, а топтание на месте — это гибель всей административной деятельности, а следовательно, и твоя, и моя, и вообще… Это же азбука. Ни единого дня без директивы, и всё будет в порядке. Вот эта Директива о привнесении порядка — она же не на пустом месте, она же увязана с предыдущей Директивой о неубывании, а та увязана с Приказом о небеременности, а этот Приказ логически вытекает из Предписания о чрезмерной возмутимости, а оно…
— Какого чёрта! — сказал Перец. — Покажи мне эти предписания и приказы… Нет, лучше покажи мне самый первый приказ, тот, который в глубине времён.
— Да зачем это тебе?
— То есть как — зачем? Ты говоришь, что они логично вытекают. Не верю я этому!
— Пусенька, — сказала Алевтина. — Всё это ты посмотришь. Всё это я тебе покажу. Всё это ты прочитаешь своими близоруконькими глазками. Но ты пойми: позавчера не было директивы, вчера не было директивы — если не считать пустякового приказика о поимке машинки, да и то устного… Как ты думаешь, сколько времени может стоять Управление без директив?[К 9] С утра уже сегодня неразбериха: какие-то люди ходят везде и меняют перегоревшие лампочки, ты представляешь? Нет, пусик, ты как хочешь, а Директиву подписать надо. Я ведь добра тебе желаю. Ты её быстренько подпиши, проведи совещание с завгруппами, скажи им что-нибудь бодрое, а потом я тебе принесу всё, что ты захочешь. Будешь читать, изучать, вникать… Хотя лучше, конечно, не вникай.
Перец взялся за щёки и потряс головой. Алевтина живо соскочила со стола, обмакнула перо в черепную коробку Венеры и протянула вставочку Перецу.
— Ну, пиши, миленький, быстренько…
Перец взял перо.
— Но отменить-то её можно будет потом? — спросил он жалобно.
— Можно, пусик, можно, — сказала Алевтина, и Перец понял, что она врёт. Он отшвырнул перо.
— Нет, — сказал он. — Нет и нет. Не стану я этого подписывать. На кой чёрт я буду подписывать этот бред, если существуют, наверное, десятки разумных и толковых приказов, распоряжений, директив, совершенно необходимых, действительно необходимых в этом бедламе…
— Например? — живо сказала Алевтина.
— Да господи… Да всё, что угодно… Ёлки-палки… Ну хоть…
Алевтина достала блокнотик.
— Ну хотя бы… Ну хотя бы приказ, — с необычайной язвительностью сказал Перец, — сотрудникам группы Искоренения самоискорениться в кратчайшие сроки. Пожалуйста! Пусть все побросаются с обрыва… или постреляются…[К 10] Сегодня же! Ответственный — Домарощинер… Ей-богу, от этого было бы больше пользы…
— Одну минуту, — сказала Алевтина. — Значит, покончить самоубийством при помощи огнестрельного оружия сегодня до двадцати четырёх ноль-ноль. Ответственный — Домарощинер… — Она закрыла блокнот и задумалась. Перец смотрел на неё с изумлением. — А что! — сказала она. — Правильно! Это даже прогрессивнее… Миленький, ты пойми: не нравится тебе директива — не надо. Но дай другую. Вот ты дал, и у меня больше нет к тебе никаких претензий…

Глава одиннадцатая. Кандид

править
  •  

В каждой деревне есть свой слухач <…>. Наверное, были времена, когда многие люди знали, что такое Одержание, и понимали, о каких успехах идёт речь; и, наверное, тогда они были в этом заинтересованы, чтобы многие это знали, или воображали, что заинтересованы, а потом выяснилось, что можно прекрасно обойтись без многих и многих, что все эти деревни — ошибка, а мужики не больше чем козлы… Это произошло, когда научились управлять лиловым туманом, и из лиловых туч вышли первые мертвяки… и первые деревни очутились на дне первых треугольных озёр… и возникли первые отряды подруг… А слухачи остались, и осталась традиция, которую не уничтожали просто потому, что они об этой традиции забыли. Традиция бессмысленная, такая же бессмысленная, как весь этот лес, как все эти искусственные чудовища и города, из которых идёт разрушение[10][К 11], и эти жуткие бабы-амазонки, жрицы партеногенеза, жестокие и самодовольные повелительницы вирусов, повелительницы леса, разбухшие от парной воды… и эта гигантская возня в джунглях, все эти Великие Разрыхления и Заболачивания, чудовищная в своей абсурдности и грандиозности затея…
<…> Я видел гибель лукавой деревни, холм, похожий на фабрику живых существ, адскую расправу с рукоедом… Гибель, фабрика, расправа… Это же мои слова, мои понятия. Даже для Навы гибель деревни — это не гибель, а Одержание… Но я-то не знаю, что такое Одержание. Мне это страшно, мне это отвратительно, и всё это просто потому, что мне это чуждо, и, может быть, надо говорить не «жестокое и бессмысленное натравливание леса на людей», а «планомерное, прекрасно организованное, чётко продуманное наступление нового на старое», «своевременно созревшего, налившегося силой нового на загнившее бесперспективное старое»… Не извращение, а революция. Закономерность. Закономерность, на которую я смотрю извне пристрастными глазами чужака, не понимающего ничего и потому, именно потому воображающего, что он понимает всё и имеет право судить. Словно маленький мальчик, который негодует на гадкого петуха, так жестоко топчущего бедную курочку…

  •  

Идея надвигающейся гибели просто не умещалась в их головах. Гибель надвигалась слишком медленно и начала надвигаться слишком давно. Наверное, дело было в том, что гибель — понятие, связанное с мгновенностью, сиюминутностью, с какой-то катастрофой.[10]

  •  

Обречённые, несчастные обречённые. А вернее — счастливые обречённые, потому что они не знают, что обречены, что сильные их мира видят в них только грязное племя насильников, что сильные уже нацелились в них тучами управляемых вирусов, колоннами роботов, стенами леса, что всё для них уже предопределено и — самое страшное — что историческая правда здесь, в лесу, не на их стороне, они — реликты, осуждённые на гибель объективными законами, и помогать им — значит идти против прогресса, задерживать прогресс на каком-то крошечном участке его фронта. Но только меня это не интересует, подумал Кандид. Какое мне дело до их прогресса, это не мой прогресс, я и прогрессом-то его называю только потому, что нет другого подходящего слова… Здесь не голова выбирает. Здесь выбирает сердце. Закономерности не бывают плохими или хорошими, они вне морали. Но я-то не вне морали! Если бы меня подобрали эти подруги, вылечили и обласкали бы, приняли бы меня как своего, пожалели бы — что ж, тогда бы я, наверное, легко и естественно стал бы на сторону этого прогресса, и Колченог и все эти деревни были бы для меня досадным пережитком, с которым слишком уж долго возятся… А может быть, и нет, может быть, это было бы не легко и не просто, я не могу, когда людей считают животными. Но может быть, дело в терминологии, и если бы я учился языку у женщин, всё звучало бы для меня иначе: враги прогресса, зажравшиеся тупые бездельники… Идеалы… Великие цели… Естественные законы природы… И ради этого уничтожается половина населения? Нет, это не для меня. На любом языке это не для меня. Плевать мне на то, что Колченог — это камешек в жерновах ихнего прогресса. Я сделаю всё, чтобы на этом камешке жернова затормозили.[10]

О романе

править

Комментарии

править
  1. Искажённая цитата из стихотворения Пушкина «Герой»[2].
  2. Далее — смесь цитат из глав 1, 3 и 9 «Беспокойства».
  3. Немного изменённая тривиальная цитата из гл. 3 «Беспокойства». Почти всё в этой сцене — оборванные цитаты из повести, и, кроме этой и следующей, образуют бессмысленный коллаж. См. комментарии Л. Филиппова в соотв. главе «От звёзд — к терновому венку» (2001), Д. Володихина и Г. Прашкевича в гл. 3 ЖЗЛ Стругацких от слов «Директор Управления время от времени…» (2011).
  4. Чуть далее в «Беспокойстве» есть реплика: «— Мы видели, как туда падают животные, их словно тянет туда что-то, они с визгом сползают по ветвям и бросаются туда, и растворяются — сразу, без остатка».
  5. В «Беспокойстве» — вертолёт с органической обшивкой.
  6. Развитие мысли из гл. 1 «Беспокойства».
  7. Пародия на заявление В. И. Немцова от слов «относительно кибернетики» до «на страницах наших произведений»[8][9].
  8. Дарко Сувин в предисловии 1980 года писал: «я прочёл «эпизод с машинами» (глава 9) как притчу об интеллигентах, рационализирующих или вовлечённых в служение военно-промышленному комплексу: разочарованных этим, уничтожаемых, когда они пытаются уйти от этого, они внутренне разрушаются до научной или эстетической покорности (Винни-Пух и Садовник), воинственной агрессивности (Танк), истерии (Кукла) и т.д. ».
  9. Параллель с «Современной идиллией» Салтыкова-Щедрина («Сказка о ретивом начальнике», черновик четвёртой редакции): «Горе тому граду…»[2].
  10. Параллель со «Старой помпадуршей» Салтыкова-Щедрина: «… и однажды даже, рассердившись на губернское правление, приказал всем членам его умереть…»[2].
  11. Далее в «Беспокойстве»: «и где никто не знает, что оно такое, но согласны, что оно необходимо и полезно; бессмысленная, как бессмысленна всякая закономерность, наблюдаемая извне спокойными глазами естествоиспытателя…»

Примечания

править
  1. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 Из соответствующей главы «Беспокойства».
  2. 1 2 3 4 В. Курильский. Комментарии // Аркадий и Борис Стругацкие. За миллиард лет до конца света. — СПб.: Terra Fantastica, М.: Эксмо, 2006. — (Отцы основатели: Аркадий и Борис Стругацкие).
  3. Ср. с речью Директора Управления в гл. 3.
  4. Псевдоквазии. Мнимые цитаты, стилизации, подражания // Русская Фантастика, 1997—2009.
  5. 1 2 Глава 5 «Беспокойства».
  6. 1 2 3 Глава 6 «Беспокойства».
  7. 1 2 3 Глава 7 «Беспокойства».
  8. Человек нашей мечты. Круглый стол «Невы» // Нева. — 1962. — №4. — С. 166-173.
  9. Войцех Кайтох. Братья Стругацкие [1993] / перевод В. И. Борисова // Аркадий и Борис Стругацкие. Собрание сочинений в 11 томах. Т. 12, дополнительный. — Донецк: Сталкер, 2003. — Примечание к гл. IV (С. 654).
  10. 1 2 3 Глава 8 «Беспокойства».
Цитаты из книг и экранизаций братьев Стругацких
Мир Полудня: «Полдень, XXII век» (1961)  · «Попытка к бегству» (1963)  · «Далёкая Радуга» (1963)  · «Трудно быть богом» (1964)  · «Беспокойство» (1965/1990)  · «Обитаемый остров» (1968)  · «Малыш» (1970)  · «Парень из преисподней» (1974)  · «Жук в муравейнике» (1979)  · «Волны гасят ветер» (1984)
Другие повести и романы: «Забытый эксперимент» (1959)  · «Страна багровых туч» (1959)  · «Извне» (1960)  · «Путь на Амальтею» (1960)  · «Стажёры» (1962)  · «Понедельник начинается в субботу» (1964)  · «Хищные вещи века» (1965)  · «Улитка на склоне» (1966/1968)  · «Гадкие лебеди» (1967/1987)  · «Второе нашествие марсиан» (1967)  · «Сказка о Тройке» (1967)  · «Отель «У Погибшего Альпиниста»» (1969)  · «Пикник на обочине» (1971)  · «Град обреченный» (1972/1987)  · «За миллиард лет до конца света» (1976)  · «Повесть о дружбе и недружбе» (1980)  · «Хромая судьба» (1982/1986)  · «Отягощённые злом, или Сорок лет спустя» (1988)
Драматургия: «Туча» (1986)  · «Пять ложек эликсира» (1987)  · «Жиды города Питера, или Невесёлые беседы при свечах» (1990)
С. Ярославцев: «Четвёртое царство»  · «Дни Кракена»  · «Экспедиция в преисподнюю»  · «Дьявол среди людей»
С. Витицкий: «Поиск предназначения, или Двадцать седьмая теорема этики»  · «Бессильные мира сего»
Экранизации: «Отель «У погибшего альпиниста» (1979)  · «Сталкер» (1979)  · «Чародеи» (1982)  · «Дни затмения» (1988)  · «Трудно быть богом» (1989)  · «Искушение Б.» (1990)  · «Гадкие лебеди» (2006)  · «Обитаемый остров» (2008–9)  · «Трудно быть богом» (2013)