Цитаты о Михаиле Лермонтове

Здесь представлены приведены цитаты других людей о Михаиле Лермонтове (1814—1841) и его творчестве в целом. Очень часто его сопоставляли с Александром Пушкиным.

  •  

Лермонтов был очень плохой служака, в смысле фронтовика и исполнителя всех мелочных подробностей в обмундировании и исполнений обязанностей тогдашнего гвардейского офицера. Он частенько сиживал в Царском Селе на гауптвахте, где я его иногда навещал. <…> Весною 1839 года Лермонтов явился к разводу с маленькою, чуть-чуть не игрушечною детскою саблею при боку, несмотря на присутствие великого князя Михаила Павловича, который тут же арестовал его за это, велел снять с него эту саблю и дал поиграть ею маленьким великим князьям Николаю и Михаилу Николаевичам, которых привели смотреть на развод.[1]

  Михаил Лонгинов, «Заметки о Лермонтове», 1872
  •  

В дуэли и судьбе Лермонтова всё «нуменально» — здесь нет никаких посредствующих деятелей драмы. Великий человек бросает свою жизнь зря, из-за пустяков, для удовольствия приятеля, без всякой видимой причины. Это почти замаскированное самоубийство. Причина здесь — внутренняя: тоже оскорбление поэта, но оскорбление, идущее не от людей… <…>
И он ушёл из того мира, «скучные песни» которого не были в силах заглушить в его памяти «звуков небес». Вот беспримесный, чистый трагизм — неразрешимое столкновение гения с жизнью.
<…> в истории Лермонтова личность противника не играет никакой роли: всё дело в самом поэте, во внутренней его коллизии; чем ничтожнее противник, тем даже резче выступает эта последняя.

  Пётр Перцов, «Смерть Пушкина», 1897
  •  

Толки о истории <Баранта> всё ещё не истолкованы. Это совершенная противоположность истории Дантеса. Здесь действует патриотизм. Из Лермонтова делают героя и радуются, что он проучил француза.

  Пётр Вяземский, письмо В. Ф. Вяземской 22 марта 1840
  •  

Судя по первому собранию, мы уже знаем, чего можно ожидать от господина Лермонтова в тех из будущих творений, которыми он захочет навсегда утвердить свою славу: стих звучный, твёрдый и мужественный, сильное чувство, богатое воображение, разнообразие ощущений, простота, естественность, нежность, свежесть, отсутствие поддельных стихотворных страстишек и притворных жалоб, сарказм без наглости, грусть без пошлого ропоту, вот — прекрасные и редкие достоинства, которыми отличаются эти, большею частью мелкие, «Стихотворения», и которые сильно возбудят цену будущих поэм его.[2]

  Осип Сенковский, рецензия на его «Стихотворения», ноябрь 1840
  •  

Г-н Лермонтов принадлежит в нашей литературе к числу таких талантов, которые не нуждаются в том, чтобы собирать славу по клочкам: мы, судя по его дебюту, вправе ожидать от него не одной небольшой книжки стихотворений уже известных, которые, будучи собраны вместе, ставят в недоумение критика. <…> Мы хотели бы начертать портрет лирика; но матерьялов ещё слишком мало для того, чтобы этот портрет был возможен. К тому же, с первого раза, поражает нас в сих произведениях какой-то необыкновенный протеизм таланта, правда, замечательного, но, тем не менее, опасный развитию оригинальному.
<…> даже бездарные стихотворцы имеют свой особенный род какофонии; это диссонансы, но диссонансы, только известному уху принадлежащие. <…>
Когда вы внимательно прислушиваетесь к звукам той, новой лиры, которая подала нам повод к такому рассуждению, вам слышатся попеременно звуки то Жуковского, то Пушкина, то Кирши Данилова, то Бенедиктова; примечается не только в звуках, но и во всём форма их созданий; иногда мелькают обороты Баратынского, Дениса Давыдова; иногда видна манера поэтов иностранных — и сквозь всё это постороннее влияние трудно нам доискаться того, что, собственно, принадлежит новому поэту и где предстаёт он самим собою. Вот что выше назвали мы протеизмом. Да, г-н Лермонтов как стихотворец явился на первый раз Протеем с необыкновенным талантом: его лира не обозначила ещё своего особенного строю; нет, он подносит её к лирам известнейших поэтов наших и умеет с большим искусством подладить свою на строй, уже известный. Немногие пьесы выходят из этого разряда — и в них мы видим не столько в форме, сколько в мысли зародыш чего-то особенного, своего <…>.
Таким образом, в стихотворениях г-на Лермонтова мы слышим отзывы уже знакомых нам лир — и читаем их как будто воспоминания русской поэзии последнего двадцатилетия[2]. <…>
Нет ли в нём особенной наклонности подчинять себя власти других художников? Нет ли признаков того, что Жан Поль в своей «Эстетике» так прекрасно назвал женственным гением? <…>
Но, поэт!.. Если вас в самом деле посещают такие тёмные думы, лучше бы таить их про себя и не поверять взыскательному свету. Вы даже обязаны тем как художник, потому что такие произведения, нарушая гармонию чувства, совершенно противны миру прекрасного; как представитель мыслей современного вам поколения, потому что эти думы не могут отозваться приятно в душе ваших сверстников, — и наконец, вы должны быть побуждены к тому из своего собственного расчёта, коль не хотите прослыть в глазах мира играющим какую-то выисканную ролю преждевременного разочарования.

  Степан Шевырёв, «Стихотворения М. Лермонтова», 1841
  •  

… в нашу поэзию стреляют удачнее, чем в Лудвига Филиппа: вот второй раз, что не дают промаха.

  — Пётр Вяземский, записная книжка, август 1841
  •  

А жизнь его была пышна,
Была роскошных впечатлений,
Огня душевного полна,
Полна покоя и волнений;
Всё, всё изведала она,
Значенье всех её мгновений
Он слухом трепетным внимал
И в звонкий стих переливал.

  Николай Огарёв, «На смерть Лермонтова», сентябрь 1841(?)
  •  

Со смертью Пушкина остановилось движенье поэзии нашей вперёд. <…> Уже явились и теперь люди не без талантов. Но <…> их даже не следует называть по именам, кроме одного Лермонтова <…>. Попавши с самого начала в круг того общества, которое справедливо можно было назвать временным и переходным, которое, как бедное растение, сорвавшееся с родной почвы, осуждено было безрадостно носиться по степям, слыша само, что не прирасти ему ни к какой другой почве и его жребий — завянуть и пропасть, — он уже с ранних пор стал выражать то раздирающее сердце равнодушие ко всему, которое не слышалось ещё ни у одного из наших поэтов. <…> Признавши над собою власть какого-то обольстительного демона, поэт покушался не раз изобразить его образ, как бы желая стихами от него отделаться. Образ этот не вызначен определительно, даже не получил того обольстительного могущества над человеком, которое он хотел ему придать. Видно, что вырос он не от собственной силы, но от усталости и лени человека сражаться с ним. <…> Никто ещё не играл так легкомысленно с своим талантом и так не старался показать к нему какое-то даже хвастливое презренье, как Лермонтов. Не заметно в нём никакой любви к детям своего же воображенья. Ни одно стихотворение не выносилось в нём, не возлелеялось чадолюбно и заботливо, не устоялось и не сосредоточилось в себе самом; самый стих не получил ещё своей собственной твёрдой личности и бледно напоминает то стих Жуковского, то Пушкина; повсюду — излишество и многоречие. В его сочинениях прозаических гораздо больше достоинства. Никто ещё не писал у нас такой правильной, прекрасной и благоуханной прозой. Тут видно больше углубленья в действительность жизни — готовился будущий великий живописец русского быта… Но внезапная смерть вдруг его от нас унесла. Слышно страшное в судьбе наших поэтов. Как только кто-нибудь из них, упустив из виду своё главное поприще и назначенье, бросался на другое или же опускался в тот омут светских отношений, где не следует ему быть и где нет места для поэта, внезапная, насильственная смерть вырывала его вдруг из нашей среды. Три первостепенных поэта: Пушкин, Грибоедов, Лермонтов, один за другим, в виду всех, были похищены насильственной смертью <…> в поре самого цветущего мужества, в полном развитии сил своих, — и никого это не поразило: даже не содрогнулось ветреное племя.

  Николай Гоголь, «В чём же наконец существо русской поэзии и в чём её особенность» («Выбранные места из переписки с друзьями» XXXI), 1846
  •  

Лермонтов так свыкся с отчаяньем и враждебностью, что не только не искал выхода, но и не видел возможности борьбы или соглашения [с царизмом]. Лермонтов никогда не знал надежды, он не жертвовал собой, ибо ничто не требовало этого самопожертвования. Он не шёл, гордо неся голову, навстречу палачу, как Пестель и Рылеев, потому что не мог верить в действенность жертвы; он метнулся в сторону и погиб ни за что.

 

Lermontoff êtait tellement habituê au dêsespoir, à l'antagonisme-, que non seulement il ne cherchait pas à en sortir, mais qu'il ne concevait la possibilitê ni d'une lutte, ni d'un accommodement. Lermontoff n'a jamais appris à espêrer, il ne se dêvouait pas, parce qu'il n'y avait rien qui sollicitât ce dêvoûment. Il ne portait pas sa tête avec fiertê au bourreau, comme Pestel et Rylêieff, parce qu'il ne pouvait croire à l'efficacitê du sacrifice; il se jeta de côtê et pêrit pour rien.

  Александр Герцен, «Литература и общественное мнение после 14 декабря 1825 года», 1851
  •  

В самом деле, вглядитесь пристальнее в ту поэтическую физиономию, которая встаёт из-за отрывочных, часто небрежных, но мрачных и пламенных песен Полежаева, — вы признаете то лицо, которое устами лермонтовского Арбенина говорит:
На жизни я своей узнал печать проклятья.
И холодно закрыл объятья
Для чувств и счастия земли…[3] <…>
Только Лермонтов уже прямо и бестрепетно начинает с того, чем безнадёжно и отчаянно кончил Полежаев, — с положительной невозможности процесса нравственного возрождения. О чём Полежаев ещё стенает, если не плачет, — о том Лермонтов говорит уже с холодной и иронической тоской.
Ледяное ироническое спокойствие Лермонтова — только кора, которою покрылся романтизм, да и кора эта иногда спадает, как, например, в песнях «К ребёнку», «1-е января», где поэт, изменяя своей искусственной холодности, плачет искренне, уносясь в своего рода «Dahin», в романтический мир воспоминаний…

  Аполлон Григорьев, «Романтизм. — Отношение критического сознания к романтизму. — Гегелизм (1834—1840)», 1859
  •  

… под влиянием особенных случайностей, особенных обстоятельств тогдашней жизни Европы (с 1830 по 1840 год[К 1]) у нас понемногу сложилось убеждение, конечно справедливое, но в ту эпоху едва ли не рановременное: убеждение в том, что мы не только великий народ, но что мы — великое, вполне овладевшее собою, незыблемо твёрдое государство и что художеству, что поэзии предстоит быть достойными провозвестниками этого величия и этой силы. Одновременно <…> явилась целая фаланга людей, бесспорно даровитых, но на даровитости которых лежал общий отпечаток риторики, внешности, соответствующей той великой, но чисто внешней силе, которой они служили отголоском. <…> Это вторжение в общественную жизнь того, что мы решились бы назвать ложно-величавой школой, продолжалось недолго, <…> но как широко разлилась тогда эта школа! <…> в первое время, именно для того, чтобы разоблачить этот призрак во всей его пустоте, нужны были <…> пронзительные силы — силы байронического лиризма, который уже являлся у нас однажды, но поверхностно и несерьёзно, и силы критики, юмора. И они не замедлили явиться. В сфере художества заговорил Гоголь, за ним Лермонтов; в сфере критики, мысли — Белинский. <…> без сомнения, обратит на себя внимание наших Маколеев <…> и та минута, когда перед раздувшимся и раздутым, как бы официальным великаном предстали: с одной стороны, гусарский офицер, светский лев, из уст которого общество услыхало впервые неведомый ему прежде, беспощадный укор <…>. Под совокупными усилиями этих трёх, едва ли знакомых друг другу, деятелей рухнула не только та литературная школа <…> ложно-величав[ая], но и многое другое, устарелое и недостойное, обратилось в развалины.

  Иван Тургенев, лекция о Пушкине, апрель 1860
  •  

Были у нас и демоны, настоящие демоны; их было два, и как мы любили их, как до сих пор мы их любим и ценим! <…> другого мы, может быть, ещё больше любили. <…> Он рассказывал нам свою жизнь, свои любовные проделки: вообще он нас как будто мистифировал; не то говорит серьёзно, не то смеётся над нами. Наши чиновники знали его наизусть, и вдруг все начали корчить Мефистофелей, только что выйдут, бывало, из департамента. Мы не соглашались с ним иногда, нам становилось и тяжело, и досадно, и грустно, и жаль кого-то, и злоба брала нас. Наконец ему наскучило с нами; он нигде и ни с кем не мог ужиться; он проклял нас, и осмеял <…>. Мы долго следили за ним, но наконец он где-то погиб — бесцельно, капризно и даже смешно. Но мы не смеялись. Нам тогда вообще было не до смеху.

  Фёдор Достоевский, «Ряд статей о русской литературе», 1861
  •  

Какой роскошный талант! Право, в нём таится что-то великое.

  письмо А. А. Краевскому 24 августа 1839
  •  

Лермонтов под арестом за дуэль с сыном Баранта. Государь сказал, что если бы Л. подрался с русским, он знал бы, что́ с ним сделать, но когда с французом, то три четверти вины слагается.

  письмо В. П. Боткину 14—15 марта 1840
  •  

Дьявольский талант! Молодо-зелено, но художественный элемент так и пробивается сквозь пену молодой поэзии, сквозь ограниченность субъективно-салонного взгляда на жизнь. Недавно <…> поразговорился с ним от души. Глубокий и могучий дух! Как он верно смотрит на искусство, какой глубокий и чисто непосредственный вкус изящного! О, это будет русский поэт с Ивана Великого! <…> Женщин ругает <…>. Мужчин он также презирает, но любит одних женщин и в жизни только их и видит. Взгляд чисто онегинский. Печорин — это он сам, как есть. <…> мне отрадно было видеть в его рассудочном, охлаждённом и озлобленном взгляде на жизнь и людей семена глубокой веры в достоинство того и другого. <…> Боже мой, как он ниже меня по своим понятиям, и как я бесконечно ниже его в моём перед ним превосходстве. Каждое его слово — он сам, вся его натура, во всей глубине и целости своей. <…>
Хоть и салонный человек, а его не надуешь — себе на уме. Да, он в образовании-то подальше Пушкина, и его не надует не только какой-нибудь идиот, осёл и глупец Катенин, <…> но и наш брат. <…> Он славно знает по-немецки и Гёте почти всего наизусть дует. Байрона режет тоже в подлиннике. Кстати: дуэль его — просто вздор, Барант (салонный Хлестаков) слегка царапнул его по руке, и царапина давно уже зажила. <…> Вероятно, переведут молодца в армию. В таком случае хочет проситься на Кавказ, где приготовляется какая-то важная экспедиция против черкес. Эта русская разудалая голова так и рвётся на нож. Большой свет ему надоел, давит его, тем более, что он любит его не для него самого, а для женщин, для интриг. Ебёт себе вдруг по три, по четыре аристократки и не наивно и пресерьёзно говорит Кр-у, что он уж и в бордель не ходит, потому-де что уж незачем. Ну, от света ещё можно бы оторваться, а от женщин — другое дело.

  — письмо В. П. Боткину 16—21 апреля 1840
  •  

Да, всё написанное Лермонтовым ещё недостаточно для упрочения колоссальной славы и более значительно как предвестие будущего, а не как что-нибудь положительно и безотносительно великое, хотя и само по себе всё это составляет важный и примечательный факт, решительно выходящий из круга обыкновенного. <…>
Читая всякую строку, вышедшую из-под пера Лермонтова, будто слушаешь музыкальные аккорды и в то же время следишь взором за потрясёнными струнами, с которых сорваны они рукою невидимою… Тут, кажется, соприсутствуешь духом таинству мысли, рождающейся из ощущения, как рождается бабочка из некрасивой личинки… Тут нет лишнего слова, не только лишней страницы: всё на месте, всё необходимо, потому что всё перечувствовано прежде, чем сказано, всё видено прежде, чем положено на картину… Нет ложных чувств, ошибочных образов, натянутого восторга: всё свободно, без усилия, то бурным потоком, то светлым ручьём, излилось на бумагу… <…>
Беспечный характер, пылкая молодость, жадная впечатлений бытия, самый род жизни, — отвлекали его от мирных кабинетных занятий, от уединённой думы, столь любезной музам; но уже кипучая натура его начала устаиваться, в душе пробуждалась жажда труда и деятельности, а орлиный взор спокойнее стал вглядываться в глубь жизни. Уже затевал он в уме, утомлённом суетою жизни, создания зрелые; он сам говорил нам, что замыслил написать романическую трилогию, три романа из трёх эпох жизни русского общества (века Екатерины II, Александра I и настоящего времени), имеющие между собою связь и некоторое единство, по примеру куперовской тетралогии, <…> как вдруг —
Младой певец
Нашёл безвременный конец!

  рецензия на 2-е издание «Героя нашего времени», август 1841
  •  

Давно ли многие не могли нам простить, что мы видели великого поэта в Лермонтове? Давно ли писали о нас, что мы превозносим его пристрастно, как постоянного вкладчика в наш журнал?[К 2] — И что же! Мало того, что участие и устремлённые на поэта полные изумления и ожидания очи целого общества, при жизни его, и потом общая скорбь образованной и необразованной части читающей публики, при вести о его безвременной кончине, вполне оправдали наши прямые и резкие приговоры о его таланте, — мало того: Лермонтова принуждены были хвалить даже те люди, которых не только критик, но и существования он не подозревал и которые гораздо лучше и приличнее могли бы почтить его талант своею враждою, чем приязнию…

  «Похождения Чичикова, или Мёртвые души», июнь 1842
  •  

… такие поэты, как Лермонтов, бывают строже к самим себе, нежели самые строгие и взыскательные их критики. К тому же, перед Лермонтовым лежал длинный и широкий путь будущей славы, и поэт гордо чувствовал в себе прозябание семян великих будущих творений; от этого, естественно, он и не придавал слишком большого значения своим первым опытам. Но неожиданная и преждевременная смерть поэта дала совсем другой оборот делу, и издатели его стихотворений не должны были, скажем более, не имели права не собрать и не сделать известным публике всего, написанного Лермонтовым, всего, что только могли они отыскать. <…> сам поэт никогда бы не напечатал их, но они, тем не менее, драгоценны для почитателей его таланта, ибо он и на них не мог не наложить печати своего духа, и в них нельзя не увидеть его мощного, крепкого таланта;..

  «Стихотворения М. Лермонтова», декабрь 1842
  •  

Нет нужды говорить и доказывать, что Лермонтов был великий поэт: в этом уже давно и единодушно согласились все, кто только не лишён здравого смысла и эстетического чувства. Блеск поэтического ореола загорелся над головою молодого поэта тотчас же со времени появления первых его опытов.

  «Библиографические и журнальные известия», март 1843
  •  

Кроме одного или, много, двух мелких стихотворений, <…> не найдётся ни одного, которое было бы незначительно и не было в тысячу раз лучше лучших стихотворений, например, гг. Языкова, Хомякова и Бенедиктова и tutti quanti

  «Литературные и журнальные заметки. Несколько слов „Москвитянину“», июль 1843
  •  

Будь жив теперь Лермонтов, никто бы не осмелился печатать своих стихов, и многие потеряли бы охоту писать их даже для собственного удовольствия.

  рецензия на «Провинциальную жизнь» Е. Классена, сентябрь 1843
  •  

Если б сказали Лермонтову о значении его направления и идей, — он, вероятно, многому удивился бы и даже не всему поверил; и не мудрено: его направление, его идеи были — он сам, его собственная личность, и потому он часто высказывал великое чувство, высокую мысль в полной уверенности, что он не сказал ничего особенного.

  — «Русская литература в 1844 году», декабрь
  •  

В наше время страдания нипочём, — мы все страдаем наповал, особенно в стихах. Вина этому Байрон <…>. У нас это начинало было выходить из моды, но пример Лермонтова вновь вывел на свет несколько страдальцев. <…> Герои Лермонтова — <…> люди судьбы, они борются с нею или гордо падают под её ударами, но говорят просто и не щеголяют страданием.

  рецензия на «Стихотворения Аполлона Григорьева» и «Стихотворения 1845 года» Я. П. Полонского, март 1846
  •  

Для Лермонтова «земля», вообще земной отрывок всего человеческого существования — только что-то промежуточное. Мощь личного начала (величайшая в русской литературе) сообщала ему ощущение всей жизни личности: и до, и во время, и после «земли». <…> Он знал всю ленту человеческой жизни, — и понятно, что тот её отрезок, который сейчас, здесь происходит с нами, мало интересовал его.
Лермонтов — лучшее удостоверение человеческого бессмертия. Оно для него не философский постулат и даже не религиозное утверждение, а простое реальное переживание.

  Пётр Перцов, «Литературные афоризмы», 1897—1930-е
  •  

Литературы великих мировых эпох таят в себе присутствие чего-то страшного, то приближающегося, то опять отходящего, наконец разражающегося смерчем где-то совсем близко <…>.
Передо мной вырастают два демона, ведущие под руки третьего — слепого и могучего, пребывающего под страхом вечной пытки. Это — Лермонтов, Гоголь и Достоевский.
<…> хитрые и мудрые колдуны ведут под руки слепца; Лермонтов и Гоголь ведали приближение этого смерча, этой падучей, но они восходили на вершины или спускались в преисподнюю, качая только двойников своих в сфере падучей; двойники крутились и, разлетаясь прахом, опять возникали в другом месте, когда смерч проносился, опустошая окрестность. <…>
Так современная литература научилась из колдовства Лермонтова и Гоголя, из падений Достоевского — мудрости глубокой, в которой не видно дна.

  Александр Блок, «Безвременье», 1906
  •  

… настроения Лермонтова с самого отрочества были сплошной пыткой <…>. И вот именно эта великая острота боли делала Лермонтова до такой степени нетерпеливым и, можно сказать, корыстным. Он так страдает, что ему не до размышлений о своём несовершенстве; он болен — болен пустынностью и тревожностью своего духа, болен своей ущербностью и одиночеством, — и он жаждет одного: исцелиться, то есть обрести полноту чувств и душевный покой. <…>
В его поэзии вообще нельзя открыть ни малейших признаков покаяния. Чувство греха ему чуждо, и совершенство манит его не потому, что оно само по себе прекрасно, а потому, что оно сыто, спокойно и счастливо, тогда как он голоден, тревожен и несчастен.

  Михаил Гершензон, «Умиление», 1914
  •  

Лермонтов, самым бытием лица своего, самой сущностью всех стихов своих, ещё детских, объясняет нам, — почему мир «вскочил и убежал»…
Лермонтов никуда не приходит, а только уходит… Вы его вечно увидите «со спины». Какую бы вы ему «гармонию» ни дали, какой бы вы ему «рай» ни насадили, — вы видите, что он берётся «за скобку двери»… «Прощайте! ухожу!» — сущность всей поэзии Лермонтова. <…>
«Разлад», «не хочется», «отвращение» — вот всё, что он «пел». «Да чего не хочется, — хоть назови»… Не называет, сбивается: не умеет сам уловить. <…>
Пушкину и в тюрьме было бы хорошо.
Лермонтову и в раю было бы скверно.

  Василий Розанов, «Пушкин и Лермонтов», 1914
  •  

Кроме обыденных недостатков, свойственных всем людям, гении, в силу своего сосредоточения и своего таланта, имеют еще особенные специальные недостатки. <…> Гейне и Лермонтов были невыносимы своими насмешками и сварливостью.

  Константин Циолковский, «Гений среди людей», 1918
  •  

Лермонтов — путь млечный над горами…

  Владимир Набоков, «На смерть Блока», 1921
  •  

Лермонтов первый русский христианский писатель. <…> Лермонтов огромен и омыт слезами, он бесконечно готичен.[5][6]

  Борис Поплавский, «По поводу…»
  •  

… проза Лермонтова далека от изящества; она суха и однообразна, будучи инструментом в руках пылкого, невероятно даровитого, беспощадно откровенного, но явно неопытного молодого литератора. Его русский временами так же коряв, как французский Стендаля; его сравнения и метафоры банальны; его расхожие эпитеты спасает разве то обстоятельство, что им случается быть неправильно употреблёнными. Словесные повторы в его описательных предложениях не могут не раздражать пуриста.

 

… Lermontov's prose style in Russian is inelegant; it is dry and drab; it is the tool of an energetic, incredibly gifted, bitterly honest, but definitely inexperienced young man. His Russian is, at times, almost as crude as Stendhal's French; his similes and metaphors are utterly commonplace; his hackneyed epithets are only redeemed by occasionally being incorrectly used. Repetition of words in descriptive sentences irritates the purist.

  — Владимир Набоков, предисловие к «Герою нашего времени», 1958
  •  

Да и были ли у него там, в Пятигорске, друзья, то есть люди, которые понимали бы, на кого они все вместе, по выражению того же Лермонтова, «в сей миг кровавый» поднимали руку? Нет, конечно, не они поднимали, не они, — поднимал Мартынов, и нехотя поднимал, ведь они дружили когда-то, и если даже он не понимал, какой человек стоит перед ним на обрыве, всё же Мартынов не Дантес был. И ещё <…> весьма вероятная, умелая, скрытая рука жандармов, направляющая, ставящая эту трагедию, сделала своё дело. И никто не написал о нём тогда, как Одоевский о Пушкине, — «Солнце русской поэзии закатилось…» Глухо дошла в Петербург весть о смерти поэта. А между тем Лермонтов был именно солнцем русской поэзии.

  Юрий Казаков, «О Лермонтове», 1964
  •  

Стремительный рост гения обусловил фрагментарность его труда. Это не единственный случай в мировом искусстве <…>.
Лермонтовский клад наполовину вышел из подземельного сумрака, но упорный труд продолжается и сейчас, и конца ему не предвидится в будущем. Клад Лермонтова неисчерпаем.[7]

  Павел Антокольский, «Лермонтов»

Отдельные статьи

править

Комментарии

править
  1. Имеются в виду революционные события и неустойчивость политической жизни в Европе, и в первую очередь во Франции, начиная с 1830 г..
  2. Об этом писал Н. Полевой, например, в «Очерке русской литературы за 1838—1839 годы»[4].

Примечания

править
  1. М. Ю. Лермонтов в воспоминаниях современников. — М.: Художественная литература, 1989. — С. 196.
  2. 1 2 Мордовченко Н. Лермонтов и русская критика 40-х годов // М. Ю. Лермонтов. Кн. I. — М.: Изд-во АН СССР, 1941. — С. 745-796. — (Литературное наследство. Т. 43/44).
  3. «Маскарад», действие первое, сцена 3.
  4. Сын отечества. — 1839. — Т. XI. — Отд. IV. — С. 45.
  5. Числа. — 1930–1931. — Кн. 4. — С. 171.
  6. А. Долинин. Две заметки о романе «Дар» // Звезда. — 1996. — № 11. — С. 171.
  7. Новый мир. — 1964. — № 10.