Рецензии Виссариона Белинского 1843 года

Здесь представлены цитаты из написанных в 1843 году рецензий Виссариона Белинского. Все опубликованы в отделении VI «Отечественных записок», большинство — анонимно, многие подверглись редакторской и цензурной правкам, окончательно устранённым в Полном собрании сочинений 1950-х годов. Цензурные разрешения даны номерам в последние дни предыдущего месяца.

Цитаты

править
  •  

… у него есть повести, которые ему стоили если не больших, то тягостнейших приготовительных трудов, и в которых он изображал страны и жизнь, знакомые ему только из книг: в этих повестях видно много труда, много эрудиции, но нет жизни, нет поэзии; если хотите, им можно удивляться, но читать их тяжело, а перечитывать — просто невозможно. Таковы его и романы; таковы его и драмы. <…> И между тем большинство публики едва ли не более на стороне тех труженических произведений г. Кукольника, чем талантливых повестей его, изображающих время Петра Великого. <…> К числу особенных достоинств повестей г. Кукольника принадлежит то, что при всей простоте и при всем преобладании юмористического элемента они не лишены истинно высоких и умиляющих душу страниц. Из одного этого уже видно, как глубоко постиг автор дух времени, которое взялся изображать; в этом времени два преобладающие начала: сознательный европеизм могучего и гениального преобразователя, стремление которого так часто возвышалось до трагического величия, и комическое понимание этого европеизма со стороны даже даровитых людей между его подданными. Это составляет пафос повестей г. Кукольника, и потому, читая их, вы и смеётесь от души и возвышаетесь душою.[1]

  — «Повести и рассказы Нестора Кукольника. Том I»

Январь

править
[2]
  •  

Вот труд и предприятие, которых нельзя не одобрить, особенно если выполняются хорошо. <…> Данте особенно не посчастливилось на Руси: его никто не переводил, и о нём всех меньше толковали у нас, тогда как это один из величайших поэтов мира. <…>
Не понимаем, к чему и для чего приложено <…> какое-то введение с биографиею Данте какого-то г. Струкова[К 1], где без толку толкуется о двойственности природы человека, влекущей его то к небу, то к земле, об эпопее, как рассказанной драме, и тому подобных чудесах, доказывающих в сочинителе неумение мыслить и незнание того, о чём хочется ему резонёрствовать…

  — «Божественная комедия. Данте Алигиери. Ад. <…> Перевод с итальянского Ф. Фан-Дима. Введение и биография Данте Д. Струкова»
  •  

Г-н Кукольник один пишет в год больше, чем все литераторы наши, вместе взятые. Такая плодовитость не могла бы не обращаться в ущерб достоинству произведений даже великого писателя <…>. «Нищий», повесть г. И. Х…ского помещена для балласта <…>. Она отличается <…> неестественностью, неправдоподобностью, искажением действительности, отсутствием характеров, приторным романизмом, сантиментальностью и пр.

  — «Сказка за сказкой. Том III»
  •  

Тогда, когда ни ожесточённые вопли ребяческого самолюбия, ни бессильная брань, ни умышленная лесть, ни безденежное рассылание публике брошюр о своей гениальности, ни даже похвалы в какой-нибудь газете, доступной состраданию при некоторых условиях, не помогут маленькому человеку вырваться из безвестности, назначенной ему судьбою, — осмеянный, изгнанный с литературной арены на самую последнюю ступень её, он всё ещё не может преодолеть злейшего врага своего, собственного самолюбия, и продолжает нередко до самой могилы сочинительствовать…

  — «Аристократка, быль недавних времён, рассказанная Л. Брантом»

Сочинения Николая Гоголя

править
  •  

В литературном отношении нельзя было блистательнее заключиться старому году и начаться новому, как выходом сочинений Гоголя. Дай бог, чтоб это было счастливым предзнаменованием для нового года — чтоб мы увидели в течение его не одни тетрадки и выпуски с картинками, не одни сказки, досужею посредственностью изготовляемые во множестве по заказу литературных антрепренёров!..

  •  

«Северная пчела», <…> не имея притязаний ни на талант, ни на поэзию, сильно претендует на философию, особенно когда хлопочет об участи не читаемых ею, по её словам, «Отечественных записок»…

  •  

… Гоголь <…> в предисловии <…> имеет полное право простирать свою строгость к самому себе за пределы умеренности и справедливости; но публика тоже права, не соглашаясь с ним. Всякий период жизни человеческой прекрасен и должен иметь свои песни и своих певцов: «Вечера на хуторе» есть одна из таких вечно звучных песен юности, которых цель и назначение — вновь возвращать на волшебное мгновение самой старости невозвратно улетевшую юность…

  •  

Поэт чувствовал, что в первом издании «Тараса Бульбы» на многое только намекнуто и что многие струны исторической жизни Малороссии остались в нём нетронутыми. Как великий поэт и художник, верный однажды избранной идее, певец Бульбы не прибавил к своей поэме ничего такого, что было бы чуждо ей, но только развил многие уже заключавшиеся в её основной идее подробности. Он исчерпал в ней всю жизнь исторической Малороссии и в дивном, художественном создании навсегда запечатлел её духовный образ <…>. Повесть «Вий» через изменения сделалась много лучше против прежнего, но и теперь она более блестит удивительными подробностями, чем своею целостию. Недостатки её значительно сгладились; но целого по-прежнему нет.

  •  

Такова толпа: ей или хвали до надсады груди, или унижай до последней крайности; но не смей хвалить за одно и порицать за другое в одно и то же время…

  •  

«Театральный разъезд после первого представления комедии»: в этой пьесе, поражающей мастерством изложения, Гоголь является столько же мыслителем-эстетиком, глубоко постигающим законы искусства, которому он служит с такою славою, сколько поэтом и социальным писателем. Эта пьеса есть как бы журнальная статья в поэтически-драматической форме, — дело, возможное для одного Гоголя! В пьесе этой содержится глубоко сознанная теория общественной комедии и удовлетворительные ответы на все вопросы, или, лучше сказать, на все нападки, возбуждённые «Ревизором» и другими произведениями автора. <…> делать из него выписки нельзя по двум причинам: по невозможности выбора прекрасного из равно прекрасного, и ещё потому, что вся пьеса проникнута таким единством мысли, развитой и изложенной так логически и последовательно, <…> что надобно было бы переписать её всю от начала до конца…

Т. XXVII, № 4, с. 30-61.
  •  

Наши доморощенные поставщики текста к картинкам, то есть сочинители так называемых «Очерков русских нравов»[К 2][4], никогда не достигнут десятой доли того искусства, с каким набрасывают свои «физиологии» французы и в особенности Поль де Кок. Не вытянутыми насильственно из воображения вздорами, не вялым пустословием, не простоумно-бессильными придирками к чужим журналам и книгам наполняют они свои физиологии, но живым, верным изображением действительности. <…> Найдёте ли вы в «российских» сочинениях такого рода хоть сотую долю того остроумия и знания жизни, той наблюдательности и оригинальности, которые поражают вас на каждой страничке в небольшой физиологии, написанной Поль де Коком? И у нас ещё находятся люди, которые обвиняют в настоящем мелочном направлении нашей литературы французов, как будто французы виноваты, что мы, подобно обезьянам, перенимаем только их действия, не усвоивая себе и даже не понимая настоящей цели их действия: французские «книжечки с картинками» имеют цену не только как красивые игрушки, но и как верное отражение современной жизни…

  — «Физиология женатого человека»
  •  

Игра в преферанс для нас теперь — то же самое, чем было искусство для греков, гражданская жизнь для римлян, что теперь наука для немцев, театр, балы и маскарады для французов, парламент и биржа для англичан. Маленькие дети теперь уже знают у нас, что такое «прикупка» и «игра прямо», и обещают в своём лице богатое надеждами поколение. Подметив это, г. Ремизов[К 3], как видно, хорошо знакомый с. философиею современного общества и достойный быть не только кандидатом, но и доктором этой философии, бросил на преферанс взгляд серьёзный и высший, какого вполне заслуживает такой высокий предмет. Оттого книжка его вышла остроумна…

  — « Некоторые великие и полезные истины об игре в преферанс»
  •  

Вот как путешествовал <…> один столичный чиновник! Неужели, скажете вы, человек, проскакавший по 22 губерниям, на протяжении тысяч 12-ти вёрст, не вынес из своего путешествия ни одной дельной заметки, ни одного умного наблюдения, ни одной неизвестной доселе подробности о каком-нибудь месте? Неужели всё сочинение составлено из заметок о вафлях или форелях и смешных фраз о провинциальном обществе? Увы, точно так!

  — «Путевые записки по России, в двенадцати губерниях, <…> Михаила Жданова[4]»

Апрель

править
Т. XXVIII, № 5, отд. V, с. 1-18; Отд. VI, с. 1-25.
  •  

Народы начинают сознавать, что они — члены великого семейства человечества, и начинают братски делиться друг с другом духовными сокровищами своей национальности. <…> Теперь только слабые, ограниченные умы могут думать, что успехи человечности вредны успехам национальности и что нужны китайские стены для охранения национальности. Умы светлые и крепкие понимают, что национальный дух совсем не одно и то же, что национальные обычаи и предания старины, которыми так дорожит невежественная посредственность; они знают, что национальный дух так же не может исчезнуть или переродиться через сношения с иностранцами и вторжение новых идей и новых обычаев <…>.
Если образованное русское общество не говорило и не читало по-русски, этому была причина: тогда был только книжный да простонародный язык и не было разговорного русского языка; следственно, не на чем было и говорить образованному обществу, хотя бы оно и само желало говорить по-русски. Если же и теперь ещё на Руси не выработался вполне общественный и разговорный язык, то он уже существует, как материал, вполовину разработанный, а потому им давно уже говорит среднее образованное общество (недавно сформировавшееся) и начинает говорить высшее общество (давно существующее).
<…> равнодушие прежнего общества к родной литературе было неизбежно: общество не читало по-русски, потому что нечего было читать: два-три писателя, хотя бы и с замечательною силою таланта, но писавшие на не установившемся ещё языке, далеко не могли наполнить всех досугов и удовлетворить всем умственным потребностям людей, перед которыми отверсты были неистощимые сокровищницы богатых и созревших литератур Европы. <…>
Поэзия проникает теперь и в прозу жизни, которой прежде она так гнушалась, — и мыслящий человек не может не видеть поучительного факта в том, что теперь и мёбель и игрушки для украшения комнат не только исполнены изящества, но и носят на себе отпечаток творчества…

  — «История Малороссии. Николая Маркевича»
  •  

… в авторе незаметно особенного исторического таланта: его изложение вообще сухо и утомительно; он одушевляется только при рассказе о жестокостях поляков над малороссами, но и это местами вспыхивающее одушевление нисколько не отличается историческим характером, хотя и делает честь сердцу автора. Потом из «Истории» г. Маркевича не только нельзя узнать, каких идей держится он об истории вообще — старых или современных, но даже и считает ли он нужным держаться каких-нибудь идей по этому предмету. Кажется, для него написать историю — значит привести в порядок исторические материалы, пересказав их по-своему. Нельзя не согласиться, что это самый лёгкий способ писать историю, тем более лёгкий, что он совершенно увольняет всякого, кому только вздумается приняться за подобный труд, от необходимости иметь талант и современно-философское понятие об истории. <…>
Малороссия никогда не была государством, следственно, и истории, в строгом значении этого слова, не имела. <…> История Малороссии — это побочная река, впадающая в большую реку русской истории. Малороссияне всегда были племенем и никогда не были народом, а тем менее — государством. <…>
Как всякий благонамеренный труд, «История Малороссии» г. Маркевича заслуживает внимания и уважения, <…> а две большие части материалов — особенной благодарности; но, как история в современном значении этого слова, сочинение г. Маркевича не выходит из ряда посредственных опытов такого рода. Она лишена достоинства живой, хорошо освещённой и с искусством группированной картины, и потому в ней нет целого, и внимание читателя, теряясь в лабиринте неловко расположенных подробностей, тяжело утомляется. <…> Всё, что можно похвалить в новой истории Малороссии, — это искусство, с каким высказаны в остальной половине многие щекотливые подробности. Язык г. Маркевича не отличается правильностию, а того, что называется слогом, у него вовсе нет.[К 4]

  — там же
  •  

Теперь, когда Лермонтова уже нет, а прекрасное дарование г. Майкова пока не обещает идти дальше антологического рода, — поэзия русская если не умерла, то уснула, как это всегда с нею бывает, как скоро тот, кому дано свыше быть её покровителем, или скончается во цвете лет, или изменит надеждам, которые подаст о себе. <…> День появления в журнале неизвестного стихотворения Лермонтова — теперь эпоха в истории русской литературы: стихотворение читают, перечитывают, списывают, вытверживают на память. Стихотворения, не принадлежащие Лермонтову, тоже прочитывают, даже похваливают, но с тем, чтоб совершенно забыть их по выходе новой книжки журнала. Многие заключают из этого, что вместе с Лермонтовым умерла и русская поэзия. <…>
Небольшая книжка, на днях появившаяся в Петербурге под скромным названием «рассказа в стихах», есть именно один из таких прекрасных снов на минуту проснувшейся русской поэзии, какие давно уже не виделись ей. Уверенные в глубоком сне нашей поэзии, мы взялись за «Парашу» с явным предубеждением, думая найти в ней или сантиментальную повесть, <…> или какую-нибудь юмористическую болтовню о современных нравах, написанную прозаическими стихами. Каково же было наше удивление, когда, вместо этого, прочли мы поэму, не только написанную прекрасными поэтическими стихами, но и проникнутую глубокою идеею, полнотою внутреннего содержания, отличающуюся юмором и ирониею!.. Однако ж, несмотря на то, уверенность наша в тяжёлом сне русской поэзии была так велика, что мы не поверили первому впечатлению и прочли снова, — ещё лучше! И теперь, когда от многократно повторенного чтения мы почти знаем наизуст прекрасное поэтическое произведение, так неожиданно, так отрадно освежившее душу нашу от прозы и скуки ежедневного быта, — спешим познакомить публику с явлением, которое имеет полное право на её внимание. <…>
Говоря о страсти своего героя сгибаться перед знатью, автор очень остроумно признается в том, что любит пустой блеск большого света, не увлекаясь им и смотря на него без желания <…>. Эти стихи не обойдутся автору даром: его объявят за них «аристократом», скажут, что внешний блеск предпочитает он душе и сердцу и т. п. По обыкновению в этом случае ему припишут то, чего он и не думал, и горячо будут оспоривать его в том, чего он не говорил. <…>
Стих обнаруживает необыкновенный поэтический талант; а верная наблюдательность, глубокая мысль, выхваченная из тайника русской жизни, изящная и тонкая ирония, под которою скрывается столько чувства, — всё это показывает в авторе, кроме дара творчества, сына нашего времени, носящего в груди своей все скорби и вопросы его. Об оригинальности мы не говорим: она то же, что талант — но крайней мере без неё нет таланта. Многие найдут в поэме следы подражания Пушкину и особенно Лермонтову: это не удивительно, ибо живая историческая последовательность литературных явлений всегда смешивается толпою с холодной и бездушной подражательностью. <…> В стихах г. Т. Л. столько жизни и поэзии, в созерцании его столько истины и верности, что тут всякая мысль о подражательности нелепа.

  — «Параша. Рассказ в стихах. Т. Л.»
  •  

Нельзя не удивляться лёгкости, игривости и остроумию, с какими французы воспроизводят свою национальную жизнь в юмористических и нравоописательных очерках. Это не то, что наши стопудовые и отзывающиеся потом труда и напряжения сатирические и нравоописательные статьи и статейки, в которых денежная спекуляция таращится изображать русскую жизнь и с лица и с изнанки, а между тем изображает её только навыворот, не похожею ни на какую жизнь[К 2]. Такие статьи у нас делаются теперь к картинкам, так что их и печатают и покупают только для картинок. В Париже, напротив, текст и картинки составляют союз двух дарований, взаимно друг другу помогающих. <…> до какого глубокого унижения и упадка дошла современная русская литература! Она держится и существует не мыслию, не творчеством, не умом, не поэзиею, выражающимися в слове, — а картинками, которые забавляют праздную толпу взрослых и старых детей. Что во Франции является как мелочь, как шутка и забава, отдых от дела, <…> — у нас это с благоговением переводят и как можно лучше издают. Это шутовское и жалкое благоговение простирается до того, что переводчики, не понимая иронии, принимают за важное дело самые шутки составителей французских «физиологий»…

  — «Физиология театров в Париже и в провинциях. Сочинение Куайльяка. — Физиология вивёра (любителя наслаждения). Джемса Руссо[5]»
  •  

… в стихах нет ни соли, ни остроумия, ни изобретательности, ни даже порядочных стихов. Это рифмованная болтовня, скучная и пошлая до крайности. Тут нет ни ума, ни бессмыслия, ни таланта, ни безграмотности — одна золотая посредственность!

  — «Петербургский театрал. Куплеты В. З.[5]»
Т. XXVIII, № 6, с. 33-48.
  •  

В Украине есть своя литература: после «Молодика» в этом не остаётся никакого сомнения. Что такое «Молодик», мы, в качестве москалей, не знаем; знаем только, что это альманах, наполненный русскими статьями в стихах и прозе, которые многим, без сомнения, очень понравятся. Харьков, по своему многолюдству и красоте, сравнительно с другими губернскими городами, есть некоторым образом столица Украины, а следовательно, и столица украинской литературы, украинской прозы и в особенности украинских стихов. Во всех русских губерниях много пишется стихов, но в Харькове особенно. Стихи эти хороши, как только могут быть хороши провинциальные стихи; в столицах их читают мало, но зато много читают в провинции, особенно на Украине и ещё более, вероятно, в Харькове.

  — «Молодик, украинский литературный сборник, издаваемый И. Бецким[5]»
  •  

Большая часть пишущего народа вообразила себе, что роман, особенно исторический, не поэзия, потому что пишется прозою. Эти господа думают, что событие (т. е. завязка или развязка какого-нибудь приключения или происшествия) уже само по себе так интересно, что может занять внимание читателя и доставить ему удовольствие. Это «событие» у них всегда бывает одно и то же: герой, одарённый всеми добродетелями, красотою и умом, влюбляется в героиню, которая тоже — феникс своего пола. За неё обыкновенно сватается какой-нибудь «злодей», на стороне которого отец. Следуют разные препятствия и страдания; но верность и постоянство всё превозмогают — даже здравый смысл, — и герои по претерпении разных несчастий совокупляются, наконец, законным браком. К этому вздору г. сочинитель примешает историю, выведет несколько исторических лиц и заставит их говорить и действовать для вожделенного соединения героев своего романа, так что у иного такого сочинителя и полтавская битва и бородинское сражение даются именно с этою целью и, кроме счастливого брака глупых любовников, не оставляют после себя никаких результатов для мира. Для истинного таланта канва ничего не стоит, а важны краски и тени, которыми оживит он свою канву. Бездарность же, напротив, полагает всю важность только в канве <…>.
Повесть г. Кузьмича, к сожалению, издана изящно. Говорим «к сожалению», ибо видеть прекрасно изданною пустую книгу так же неприятно, как видеть пустого человека, пользующегося всеми материальными благами жизни.

  — «Казаки. Повесть Александра Кузьмича[5]»
Т. XXIX, № 7, с. 8-28.
  •  

Вероятно, для весьма многих ничего не может быть завиднее участи старого сочинителя, долго и неусыпно подвизавшегося на литературном поприще и, следовательно, много написавшего. В самом деле, если исключить небольшие обиды, наносимые самолюбию старого сочинителя успехами нового поколения, то это едва ли не счастливейшее состояние в человеческой жизни! Старому сочинителю <…> на закате дней остаётся только очень приятное и лёгкое занятие издавать плоды многолетних трудов своих и получать за них деньги с почтеннейшей публики… <…> Но <…> оно может быть вполне хорошо только при одном весьма важном условии — именно, если публика не разлюбила старого сочинителя и не охладела к его сочинениям. А это-то, на беду старых сочинителей, случается очень редко. Надобно, чтоб сочинитель обладал слишком могучим дарованием или чтоб предметы, о которых писал он в своё время, заключали в себе какой-нибудь особенный интерес для поколения, сменившего его публику; иначе издавать «труды» старого сочинителя <…> вновь — то же, что созидать капища в честь идолов, <…> которым теперь никто уж не поклоняется. Гораздо чаще случается, <…> что старые сочинители <…> употребляют тысячи усилий, часто весьма забавных, чтоб снова добыть себе поклонников, бросаются на самые новые роды литературных произведений, ожесточённо преследуют в литературе всё великое и истинно прекрасное, пред чем впервые побледнели и показались в настоящей своём виде жалкие порождения их скудной фантазии, и, наконец, истощившись в бесполезных усилиях, с судорожным, болезненным жаром проклинают над грудой вновь изданных, но — увы! — не раскупленных своих сочинений, и новый мир, и новое время, и новые идеи, как будто человечество виновато, что оно ушло вперёд, и как будто было бы лучше, если б оно остановилось на той точке прогресса, на которой время застигло жалких старых сочинителей!..

  — «Повести Ивана Гудошника, собранные Николаем Полевым»
  •  

В 1840 году г. Полевой собрал несколько критических статей своих <…> в «Очерки русской литературы». Книга вызвала только весьма недвусмысленную улыбку на уста рецензентов и некоторой части публики своим «введением», исполненным странными признаниями à la Jules Janin, и осталась в книжных лавках: залп высших взглядов, которыми она была нагружена, не попал ни в голову, ни в карманы читателей. Затем, в недавнем времени, г. Полевой предпринял полное издание своих драматических сочинений и переводов, которые сначала «поштучно» погребались в одном театральном сборнике[4] и были его украшением.
Успех полного издания «Драматических сочинений и переводов» был не завиднее успеха критических очерков. <…> Теперь г. Полевой, при содействии какого-то книгопродавца Штукина, которого имя в первый раз встречается в печати, подарил публику изданием «Повестей Ивана Гудошника». Некогда, в блаженное старое время, лет пятнадцать назад, может быть, были люди, которым нравились исторические сказочки, где плавным и величественным слогом рассказывалось о том, как жили «наши предки словене», и где, между тем, не было ничего похожего на жизнь наших предков, где безбожно коверкался современный русский язык, в тщетных усилиях подделаться под лад старинной речи, где, наконец, герои и героини падали в обморок и говорили чувствительные фразы, вроде тех, какие встречаются на каждой странице <…> плохих романов. Но теперь едва ли найдётся такой добрый и невзыскательный человек, которому могли бы понравиться «Рассказы Ивана Гудошника». Все эти рассказы так скучны и до того проникнуты добродушною, умилительною пошлостью, что решительно ни которого из них дочитать до конца нет возможности. Итак, разбирать их подробно значило бы делать им честь, которой они не заслуживают. <…>
Издание <…> весьма серо и неопрятно.

  — там же
  •  

Кто не знает Бориса Михайловича Ф(Ѳ)ёдорова? Это бесспорно один из знаменитейших писателей нашего времени. На исчисление всех заслуг его потребовалась бы целая книга… Действительно, никто не доставлял в своих сочинениях так много торжеств добродетели, никто столько раз не казнил в них порока, как доблестный борзописец, о котором говорим мы: Б. М. Ф(Ѳ)ёдоров делал то и другое до крайней мере тысячу раз, — и если свет не сделался лучше, если добродетель по-прежнему пребывает в угнетении, а порок торжествует, то уж, конечно, не от недостатка деятельности сего сочинителя, а оттого, что свет был чрезвычайно испорчен прежде, нежели сочинитель сей начал действовать. Не говоря уже о бесчисленном количестве детских книг, которых, к сожалению, никто не помнит и не читает <…>. Сверх того, в продолжение многих лет в «Трудах», издававшихся «Российскою Академиею», печатались постоянно стихотворения Б. М. Ф(Ѳ)ёдорова, писанные большею частию на разные торжественные случаи… <…> есть, говорят, счастливые журналы, которые могут насчитать у себя по нескольку страниц, украшенных плодами вдохновенной музы сего деятельного сочинителя… Нет сомнения, что столь неусыпные и многочисленные труды давно уже доставили бы Б. М. Ф(Ѳ)ёдорову по крайней мере венец бессмертия, если б на них было обращено хоть какое-нибудь внимание неблагодарною публикою… <…> он ещё и глубочайший философ. Известно, что сочинения его, от первого до последнего, по какому-то странному и необъяснимому случаю, всеми журналами единогласно подвергались и подвергаются жестоким насмешкам и порицаниям. О детских книжках его столько наговорено острот, и забавных и пошлых, что пересчитать их нет возможности. Недавно ещё один журнал серьёзно рассказывал, что детям за какую-то шалость предлагали на выбор два наказания: чтение нравоучительных сказок Бориса Михайловича или розги, и что дети избрали последнее. Каллимах детских книг, Б. М. Ф(Ѳ)ёдоров, перенёс эту и тысячи подобных ей насмешек с терпением истинно стоическим. В возмездие за все он только продолжал ревностно и неусыпно трудиться на своём блестящем поприще и, вслед за осмеянной книгой, выпускал другую, которая подвергалась не лучшей участи. Не было ещё примера, чтоб хоть один журнал, сколько-нибудь одарённый здравым смыслом и уважающий своих читателей, похвалил хоть одну строку, написанную Б. М. Ф(Ѳ)ёдоровым, а между тем Борис Михайлович доныне ревностно продолжает писать! Не верит он, что для «сочинительства» недостаточно одной страсти марать бумагу, как бы ни была сильна эта страсть, — не верит, что добродетель, торжествующая в его описаниях, ничего не выигрывает от его усилий, — не верит, что детские книги его пошлы и бесполезны, сатирические иносказания пошлы и никому не вредны, а торжественные и другие стихотворения наводят дремоту; даже крайне плохая продажа книг, одно из очевидных доказательств негодности литературного товара, не разуверяет его в достоинстве его сочинений… Что ж тут делать!..
Да, Б. М. Ф(Ѳ)ёдоров, к несчастию, <…> даже в последнее время значительно расширил круг своей деятельности. Крайняя испорченность настоящего поколения взрослых людей, совершенно не читающих сочинений Бориса Михайловича, внушила ему мысль, что недостаточно заботиться об исправлении одного «юношества» там, где все члены общества заражены пороками. И он решился… Продолжая поучать «юношество», он двадцать лет носил в душе своей идею о возвращении на путь истинный всех и каждого и наконец издал книгу, в которой филантропическая и глубоко нравственная идея его является в полном блеске. Эта книга — «Князь Курбский» <…>.
Здесь уже не детям, но всему человечеству, без различия пола и возраста, говорит Борис Михайлович, — с чрезвычайными ошибками против грамматики, <…> — что добродетель полезна и рано или поздно ли будет торжествовать, а порок вреден и непременно будет наказан. <…>
Из всех прелестей, которых можно насчитать в этом романе по крайней мере до тысячи, нас особенно поразило следующее обстоятельство. На всех почти действиях героев и героинь Б. М. Ф(Ѳ)ёдорова лежит печать какой-то глупости и тупоумия, как будто необходимых спутников дел того времени. Этот странный колорит сообщен даже некоторым событиям чисто историческим, нисколько не принадлежащим изобретательности Бориса Михайловича. Отчего это? Вероятно, это сделалось невольно, бессознательно… <…> Борис Михайлович сделал своё дело: он представил нам в своём романе несколько умилительно трогательных встреч и прощаний нежных чад с дражайшими родителями, мужей с жёнами, сестёр с братьями, вывел на сцену юродивого, без которого ни один плохой исторический русский роман обойтись не может, наградил добродетель, наказал порок, — а до исторической верности характеров, до колорита места и времени и до всего прочего, что требуется от исторического романа, ему нет и дела. Было бы доказано, что злодей в самой славе не может быть счастлив и казнится в собственной совести; всё же прочее — вздор!..
<…> читатели, <…> вероятно, заметили, что роман Б. М. Ф(Ѳ)ёдорова написан плавным, высокоторжественным слогом, каким нынешнее развратное человечество уж не пишет. Что прикажете делать? В наше время, когда некоторые дерзкие люди осмеливаются говорить, что будто и литература и язык русский значительно шагнули вперёд, Б. М. Ф(Ѳ)ёдоров всё ещё придерживается старины и округляет свои периоды по методе «карамзинской речи», не обращая внимания на то, что сам Карамзин, после прозы Пушкина, не стал бы писать так, как писал в своё время.
<…> мы, не имея обыкновения занимать читателей вздором, как бы он ни был забавен, — ни за что не распространились бы так о «Князе Курбском», если б в предисловии к этому роману не было строк весьма замечательных:
Многие знаменитые литераторы и любители словесности одобряли труд мой, в котором видели начатки русского исторического романа (?!??..).<…>
Любопытно было бы услышать от самих знаменитых литераторов и любителей словесности, как и с какою миною отзывались они о романе почтеннейшего Бориса Михайловича?.. <…> мы <…> не видели в романе Б. М. Ф(Ѳ)ёдорова ничего, кроме в высшей степени неудачного порождения невероятных, но, увы, бесполезных усилий бесталантности…
Сочинитель, как видно, страстно влюблённый в своё хворое детище, <…> в предисловии <…> с чувством рассказывает, как двадцать с лишком лет сочинял «Курбского» и какие препятствия, соединённые с воспоминанием горестных для сочинителя потерь, замедляли появление романа, в котором, как говорит он, принимали участие (?), многие любезные сердцу сочинителя особы. <…> Покойники, видно, в самом деле были добрые люди, и нет ничего странного, что Борис Михайлович так горько о них сокрушается: он потерял в них, может быть, единственных своих читателей!
«Сочинение» испещрено эпиграфами, которые, вместе взятые, представляют живое подобие так называемых «российских песенников», где рядом с стихами Пушкина безграмотные издатели помещают нелепые вирши разных тёмных стихоплётов.
Напечатано оно на сероватой бумаге, с чрезвычайными ошибками, и посвящено памяти княгини Юсуповой, Н. М. Карамзина и А. С. Шишков, «благотворивших сочинителю». Словом, в романе соблюдены все как внешние, так и внутренние условия, требуемые от книги публикою, которая запасается умственною пищею от брадатых букинистов, разносящих по лицу России творения, не принимаемые в порядочных книжных лавках.

  — «Князь Курбский. Сочинения Бориса Фёдорова»
  •  

Бывшие до него историки России не были известны России, потому что прочесть их историю могло только одно испытанное школьное терпение. Они были плохи, но их не бранили. История Карамзина, напротив, возбудила против себя жестокую полемику. Эта полемика особенно устремляется на собственно историческую, или фактическую часть труда Карамзина. Большая часть указаний критиков дельна и справедлива; но укоризненный тон их делает вреда больше самим критикам, нежели Карамзину. Труд его должно рассматривать не безусловно, а принимая в соображение разные временные обстоятельства. Карамзин, воздвигая здание своей истории, был не только зодчим, но и каменщиком, подобно Аристотелю Фиоравенти, который, воздвигая в Москве Успенский собор, в то же время учил чернорабочих обжигать кирпичи и растворять известь. И потому фактические ошибки в истории Карамзина должно замечать для пользы русской истории, а обвинять его за них не должно. <…> Карамзин смотрел на историю в духе своего времени — как на поэму, писанную прозою. <…> Карамзин ставит в вину Сумарокову, что тот в трагедиях, «называя героев своих именами древних князей русских, не думал соображать свойства, дела и язык их с характером времени». И что же? такой же упрёк можно сделать самому Карамзину: герои его истории отчасти напоминают собою героев трагедий Корнеля и Расина. Переводя их речи, сохранившиеся в летописях, он лишает их грубой, но часто поэтической простоты, придаёт им характер какой-то витиеватости, реторической плавности, симметрии и заботливой стилистической отделки, так что эти речи, в его переводе, являются похожими на перевод речей римских полководцев из истории Тита Ливия.

  — «История государства Российского. Издание пятое. Книга III»
Т. XXIX, № 8, с. 39-81.
  •  

Ирония составляет один из преобладающих элементов современной поэзии. Это понятно: поэзия есть воспроизведение действительности, верное зеркало жизни, — а где же больше иронии, как не в самой действительности?
<…> жалки так называемые поэты по призванию, поэты-самоучки и т. п. Между ними есть люди действительно с призванием — быть людьми порядочными и образованными, с потребностию развить в себе природные дары; <…> но они предпочитают искать более лёгкого и более приятного разрешения своих вопросов и находят его— в поэзии, но не в поэзии великих гениев творчества, а в своих бедных и. жалких виршах. Процесс творчества они считают какою-то каббалистикою: они думают, что если найдёт на человека дурь вдохновения, то он без ума умён, без науки сведущ и может видеть без глаз, слышать без ушей. <…> издаёт он наконец книжечку своих стихотворений; но мир спокоен, люди и не подозревают, что между ними явился гений…
<…> в стихах г. Милькеева не только нет никаких признаков поэтического дарования, но даже видна положительная, решительная бездарность. Г-н Милькеев — подражатель г. Бенедиктова, подобно всем подражателям, доводящий до карикатуры и без того поразительные недостатки своего оригинала. Мы не встретили в целой книжке г. Милькеева ни одного поэтического стиха, ни одного живого образа, ни одной картины; стих его есть не что иное, как насильственное сведение слов, которые ревут, видя себя поставленными вместе.

  — «Сихотворения Милькеева[5]»
  •  

… каждая страница занимательной книжки обнаруживает в <авторе>[5] сметливую наблюдательность, уменье двумя, тремя резкими чертами обрисовать быт и характер народа, среди которого он жил, или замечательного лица, с которым он встречался. Это отрывистые, легкие, оживленные бойким рассказом очерки, вроде путевых впечатлений[4] Александра Дюма.

  — «Странствователь по суше и морям»
  •  

… это одна из бесчисленных спекуляций, производимых безграмотностью на счёт легкомысленных воспитателей и бедных детей. В «Драгоценном подарке» всё то же, что и в тысяче других азбук <…>. Вот сначала варварские склады: взди, взну, вздра и проч. Потом так называемые нравоучительные изречения: «Старайся всегда, любезное дитя, о чистоте <…>». Это по части нравственности. Или: «Старайся выхвалять с благодарностию всякую услугу (?): за то будут тебе оказывать новые благодеяния». Это уж по части безнравственности… <…> Потом идут написанные книжным, топорным языком повести, выхваченные из «Золотого зеркала»; далее стихи, весьма пригодные для искажения вкуса; ещё далее, как заведено, цифры и таблица умножения. За этими вещами следует «Приложение» <…>. На лубочной картинке, приложенной к букве В, изображён мужик с коромыслом на плече, а внизу написано: «Водонос, ведры, водопад, вороты, веник». На картинке веник столько же похож на веник, как и на лягушку, а водопада вовсе не имеется. В объяснениях говорится, что «веник есть связка ветвей, срезанных обыкновенно с берёзы вместе с листьями; употребление его всем известно. Что же касается до ворот, то вы, конечно, хорошо их знаете»… Тут и всё объяснение!

  — «Драгоценный подарок детям, или Русская азбука»
  •  

… открытие и развитие поэтического гения <Алипанова> было давно — в те времена, когда в «Дамском журнале» печатались нежные послания «к ней», «к розе», «к лимонам, апельсинам и дыням-мелонам» <…>. В те достолюбезные времена господствовала страсть повсюду открывать и приголубливать доморощенные русские таланты: русских самоучек-астрономов и механиков, русских музыкантов и пуще всего поэтов. <…> И все радовались и умилялись; умилялись тому и мы, тогда ещё малые, неразумные дети.

  — «Сказка о мельнике-колдуне, о двух жидках и о двух батраках»
  •  

Автор повести «Муж под башмаком» решительно готовит себя в русские Вальтеры Скотты: как тот долго был «великим незнакомцем» и подписывал на романах своих псевдоним «автор Ваверлея», так и г. П. М.[5] все творения свои клеймит громким псевдонимом: «автора повести „Муж под башмаком“». <…> автор, наш российский Вальтер Скотт, которому он силится уподобиться и со стороны плодовитости. Действительно, не успеете вы прочесть и забыть (это одновременно) один его рассказ, как он вам подносит другой, третий и… и наконец счёт потеряешь… <…>
Совершенно в духе того низменного остроумия, которому мелкие плутни нашего среднего сословия доставляют обильные, хотя немногообразные материалы, а «Иван Выжигин» и водевили Александринского театра служат образцами. <…>
Не сомневаемся, что если автор повести «Муж под башмаком» будет продолжать занятия свои на избранном им достославном поприще, то <…> превзойдёт в остроумии и творческом таланте сочинителя «Выжигиных», «Комаров», «Картин русских нравов» и прочего книжного тряпья.

  — «Средство выдавать дочерей замуж»

Сентябрь

править
Т. XXX, № 10, с. 17-31.
  •  

В этих четырёх довольно толстых и плотно напечатанных томах собрано всё, что было написано даровитою Зенеидою Р-вою, и издано по её собственноручным рукописям без поправок и своевольных изменений людей, которые, не имея силы возвыситься до постижения таланта знаменитой писательницы, имели столько самонадеянности, что осмелились поправлять её[К 5]. Между русскими писательницами нет ни одной, которая достигла бы такой высоты творчества и идеи и которая в то же время до такой степени отразила бы, в своих сочинениях, все недостатки, свойственные русским женщинам-писательницам, как покойная Зенеида Р-ва. Кто понимает, что сильные таланты всегда выражаются в крайностях — почему они в высшей степени обнаруживают и достоинства и недостатки своей эпохи и своего общества, — кто понимает, что только гении свободны от последних и владеют первыми, тот не найдёт никакого противоречия в нашем суждении о таланте Зенеиды Р-вой.

  — «Сочинения Зенеиды Р-вой»
  •  

Г-ну Вельтману суждено играть довольно странную роль в русской литературе. Вот уже около пятнадцати лет, как все критики и рецензенты, единодушно признавая в нём замечательный талант, тем не менее остаются положительно недовольными каждым его произведением. <…> причина этого странного явления заключается в странности таланта г. Вельтмана. Это талант отвлечённый, талант фантазии, без всякого участия других способностей души, и при этом ещё талант причудливый, капризный, любящий странности. Вот почему нельзя без внимания и удовольствия прочесть ни одного произведения г. Вельтмана и в тоже время нельзя остаться удовлетворённым ни одним его произведением. <…> Особенно вредит автору желание быть оригинальным: оно заставляет его накидывать покров загадочности на его и без того довольно неопределённые и неясные создания. <…>
Содержание <…> повести «Приезжий из уезда, или Суматоха в столице» может служить доказательством, что автор владеет инстинктом и тактом действительности.
<…> Филат Кузмич, знатный[К 6] <…>.
Но только и есть верного и естественного во всей повести. Всё остальное — карикатура. <…>
Повесть «Радой» ужасно запутана, перепутана и нисколько не распутана. В ней есть прекрасные подробности. <…> Но, несмотря на то, общего впечатления повесть не производит, потому что уж слишком перехитрена её оригинальность и отрывчатость. Сверх того, она испещрена, без всякой нужды, молдаванскими словами, которые оскорбляют и зрение и слух читателя и мешают ему свободно следовать за течением рассказа.
Прекрасна была бы повесть «Ольга»: в ней так много естественности и верности, за исключением идеального лица садовника; начало её — лирическая песнь, исполненная глубокого чувства и истины. Но автор испортил её счастливою развязкою через посредство deus ex machina — и из прекрасной повести вышла пустая мелодрама. <…>
Во всяком случае, повести г. Вельтмана, хотя они уже и не новость, могут быть перечитаны с удовольствием. А так как публике русской теперь решительно нечего читать, то она должна быть рада, что ей хоть есть что-нибудь порядочное перечитать снова.

  — «Повести А. Вельтмана»
  •  

Со времени появления «Мёртвых душ» — а этому прошло уже около года с половиною — никто не решился издать романа. Даже самого неустрашимого Барона Брамбеуса одолел страх и трус велий, — и обещанная им года три назад «Идеальная красавица» так и пропала без вести, оставшись в «Библиотеке» и недочитанною и недописанною. Вот отчего столь многие и так сильно <…> сердятся на «Мёртвые души»! Будь жив теперь Лермонтов, никто бы не осмелился печатать своих стихов, и многие потеряли бы охоту писать их даже для собственного удовольствия. Вообще надобно заметить, что Петербург давно уже занимается только приготовлением повестей, а о романах и не думает, — и только один г. Ф(Ѳ)ёдоров недавно решился проюркнуть с своим «Князем Курбским» мимо глаз публики, в надежде быть не замеченным ею, в чём и не ошибся. Но московская литература думает об этом иначе. Москва — город романов по преимуществу. Посмотрите, в самом деле, что делают, кроме этого, московские литераторы? Они не пишут, а оттого их и не читают и о них не говорят; но, впрочем, они писатели, у которых или был, или предполагается талант. Если б они писали, их, может быть, читали бы, и, вероятно, нашлись бы на Руси люди, которые даже и хвалили бы их. <…> Г-н Шевырёв давно хлопочет об истреблении в русской литературе вредного духа неуважения к писателям, с которыми он, г. Шевырёв, находится в приятельских отношениях; для этого он решился твёрдо, какими бы то ни было способами, заставить замолчать литературных бобылей и безыменных критиков <…>. Не знаем, удастся ли г. Шевырёву его истинно благонамеренное литературное предприятие; но знаем, что он не отстанет от него, не употребив всех усилий, не испробовав всех средств[К 7]. Из живущих в Москве поэтов всех даровитее г-н Фет, а всех знаменитее гг. Языков и Хомяков. Оба они ничего, или почти ничего не пишут; но зато о них в Москве много пишут и ещё больше говорят. <…> Стихи г. Хомякова всегда звучны, но ужасно напряжённы, — блестящи, но совершенно чужды поэзии: это единственный их недостаток; во всём остальном они столько хороши, сколько могут быть хороши славянские стихи. В Москве издаётся даже литературно-учёный журнал. Вот уже третий год он обещает развить какую-то мысль, но отлагает исполнение своего обещания на неопределённый срок. В этом журнале печатаются преимущественно статьи о славянах и славянских литературах, стихотворения г. Михайла Дмитриева да брань на «Отечественные записки»… Кстати о стихотворениях г. Михаила Дмитриева: сей поэт пишет стихи уже больше двадцати лет, но славою поэта никогда не пользовался даже в кругу московских своих приятелей, где так легко даётся слава поэта даже людям, не написавшим ни одного стиха. Чтобы добиться этой постоянно убегающей его славы, г-н Михайло Дмитриев, вместо дидактического рода, в бесполезном упражнении которым он убедился, изобрёл теперь новый, до него небывалый род поэзии, произведения которого можно было бы назвать «рифмованными денонциациями»[К 8] на безнравственность критиков, не признающих в их сочинителе ни искры поэтического таланта. В руках человека талантливого и острого такие стихотворения были бы по крайней мере опасны для его врагов; но г. Михайло Дмитриев доставляет своим врагам только одно невинное удовольствие — смеяться над беззубою злостью его странных стихотворений.
<…> Москву не удержало от романов даже появление «Мёртвых душ». <…> А сколько издали их Кастор и Поллукс московских романистов — гг. Кузьмичёв и Славин[5]!.. И вот теперь является умножить собою число сих гениальных романистов г. Классен. Он так уверен заранее в успехе своего произведения, что издал его только первую часть, предоставив себе издать вторую когда-нибудь, на досуге, при благоприятных обстоятельствах. Роман его издан опрятно <…>. Но <…> в романе нет никакого содержания, а есть путаница, в которой ровно ничего нельзя понять и из которой ровно ничего нельзя упомнить. Тут есть городничий, который боится жены, потому что она его больно щиплет, как только он скажет какую-нибудь глупость, а он только затем и разевает рот, чтоб говорить глупости. <…>
Это больше, чем просто бездарность: это явное отсутствие здравого смысла.
<…> гг. Кузьмичёв и Славин — гении первой величины в сравнении с г. Классеном.

  — «Провинциальная жизнь (Ольский). <…> Сочинение Егора Классена. Часть I»
  •  

Вот книжонка, нелепее которой едва ли что можно себе вообразить! Мы крепко подозреваем, что это должно быть новое творение автора «Супружеской истины»[К 9], в начале нынешнего года насмешившей весь читающий русский мир. Та же наивная философия, та же дешёвенькая мораль, то же детское неумение писать по-русски, та же безграмотность — всё то же! Мы сначала думали было, что это советы опытного врача, <…> изложенные популярно; но, начав читать книжку, сейчас же увидели, что в ней нет ничего медицинского. Она наполнена моральными разглагольствиями о том, что всякий и сам знает не хуже сочинителя «Памятной книжки». Понятно, почему этот сочинитель так скуп на медицину и так щедр на мораль: первая требует познаний, а о последней можно болтать, ничему не учась, ничего не зная.

  — «Памятная книжка для молодых людей»
  •  

Некогда «Притчи» Круммахера переводились в одном русском журнале, вместе с поэмами Байрона. Это было в «Новостях литературы»[4] <…> в 1822—1826 годах. Теперь времена переменились: поэмы Байрона по-прежнему читаются и изучаются людьми взрослыми, а притчи Круммахера стали годиться разве только для детей. Вероятно, рассчитывая на малолетную публику, г. Фишер[К 10] издал «Притчи» Круммахера весьма красиво, с разными затейливыми виньетками и заглавными литерами. Для детей не старше 12-ти лет Круммахер — писатель глубокомысленный и красноречивый. И потому мы советуем поторопиться чтением этого автора всем детям, приближающимся к полным двенадцати годам своей жизни, потому что на тринадцатом году им, может быть, не захочется взять в руки автора, которого они вдруг и в такое короткое время переросли.

  — «Притчи и повести, избранные из Круммахера»

Октябрь

править
Т. XXXI, № 11, с. 1-6, 23-24.
  •  

Завязка и развязка [«Надиньки»][7] ничтожны и пошлы; целое отзывается Августом Лафонтеном; но подробности есть удивительные, превосходные, достойные пера великого таланта.
<…> есть погрешности в языке и нет решительно никакого правописания. <…> целое совершенно лишено идеи и вертится на пустой любовишке и пустых сладеньких эффектах неожиданного узнавания и родственных свиданий. Хуже всего, в конце повести, апофеоза татарского изъявления сыновней почтительности кувырканием в ноги дражайшему родителю.

  — «Повести и рассказы, соч. Нестора Кукольника. Том II»
  •  

Г-н Кукольник, <…> словно по прихоти своей, принадлежит то к даровитым, то к бесталантным [писателям]…

  — «Картинки русских нравов»
  •  

Из 183 № «Пчелы» узнаём, что <…> собрание сочинений г. Ф. Булгарина будет последнее издание при жизни автора. Значит: г. Ф. Булгарин думает, что будут ещё издания его сочинений и после его смерти <…>?.. Вот поистине наивная и несбыточная надежда!
<…> г. Ф. Булгарин мог на некоторое время заставить говорить о себе известный разряд читателей, а потом уже никаким образом не мог подняться и с горестию увидел себя пережившим не только свои прошедшие, но и будущие сочинения.

  — «Полное собрание сочинений Фаддея Булгарина»

Декабрь

править
1843, XXXII, № 1, с. 1-7, 37-40.
  •  

Из всех наших журналов «Современник» самый почтенный, самый безукоризненный. Он напоминает собою то блаженное время русской литературы и русской журналистики, о котором осталось теперь одно предание, как о золотом веке, и в котором люди любили литературу для литературы, видя в ней сколько невинное, столько же и благородное препровождение времени. Тогда, как в век Астреи, сочинения не продавались и не покупались; напротив, сами авторы готовы были платить деньги за честь видеть свои творения напечатанными в журнале. Полемики не было; вместо её, царствовала любезность самого лучшего тона. Писали стишки к «милым» и «прекрасным». В литературе не подозревали никакого отношения к обществу и не вносили в неё никаких вопросов, не касающихся до «прелестных» или до мирной сельской жизни на брегу ручья, под соломенною кровлею, с милою подругою и чистою совестью. <…> И по наружности и по внутреннему содержанию, между всеми другими журналами «Современник» — то же, что аристократ между плебеями. Он ни с кем не бранится, ни с кем не спорит, ни на кого не нападает (разве только изредка на какой-нибудь иностранный журнал, не умеющий ценить сочинений такого-то или такой-то), ни против кого не защищается. О нём многие говорят, иные порицая, другие хваля его, но он ни о ком не говорит, кроме «Звёздочки»[К 11], журнала для детей, тоже почтенного и безукоризненного. У него свой круг предметов, свой мир ведения, — в особенности Финляндия и её литература, — и по этой части г. Грот снабжает его поистине превосходными статьями. <…> У него всё своё — поэты тоже. В «Современнике» изредка раздаются нестареющиеся звуки лиры Жуковского; в нём допевает свои последние песни г. Баратынский; сверх того, в нём постоянно являются розовые мечты, радужные фантазии и сладостные чувства, облечённые в неподражаемый стих. <…>
Оставив в покое русские повести, «Современник» ещё с конца 1842 года начал печатать роман шведской писательницы Фредерики Бремер
Роман отменно длинный, длинный,
Нравоучительный и чинный.
<…> Он обратил на себя общее внимание, и многие увидели в нём даже колоссальное произведение, тогда как другие ничего ровно не видели. <…> г-жа Бремер не лишена свойственной женщинам способности не только хорошо и легко рассказывать, но даже с некоторым успехом очерчивать характеры, которые под силу её одностороннему взгляду на вещи и её небогатой фантазии. Основная мысль её романа та, что счастие заключается только в семейной жизни и человек назначен природою преимущественно для семейной жизни. Мысль <…> не новая: на ней в конце прошлого и начале нынешнего столетия выехала слава Августа Лафонтена, блаженной памяти. Этот добрый немец также во всяком человеке видел прежде всего мужа или жену, как натуралист во всяком животном прежде всего видит самца или самку. Но прославляемое им блаженство семейной жизни было так мещански идеально, так приторно сладко, что оно скоро сделалось всем неприятно, как тёплая вода, рассыченная медом. Фредерика Бремер не испугалась этого и отважно сделалась Августом Лафонтеном нашего века. <…> без такой жаркой защитницы блаженства супружеской и семейной жизни это блаженство сделалось бы теперь столько же сомнительным, как и действительность золотого века; <…> теперь жениться по склонности и для счастья считается совсем не в тоне, и все решительно женятся для денег и связей, а на детей смотрят, как на неизбежное неудобство семейной жизни. Сверх того, в наше скептическое время скорее поверят существованию волшебников и кудесников, чем существованию «счастья». Ему верят теперь только безбородые юноши да мечтательные девы; последние верят жарче первых, но не дальше, как только до замужства; а если они остаются на всю жизнь девицами, то и до гробовой доски верят счастию и мечтают о нём. <…> Фредерика Бремер сама имеет ни с чем не сравнимое преимущество быть «девою» и притом уже, кажется, такою, которая годится Минерве в ровесницы не по одному уму. <…> И потому Фредерика Бремер с восхищением, с энтузиазмом описывает счастие семейной жизни, так что вы с первых же страниц тотчас видите, что сочинительница не была, а только желала страстно быть замужем. <…>
И однако ж Фредерика Бремер не буквально повторила собою Августа Лафонтена: она, как бы против воли своей, принуждена была сделать значительную уступку духу времени: в заглавии её романа стоят не одни «радости» семейные, но и «огорчения». <…> Прочтите роман — и <…> увидите, что для полного семейного счастия мало одной любви, но ещё более нужно эгоистического сосредоточения в маленькой и тесненькой сфере домашнего быта, — нужна значительная доля умственной ограниченности, которая только одна даёт человеку силу заткнуть уши от всех других обаятельных зовов бытия и закрыть глаза на все другие обаятельные картины широко раскинувшейся, бесконечно разнообразной жизни… И какая разница в этом отношении, например, между семейственною Германиею нашего времени и общественным древним миром! В первой жизнь так узко, так душно определяется для людей с их младенчества, семейный эгоизм полагается в основу воспитания; во втором человек родился для общества, воспитывался обществом и потому делался человеком, а не филистером.[К 12]

  — «Семейство, или Домашние радости и огорчения»
  •  

Мы уверены, что Котляревский, как умный и талантливый малороссиянин, понял, что на малороссийском, как и на всяком другом отдельном наречии, только и можно писать, что пародии или простонародные сказки и повести, и ничуть не думал затевать из того литературы.

  — «Молодик на 1844 год, издаваемый И. Бецким»
  •  

Г-н Ф. Булгарин принадлежит к числу тех плодовитых сочинителей, которых многочисленные писания пишутся на один лад и на одну манеру и отличаются одно от другого только названиями да именами действующих лиц; в сущности же они не что иное, как повторение первого сочинения, которое когда-то вышло из-под пера.

  — «Суворов. Соч. Фаддея Булгарина»

Вероятное авторство

править
[9]
  •  

«Сельские беседы для народного чтения» — не заключающие смысла даже в самом заглавии своём, ибо что такое беседы для чтения? — нимало не уступают прежним предприятиям известного типографщика» и издателя г. Е. Фишера, как, например, «Памятник искусств» и др. Такие же красивые обёрточки, такая же хорошая печать, то же отсутствие всякой общей мысли и определённой цели, тот же сброд статей ниже всякой посредственности, и по языку и по содержанию.[2]

  •  

Книжка эта — опыт истории России для простолюдинов. Намерение её сочинителя, без всякого сомнения, благое и полезное; жаль только, что <…> сочинитель, как видно по его слогу, нисколько не знает людей, которых желает иметь своими читателями: русские поговорки и маленько мужицкие словца его ужасно не клеятся с книжным тоном всего рассказа, а рассказ ужасно холоден, сух и мёртв.[1]

  — «Про былое на православной Руси. Книга для грамотных людей. Соч. Любимова»
  •  

Водевилисты, ищущие везде и во всём сюжетов для своих эфемерных произведений, словно голодные волки, обнюхивающие всякий предмет, даже камень, в надежде найти в нём пищу, не оставляют в покое никакого анекдота из жизни великого или известного лица.[10]

  — «Русская драматическая литература: Актёр-доктор»
  •  

Величайшая нелепость. Её невозможно пересказывать, да и было бы бесполезно, ибо она принадлежит к числу тех пошлых шуток, которые даже не смешны. Единодушно осмеянная публикою Александринского театра, всеми журналами и газетами, она замечательна как редкость в своём роде.

  — там же: «Изменница. Быль во время нашествия французов на отечество. Народная драма»

Отдельные рецензии

править

Комментарии

править
  1. Д. Струков — сотрудник «Маяка» и сборника «Русская беседа». Белинский незадолго до того резко отрицательно отозвался о напечатанной в 3-м томе сборника повести Струкова «Дача на Петровском острову»[3].
  2. 1 2 «Очерки русских нравов, или Лицевая сторона и изнанка рода человеческого» — сочинение Ф. Булгарина (1843).
  3. Белинский в сороковых годах очень увлекался преферансом. Чтобы доставить ему удовольствие, А. Я. Кульчицкий, большой его приятель, написал эту брошюру под псевдонимом из карточного термина «ремиз»: По словам К. Д. Кавелина, он увековечил «те сцены великого комизма», которые происходили в кружке Белинского во время игр[4].
  4. Труд Маркевича был компиляцией, главным образом — «Истории руссов, или Малой России» Г. А. Полетики, которая ходила в списках до публикации в 1846[4].
  5. Осип Сенковский в «Библиотеке для чтения» 1837-1841 годов[4].
  6. См. цитату в статье о нём.
  7. Намёк на элементы политических доносов в статьях Шевырёва[4].
  8. Стихотворные доносы. Имеется в виду «К безыменному критику»[6], на которое Белинский ответил «Небольшим разговором между литератором и не-литератором о деле, не совсем литературном», включённым в «Литературные и журнальные заметки» из № 12 «Отеч. записок» за 1842[4].
  9. См. отзыв Белинского о «Супружеской истине» В. Лебедева. Правильны ли были догадки о принадлежности тому и «Памятной книжки» — не установлено[4].
  10. Е. Ф. Фишер — владелец типографии в Петербурге и издатель[5].
  11. А. О. Ишимовой, которой покровительствовали редактор «Современника» Пётр Плетнёв и Грот[7].
  12. Насмешливый тон возмутил Грота[8], так как роман публиковался по его совету и переведён его сестрой Розой. Белинский ответил в рецензии на «Парижские тайны» Э. Сю в № 4[7].

Примечания

править
  1. 1 2 Т. XXVII, № 3, с. 1-2, 17.
  2. 1 2 Т. XXVI, № 2, с. 43-92.
  3. Ф. Я. Прийма. Примечания // Белинский В. Г. Полное собрание сочинений в 13 т. Т. VI. Статьи и рецензии 1842-1843. — М.: Издательство Академии наук СССР, 1955. — С. 785.
  4. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 В. С. Спиридонов, А. П. Могилянский. Примечания // Белинский. ПСС. Т. VII. Статьи и рецензии 1843. Статьи о Пушкине 1843-1846. — 1955. — С. 679-692, 727-736.
  5. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 Указатель имён, названий и персонажей // Белинский. ПСС. Т. XIII. Dubia. Указатели. — 1959. — С. 404-820.
  6. Москвитянин. — 1842. — № 10. — С. 281.
  7. 1 2 3 В. С. Спиридонов. Примечания // Белинский. ПСС. Т. VIII. Статьи и рецензии 1843-1845. — 1955. — С. 647-661.
  8. Москвитянин. — 1844. — № 3. — С. 171-186.
  9. Белинский. ПСС. Т. XIII. Dubia. Указатели. — 1959. — С. 168-202; 328-336 (примечания Ф. Я. Приймы).
  10. 1844, т. XXXII, № 1 (ц. р. 31 декабря 1843), с. 28-34.