Письма Вольтера

Сохранилось более 10400 писем Вольтера к 800 корреспондентам. Они разнообразны и по форме: среди них есть манифесты, инструкции, памфлеты, рассказы, бюллетени, дипломатические ноты, юридические ходатайства, обвинительные или защитительные речи[1].

ЦитатыПравить

  •  

Фантазия читателя удовлетворяется и очаровательно развлекается в новых описаниях земель, которые для него открывает Гулливер, но эта нескончаемая серия всё новых и новых трюков, нелепостей и побасенок наконец набивает оскомину. Ничто неестественное не может нравиться долго;..[2]написано по-английски

 

The reader’s imagination is pleased and charmingly entertained by the new prospect of the lands which Gulliver discovers to him ; but that continued séries of new fangles, follies of fairytales, of wild inventions pall at last upon our taste. Nothing unnatural may please long ;..

  Н.-К. Тьерио, март 1727

1730-еПравить

  •  

Скоро я буду отлучён от церкви всеми приходами и сожжён всеми парламентами. <…> Но что прикажете делать бедному человеку, если под его именем издают книги[1], <…> хотя он ни малейшего отношения к этим книгам не имеет?[3]

 

Me voici bientôt excommunié dans toutes les paroisses, et brûlé dans tous les parlements <…>. Mais que voulez-vous que fasse un pauvre homme, quand on débite des livres sous son nom, <…> malgré qu’il en ait ?

  — Ж. Б. Формону[К 1], 24 июля 1734
  •  

… публику <…> надо приучать к правдивым, смелым, сильным вещам, а не смягчать краски действительности в угоду непонимающим людям.[4]

  Ш.-А. де Ферриолю д’Аржанталю, 26 февраля 1736
  •  

Мне сообщили, что «Светский человек»[1] был найден у господина де Люсона[К 2] и что председатель суда Дюпюи роздал много копий с него. Одну из них, совершенно искажённую, прислали мне. Печально слыть за инакомыслящего, да если к тому же тебя уродуют, коверкают, искажают, словно древнего автора. Я считаю, что люди с полным основанием возмущаются опасным автором этой ужасной вещи: он осмеливается говорить, что Адам не брился, что у него были длинные ногти, а тело было покрыто загаром; ведь это всё наводит на мысль об отсутствии в земном раю ножниц, бритвы и душистого мыла. Подобное предположение было бы такой же вопиющей ересью, как и предположение, что всё это там имелось.[3]

 

On m’a mandé que le Mondain avait été trouvé chez M. de Luçon, et que le président Dupuy en avait distribué beaucoup de copies. On m’en a envoyé une toute défigurée. Il est triste de passer pour un hétérodoxe, et de se voir encore tronqué, estropié, mutilé comme un auteur ancien. Je trouve qu’on a grande raison de s’emporter contre l’auteur dangereux de cet abominable ouvrage, dans lequel on ose dire qu’Adam ne se faisait point la barbe, que ses ongles étaient un peu trop longs, et que son teint était hâlé : cela mènerait tout droit à penser qu’il n’y avait ni ciseaux, ni rasoir, ni savonnette dans le paradis terrestre, ce qui serait une hérésie aussi criante qu’il y en ait.

  — Н.-К. Тьерио, 24 ноября 1736
  •  

Если прошло то время, когда комическое любили только в его безусловно благородной и интересной форме, то горе трагедии! Комедия вытеснит её, но наш театр прослывёт в Европе прескверным и мы утратим единственное превосходство, которым обладали. Наши комедии станут мещанскими трагедиями, лишёнными гармонии, которую придавали им хорошие стихи.[5]

 

Si on n’aime plus absolument que le comique noble et intéressant, gare pour la tragédie ! La comédie va prendre la place ; mais notre théâtre passera en Europe pour très-vicieux, et nous allons perdre la seule supériorité que nous avions. Nos comédies deviendront des tragédies bourgeoises, dépouillées de l’harmonie des bons vers.

  Ж.-Ф. Кино-Дюфрен, 26 ноября 1736
  •  

Все находят, что я выражаюсь довольно ясно, но я вроде маленького ручейка — он прозрачен потому, что не очень глубок.[6]

 

Vous trouvez que je m’explique assez clairement ; je suis comme les petits ruisseaux : ils sont transparents parce qu’ils sont peu profonds.

  А. Пито, 20 июня 1737
  •  

Трудно написать двадцать хороших стихов за пятнадцать дней, и скажите мне, кто после наших великих учителей сочинял двадцать хороших александрийских стихов сразу. Я не знаю никого, у кого можно было бы найти подобное число их, вот почему все ударились в этот жалкий маротический стиль, стиль пёстрый и кривляющийся, в котором ужасным образом соединяется пошлое и выспренное, серьёзное и комическое, язык Рабле, язык Вийона и язык наших дней. Хорошо, что безобразное лицо прикрывается этой маской.[7]

 

Vingt bons vers en quinze jours sont mal-aisés à faire ; et, depuis nos grands maîtres, dites-moi qui a fait vingt bons vers alexandrins de suite. Je ne connois personne dont on puisse en citer un pareil nombre : et voilà pourquoi tout le monde s’est jeté dans ce misérable style marotique, dans ce style bigarré et grimaçant, ou l’on allié monstrueusement le trivial et le sublime, le sérieux et le comique, le langage de Rabelais, celui de Villon, et celui de nos jours. A la bonne heure, qu’un laid visage se couvre de ce masque.

  К. А. Гельвецию, 4 декабря 1738

1740-еПравить

  •  

Признаю, что играть эту пьесу чрезвычайно трудно, но самая эта трудность может стать причиной успеха драмы, ибо трудность вызвана тем, что всё здесь написано в новом вкусе, и этой новизной может отчасти быть искуплена недостаточность моих сил.[4]

 

J’avoue que la pièce est très difficile à jouer, mais cette difficulté même peut causer son succez, car cela suppose que tout y est dans un goust nouvau, et cette nouvauté supléra du moins à ma faiblesse.

  — д’Аржанталю, 31 января 1740
  •  

«Магомет» — это изображение опасности фанатизма, и это ново. Счастлив тот, кто находит новые залежи в столь много раз изрытой и перерытой театральной копи.[8]

 

Mahomet est le danger du fanatisme, cela est tout nouveau. Heureux celui qui trouve une veine nouvelle dans cette mine du théâtre si longtemps fouillée et retournée !

  П.-Р. Ле Корнье де Сидевилю, 5 мая 1740
  •  

Вы знаете, Ваше величество, какие чувства воодушевляли меня на сей труд: любовь к человечеству и отвращение к фанатизму; пером моим водили две эти добродетели, достойные постоянно стоять на страже у Вашего трона. <…> Все признают, что комедия о Тартюфе, это образцовое произведение, коему нет равного у других народов, принесло человечеству большую пользу, показав лицемерие во всей его мерзости <…>. Почему не поднять голос против злодеев прошлого, знаменитых основоположников суеверия и фанатизма, тех, кто впервые схватил на алтаре нож, чтобы отдать на заклание строптивых, не желающих принять их воззрения?
Иные скажут, что времена такого рода преступлений давно миновали, что больше на земле не будет Бар-Кохбы, Магомета, Иоанна Лейденского и им подобных, что пламя религиозных войн угасло; но думать так — значит, по-моему, делать слишком много чести человеческой природе. Отрава фанатизма существует и поныне, хотя распространена и не столь широко; эта чума, на первый взгляд обезвреженная, то и дело порождает новые миазмы, способные заразить всю землю. <…>
Суеверие не всегда приводит к злодеяниям, остающимся на скрижалях истории, но и в повседневной жизни оно творит тьму всевозможных мелких зол: разлучает друзей, ссорит родных, губит разумного и честного человека руками полоумного фанатика <…>.
Перед нами всего лишь погонщик верблюдов, который взбунтовал народ в своём городишке, <…> и хвалился, что бог уносил его на небо и там вручил ему сию непонятную книгу, каждой строкой своей приводящую в содрогание здравый смысл. И если, чтобы заставить людей уважать эту книгу, он предаёт свою родину огню и мечу; если он перерезает горло отцам и похищает дочерей; если он не оставляет побеждённым иного выбора, как принять его веру или умереть, — то его, безусловно, не может извинить ни один человек, если только это не дикарь и не азиат, в котором фанатизм окончательно заглушил природный разум.
Я знаю, что Магомет не совершал такого именно предательства, какое составляет сюжет моей трагедии. <…> разве тот, кто ведёт войну против своего отечества и смеет вести её во имя бога, не способен на всё? Цель моя не в том лишь, чтобы вывести на сцене правдивые события, но в том, чтобы правдиво изобразить нравы, передать истинные мысли людей, порождённые обстоятельствами, в коих люди эти очутились, и, наконец, показать, до какой жестокости может дойти злостный обман и какие ужасы способен творить фанатизм. Магомет у меня — не что иное, как Тартюф с оружием в руках.[9]

 

Votre Majesté sait quel esprit m’animait en composant cet ouvrage ; l’amour du genre humain et l’horreur du fanatisme, deux vertus qui sont faites pour être toujours auprès de votre trône, ont conduit ma plume. <…> On avoue que la comédie du Tartuffe, ce chef-d’œuvre qu’aucune nation n’a égalé, a fait beaucoup de bien aux hommes, en montrant l’hypocrisie dans toute sa laideur <…>. Ne peut-on pas remonter jusqu’à ces anciens scélérats, fondateurs illustres de la superstition et du fanatisme, qui, les premiers, ont pris le couteau sur l’autel pour faire des victimes de ceux qui refusaient d’être leurs disciples ?
Ceux qui diront que les temps de ces crimes sont passés ; qu’on ne verra plus de Barcochebas, de Mahomet, de Jean de Leyde, etc. ; que les flammes des guerres de religion sont éteintes, font, ce me semble, trop d’honneur à la nature h-umaine. Le même poison subsiste encore, quoique moins développé ; cette peste, qui semble étouffée, reproduit de temps en temps des germes capables d’infecter la terre. <…>
Si la superstition ne se signale pas toujours par ces excès qui sont comptés dans l’histoire des crimes, elle fait dans la société tous les petits maux innombrables et journaliers qu’elle peut faire. Elle désunit les amis ; elle divise les parents ; elle persécute le sage, qui n’est qu’homme de bien, par la main du fou, qui est enthousiaste <…>.
Mais qu’un marchand de chameaux excite une sédition dans sa bourgade; <…> qu’il se vante d’avoir été ravi au ciel, et d’y avoir reçu une partie de ce livre inintelligible qui fait frémir le sens commun à chaque page ; que, pour faire respecter ce livre, il porte dans sa patrie le fer et la flamme ; qu’il égorge les pères, qu’il ravisse les filles, qu’il donne aux vaincus le choix de sa religion ou de la mort, c’est assurément ce que nul homme ne peut excuser, à moins qu’il ne soit né Turc, et que la superstition n’étouffe en lui toute lumière naturelle.
Je sais que Mahomet n’a pas tramé précisément l’espèce de trahison qui fait le sujet de cette tragédie. <…> mais quiconque fait la guerre à son pays, et ose la faire au nom de Dieu, n’est-il pas capable de tout ? Je n’ai pas prétendu mettre seulement une action vraie sur la scène, mais des mœurs vraies ; faire penser les hommes comme ils pensent dans les circonstances où ils se trouvent, et représenter enfin ce que la fourberie peut inventer de plus atroce, et ce que le fanatisme peut exécuter de plus horrible. Mahomet n’est ici autre chose que Tartuffe les armes à la main.

  Фридриху II, декабрь 1740[К 3]
  •  

… как ни слаба моя пьеса, уж конечно, она лучше Алкорана[4][8], а всё же не будет иметь того же успеха.

 

… la pièce, toute faible qu’elle est, vaut certainement mieux que l’Alcoran, et cependant elle n’aura pas le même succès.

  А. де Ферриолю де Пон-де-Вейлю, 25 февраля 1741
  •  

Мне было бы очень неприятно прослыть автором «Задига», книги, которую стараются очернить самыми гнусными толкованиями и в которой осмелились отыскать дерзкое учение, направленное против нашей святой религии.[8] Как это похоже на правду![4]

 

Je serais très-fâché de passer pour l’auteur de Zadig, qu’on veut décrier par les interprétations les plus odieuses, et qu’on ose accuser de contenir des dogmes téméraires contre notre sainte religion. Voyez quelle apparence !

  — д’Аржанталю, 14 октября 1748

1750-еПравить

  •  

… я очень верю в Ла Метри. Пусть мне покажут ученика Бургаве, обладающего большим умом, чем он, и писавшего лучше его по вопросам его ремесла.[10]

 

… j’ai très-grande foi à La Mettrie. Qu’on me montre un élève de Boerhaave qui ait plus d’esprit et qui ait mieux écrit sur son métier.

  — г-ну Дарже[К 4], 28 февраля 1751
  •  

Ла Метри — <…> противоположность Дон-Кихота: он мудр, когда занимается своим ремеслом, и немного безумен во всём прочем.[10]

 

La Mettrie <…> est le contraire de don Quichotte, il est sage dans l’exercice de sa profession, et un peu fou dans tout le reste.

  Л.-Ф.-А. де Ришельё, 31 августа 1751
  •  

Ла Метри <…> — весельчак, слывущий человеком, который надо всем смеётся, порой плачет, как ребёнок, от того, что находится здесь. Он заклинает меня побудить Ришельё, чтобы тот добился его помилования. Поистине ни о чем не следует судить по внешнему виду. Ла Метри в своих произведениях превозносит высшее блаженство, доставляемое ему пребыванием подле великого короля, <…> а втайне он плачет вместе со мной. Он готов пешком вернуться [на родину]…[10]

 

La Mettrie <…>. Cet homme si gai, et qui passe pour rire de tout, pleure quelquefois comme un enfant d’être ici. Il me conjure d’engager M. de Richelieu à lui obtenir sa grâce. En vérité, il ne faut jurer de rien sur l’apparence.
La Mettrie, dans ses préfaces, vante son extrême félicité d’être auprès d’un grand roi, <…> et en secret il pleure avec moi. Il voudrait s’en retourner à pied…

  — г-же Дени[К 5], 2 сентября 1751
  •  

Мне сообщили, что в театре снова собираются давать «Катилину» Кребийона[К 6]. Было бы забавно, если бы этот носорог имел успех при возобновлении спектакля. Это было бы полнейшим доказательством, что французы вновь впали в варварство. Наши сибариты с каждым днём приближаются к готам и вандалам.[5]

 

On me mande que l’on va redonner au théâtre le Catilina de Crébillon. Il serait plaisant que ce rhinocéros eût du succès à la reprise. Ce serait la preuve la plus complète que les Français sont retombés dans la barbarie. Nos sybarites deviennent tous les jours Goths et Vandales.

  А.-Л. де Тибувилю, 15 апреля 1752
  •  

Признаю, Ла Метри совершал глупости и писал скверные книги, но в его дыме были языки пламени. К тому же это был очень хороший врач, несмотря на его фантазию, и очень славный малый, несмотря на его дурные выходки.[10]

 

J’avoue que La Mettrie avait fait des imprudences et de méchants livres ; mais, dans ses fumées, il y avait des traits de flamme. D’ailleurs c’était un très-bon médecin, en dépit de son imagination, et un très-bon diable, en dépit de ses méchancetés.

  И. С. Кёнигу, 12 марта 1753
  •  

Люди, знающие всякие сплетни, говорят, что король Пруссии передал издателю одну рукопись из тех, что я ему доверил, и что сделал он это, дабы погубить меня во Франции и заставить вернуться к нему. <…> Если он действительно пошёл на такую подлость, то в скором времени «Девственница» наводнит всю Европу, а я, после моего «Магомета», не смогу укрыться даже в Константинополе.[8]

  — г-же Дени, 25 декабря 1753
  •  

Вершиной бесчестных интриг было издание поэмы под названием «Орлеанская девственница». Издатель имел наглость приписать эту поделку автору, <…> и в то время, как все ждут от этого писателя окончания предпринятой им «Всеобщей истории», в то время, как он продолжает трудиться для «Энциклопедического словаря», осмеливаются приписывать ему поэму самую плоскую, самую низменную, самую грубую из когда-либо сходивших с печатного станка. <…> Рука не подымается выписывать из этой кощунственной книги наполняющие её глупые и отвратительные непристойности. Всё наиболее чтимое попирается в ней, не исключая рифмы, здравого смысла, поэзии и языка. Никогда ещё не появлялось произведений столь плоских и столь порочных.[8]

  П. Руссо, 1755
  •  

… когда читаешь вашу книгу, разбирает охота побегать на четвереньках[К 7].[12]

 

… prend envie de marcher à quatre pattes, quand on lit votre ouvrage.

  Ж.-Ж. Руссо, 30 августа 1755
  •  

… в парижском театре многое следовало бы преобразовать. Но до тех пор, пока петиметры будут тесниться на сцене, смешиваясь с актёрами, надеяться не на что.[5]

 

… y aurait beaucoup à réformer au théâtre de Paris. Mais tant que les petits-maîtres se mêleront sur la scène avec les acteurs, il n’y a rien à espérer.

  Д. Дидро, 28 февраля 1757
  •  

Всем какуакам следовало бы составить одну стаю, но они разъединяются, и волк их съедает.[13]

 

Tous les cacouacs devraient composer une meute ; mais ils se séparent, et le loup les mange.

  Ж. Л. Д’Аламберу, 25 марта 1758
  •  

Я всегда считал, что история требует такого же мастерства, как трагедия: требует экспозиции, завязки, развязки; необходимо так расположить все фигуры на историческом полотне, чтобы они оттеняли главное действующее лицо, но отнюдь не выказывать нарочитого стремления выдвинуть его.[14]

 

J’ai toujours pensé que l’histoire demande le même art que la tragédie, une exposition, un nœud, un dénoûment, et qu’il est nécessaire de présenter tellement toutes les figures du tableau qu’elles fassent valoir le principal personnage sans affecter jamais l’envie de le faire valoir.

  И. И. Шувалову, 17 июля 1758
  •  

Право, наш век весьма жалок по сравнению с веком Людовика XIV; тысячи резонёров и ни одного гения, нет больше ни изящества, ни живости;..[5]

 

Par ma foi, notre siècle est un pauvre siècle auprès de celui de Louis XIV ; mille raisonneurs, et pas un seul homme de génie ; plus de grâces, plus de gaieté ;..

  М. дю Деффан, 27 декабря 1758
  •  

Я прочёл наконец «Кандида»; надо окончательно потерять здравый смысл, чтобы приписать мне это дерьмо; у меня, слава богу, есть занятия и получше. Если бы возможно было найти извинения для инквизиции, я простил бы португальских инквизиторов за одно то, что они повесили Панглоса с его защитой оптимизма. Действительно, этот оптимизм наглядно подрывает основания нашей святой веры; он ведёт к фатализму <…>. Таковы чувства всех религиозных и образованных особ; они считают оптимизм ужасным безбожием.
Я более терпим и простил бы этот самый оптимизм, с тем условием, чтобы сторонники этой системы добавили: они веруют, что в иной жизни бог дарует нам, по милосердию своему, те блага, коих он лишает нас, по своей справедливости, в этом мире. Жизнь вечная, которая у нас впереди, порождает оптимизм, а совсем не события сегодняшнего дня.[8]

 

J’ai lu enfin Candide ; il faut avoir perdu le sens pour m’attribuer cette coïonnerie ; j’ai, Dieu merci, de meilleures occupations. Si je pouvais excuser jamais l’Inquisition, je pardonnerais aux inquisiteurs du Portugal d’avoir pendu le raisonneur Pangloss pour avoir soutenu l’optimisme. En effet, cet optimisme détruit visiblement les fondements de notre sainte religion ; il mène à la fatalité <…>. C’est le sentiment de toutes les personnes religieuses et instruites : elles regardent l’optimisme comme une impiété affreuse.
Pour moi, qui suis plus modéré, je ferais grâce à cet optimisme, pourvu que ceux qui soutiennent ce système ajoutassent qu’ils croient que Dieu, dans une autre vie, nous donnera, selon sa miséricorde, le bien dont il nous prive en ce monde, selon sa justice. C’est l’éternité à venir qui fait l’optimisme, et non le moment présent.

  Ж. Верну, 15 марта 1759
  •  

змий <…> соблазнил жену <…> Адама, <…> и Бог проклял землю, которую сам же когда-то благословил. Maledicta terra in opere tuo; in laboribus comedes. <…> все без исключения отцы церкви основывали христианскую религию на этом проклятии…[8]

 

… le serpent <…> séduisit la femme <…> d'Adam, <…> et Dieu maudit la terre qu'il avait bénie : Maledicta terra in opere tuo; in laboribus comedes. <…> les pères de l'Église, sans en excepter un seul, ont fondé la religion chrétienne sur cette malédiction…

  — редакторам «Энциклопедического журнала», 1 апреля 1759[К 8]
  •  

Все кричат на улицах Парижа: «Съедим иезуита, съедим иезуита![К 9]»[8]

 

Tout le monde crie dans les rues à Paris : Mangeons du jésuite, mangeons du jésuite !

  — Ж. Верну, 23 сентября 1759

1760Править

  •  

Мадам была в таком восторге от «Клариссы», что, пока меня лихорадило, я прочел её, чтобы отдохнуть от моих трудов <…>. Для человека с таким живым характером, как у меня, настоящая пытка прочесть целых девять томов, в которых не находишь ровно ничего и которые служат только для того, чтобы дать понять, что мадемуазель Кларисса любит распутника по имени Ловлас. Я говорил себе: если бы даже эти люди были моими родственниками и друзьями, я не мог бы испытывать к ним интереса. Я вижу в авторе лишь ловкого человека, который, зная свойственное человеческому роду любопытство, из тома в том что-то обещает, чтобы сбывать свои книги. Наконец, в десятом томе я нашёл Клариссу в притоне разврата, и это меня весьма тронуло.
[5]

 

Madame était si enthousiasmée de Clarisse que je l’ai lue, pour me délasser de mes travaux, pendant ma fièvre <…>. Il est cruel, pour un homme aussi vif que je le suis, de lire neuf volumes entiers dans lesquels on ne trouve rien du tout, et qui servent seulement à faire entrevoir que Mlle Clarisse aime un débauché nommé M. de Lovelace. Je disais : Quand tous ces gens-là seraient mes parents et mes amis, je ne pourrais m’intéresser à eux. Je ne vois dans l’auteur qu’un homme adroit qui connaît la curiosité du genre humain, et qui promet toujours quelque chose de volumes en volumes, pour les vendre. Enfin j’ai rencontré Clarisse dans un mauvais lieu, au dixième volume, et cela m’a fort touché.

  — М. дю Деффан, 12 апреля
  •  

… Рабле, когда он хорош, — первый среди хороших буффонов. Для одной нации не надобно двух мастеров в этом ремесле, но один нужен. Я раскаиваюсь, что в своё время сказал о нём слишком много плохого.

 

… Rabelais, quand il est bon, est le premier des bons bouffons. Il ne faut pas qu’il y ait deux hommes de ce métier dans une nation ; mais il faut qu’il y en ait un. Je me repens d’avoir dit autrefois trop de mal de lui.

  — там же
  •  

Гений Пантофиля-Дидро всеобъемлющ, он спускается с высот метафизики к ремеслу ткача, а от него переходит к театру. Как жаль, что такой гений связан столь глупыми путами и что сборищу индюков удалось посадить на цепь орла![5]

 

Pantophile-Diderot <…>. Tout est dans la sphère d’activité de son génie ; il passe des hauteurs de la métaphysique au métier d’un tisserand, et de là il va au théâtre. Quel dommage qu’un génie tel que le sien ait de si sottes entraves, et qu’une troupe de coqs d’Inde soit venue à bout d’enchaîner un aigle !

  — Н.-К. Тьерио, 19 ноября
  •  

Когда великолепные эффекты, по существу, не связаны с сюжетом, когда они неуместны и к ним прибегают только для того, чтобы развлечь сидящих в партере парикмахерских мальчиков, те, кто так поступает, рискуют принизить французскую сцену и уподобиться варварам-англичанам как раз в том, что составляет их дурную сторону.[5]

 

Quand sublimes marionnettes ne sont pas essentiellement liées au sujet, quand on les fait venir hors de propos, et uniquement pour divertir les garçons perruquiers qui sont dans le parterre, on court un peu de risque d’avilir la scène française, et de ne ressembler aux barbares Anglais que par leur mauvais côté.

  Лёкену, 16 декабря
  •  

Гольдони <…> я всегда буду называть живописцем природы. Достойный реформатор итальянской комедии, он изгнал с Вашей сцены пошлые, глупые и непристойные фарсы <…>.
В самом деле, что такое подлинная комедия? Это искусство учить добродетели и правилам благопристойности с помощью действия и диалогов. Как холоден по сравнению с ними красноречивый монолог! Разве сохранилась в памяти людей хоть одна фраза из тридцати или сорока тысяч нравоучительных речей? И разве не знают повсюду наизусть восхитительные сентенции, искусно вставленные в интересные диалоги. <…>
Если откупщики пообтесались, а придворные перестали быть пустыми петиметрами, если врачи отказались от мантии, колпака и консилиумов на латыни, если иные педанты стали похожи на людей, чему мы всем этим обязаны? Театру, одному театру.[5]

 

… Goldoni <…> je nommerai toujours le peintre de la nature. Digne réformateur de la comédie italienne, il en a banni les farces insipides, les sottises grossières <…>.
Qu’est-ce en effet que la vraie comédie ? C’est l’art d’enseigner la vertu et les bienséances en action et en dialogues. Que l’éloquence du monologue est froide en comparaison ! A-t-on jamais retenu une seule phrase de trente ou quarante mille discours moraux ? et ne sait-on pas par cœur ces sentences admirables, placées avec art dans les dialogues intéressants. <…>
Si les financiers ne sont plus grossiers, si les gens de cour ne sont plus de vains petits-maîtres, si les médecins ont abjuré la robe, le bonnet, et les consultations en latin ; si quelques pédants sont devenus hommes, à qui en a-t-on l’obligation ? Au théâtre, au seul théâtre.

  Ф. Альбергатти Капачелли, 23 декабря
  •  

Люди быстро привыкают презирать услуги, которые они оплачивают.[5]

 

Les hommes ne s’accoutument que trop à mépriser les services qu’ils payent.

  — там же

1761Править

  •  

Я стал ехидным стариком. Уже давно я закончил моё «Рагу», это песнь[К 10], входящая в «Девственницу». Там всегда найдётся место для лиц, которых вы мне порекомендуете. Сорок лет я терпел оскорбления от святош и негодяев. Я понял, что сдержанностью ничего не добьёшься и что терпеть — глупо. Нужно воевать и достойно умереть
над грудою святош, повергнутых во прах.
Смейтесь и любите меня, и посрамите гад[ину]…[3]

 

Je suis devenu un malin vieillard. Il y a longtemps que j’ai fait la Capilotade ; c’est un chant qui entre dans la Pucelle : il y aura toujours place pour les personnes que vous me recommanderez. J’ai souffert quarante ans les outrages des bigots et des polissons. J’ai vu qu’il n’y avait rien à gagner à être modéré, et que c’est une duperie : il faut faire la guerre, et mourir noblement
Sur un tas de bigots immolés à mes pieds.
Riez et aimez-moi ; confondez l’inf

  — Д’Аламберу, 20 апреля
  •  

Парижем управляют янсенисты, конвульсионеры. Это куда хуже, чем царство иезуитов, те хоть пришли к какому-то согласию с небесами во времена их власти; янсенисты же совершенно безжалостны. Нельзя ли примирить все противоречия, внеся скромное и благоразумное предложение — удавить последнего иезуита кишкой последнего янсениста[К 11]? <…>
И, наконец, дорогой философ, раз уж вы не хотите быть моим собратом в обществе, которое очень в вас нуждается, встаньте со мной в ряды тех немногих избранных, кто борется со змеем и драконом. Я советую вам: раздавите гад[ину][К 12].[17]

 

Les jansénistes, les convulsionnaires, gouvernent donc Paris ! C’est bien pis que le règne des jésuites ; il y avait des accommodements avec le ciel, du temps qu’ils avaient du crédit ; mais les jansénistes sont impitoyables. Est-ce que la proposition honnête et modeste d’étrangler le dernier jésuite avec les boyaux du dernier janséniste ne pourrait amener les choses à quelque conciliation ? <…>
Enfin, mon cher philosophe, si vous n’êtes pas mon confrère dans une compagnie qui avait besoin de vous, soyez mon confrère dans le petit nombre des élus qui marchent sur le serpent et sur le basilic. Je vous recommande l’inf

  — Гельвецию, 11 мая
  •  

Я думаю, что французы происходят от кентавров, <…> две половины разделились: остались люди, как, например, Вы и кое-кто ещё, и лошади, которые купили должности советников или стали докторами Сорбонны.[7]

 

Je crois que les Français descendent des Centaures, <…> deux moitiés se sont séparées : il est resté des hommes, comme vous, par exemple, et quelques autres ; et il est resté des chevaux, qui ont acheté des charges de conseillers, ou qui se sont faits docteurs de Sorbonne.

  — Гельвецию, 22 июля 1761
  •  

Начали мы <…> в XIV веке, с подражания грекам. Мы им подражали очень плохо, а так как наши нравы совершенно не походили на их нравы, то и театр наш вскоре оказался нисколько не похожим на греческий. <…>
Изображаемые в трагедии люди должны говорить так, как люди говорят в действительности, а поэтический язык, возвышая душу и пленяя слух, ни в коем случае не должен приводить к ущербу естественности и правдивости. <…>
Мы долго блуждали по диким пустыням. А когда решили вернуться в Афины, всё же оказались лишь в Париже. <…>
При всех наших недостатках, — а они весьма значительны, — мы тем не менее единственный народ, чьи драматические произведения до сих пор переводятся и исполняются; а объясняется это тем, что в каждой удачной нашей пьесе можно найти несколько вполне естественных сцен, что естественность вообще всюду в них чувствуется. Главная же причина, — что они написаны с умом, с благородным изяществом и т. д. <…>
Среди четырёх-пяти тысяч наших трагедий едва ли найдётся восемь, самое большее — десять таких, где действующие лица всегда говорят — и хорошо говорят — то самое, что сказать нужно. Вот такие-то пьесы, да те, что хотя бы отдаленно приближаются к ним, и создали французскому театру его славу. Уже мнилось, что театр наш успел достигнуть полного совершенства и далеко позади оставил театры Рима и Афин, когда обратили на себя внимание два неизменно присущих ему крупных порока, которым в конце концов суждено было сделать его томительно скучным. Первый из этих пороков — отсутствие действия. Все сводилось к длинным разговорам, без сильно действующих театральных эффектов, без соответствующей обстановки, без тех порывов чувства, которые так потрясают душу, без величавых сцен, пленяющих и очи и ум. Источником этого порока были остатки варварства. Театр у нас отнюдь не являлся основной заботой высшей власти, как то было в Афинах и в Риме: он был предоставлен в распоряжение актёров, которым приходилось длинный и узкий зал, предназначенный для игры в мяч, превращать в театр для Александров, Цезарей и Августов. Играли на пространстве десяти квадратных футов, и когда Цезарь, в шляпе и четырёхугольном парике, появлялся среди толпы в 200 человек французов (тоже в париках), им трудно было немного потесниться, чтобы дать ему дорогу.
Второй порок, отчасти вызванный первым, состоит в том расхолаживании, к которому приводит заполнение целых пяти актов одними разговорами, при отсутствии обстановки… В этом есть, пожалуй, своего рода утончён ность, но однообразная, не пробуждающая внимания и лишённая теплоты: это трогало сердца, но не волновало их, не восторгало, не раздирало.[4][14]

  — И. И. Шувалову, 2-я половина[К 13]
  •  

Будучи молодым и имея от роду только шестьдесят восемь лет, я должен неустанно трудиться, чтобы заслужить когда-нибудь свой отдых.[18]

 

Moi, qui suis jeune, et qui n’ai que soixante-huit ans, je dois travailler pour mériter un jour de me reposer.

  — аббату Оливе (Olivet), 4 ноября

1762Править

  •  

Наши подлые враги поносят друг друга[К 14]. Нужно стрелять в этих диких зверей, пока они дерутся между собой и пока мы спокойно можем целиться в них.[3]

 

Nos infâmes ennemis se déchirent les uns les autres ; c’est à nous à tirer sur ces bêtes féroces pendant qu’elles se mordent, et que nous pouvons les mirer à notre aise.

  Э. Н. Дамилавилю, 26 января
  •  

Я задушил бы мадемуазель Дюфрен за то, что она ввела в моду жалкие мещанские трагедии, это прибежище бесталанных сочинителей. Этой плачевной моде мы обязаны тем, что из «Прав сеньора» выброшены остроумные шутки.[5]

 

J’étranglerais Mlle Dufresne pour avoir introduit ce misérable goût des tragédies bourgeoises, qui est le recours des auteurs sans génie. C’est à ce pitoyable goût qu’on doit le retranchement des plaisanteries du Droit du Seigneur.

  — А.-Л. де Тибувилю, тогда же
  •  

… в книге[1] чувствуется эрудиция и талант. Правда, система до некоторой степени схожа со всеми другими; она не доказана, и [автор] говорит слишком утвердительно тогда, когда следует сомневаться. К несчастью, это и есть то самое, что нашим братьям ставят в упрёк.
Впрочем, я очень недоволен заголовком. Он сильно восстановит против нас правительство, если до него дойдёт. Можно подумать, будто автор хочет, чтобы нами никто не управлял, — ни люди, ни бог. Гнев падёт на Гельвеция, которому посвящена книга. Создаётся впечатление, что автор взялся объединить против себя государей и священников. Напротив, надо стремиться показать, что священники всегда были врагами королей. Правда, священники в этой книге отвратительны, но и короли тоже. Это не было целью автора, но таков, к несчастью, результат работы.[3]

 

… de imprimé y a de l’érudition et du génie. Il est vrai que ce système ressemble un peu à tous les autres : il n’est pas prouvé ; on y parle trop affirmativement quand on doit douter, et c’est malheureusement ce qu’on reproche à nos frères.
D’ailleurs je suis très-fâché du titre ; il indisposera beaucoup le gouvernement, s’il vient à sa connaissance. On dira que l’auteur veut qu’on ne soit gouverné ni par Dieu ni par les hommes ; on sera irrité contre Helvétius, à qui le livre est dédié. Il semble que l’auteur ait tâché de réunir les princes et les prêtres contre lui ; il faut tâcher de faire voir au contraire que les prêtres ont toujours été les ennemis des rois. Les prêtres, il est vrai, sont odieux dans ce livre, mais les rois le sont aussi. Ce n’est pas le but de l’auteur ; mais c’est malheureusement le résultat de son ouvrage.

  — Дамилавилю, 30 января
  •  

Вашему Шекспиру было хорошо, он мог писать трагедии наполовину прозой, наполовину стихами, да ещё какими стихами! Они отнюдь не столь изящны и отточены <…>.
Корнелю было, несомненно, труднее, ему приходилось постоянно преодолевать препятствие, которое являет собой рифма; <…> налагать на себя оковы единства времени, места и действия; <…> и ничем не коробить деликатного слуха блистательного двора и Академии, состоящей из высокоучёных и весьма взыскательных людей.[5]

 

Votre Shakespeare était bien heureux, il pouvait faire des tragédies moitié prose, moitié vers, et quels vers encore ! Ils ne sont certainement pas élégants et châtiés <…>.
Corneille avait assurément une carrière plus difficile à remplir ; il fallait vaincre continuellement la difficulté de la rime ; <…> s’asservir à l’unité de temps, de lieu, d’action ; <…> et ne rien dire qui pût choquer les oreilles délicates d’une cour pleine d’esprit, et d’une académie composée de gens très-savants et très-difficiles.

  Дж. Киту, 10 февраля
  •  

… превосходная книга о судебной практике инквизиции[К 15] <…> произвела на меня такое же впечатление, какое произвело на римлян окровавленное тело Цезаря. Человечество не достойно жить на земле, потому что есть ещё на свете дрова и огонь, а оно не умеет ими воспользоваться, чтобы сжечь этих чудовищ в их гнусном логове. <…>
Очень желательно, чтобы вы и ваши братья каждый месяц издавали какой-нибудь поучительный труд, способствующий установлению царства Христа и борьбе против злоупотребления священным законом. Дыра в заднице кое-что значит; хорошо бы, если в качестве часового у этих врат ковчега[К 16] поставить иезуита.[3]

 

… la belle jurisprudence de l’Inquisition<…> a fait sur moi la même impression que fit le corps sanglant de César sur les Romains. Les hommes ne méritent pas de vivre, puisqu’il y a encore du bois et du feu, et qu’on ne s’en sert pas pour brûler ces monstres dans leurs infâmes repaires. <…>
Il est bien à souhaiter que vos frères et vous donniez tous les mois quelque ouvrage édifiant qui achève d’établir le royaume du Christ, et de détruire les abus. Le trou du cul est quelque chose ; je voudrais qu’on mît en sentinelle un jésuite à cette porte de l’arche.

  — Д’Аламберу, февраль
  •  

Я перевёл <…> «Смерть Цезаря» Шекспира <…>. Уверяю Вас, что это самое топорное и сумасбродное сочинение, какое только можно прочесть. Жиль и Скарамуш[К 17] куда более благоразумны. <…>
Кальдерон столь же варварски груб…[5]

 

J’ai traduit <…> la Mort de César de Shakespeare <…>. Je peux vous assurer que c’est l’extravagance la plus grossière qu’on puisse lire. Gilles et Scaramouche sont beaucoup plus raisonnables. <…>
Calderon est aussi barbare…

  — Ф. Альбергатти Капачелли, 4 июня
  •  

Вы можете мне писать, мой дорогой философ, очень смело. Король должен знать, что философы любят его особу и его державу, что они никогда не будут замышлять крамолу против него, что им дорог внук Генриха IV и что дамьены никогда не слышали отвратительных речей в наших прихожих. Все мы отдали бы половину своего состояния, чтобы снабдить короля флотом против Англии; я не знаю, сделали ли бы столько же его опекуны.[7]

 

Vous pouvez m’écrire, mon cher philosophe, très-hardiment. Le roi doit savoir que les philosophes aiment sa personne et sa couronne, qu’ils ne formeront jamais de cabale contre lui, que le petit-fils de Henri IV leur est cher, et que les Damiens n’ont jamais écouté des discours affreux dans nos antichambres. Nous donnerions tous la moitié de nos biens pour fournir au roi des flottes contre l’Angleterre ; je ne sais si ses tuteurs en feraient autant.

  — Гельвецию, 13 августа
  •  

… люди думают, что я хочу зарезать Корнеля на том самом алтаре, который я ему воздвигаю![3][К 18]

 

… on croit donc que je veux immoler Corneille sur l’autel que je lui dresse !

  — Дамилавилю, 18 сентября
  •  

… возвращаюсь к Жану Мелье. Едва ли что-нибудь могло бы произвести большее впечатление, чем завещание священника, который, умирая, просит у бога прощения за то, что обманывал людей. Его текст слишком длинен, слишком скучен и даже слишком оскорбителен, но краткие выдержки из него содержат всё то, что стоило бы прочесть в подлиннике.
«Проповедь пятидесяти», приписываемая и Ла Метри, и Дюмарсе, и одному великому государю[1], в высшей степени поучительна. В том уголке мира, где я обитаю, есть 20 экземпляров этих книжечек. Они принесли немало плодов. Мудрецы дают евангелие мудрецам <…>. В Версале эти священные экземпляры есть у четырёх или пяти человек. <…>
Как! «Церковная газета» «Церковная газета»[К 19] будет издаваться без помех, а Мелье никто не возьмётся напечатать? Я видел в Лондоне, как Вулстон[1] продал 20 тысяч экземпляров своей книги, разоблачающей чудеса. Англичане, которые одерживают победы в четырех частях света, теперь одержали победу и над предрассудками. А мы изгоняем только иезуитов и почему-то не изгоняем заблуждений. Какая разница, будем ли мы отравлены братом Бертье[1] или янсенистом? <…> У нас нет морского флота, как у англичан, так пусть у нас хоть будет их разум.[3]

 

… j’en reviens toujours à Jean Meslier. Je ne crois pas que rien puisse jamais faire plus d’effet que le testament d’un prêtre qui demande pardon à Dieu, en mourant, d’avoir trompé les hommes. Son écrit est trop long, trop ennuyeux, et même trop révoltant ; mais l’Extrait est court, et contient tout ce qui mérite d’être lu dans l’original.
Le Sermon des Cinquante, attribué à La Mettrie, à Dumarsais, à un grand prince, est tout à fait édifiant. Il y a vingt exemplaires de ces deux opuscules dans le coin du monde que j’habite. Ils ont fait beaucoup de fruit. Les sages prêtent l’Évangile aux sages <…>. Quatre ou cinq personnes à Versailles ont de ces exemplaires sacrés. <…>
Quoi ! la Gazette ecclésiastique s’imprimera hardiment, et on ne trouvera personne qui se charge de Meslier ? J’ai vu Woolston, à Londres, vendre chez lui vingt mille exemplaires de son livre contre les miracles. Les Anglais, vainqueurs dans les quatre parties du monde, sont encore les vainqueurs des préjugés ; et nous, nous ne chassons que des jésuites, et ne chassons point les erreurs. Qu’importe d’être empoisonné par frère Berthier ou par un janséniste ? Mes frères, écrasez cette canaille. Nous n’avons pas la marine des Anglais, ayons du moins leur raison.

  — Дамилавилю, 10 октября

О деле Жана КаласаПравить

1762
  •  

… судей <…> было тринадцать; пять из них всё время утверждали, что Калас невиновен. Если бы за нero было на один голос больше, его оправдали бы. От чего же зависит человеческая жизнь? От чего зависит решение — применять ли самые страшные пытки? Как! Только потому, что не нашлось шестого разумного судьи, отдаётся приказ о колесовании отца семейства; его обвиняют в том, что он повесил собственного сына, тогда как остальные четверо его детей в один голос кричат, что он был лучшим из отцов! Неужели многочисленные свидетельства о том, что у этого несчастного была чистая совесть, не должны перевешивать заблуждений восьми судей, подстрекаемых братством белых кающихся, которые настроили все умы в Тулузе против кальвиниста! Бедняга кричал на колесе, что он невиновен, он простил своим судьям, он оплакивал сзоего сына, того самого, в убийстве которого его обвиняли. Доминиканец, по должности стоявший в момент казни на эшафоте, говорил потом, что хотел бы умереть так же праведно, как Калас. <…> фанатизм черни мог повлиять на предубеждённых судей.[17]

 

… des juges <…> étaient treize, cinq ont constamment déclaré Calas innocent. S’il avait eu une voix de plus en sa faveur, il était absous. À quoi tient donc la vie des hommes ? à quoi tiennent les plus horribles supplices ? Quoi ! parce qu’il ne s’est pas trouvé un sixième juge raisonnable, on aura fait rouer un père de famille ! on l’aura accusé d’avoir pendu son propre fils, tandis que ses quatre autres enfants crient qu’il était le meilleur des pères ! Le témoignage de la conscience de cet infortuné ne prévaut-il pas sur l’illusion de huit juges, animés par une confrérie de pénitents blancs qui a soulevé les esprits de Toulouse contre un calviniste ? Ce pauvre homme criait sur la roue qu’il était innocent ; il pardonnait à ses juges, il pleurait son fils auquel on prétendait qu’il avait donné la mort. Un dominicain, qui l’assistait d’office sur l’échafaud, dit qu’il voudrait mourir aussi saintement qu’il est mort. <…> le fanatisme du peuple a pu passer jusqu’à des juges prévenus.

  — д’Аржанталю, 27 марта
  •  

… я продолжаю настаивать на обнародовании этих протоколов. <…> Для всех важно, чтобы подобные приговоры были обоснованны. Тулузский парламент должен понять, что виновным сочтут его, если он не соблаговолит доказать виновность Каласа; он может не сомневаться, что послужит предметом ненависти для большей части Европы.[17]

 

… je persiste à ne vouloir autre chose que la production publique de cette procédure. <…> Il importe à tout le monde qu’on motive de tels arrêts. Le parlement de Toulouse doit sentir qu’on le regardera comme coupable tant qu’il ne daignera pas montrer que les Calas le sont ; il peut s’assurer qu’il sera l’exécration d’une grande partie de l’Europe.

  — д’Аржанталю, 5 июля
  •  

Партии фанатиков, которая угнетает несчастную семью в Тулузе, удалось запереть обеих дочерей в монастырь[К 20], мы опасаемся, что ей удастся заточить также и мать, преградив ей, таким образом, все пути в королевский Совет. <…>
Повторяю, мало вероятно, чтобы вдова Каласа могла извлечь протоколы из логова тулузского судилища, ибо существуют строжайшие запреты показывать их кому бы то ни было. Одни эти запреты служат достаточным доказательством того, что судьи чувствуют за собой вину. И даже если предположить невероятное, то есть, что судьи были убеждены в виновности семьи, если они приговорили к смерти только одного отца, а остальных членов семьи противозаконно освободили, то и тогда важно вскрыть истину.[17]

 

Nous craignons que le parti fanatique qui accable cette famille infortunée à Toulouse, et qui a eu le crédit de faire enfermer les deux filles dans un couvent, n’ait encore celui de faire enfermer la mère, pour lui fermer toutes les avenues au conseil du roi. <…>
Je répète qu’il est peu vraisemblable que la veuve Calas puisse tirer les pièces de l’antre du greffe de Toulouse, puisqu’il y a des défenses sévères de les communiquer à personne.
Cette seule défense prouve assez que les juges sentent leur faute.
Si, par impossible, les juges ont eu des convictions que les accusés étaient coupables, s’ils n’ont puni que le père, et si, contre les lois, ils ont élargi les autres, en ce cas il est toujours très-important de découvrir la vérité.

  — д’Аржанталю, 7 июля
  •  

Я очень боюсь, что в Париже мало думают об этом деле. Можно колесовать сотню невинных, — парижане всё равно будут говорить только о новой пьесе и думать только о том, где бы поужинать.[17]

 

J’ai bien peur qu’à Paris on songe peu à cette horrible affaire. On aurait beau rouer cent innocents, on ne parlera à Paris que d’une pièce nouvelle, et on ne songera qu’à un bon souper.

  Д. Одиберу, 9 июля
  •  

Шестьдесят лет я наблюдал несправедливости и сносил их. Я хочу доставить себе хоть раз удовольствие — способствовать разоблачению одной из них. Я даже откажусь от «Кассандры»[К 21], лишь бы дело о несчастных колесованных было доведено до желательного конца. Я никогда не видел более захватывающей пьесы. Ради бога, обеспечьте успех трагедии Каласа, пусть ему не помешает коварство святош и гасконцев.[17]

 

J’ai vu et j’ai essuyé des injustices pendant soixante années ; je veux me donner le plaisir de confondre celle-ci. J’abandonnerai jusqu’à Cassandre, pourvu que je vienne à bout de mes pauvres roués. Je ne connais point de pièce plus intéressante. Au nom de Dieu, faites réussir la tragédie de Calas, malgré la cabale des dévots et des Gascons.

  — д’Аржанталю, 14 июля

Дамилавилю, 1 марта 1765[17]

  •  

Я замечал, что такое рвение обуревает обычно юношей, чьё смутное, горячее и неустойчивое воображение разжигается предрассудками. Фанатики из Севенн[1] были безумцами 20—30 лет, им с детства внушали, что они пророки. Почти все конвульсионеры, — а я многих встречал в Париже, — были маленькие девочки и подростки. Среди монахов старики менее одержимы и гораздо менее подвержены порывам религиозного безумия, чем новообращённые. Все известные убийцы, вооружённые фанатизмом, были молодыми людьми, равно как и все те, кого считали одержимыми бесом; никогда я не видел одержимых стариков.

 

J’avais toujours remarqué que cette rage n’attaquait d’ordinaire que la jeunesse, dont l’imagination ardente, tumultueuse, et faible, s’enflamme par la superstition. Les fanatiques des Cévennes étaient des fous de vingt à trente ans, stylés à prophétiser dès l’enfance. Presque tous les convulsionnaires que j’avais vus à Paris en très-grand nombre étaient de petites filles et de jeunes garçons. Les vieillards chez les moines sont moins emportés, et moins susceptibles des fureurs du zèle que ceux qui sortent du noviciat. Les fameux assassins, armés par le fanatisme, ont tous été de jeunes gens, de même que tous ceux qui ont prétendu être possédés ; jamais on n’a vu exorciser un vieillard.

  •  

… написав в Лангедок об этом странном деле, я получил ответы и от католиков и от протестантов, утрерждающие, что в преступлении Каласов не следует сомневаться. Я не отступил. Я взял на себя смелость написать даже тем, кто управляет провинцией, — коменданту соседней провинции, государственным министрам, — все единодушно советовали мне не вмешиваться в это грязное дело; все меня осуждали, а я настаивал на своём…

 

… écrit en Languedoc sur cette étrange aventure, catholiques et protestants me répondirent qu’il ne fallait pas douter du crime des Calas ! Je ne me rebutai point. Je pris la liberté d’écrire à ceux mêmes qui avaient gouverné la province, à des commandants de provinces voisines, à des ministres d’État : tous me conseillèrent unanimement de ne me point mêler d’une si mauvaise affaire ; tout le monde me condamna, et je persistai…

  •  

У землемера из Кастра, по имени Сирвен, было три дочери. Так как это была реформатская семья, то из рук матери прямо вырывают младшую дочь. Её помещают в монастырь, — там её секут, чтобы лучше научить катехизису; она сходит с ума и бросается в колодец, расположенный в одной миле от отцовского дома. Очень скоро фанатики начинают подозревать, что отец, мать и сёстры утопили ребёнка. Провинциальные католики твёрдо считают, что одним из краеугольных камней протестантской религии является убеждение, будто родители обязаны убивать, вешать и топить своих детей, которых они подозревают в склонности к римско-католической церкви. Всё это происходило как раз в то время, когда Каласы были в оковах и для них сооружали эшафот.

 

Un feudiste de Castres, nommé Sirven, avait trois filles. Comme la religion de cette famille est la prétendue réformée, on enlève, entre les bras de sa femme, la plus jeune de leurs filles. On la met dans un couvent, on la fouette pour lui mieux apprendre son catéchisme ; elle devient folle : elle va se jeter dans un puits, à une lieue de la maison de son père. Aussitôt les zélés ne doutent pas que le père, la mère, et les sœurs, n’aient noyé cette enfant. Il passait pour constant, chez les catholiques de la province, qu’un des points capitaux de la religion protestante est que les pères et mères sont tenus de pendre, d’égorger ou de noyer tous leurs enfants qu’ils soupçonneront avoir quelque penchant pour la religion romaine. C’était précisément le temps où les Calas étaient aux fers, et où l’on dressait leur échafaud.

  •  

Признание философа не в том, что жалеть насчастных, а в том, чтобы им служить. <…>
Истинный философ может порою возмутиться против клеветы, преследующей его, <…> но он не знает ни коварства, ни тайных происков, ни мести. Он <…> старается сделать землю плодороднее, её обитателей счастливее. Истинный философ распахивает новые земли, увеличивает количество плугов, а значит и количество жителей; он даёт занятие бедняку, обогащает его, способствует бракам, устраивает сирот, не возражает против необходимых податей, даёт возможность крестьянину с лёгкостью платить их. Он ничего не ждёт от людей, он делает им всё добро, на которое способен. Он держит лицемера в страхе, но он жалеет суеверного. Наконец, он умеет быть другом.

 

Celui d’un philosophe n’est pas de plaindre les malheureux, c’est de les servir. <…>
Le vrai philosophe peut quelquefois s’irriter contre la calomnie, qui le poursuit lui-même ; <…> mais il ne connaît ni les cabales, ni les sourdes pratiques, ni la vengeance. Il <…> rendre la terre plus fertile, et ses habitants plus heureux. Le vrai philosophe défriche les champs incultes, augmente le nombre des charrues, et par conséquent des habitants ; occupe le pauvre et l’enrichit ; encourage les mariages, établit l’orphelin ; ne murmure point contre des impôts nécessaires, et met le cultivateur en état de les payer avec allégresse. Il n’attend rien des hommes, et il leur fait tout le bien dont il est capable. Il a l’hypocrite en horreur, mais il plaint le superstitieux ; enfin il sait être ami.

1763Править

  •  

… у меня целая библиотека книг, написанных за три года против иезуитов. Через некоторое время обо всех этих книгах люди больше не вспомнят, они скажут только: были такие иезуиты.[3]

 

… j’ai une bibliothèque entière des livres faits depuis trois ans contre les jésuites. Dans quelque temps on ne se souviendra plus de tous ces livres, et l’on dira seulement : Il y eut des jésuites.

  — Дамилавилю, 2 марта
  •  

Мы избавились от иезуитов, но я не знаю, такое ли уж это большое благо; те, которые займут их место, сочтут своим долгом проявлять большие строгости и больший педантизм.[3]

 

Nous sommes défaits des jésuites, mais je ne sais si c’est un si grand bien ; ceux qui prendront leur place se croiront obligés d’affecter plus d’austérité et plus de pédantisme.

  — маркизу Д’Аржансу де Дираку (d’Argence de Dirac), 2 марта
  •  

Будьте уверены, в Европе много разумных людей, обращающих взор к свету. Поистине, число их необычайно; за 10 лет я не встретил ни одного честного человека, независимо от страны и вероисповедания, который бы не думал точно так же, как вы. <…> В недавно появившейся брошюре[К 22], которая постепенно становится известной в Париже, есть пять или шесть превосходных и очень сильных страниц <…>. Очень жаль, что автор беспрестанно говорит в ней о себе самом, тогда как должен говорить лишь о полезном. Заглавие этого сочинения нагло до неприличия, себялюбие автора возмущает. Это Диоген, но иногда он выражает свои мысли, как Платон. Поверите ли вы, что эти смелые выпады против некоего весьма почитаемого чудовища никого не возмутили и что его философия обрела столько же сторонников, сколько критиков имело его циничное тщеславие? <…> Я — идолопоклонник правды, но не хочу, чтобы вы отважились стать её жертвой. Постарайтесь оказать услугу человеческому роду, не причиняя себе ни малейшего вреда.[3]

 

Soyez sûr que l’Europe est remplie d’hommes raisonnables qui ouvrent les yeux à la lumière. En vérité, le nombre en est prodigieux ; et je n’ai pas vu, depuis dix ans, un seul honnête homme, de quelque pays et de quelque religion qu’il fût, qui ne pensât absolument comme vous. <…> Il y a cinq ou six pages excellentes, et de la plus grande force, dans une petite brochure qui paraît depuis peu, qui perce avec peine à Paris <…>. C’est un grand dommage que l’auteur y parle sans cesse de lui-même, quand il ne doit parler que de choses utiles. Son titre est d’une indécence impertinente, son ridicule amour-propre révolte : c’est Diogène, mais il s’exprime quelquefois en Platon. Croiriez-vous que ses audacieuses sorties contre un monstre respecté n’ont révolté personne, et que sa philosophie a trouvé autant de partisans que sa vanité cynique a eu de censeurs ? <…> Je suis idolâtre du vrai, mais je ne veux pas que vous hasardiez d’en être la victime. Tâchez de rendre service au genre humain sans vous faire le moindre tort.

  — Гельвецию, март
  •  

Брат мой, мне случайно попалось на глаза постановление Сорбонны и письменное требование Омера[К 23]. <…> Едва ли бывало на свете более чудовищное нагромождение нелепостей и наглости, и мне, признаюсь, непонятно, как вы позволяете торжествовать гидре, которая рвёт вас на куски. Если человек сражён дураками — это, но моему мнению, предел страдания для него. Почему не используете вы каждый миг своей жизни, чтобы, мстя за себя, мстить за человеческий род? Не используя ваш досуг на то, чтобы сообщить миру правду, вы предаёте сами себя. <…> Мошенники [из Сорбонны] относятся к философии так же, как они относились к Генриху IV и как они относились к булле[1]: то они её принимают, то осуждают её.[17]

 

Mon frère, le hasard m’a remis sous les yeux le décret de la Sorbonne et le réquisitoire de maître Omer. <…> Je ne crois pas qu’on ait entassé jamais plus d’absurdités et plus d’insolences, et je vous avoue que je ne conçois pas comment vous laissez triompher l’hydre qui vous a déchiré. Le comble de la douleur, à mon gré, est d’être terrassé par des ennemis absurdes. Comment n’employez-vous pas tous les moments de votre vie à venger le genre humain, en vous vengeant ? Vous vous trahissez vous-même en n’employant pas votre loisir à faire connaître la vérité. <…> Ces marauds ont traité la philosophie comme ils traitèrent Henri IV, et comme ils ont traité la bulle, que tantôt ils ont reçue, et qu’ils ont tantôt condamnée.

  — Гельвецию, 4 октября

1764Править

  •  

Во Франции никогда не переведутся колдуны в чёрных одеждах, которые будут стараться превратить людей в животных. Но вам и вашим друзьям надлежит превратить животных в людей. <…>
Да объединятся наши братья, чтобы сделать людей как можно менее неразумными. Пусть стремятся они просветить всех, вплоть до сов, несмотря на денависть этих птиц к свету…[3]

 

Il y aura toujours en France une espèce de sorciers vêtus de noir qui s’efforceront de changer les hommes en bêtes ; mais c’est à vous et à vos amis à changer les bêtes en hommes. <…>
Que nos frères s’unissent pour rendre les hommes le moins déraisonnables qu’ils pourront ; qu’ils tâchent d’éclairer jusqu’aux hiboux, malgré leur haine pour la lumière…

  Ж.-Ф. Мармонтелю, 28 января
  •  

… нынешний момент не годится для опубликования «Трактата о веротерпимости». <…> Такое блюдо следует предложить только когда люди проголодаются. Сейчас желудки французов перегружены посланиями, внушениями, комическими операми и пр. Надо дать им переварить. <…>
Двенадцать янсенистских судов способны сделать из французов желчный народ. Веселье осталось лишь в Комической опере. Все книги, написанные за последнее время, проникнуты мрачными педантичным духом…[3]

 

… ce temps-ci n’est pas propre à faire paraître le Traité sur la Tolérance. <…> C’est un mets qu’il ne faut présenter que quand on aura faim. Les Français ont actuellement l’estomac surchargé de mandements, de remontrances, d’opéras-comiques, etc. Il faut laisser passer leur indigestion. <…>
Douze parlements jansénistes sont capables de faire des Français un peuple d’atrabilaires. Il n’y a plus de gaieté qu’à l’Opéra-Comique. Tous les livres écrits depuis quelque temps respirent je ne sais quoi de sombre et de pédantesque…

  — Дамилавилю, 30 января
  •  

Книжечка о веротерпимости уже принесла некоторую пользу. Одного горемыку[11] она избавила от каторжных работ, другого — от тюрьмы. Их преступление заключалось в том, что они выслушали среди поля слово божие, проповедуемое гугенотским священником. Теперь они поклялись, что никогда больше не будут слушать никаких проповедей.[3]

 

Le petit livret de la Tolérance a déjà fait au moins quelque bien. Il a tiré un pauvre diable des galères, et un autre de prison. Leur crime était d’avoir entendu en plein champ la parole de Dieu prêchée par un ministre huguenot. Ils ont bien promis de n’entendre de sermon de leur vie.

  — Д’Аламберу, 13 февраля
  •  

… Жиль Шекспир, при всём его смехотворном варварстве, обладает, подобно Лопе де Веге, чертами столь наивной правдивости и столь внушительным запасом грохочущего действия, что все резонёрские рассуждения Пьера Корнеля кажутся ледяными[5] по сравнению с трагизмом этого Жиля. До наших дней сбегаются на его пьесы и, даже считая их абсурдными, смотрят их с удовольствием.[4]

 

Gilles Shakespeare, avec toute sa barbarie et son ridicule, a, comme Lope de Vega, des traits si naïfs et si vrais, et un fracas d’action si imposant, que tous les raisonnements de Pierre Corneille sont à la glace en comparaison du tragique de ce Gilles. On court encore à ses pièces, et on s’y plaît en les trouvant absurdes.

  Б.-Ж. Сорену, 28 февраля
  •  

Всё, что я вижу, сеет семена революции, которая неизбежно придёт и которую я не буду иметь возможности наблюдать. <…> Свет понемногу настолько распространится, что воссияет при первом же случае. Тогда произойдёт изрядная кутерьма. Молодые люди поистине счастливы — они увидят прекрасные вещи.[19]

 

Tout ce que je vois jette les semences d’une révolution qui arrivera immanquablement, et dont je n’aurai pas le plaisir d’être témoin. <…>. La lumière s’est tellement répandue de proche en proche, qu’on éclatera à la première occasion ; et alors ce sera un beau tapage. Les jeunes gens sont bien heureux ; ils verront de belles choses.

  Б. Л. де Шовелену, 2 апреля
  •  

… нет ничего более позорного для человеческой природы, чем видеть, как во все времена фанатизм объединяет под своими знамёнами и глупцов и одержимых, заставляя их следовать одним и тем же законам, тогда как небольшое число мудрецов всегда рассеяно и разъединено, не имеет ни защиты, ни объединяющего центра, беспрестанно подвергается стрелам злых людей и ненависти дураков.[3]

 

… rien n’est plus honteux pour la nature humaine que de voir le fanatisme rassembler dans tous les temps sous ses drapeaux, faire marcher sous les mêmes lois, des sots et des furieux, tandis que le petit nombre des sages est toujours dispersé et désuni, sans protection, sans ralliement, exposé sans cesse aux traits des méchants et à la haine des imbéciles.

  — Дамилавилю, 16 апреля
  •  

Лучший способ напасть на гад[ину] — это показать, что мы не имеем ни малейшего желания атаковать её; мы должны потихоньку заняться приведением в порядок древнего хаоса, должны привлечь интерес публики к истории древности[1], которой надо придать привлекательность, должны показать, как сильно нас во всём обманули, показать, насколько современно всё то, что считается древним, насколько смешно всё то, что нам выдаётся за достойное уважения, и должны позволить читателю самому делать выводы. <…>
Я не делаю ничего нового, я пожинаю хлеб на моих полях и несколько истин, рассеянных в скверных книгах. В этих старых арсеналах я нахожу заржавленное оружие, которое сумею наточить заново и которым постараюсь пользоваться со всей возможной осторожностью.[3]

 

Je crois que la meilleure manière de tomber sur l’inf… est de paraître n’avoir nulle envie de l’attaquer, de débrouiller un peu le chaos de l’antiquité, de tâcher de jeter quelque intérêt, de répandre quelque agrément sur l’histoire ancienne, de faire voir combien on nous a trompés en tout, de montrer combien ce qu’on croit ancien est moderne, combien ce qu’on nous a donné pour respectable est ridicule, de laisser le lecteur tirer lui-même les conséquences. <…>
Je ne sais rien de nouveau ; je moissonne mes champs, et quelques vérités éparses dans de mauvais livres : ce sont de vieux arsenaux dans lesquels je trouve des armes rouillées qui ne laisseront pas d’être aiguisées, et dont je tâcherai de me servir avec toute la discrétion possible.

  — Дамилавилю, 13 июля
  •  

«Философский словарь» <…> следует рассматривать как сборник многих авторов, выпущенный неким издателем в Голландии. Называть меня — жестоко. Это бы значило отнять у меня отныне свободу действий. Философы должны предавать истину всенародной огласке и скрываться в тени. <…>
Мне, по моему поручению, купили «Карманный словарь» в Женеве. Там было всего два экземпляра. Церковный совет педантичных священников, социниан, передал книгу судьям. Тогда книгопродавцы привезли много экземпляров. Судьи прочли эту поучительную книгу, и священники были очень удивлены, увидев, как то, что 30 лет назад было бы сожжено на костре, сегодня хорошо принято светом. Мне кажется, что в Женеве публика гораздо более развитая, чем в Париже. Ваш суд пока ещё далёк от философии.[3]

 

Dictionnaire philosophique <…> on doit regarder comme un recueil de plusieurs auteurs fait par un éditeur de Hollande. Il est bien cruel qu’on me nomme : c’est m’ôter désormais la liberté de rendre service. Les philosophes doivent rendre la vérité publique, et cacher leur personne. <…>
J’ai fait acheter le Portatif à Genève ; il n’y en avait alors que deux exemplaires. Le consistoire des prêtres pédants, sociniens, l’a déféré aux magistrats ; alors les libraires en ont fait venir beaucoup. Les magistrats l’ont lu avec édification, et les prêtres ont été tout étonnés de voir que ce qui eût été brûlé il y a trente ans est aujourd’hui très-bien reçu dans le monde. Il me paraît qu’on est beaucoup plus avancé à Genève qu’à Paris. Votre parlement n’est pas encore philosophe.

  — Дамилавилю, 19 сентября
  •  

… в Европе есть порядочные и очень образованные люди, которые свободно мыслят и пишут. Каждый из них по-своему борется с чудовищем фанатичного суеверия. Одни хватают его за уши, другие кусают ему брюхо, а некоторые лают издалека. Я приглашаю вас на раздел добычи. Но нужно сделать так, чтобы молния не попала в охотников.[3]

 

… y a dans toute l’Europe d’honnêtes gens très-instruits, qui pensent et qui écrivent librement. Chacun, de son côté, combat le monstre de la superstition fanatique : les uns lui mordent les oreilles, d’autres le ventre, et quelques-uns aboient de loin. Je vous invite à la curée ; mais il ne faut pas que le tonnerre tombe sur les chasseurs.

  — Дамилавилю, 12 октября
  •  

… вы — жрец разума, могильщик фанатизма. Это чудовище испускает дух в домах всех честных людей Европы; оно едва влачит своё существование, и его шипение раздаётся лишь с чердаков «Христианского вестника»[К 24] и «Церковной газеты».[3]

 

… vous êtes le prêtre de la raison, qui enterrez le fanatisme. Ce monstre expire dans les maisons de tous les honnêtes gens de l’Europe ; il ne végète plus, et ne fait entendre ses sifflements que dans les galetas des auteurs du Journal chrétien et de la Gazette ecclésiastique.

  — Д’Аламберу, 26 декабря

1765Править

  •  

Двадцать томов in folio не произведут революции. Можно опасаться только маленьких брошюр в двадцать су.[20]

 

Jamais vingt volumes in-folio ne feront de révolution ; ce sont les petits livres portatifs à trente sous qui sont à craindre.

  — Д’Аламберу, 5 апреля 1765
  •  

Мы во Франции не созданы для того, чтобы идти впереди и первыми достичь цели. Истины пришли к нам из других стран; но принять их — это уже много. Я убеждён, что через несколько лет веротерпимость будет главнейшим утешением человеческого рода, если только люди пожелают договориться между собой и сделать над собой хоть некоторое усилие.[17]

 

Nous ne sommes pas faits en France pour arriver les premiers. Les vérités nous sont venues d’ailleurs ; mais c’est beaucoup de les adopter. Je suis très-persuadé que, si on veut s’entendre et se donner un peu de peine, la tolérance sera regardée dans quelques années comme un baume essentiel au genre humain.

  — Гельвецию 26 июня
  •  

Ваш трусливый Фонтенель жил только для самого себя. А вы — живите для себя и для других. Он думал лишь о том, чтобы изощряться в остроумии…[17]

 

Votre lâche Fontenelle ne vivait que pour lui ; vivez pour vous et pour les autres. Il ne songeait qu’à montrer de l’esprit…

  — там же
  •  

… если вы избрали своим девизом пчелу[К 25], то улей ваш необычаен — это величайший улей в мире; вся земля полнится славой вашего имени и ваших благодеяний. <…>
Вы, сударыня, творите чудеса. Вы сделали Авраама Шоме веротерпимым, а если он приблизится к вашему величеству, то приобретёт и ум; что до капуцинов, то, как вы убедились, не в вашей власти обратить в людей тех, кого святой Франциск уже обратил в скотов.[14]

 

… si votre devise est une abeille, vous avez une terrible ruche ; c’est la plus grande qui soit au monde ; vous remplissez la terre de votre nom et de vos bienfaits. <…>
C’est vous, madame, qui faites les miracles ; vous avez rendu Abraham Chaumeix tolérant, et s’il approche de Votre Majesté, il aura de l’esprit ; mais pour les capucins, Votre Majesté a bien senti qu’il n’était pas en son pouvoir de les changer en hommes, depuis que saint François les a changés en bêtes. Heureusement votre Académie va former des hommes qui n’auront pas affaire à saint François,

  Екатерине II, осень
  •  

Люди повсюду начинают прозревать. Некоторые книги[11], рукописи которых 40 лет назад автор не доверил бы своим друзьям, издаются по 6 раз за полтора года. Сегодня даже Бейль кажется слишком робким. Фанатизм бесится от ярости, по мере того как восходит солнце разума. Надеюсь, что по крайней мере на этот раз парламенты встанут на сторону философии, сами того не сознавая. Они вынуждены поддерживать права короля против притязаний епископов. Никто и не подозревал, что дело королей — это дело философов. Несомненно, однако, что мудрецы, не допускающие двоевластия, являются первой поддержкой королевской власти. <…>
Было бы достаточно пяти или шести человек вашей закалки для того, чтобы внушить страх гад[ине] и просветить мир.[3]

 

On commence de tous côtés à ouvrir les yeux. Il y a certains livres dont on n’aurait pas confié le manuscrit à ses amis il y a quarante ans, dont on fait six éditions en dix-huit mois. Bayle parait aujourd’hui beaucoup trop timide. Vous sentez bien que le fanatisme écume de rage à mesure que le jour de la raison commence à faire. J’espère que du moins, cette fois-ci, les parlements combattront pour la philosophie sans le savoir. Ils sont forcés de soutenir les droits du roi contre les usurpations des évêques. On ne s’était pas douté que la cause des rois fût celle des philosophes ; cependant il est évident que des sages qui n’admettent pas deux puissances sont les premiers soutiens de l’autorité royale. <…>
Cinq ou six personnes de votre trempe suffiraient pour faire trembler l’inf… et pour éclairer le monde.

  — Д’Аламберу, 16 октября
  •  

Мне бы очень хотелось знать, когда было запрещено[1] переводить Библию на общераспространённый язык. Впрочем, это запрещение было весьма разумным со стороны людей, которые чувствовали, что их песенка спета.[3]

 

Je voudrais bien savoir de quelle date est la défense de traduire la Bible on langue vulgaire. Cette défense d’ailleurs était très-raisonnable de la part de gens qui sentaient leur cas véreux.

  — Кристену-сыну[К 26], 2 декабря
  •  

… пьесы Шекспира могут нравиться только в Лондоне и в Канаде. А когда то, чем восхищается нация, имеет успех только у неё, это не говорит в пользу её вкуса.[5]

 

… pièces [de] Shakespeare ne peuvent plaire qu’à Londres et au Canada. Ce n’est pas bon signe pour le goût d’une nation, quand ce qu’elle admire ne réussit que chez elle.

  — Б.-Ж. Сорену, 4 декабря

1766Править

  •  

… я далёк от нескольких современных философов, которые осмеливаются отрицать высший дух, создателя всех миров. Не могу понять, как столь тонкие математики могут отрицать математика предвечного.[3]

 

… je éloigné de quelques philosophes modernes qui osent nier une intelligence suprême, productrice de tous les mondes. Je ne puis concevoir comment de si habiles Mathématiciens nient un mathématicien éternel.

  — М. дю Деффан, 27 января
  •  

Мы должны проповедовать добродетель низшему народу; но он не должен тратить время на размышления о том, кто был прав: Несторий или Кирилл, Евсевий или Афанасий, <…> тогда у нас никогда не было бы религиозных войн <…>. Когда чернь начинает рассуждать — всё пропало[12].

 

Doit-on prêcher la vertu au plus bas peuple ; mais il ne doit pas perdre son temps à examiner qui avait raison de Nestorius ou de Cyrille, d’Eusèbe ou d’Athanase, <…> nous n’aurions jamais eu de guerres de religion <…>. Quand la populace se mêle de raisonner, tout est perdu.

  — Дамилавилю, 1 апреля
  •  

… Франция поздно достигает цели, но всё же достигает её. Сначала она пытается опровергнуть кровообращение, силу тяготения, преломляемость света, прививки; в конце концов она их принимает. Как правило, мы недостаточно глубоки, недостаточно смелы.[3]

 

… la France arrive tard, mais elle arrive ; elle combat d’abord la circulation du sang, la gravitation, la réfrangibilité de la lumière, l’inoculation ; elle finit par les admettre. Nous ne sommes d’ordinaire ni assez profonds ni assez hardis.

  Ж. М. Сервану, апрель
  •  

У нас нет ныне ни Расинов, ни Мольеров, ни Лафонтенов, ни Буало, и я думаю даже, что никогда больше не будет; но я предпочитаю просвещённый век невежественному веку, когда жили семь или восемь гениальных людей. И заметьте, что эти писатели, столь великие в своём жанре, были ничтожествами в философии.[5]

 

Nous n’avons aujourd’hui ni des Racine, ni des Molière, ni des La Fontaine, ni des Boileau, et je crois même que nous n’en aurons jamais ; mais j’aime mieux un siècle éclairé qu’un siècle ignorant qui a produit sept ou huit hommes de génie. Et remarquez que ces écrivains, qui étaient si grands dans leur genre, étaient des hommes très-petits en fait de philosophie.

  Ж.-Х. Ларше (графу де ла Турай), 12 мая
  •  

Как могло случиться, что несколько слабоумных фанатиков основали секты одержимых, а столько высших умов едва сумели основать небольшую школу разума? Вероятно, потому, что они мудры и им не хватает воодушевления, пыла. Все философы слишком вялы. Они довольствуются тем, что насмехаются над заблуждениями людей, вместо того чтобы искоренять эти заблуждения. Миссионеры объезжают моря и земли, философам следовало бы по крайней мере обходить улицы, сея в каждом доме доброе зерно. Святые отцы преуспевали не только с помощью сочинений, но в ещё большей степени с помощью проповедей. <…>
Кажется, все, кто писал против философов, понесли в этом мире кару. Иезуиты изгнаны; Авраам Шоме сбежал в Москву; Бертье умер от яда, Фрерон опозорен во всех театрах, а Верне[1] неминуемо будет пригвождён к позорному столбу.[3]

 

Par quelle fatalité se peut-il que tant de fanatiques imbéciles aient fondé des sectes de fous, et que tant d’esprits supérieurs puissent à peine venir à bout de fonder une petite école de raison ? C’est peut-être parce qu’ils sont sages ; il leur manque l’enthousiasme, l’activité. Tous les philosophes sont trop tièdes ; ils se contentent de rire des erreurs des hommes au lieu de les écraser. Les missionnaires courent la terre et les mers ; il faut au moins que les philosophes courent les rues ; il faut qu’ils aillent semer le bon grain de maison en maison. <…>
Il me semble que tous ceux qui ont écrit contre les philosophes sont punis dans ce monde : les jésuites ont été chassés ; Abraham Chaumeix s’est enfui à Moscou ; Berthier est mort d’un poison froid; Fréron a été honni sur tous les théâtres, et Vernet sera pilorié infailliblement.

  — Д’Аламберу, 26 июня

1767Править

  •  

Настанет время, когда весь свет придёт к нам с Севера.[К 27].

 

Un temps viendra <…> où toute la lumière nous viendra du Nord.

  — Екатерине II, 27 февраля
  •  

Видите, как эти благовоспитанные люди остервенели: их обычное средство — приписывать людям «Простодушных», и, к несчастью, публика вторит им, ибо, если появляется какая-нибудь брошюра, в которой есть хоть сколько-нибудь соли, хотя бы даже крупной, все кричат; «Это он, я узнаю его, это его стиль, горбатого исправит могила!» <…>
Кажется, только мы с вами и предвидели, что уничтожение иезуитов сделает янсенистов слишком могущественными. Я говорил прежде и даже в стихах, что нас избавили от лисиц только для того, чтобы отдать волкам. Вы знаете, что охота на волков куда труднее охоты на лисиц, — нужно стрелять крупной дробью. Что касается меня, я всего лишь старый баран, я доживаю свои дни в овчарне, умоляя вас вооружить пастырей и воодушевить их на защиту стада.[3]

 

Vous voyez l'acharnement de ces honnêtes gens : leur ressource ordinaire est d'imputer aux gens des Ingénus pour les rendre suspects d'hérésie, et malheureusement le public les seconde, car s'il paraît quelque brochure avec deux ou trois grains de sel, même du gros sel, tout le monde dit : C'est lui, je le reconnais ; voilà son style ; il mourra dans sa peau comme il a vécu. <…>
En vérité, je pense que vous et moi nous avons été les seuls qui aient prévu que la destruction des jésuites rendrait les jansénistes trop puissants. Je dis d'abord, et même en petits vers, qu'on nous avait délivrés des renards pour nous abandonner aux loups. Vous savez que la chasse aux loups est beaucoup plus difficile que la chasse aux renards ; il y faut du gros plomb : pour moi, qui ne suis qu'un vieux mouton, j'achève mes jours dans ma bergerie, en vous priant d'armer les pasteurs, et de les exciter à défendre le troupeau.

  — Д’Аламберу, 3 августа
  •  

При испанском дворе — в особенности в ту пору, когда иезуиты пользовались доверием, — был почти запрещён разум. Духовное отупение почиталось при дворе заслугой. Ваши короли походили на докторов итальянской комедии, которые доверенными лицами и фаворитами делали арлекинов, потому что арлекины тупы. Теперь у вас, наконец-то, просвещённый министр[1], который, будучи сам наделён большим умом, позволяет и другим иметь таковой. Ваш ум он особенно оценил; но пока ещё предрассудки сильнее, чем вы и он. Цицерон и Вергилий напрасно бы приехали к испанскому двору; они бы увидели, что испанцы предпочитают им монахов и священников. Они были бы вынуждены либо бежать, либо стать лицемерами. Около мадридских застав у вас установлена таможня, задерживающая мысли; их хватают у ворот, словно английские товары.[3]

 

Il a été un temps à la cour d'Espagne, surtout lorsque les jésuites avaient du crédit, qu'il était presque défendu de cultiver sa raison. L'abrutissement de l'esprit était un mérite à la cour. Vos rois semblaient être comme les docteurs de la Comédie italienne, qui choisissaient des arlequins pour leurs confidents et leurs favoris, parce que les arlequins sont des balourds. Vous avez enfin un ministre éclairé, qui, ayant lui-même beaucoup d'esprit, a permis qu'on en eût. Il a surtout senti le vôtre ; mais les préjugés sont encore plus forts que vous et lui. Cicéron et Virgile auraient beau venir dans votre cour, ils verraient que des moines et des prêtres seraient plus écoutés qu'eux ; ils seraient forcés de fuir, ou d'être hypocrites. Vous avez aux barrières de Madrid la douane des pensées ; elles y sont saisies aux portes comme les marchandises d'Angleterre.

  — маркизу де Миранда[К 28], 10 августа
  •  

Немецкие княжества, управляемые прелатами, обеднели и обезлюдели, между тем как Англия за 200 лет удвоила своё население и удесятерила свои богатства. Вы знаете, что религиозные распри и ужасающее количество монахов, которые, как бешеные, хлынули в Рим из глубин Египта, послужили истинной причиной распада Римской империи, и я неколебимо убеждён, что со времён Константина христианская религия погубила больше людей, чем в наши дни проживает во всей Европе.
Пора людям стать мудрее; но прекрасно то, что мудрости нас учит женщина. Истинная система мирового механизма пришла к нам из Торуня[11]; того города, где была пролита кровь за дело иезуитов[К 29]. Истинная система нравственности и политики придёт к нам из Петербурга, построенного недавно — на моей памяти, и из Москвы, о которой мы знаем гораздо меньше, чем о Пекине.[3]

 

Les pays d'Allemagne, gouvernés par les prélats, sont pauvres et dépeuplés, tandis que l'Angleterre a doublé sa population depuis deux cents ans, et décuplé ses richesses. Vous savez que les querelles de religion, et l'horrible quantité de moines qui couraient comme des fous du fond de l'Egypte à Rome, ont été la vraie cause de la chute de l'empire romain ; et je crois fermement que la religion chrétienne a fait périr plus d'hommes depuis Constantin qu'il n'y en a aujourd'hui dans l'Europe.
Il est temps qu'on devienne sage ; mais il est beau que ce soit une femme qui nous apprenne à l'être. Le vrai système de la machine du monde nous est venu de Thorn, de cette ville où l'on a répandu le sang pour la cause des jésuites. Le vrai système de la morale et de la politique des princes nous viendra de Pétersbourg, qui n'a été bâtie que de mon temps, et de Moscou, dont nous avions beaucoup moins de connaissance que de Pékin.

  А. П. Шувалову, 30 сентября
  •  

Половина вашего народа состоит из маленьких обезьянок, которые танцуют, а другая — из тигров, которые разрывают добычу. Есть и философы. Число их невелико, но в конце концов их голос становится слышен.[17]

 

La moitié de votre nation est composée de petits singes qui dansent, et l'autre de tigres qui déchirent. Il y a des philosophes : le nombre en est petit ; mais à la longue leur voix se fait entendre.

  — Г. Д’Эталлонду[К 30], 6 октября
  •  

Вы правы, Сорбонна погрязла в ничтожестве, и ей не выбраться из него, будет ли она писать глупости или ничего не будет писать.[3]

 

Il est bien vrai que la Sorbonueest dans la fange, cl qu'elle y restera, soit qu'elle écrive des sottises, soit qu'elle n'écrive rien.

  — Мармонтелю, 14 октября

1768Править

  •  

Я сильно и справедливо возмущён, что люди всюду, даже при дворе, облыжно приписывают мне «Философский словарь», который является, по-видимому, сборником двадцати различных авторов <…>. Все думают, что раз я приближаюсь к концу моих дней, на меня можно безнаказанно сваливать всё. Литераторы, раздирающие и пожирающие друг друга, находясь под железным игом, говорят: «Это он, это его стиль». Нет ничего, вплоть до эпиграммы[К 31] против господина Дора[1], чего бы не пытались выпустить под моим именем.[3]

 

Je suis toujours vivement indigné, comme je dois l'être, de l'injustice qu'on a eue, même à la cour, de m'attribuer le Dictionnaire philosophique, qui est évidemment un recueil de vingt auteurs différents <…>. On croit, parce que je touche à la fin de ma carrière, qu'on peut m'attribuer tout impunément. Les gens de lettres, qui sedéchirentet qui se dévorent les uns les autres/tandis qu'on les tient sous un joug de fer, disent : C'est lui ; voilà son style. Il n'y a pas jusqu'à l'épigramme contre M. Dorat que l'on n'ait essayé de faire passer sous mon nom ; c'est un très mauvais procédé de l'auteur.

  — Дамилавилю, 8 февраля
  •  

У нашего нелепого народа торжествует отвратительный янсенизм — крыс уничтожили только для того, чтобы кормить крокодилов.[3]

 

L’abominable jansénisme triomphe dans notre ridicule nation, et on ne détruit des rats que pour nourrir des crocodiles.

  — Д’Аламберу, 1 мая
  •  

Инквизиция в Испании не уничтожена; но у этого чудовища вырвали зубы и до основания обрезали когти. Все книги, строго-настрого запрещённые в Париже, имеют свободный доступ в Испанию[К 32]. Меньше чем за два года испанцы загладили пять веков самого подлого ханжества.[3]

 

L’Inquisition d’Espagne n’est pas abolie ; mais on a arraché les dents à ce monstre, et on lui a coupé les griffes jusque dans la racine. Tous les livres si sévèrement défendus à Paris entrent librement en Espagne. Les Espagnols, en moins de deux ans, ont réparé cinq siècles de la plus infâme bigoterie.

  — маркизу де Вилевьей (Villevieille), тогда же
  •  

Народ очень глуп, но свет пробивается и к нему. Будьте уверены, например, что в Женеве не наберётся и 20 человек, которые бы не отреклись от Кальвина в равной степени, как и от папы, и что философы есть даже в парижских лавках.[3]

 

Le peuple est bien sot, et cependant la pénétre jusqu'à lui. Soyez bien sûr, par exemple, qu'il n'y a pas vingt personnes dans Genève n'abjurent Calvin autant que le pape, et qu'il a des philosophes jusque dans les boutiques Paris.

  — маркизу де Вилевьей, 20 августа
  •  

… я недавно видел очень хороший перевод Лукреция с весьма учёными замечаниями, в которых автор ссылается на мнимые опыты иезуита Нидхема, чтобы доказать, что животные могут рождаться из гнили. Если бы эти господа знали, что Нидхем иезуит, они не доверяли бы его угрям и сказали бы: «Latet anguis in herba»[К 33].
<…> ничего хорошего в атеизме нет. <…> Я хочу, чтобы государи и их министры признавали бога, и даже бога карающего и прощающего. Без этой узды они мне будут казаться дикими животными, — они, правда не сожрут меня, если только что съели сытный обед, который будут медленно переваривать, лежа на тахте со своими любовницами; но нет сомнений, что они меня сожрут, если я попаду к ним в лапы, когда они голодны; и, сожрав меня, они даже и не подумают, что совершили дурной поступок. А когда у них будут другие жертвы, они даже и вовсе забудут о том, что я хрустел у них на зубах.
Атеизм был распространён в Италии в XV и XVI вв., но какие кровавые преступления совершались при дворе Александра VI, Юлия II, Льва X! Папский трон и церковь были заняты лишь грабежами, убийствами, отравлениями. Только фанатизм совершил больше преступлений.[3]

 

… je viens de voir une très-bonne traduction de Lucrèce, avec des remarques fort savantes, dans lesquelles l'auteur allègue les prétendues expériences du jésuite Nesdham pour prouver que les animaux peuvent naître de pourriture. Si ces messieurs avaient su que Needham était un jésuite, ils se seraient défiés de ses anguilles, et ils auraient dit :
Latet anguis in herba.
<…> il n'y a rien de bon dans l'athéisme. <…> Je veux que les princes et leurs ministres en reconnaissent un, et même un Dieu qui punisse el qui pardonne. Sans ce frein, je les regarderai comme des animaux féroces qui, à la vérité, ne me mangeront pas lorsqu'ils sortiront d'un long repas, et qu'ils digéreront doucement sur un canapé avec leurs maîtresses ; mais qui certainement me mangeront, s'ils me rencontrent sous leurs grilles quand ils auront faim ; et qui, après m'avoir mangé, ne croiront pas seulement avoir fait une mauvaise action ; ils ne se souviendront même point du tout de m'avoir mis sous leurs dents, quand ils auront d'autres victimes.
L'athéisme était très-commun en Italie, aux XVe et XVIe siècles : aussi, que d'horribles crimes à la cour des Alexandre VI, des Jules II, des Léon X! Le trône pontifical et l'Église n'étaient remplis que de rapines, d'assassinats, et d'empoisonnements. Il n'y a que le fanatisme qui ait produit plus de crimes.

  — маркизу де Вилевьей, 26 августа
  •  

… я вполне серьёзно думаю, что если суждено туркам быть изгнанными из Европы, то совершат это именно русские. Желанье понравиться вам делает непобедимым.[14][К 34]

 

… je pense très-sérieusement que si jamais les Turcs doivent être chassés de l'Europe, ce sera par les Russes. L'envie de vous plaire les rendra invincibles.

  — Екатерине II, 15 ноября

Х. Уолполу, 15 июляПравить

[5]
  •  

Вы почти уверили Вашу нацию, что я презираю Шекспира. А между тем я первый познакомил с Шекспиром французов; сорок лет назад я[11] перевёл отрывки из него, равно как из Мильтона, Уоллера, Рочестера, Драйдена и Поупа. Могу Вас заверить, что до меня никто во Франции не знал английской поэзии; у нас едва слышали о Локке, и меня в течение тридцати лет преследовала тьма фанатиков за то, что я сказал, что Локк — великий герой метафизики, воздвигший геракловы столбы человеческого разума. <…>
Я сказал, что «гений [Шекспира] принадлежит ему, а его недостатки — его веку». <…> Это прекрасная, но дикая природа; никакой правильности, никакой благопристойности, никакого искусства, низменное сочетается с величественным, шутовское с ужасающим; это хаос трагедии, пронизанный лучами света.
Итальянцы, возродившие трагедию на столетие раньше, чем англичане и испанцы, избегли этого недостатка; они лучше подражали грекам. <…> Я сильно подозреваю, что непристойное паясничество, о котором я говорю, идёт от наших придворных шутов. Мы все по эту сторону Альп были в те времена немного варварами. У каждого государя был свой шут по должности. Невежественным королям, воспитанным невеждами, естественно, были неведомы благородные духовные наслаждения. Они до того унизили человеческую природу, что платили людям за то, что те говорили им глупости.

 

Vous avez presque fait accroire à votre nation que je méprise Shakespeare. Je suis le premier qui aie fait connaître Shakespeare aux Français ; j’en traduisis des passages, il y a quarante ans, ainsi que de Milton, de Waller, de Rochester, de Dryden, et de Pope. Je peux vous assurer qu’avant moi personne en France ne connaissait la poésie anglaise ; à peine avait-on entendu parler de Locke. J’ai été persécuté pendant trente ans par une nuée de fanatiques, pour avoir dit que Locke est l’Hercule de la métaphysique, qui a osé les bornes de l’esprit humain. <…>
J’avais dit que son génie était à lui, et que ses fautes étaient à son siècle. <…> C’est une belle nature, mais bien sauvage ; nulle régularité nulle bienséance, nul art de la bassesse avec de la grandeur, de la bouffonnerie avec du terrible : c’est le chaos de la tragédie, dans lequel il y a cent traits de lumière.
Les Italiens, qui restaurèrent la tragédie un siècle avant les Anglais et les Espagnols, ne sont point tombés dans ce défaut ils ont mieux imité les Grecs. <…> Je soupçonne fort que cette grossièreté eut son origine dans nos fous de cour. Nous étions un peu barbares tous tant que nous sommes en deçà des Alpes. Chaque prince avait son fou en titre d’office. Des rois ignorants, élevés par des ignorants ne pouvaient connaître les plaisirs nobles de l’esprit : ils dégradèrent la nature humaine au point de payer des gens pour leur dire des sottises.

  •  

… испанцы начинают одновременно избавляться от дурного вкуса и от инквизиции, ибо здравый ум не мирится ни с тем, ни с другим.

 

… les Espagnols commencent à se défaire à la fois du mauvais goût comme de l’inquisition ; car le bon esprit proscrit également l’un et l’autre.

  •  

«Береника» была в некотором роде историей любви Людовика XIV и английской принцессы, сестры Карла второго.
<…> хотя Расин представил на сцене любовную связь Людовика XIV со своей свояченицей, монарх был им весьма доволен; глупый тиран мог бы его покарать. Я замечу также, что столь нежная, столь утончённая, столь бескорыстная Береника, которой, по Расину, Тит обязан всеми своими добродетелями и которая едва не стала императрицей, была на самом деле наглой и развратной еврейкой…
<…> все греческие трагедии кажутся мне школьными сочинениями по сравнению с «возвышенными сценами» Корнеля и «совершенными трагедиями» Расина.

 

Bérénice était en quelque façon l’histoire de Louis XIV et de votre princesse anglaise, sœur de Charles second.
<…> que Racine fit jouer sur le théâtre les amours de Louis XIV avec sa belle-sœur, et que ce monarque lui en sut très bon gré : un sot tyran aurait pu le punir. Je remarquerai encore que cette Bérénice si tendre, si délicate, si désintéressée, à qui Racine prétend que Titus devait toutes ses vertus, et qui fut sur le point d’être impératrice, n’était qu’une Juive insolente et débauchée…
<…> toutes les tragédies grecques me paraissent des ouvrages d’écoliers, en comparaison des sublimes scènes de Corneille, et des parfaites tragédies de Racine.

  •  

… в Париже гораздо больше людей с хорошим вкусом, чем в Афинах. У нас в Париже более тридцати тысяч душ, любящих изящные искусства, а в Афинах их не насчитывалось и десяти тысяч; афинское простонародье посещало спектакли, а наше не посещает, если только ему не дают даровое представление по случаю какого-нибудь торжества или веселья. Постоянное общение с женщинами придало нашим чувствам гораздо большую деликатность, нашим нравам большую благопристойность, а нашему вкусу большую тонкость.

 

… il y a beaucoup plus d’hommes de goût à Paris que dans Athènes. Nous avons plus de trente mille âmes à Paris qui se plaisent aux beaux-arts, et Athènes n’en avait pas dix mille ; le bas peuple d’Athènes entrait au spectacle, et il n’y entre pas chez nous, excepté qu’on lui donne un spectacle gratis, dans des occasions solennelles ou ridicules. Notre commerce continuel avec les femmes a mis dans nos sentiments beaucoup plus de délicatesse, plus de bienséance dans nos mœurs, et plus de finesse dans notre goût.

  •  

Как-то раз я спросил у Поупа, почему Мильтон не зарифмовал свою поэму, хотя в то время другие поэты в подражание итальянцам свои поэмы рифмовали; он ответил мне: «Потому что не сумел».

 

Je demandais un jour à Pope pourquoi Milton n’avait pas rimé son poème, dans le temps que les autres poètes rimaient leurs poèmes à l’imitation des Italiens ; il me répondit : Because he could not.

1769Править

  •  

Кто заявил: «У тебя другая вера, я должен ненавидеть тебя», тот не замедлит добавить: «Следовательно, я должен перерезать тебе горло!» <…> если бы религию создавал дьявол, он бы её создал именно такой.[3]

 

Quiconquedit : Tu n'as pas ma foi, donc je dois te haïr, dira bientôt : Donc je doist'égorger. <…> si le diable faisaitune religion, voilà celle qu'il ferait.

  — Помаре[К 35], 15 января
  •  

Сударь, Ваше письмо и Ваши сочинения — прекрасное доказательство, что талант и вкус обретаются в любой стране. Те, кто говорили, что поэзия и музыка процветают лишь в краях с умеренным климатом, весьма ошибались. Если бы климат имел такое значение, то в Греции по-прежнему рождались бы Платоны и Анакреоны, как произрастают все те же плоды и цветы, а Италия имела бы Горациев, Вергилиев, Ариосто и Тассо, но ныне Рим славится только религиозными шествиями, а Греция — палочными расправами. Следовательно, для процветания искусств непременно нужны государи, любящие искусства, сведущие в них и их поощряющие. Они меняют климат, и по их мановению среди снегов вырастают розы.
<…> я считаю Расина бесспорно лучшим из наших трагических поэтов, единственным, кто был подлинно возвышенным без всякой напыщенности и создал стиль, исполненный неведомого дотоле очарования. Он был также единственным, кто трактовал любовь в трагическом духе, ибо у его предшественника Корнеля эта страсть была хорошо выражена только в «Сиде», а «Сид» принадлежит не ему. Почти во всех его остальных пьесах любовь смешна или пошла. <…>
Со времени Реньяра, у которого был подлинный комический талант и который один приблизился к Мольеру, у нас появлялись лишь какие-то уроды. Авторы, не способные даже на одну хорошую шутку, принялись сочинять комедии единственно для того, чтобы заработать деньги. У них не было достаточной силы духа, чтобы писать трагедии, и не было достаточного остроумия, чтобы писать комедии; они не умели даже вложить подходящие реплики в уста лакея, и вот они сочетали трагические перипетии с мещанскими именами.[5]

 

Monsieur, votre lettre et vos ouvrages sont une grande preuve que le génie et le goût sont de tout pays. Ceux qui ont dit que la poésie et la musique étaient bornées aux climats tempérés se sont bien trompés. Si le climat avait tant de puissance, la Grèce porterait encore des Platon et des Anacréon, comme elle porte les mêmes fruits et les mêmes fleurs ; l’Italie aurait des Horace, des Virgile, des Arioste, et des Tasse ; mais il n’y a plus à Rome que des processions, et, dans la Grèce, que des coups de bâton. Il faut donc absolument des souverains qui aiment les arts, qui s’j connaissent, et qui les encouragent. Ils changent le climat ; ils font naître les roses au milieu des neiges.
<…> je regarde Racine comme le meilleur de nos poètes tragiques, sans contredit : comme celui qui seul a parléau cœur et à la raison, qui seul a été véritablement sublime sans aucune endure, et qui a mis dans la diction un charme inconnu jusqu’à lui. Il est le seul encore qui ait traité l’amour tragiquement : car, avant lui. Corneille n’avait fait bien parler cette passion que dans le Cid, et le Cid n’est pas de lui. L’amour est ridicule ou insipide dans presque toutes ses autres pièces. <…>
Depuis Regnard, qui était né avec un génie vraiment comique, et qui a seul approché Molière de près, nous n’avons eu que des espèces de monstres. Des auteurs qui étaient incapables de faire seulement une bonne plaisanterie ont voulu faire des comédies, uniquement pour gagner de l’argent. Ils n’avaient pas assez de force dans l’esprit pour faire des tragédies ; ils n’avaient pas assez de gaieté [jour écrire des comédies ; ils ne savaient pas seulement faire parler un valet ; ils ont mis des aventures tragiques sous des noms bourgeois.

  А. П. Сумарокову[К 36], 26 февраля
  •  

Мы живём в такое время, когда плетьми бьют пап; но их секут, продолжая платить им аннаты. У них забирают Беневент и Авиньон, но в наших провинциях им позволяют назначать судей последней инстанции по церковным делам. Мы запутались в противоречиях.[3]

 

Nous sommes au temps où l'on fouette les papes ; mais, en les fessant, on leur paye encore des annates. On leur prend Bénévent et Avignon, mais on les laisse nommer, dans nos provinces, des juges en dernier ressort dans les causes ecclésiastiques. Nous sommes pétris de contradictions.

  — Дюпати[К 37], 27 марта
  •  

Какой-нибудь вельш, которому надоела жизнь (часто не без очень больших оснований), вздумает уйти из жизни и вот, чтобы утешить сына, королю отдают всё его состояние; одну половину король почти всегда жалует первой же оперной певичке, которая выпросит её через любовника, вторая половина по праву принадлежит генеральным откупщикам. <…>
Мы коснеем в грязи ещё со времён Хлодвигов. Омойте же нас вашим иссопом или по крайней мере ткните нас носом в грязь, раз мы не желаем мыться.[3]

 

Lu Welche dégoûte de la vie, et souvent avec très-grande raison, s'avise de, séparer son àme de son corps ; et, pour consoler le fils, on donne son bien au roi, qui en accorde presque toujours la moitié à la première tille d'opéra qui le fait demander par un de ses amants ; l'autre moitié appartient de droit à messieurs les fermiers généraux. <…>
Nous avons croupi, depuis Glovis, dans la fange ; lavez-nous donc avec votre hysope, ou du moins cognez-nous le nez dans notre ordure, si nous ne voulons pas être lavés.

  — Ж. М. Сервану, 22 сентября

1770-еПравить

  •  

… в Испании уничтожена власть инквизиции; от неё осталось одно название. Это змея, с которой содрали кожу. <…> Вот мы и достигли века разума — от Петербурга до Кадикса[3]

 

… le pouvoir de l’Inquisition vient d’être anéanti en Espagne ; il n’en reste plus que le nom : c’est un serpent dont on a empaillé la peau. <…> Nous voila enfin parvenus au siècle de la raison,
depuis Pétersbourg jusqu’à Cadix…

  — Д. Одиберу, 9 марта 1770
  •  

Дьявол во плоти, по внушению Вельзевула, опубликовал книгу под названием «Система природы», где на каждой странице пытается доказать, что не существует Бога. Книга эта всех устрашает, и все хотят её прочесть. <…> её пожирают.[21] В ней много соблазнительного, в ней есть красноречие, и в этом отношении она превосходит Спинозу.[22]

 

Un diable d'homme, inspiré par Belzébuth, vient de publier un livre intitulé Système de la Nature, dans lequel il croit démontrer a chaque page qu’il n’y a point de Dieu. Ce livre effrayé tout le monde, et tout le monde le veut lire. <…> on le dévore. Il y a beaucoup de choses qui peuvent séduire; il y a de l'éloquence ; et, sous ce rapport, il est sort au-dessus de Spinosa.

  — М. дю Деффан, 8 августа 1770
  •  

… некий голландский издатель напечатал этот Наказ, который должен бы стать наказом всех королей и всех судов мира; издатель отправил в Париж две тысячи экземпляров. Книгу дали на просмотр какому-то школяру, книжному цензору, словно это была обычная книга, словно этот парижский шут может судить о предписаниях повелительницы, и какой повелительницы! Этот безмозглый мошенник счёл положения Наказа дерзновенными, еретическими и оскорбительными для вельшского слуха: он объявил в государственной канцелярии, что это книга опасная, книга философская; её отослали в Голландию без дальнейшего изучения.[14]

 

… un libraire de Hollande imprime cette Instruction, qui doit être celle de tous les rois et de tous les tribunaux du monde ; il en dépêche à Paris une balle de deux mille exemplaires. On donne le livre à examiner a un cuistre, censeur des livres, comme si c’était un livre ordinaire, comme si un polisson de Paris était juge des ordres d’une souveraine, et de quelle souveraine ! Ce maroulle imbécile trouve des propositions téméraires, malsonnantes, offensives d’une oreille welche ; il le déclare à la chancellerie comme un livre dangereux, comme un livre de philosophie ; on le renvoie en Hollande sans autre examen.

  — Екатерине II, 10 июля 1771
  •  

Правительство никогда не станет тратить время на то, чтобы вырвать с корнем фанатизм. Оно будет всегда довольно, — лишь бы народ платил и подчинялся. <…> Давно уже в странах деспотизма девизом подданных является «cпасайся, кто может».[3]

 

Le gouvernement ne s’occupera jamais à deraciner la superstition ; il sera toujours content, pourvu que le peuple paye et obéisse. <…> Il y a longtemps que, dans les pays despotiques, sauve qui peut ! est la devise des sujets.

  — Помаре, 14 октября 1771
  •  

По выдумкам газетных лжецов относительно вашей империи можно судить, как писали историю в прежние времена. Если у фараона египетского издыхала дюжина лошадей, пускали слух, будто бы «ангел-истребитель» поразил смертью всех четвероногих в стране.[14]

 

Les mensonges imprimés qui courent tous les jours sur votre empire font bien voir comment l’histoire était écrite autrefois. Si le roi d’Égypte avait perdu une douzaine de chevaux, on disait que l’Ange exterminateur était venu tuer tous les quadrupèdes du pays.

  — Екатерине II, 18 ноября 1771
  •  

Публика уже не хочет ничего, кроме таких вещей, как «Ромео» и «Херуски»[К 38]. Хорошие стихи вышли из моды. От автора больше не требуют, чтобы он умел писать. Увы! Я сам ускорил этот упадок, введя действие и театральные эффекты. Ныне пантомима берёт верх над разумом и поэзией;..[5]

 

On ne veut plus que des Roméo et des Chèrusques. Les beaux vers sont passés de mode. On n’exige plus qu’un auteur sache écrire. Hélas ! j’ai hâté moi-même la décadence, en introduisant l’action et l’appareil. Les pantomimes l’emportent aujourd’hui sur la raison et sur la poésie ;..

  — д’Аржанталю, 24 ноября 1772
  •  

… прошу у вашего величества позволения быть у её ног в будущем году или <…> через десять. Почему я не могу доставить себе это удовольствие — велеть похоронить себя в каком-нибудь уголке Петербурга, откуда я мог бы видеть, как вы проезжаете под триумфальными арками, увенчанная ветвями лавров и олив?[14]

 

… je demande à votre majesté la permission de venir me mettre à ses pieds l’année prochaine ou <…> dans dix. Pourquoi n’aurais-je pas le plaisir de me faire enterrer dans quelque coin de Pétersbourg, d’où je pusse vous voir passer et repasser sous vos arcs de triomphe couronnée de lauriers et d’oliviers ?

  — Екатерине II, 6 октября 1774
  •  

… два тома негодяя Турнера, в которых он пытается нас уверить, что единственный образец подлинной трагедии — это пьесы Шекспира. <…> Он приносит в жертву своему кумиру всех французов без исключения, как некогда в жертву Церере приносили свиней.
<…> чудовище имеет во Франции партию приверженцев, и в довершение бедствия и ужаса я сам когда-то первым заговорил о Шекспире, я первым показал французам несколько жемчужин, которые нашёл в его огромной навозной куче.[5]

 

… deux volumes de misérable Tourneur, dans lesquels il veut nous faire regarder Shakespeare comme le seul modèle de la véritable tragédie. <…> Il sacrifie tous les Français, sans exceplion, à son idole, comme on sacrifiait autrefois des cochons à Cérès.
<…> le monstre a un parti en France ; et, pour comble de calamité et d’horreur, c’est moi qui autrefois parlai le premier de ce Shakespeare ; c’est moi qui le premier montrai aux Français quelques perles que j’avais trouvées dans son énorme fumier.

  — д’Аржанталю, 19 июля 1776

КомментарииПравить

  1. Жан Батист Формон (Jean Baptiste Formont; ум. 1758) — французский поэт[1].
  2. Мишель де Рабютен, граф де Бюсси (Michel-Celse-Roger de Rabutin, comte de Bussy; ум. 1736) — епископ Люсона.
  3. Было предпослано первому авторскому изданию «Магомета» 1743 г.[8].
  4. Darget — секретарь Луи де Валори[11].
  5. Denis, урождённая Миньо (1712—1790) — племянница Вольтера, помогавшая ему в Ферне[1].
  6. Постановка этой трагедии в декабре 1748 сопровождалась травлей Вольтера со стороны реакционной клики, выдвинувшей Кребийона соперником Вольтера на внимание и поддержку маркизы де Помпадур[5].
  7. По поводу рассуждений там о естественном человеке[12].
  8. Под псевдонимом Демад, опубликовано там в 1762[8].
  9. Эта цитата из гл. XVI «Кандида» стала популярна в обстановке борьбы с иезуитами[8].
  10. XVIII, которую он называл так в письмах[15].
  11. Парафраз из «Завещания» Жана Мелье, конспект которого Вольтер опубликовал годом позже[16].
  12. Любой вид религиозного фанатизма. Этот призыв он повторял в письмах 1760-х друзьям.
  13. Посвятительное письмо к трагедии «Олимпия»[4].
  14. Янсенисты и молинисты[1].
  15. «Учебник инквизиторов» (Manuel des inquisiteurs, 1762) Андре Морелле[1].
  16. Вольтер упоминал, например, в статье «Философского словаря» «Фигура», что Амвросий Медиоланский сравнил единственный вход Ноева ковчега с задним проходом.
  17. Персонажи ярмарочных представлений[5].
  18. Вольтер в это время издавал сочинения Корнеля и писал «Комментарий»[1].
  19. Основана в 1760, вышло свыше ста номеров[1].
  20. Он написал 29 декабря г-же Флориан, что их освободил министр.
  21. Трагедия «Олимпия», сюжет которой Вольтер почерпнул из романа Г. Ла Кальпренеда «Кассандра»[1].
  22. «Письмо Ж.-Ж. Руссо к Кристофу де Бомону, архиепископу Парижскому» (1763)[1].
  23. От 29 января против нескольких сочинений, одно из которых было написано Вольтером[11].
  24. Журнал, основанный в 1685 аббатом Мартинье[1].
  25. Трудолюбивую, как Екатерина написала ему 27 июля[14].
  26. Christin fils — адвокат в Сен-Клоде (Saint-Claude)[11].
  27. Вариация типичной похвалы Фридриху II, через 4 года парафразированная в стихотворном послании ей[12].
  28. Miranda — главный камергер испанского короля[11].
  29. Речь о борьбе лютеран и иезуитов в 1724 г., когда было казнено 10 человек[1].
  30. G. D'Étallonde — соосуждённый по делу Ф.-Ж. де Лабарра, сбежавший в Пруссию и, несмотря на хлопоты Вольтера и других, реабилитированный лишь в 1794 году[1].
  31. «Bon Dieu ! que cet auteur est triste en sa gaité…»[11].
  32. Парафраз из предыдущего письма Д’Аламберу.
  33. «В траве скрывается змея» (лат.) — Вергилий, Эклоги, III, 93.
  34. Написано в связи с началом русско-турецкой войны.
  35. Pomaret — евангелический проповедник в Ганже[1].
  36. Через 2 года он напечатал письмо в предисловии к своей трагедии «Димитрий Самозванец».
  37. Dupaty — помощник прокурора парламента Бордо[11].
  38. Трагедии того года: «Ромео и Джульетта» Ж.-Ф. Дюси, и Ж.-Г. Бовена (Jean-Grégoire Bauvin)[5].

ПримечанияПравить

  1. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 А. И. Коробочко, Б. Я. Рамм. Примечания // Вольтер. Бог и люди. Статьи, памфлеты, письма. Т. II / под ред. Е. Г. Эткинда. — М.: изд-во Академии наук СССР, 1961. — С. 364, 390-402.
  2. Муравьёв В. С. Путешествие с Гулливером. — М.: Книга, 1972. — С. 134.
  3. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 Избранные письма / Перевод М. Н. Устиновой (с незначительными уточнениями) // Вольтер. Бог и люди. Т. II. — С. 251-355.
  4. 1 2 3 4 5 6 7 Люблинский В. Наследие Вольтера в СССР / прозаические переводы М. Неведомского // Русская культура и Франция. I. — М.: Жур.-газ. объединение, 1937. — С. 3-156. — (Литературное наследство. Т. 29/30).
  5. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 Перевод Н. Наумова; комментарии В. Я. Бахмутского // Вольтер. Эстетика. — М.: Искусство, 1974. — С. 319-342, 387-391.
  6. «Исповедь» Руссо / Пер. С. Шадрина / Сент-Бёв Ш. Литературные портреты. Критические очерки. — М: Художественная литература, 1970. — С. 326.
  7. 1 2 3 Письма // Перевод И. С. Шерн-Борисовой // Гельвеций К. А. Сочинения. В двух томах. Т. 2. — М.: Мысль, 1974. — С. 636-643.
  8. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 А. Д. Михайлов. Примечания // Вольтер. Орлеанская девственница. Магомет. Философские повести. — М.: Художественная литература, 1971. — Библиотека всемирной литературы. Серия первая. — С. 651, 676-703.
  9. Перевод Н. Полляк // Вольтер. Орлеанская девственница… — 1971. — С. 641-5.
  10. 1 2 3 4 В. М. Богуславский. Ученый, мыслитель, борец // Ламетри. Сочинения. — М: Мысль, 1976. — С. 17-19.
  11. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 [Notes] // Œuvres complètes de Voltaire, t. 33—50. Correspondance. Paris, Garnier, 1880—1882.
  12. 1 2 3 4 Вольтер // Большой словарь цитат и крылатых выражений / составитель К. В. Душенко. — М.: Эксмо, 2011.
  13. Какуаки // Энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона. Т. XIIIa. — СПб., 1894. — С. 958.
  14. 1 2 3 4 5 6 7 8 Письма в Россию / Перевод под ред. Н. Немчиновой // Вольтер. Избранные произведения. — М.: ГИХЛ, 1947. — С. 581-617; 637-641 (примечания М. Черневича, Г. Блока).
  15. Œuvres complètes de Voltaire, t. 9. Paris, Garnier, 1877, p. 287.
  16. В. В. Набоков. Комментарий к роману А. С. Пушкина «Евгений Онегин» [1964]. — СПб.: Искусство-СПБ, 1999. — К главе восьмой, XXXV.
  17. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 Избранные письма / Перевод Е. Ф. Зворыкиной (с незначительными уточнениями) // Вольтер. Бог и люди. Т. II. — С. 251-355.
  18. М. П. Кудинов. Вступительное слово // Вольтер. Стихи и проза. — М.: Московский рабочий, 1987. — С. 15.
  19. Кузнецов В. Н. Атеизм великих французских материалистов XVIII в. // Да скроется тьма! Французские материалисты XVIII в. об атеизме, религии, церкви. — М.: Политиздат, 1976. — С. 9.
  20. Миримский И. В. Эссе-предисловие // Вольтер. Царевна вавилонская. — М.: Гослитиздат, 1955.
  21. Вацуро В. Э. К вопросу о философских взглядах Хемницера // Русская литература XVIII века: Эпоха классицизма. — М., Л.: 1964. — С. 131.
  22. В. П. Кузнецов. Примечания // П. А. Гольбах. Избранные произведения в двух томах. Т. 1. Система природы. — М.: Соцэкгиз, 1963.