Открыть главное меню

«Медный всадник» — поэма Александра Пушкина 1833 года, определённая им как повесть. Не была допущена к печати цензурой, впервые опубликована посмертно в 1837 году с цензурными изменениями В. А. Жуковского, полностью — лишь в 1904. Описанный памятник Петру I позже стали называть в её честь.

ЦитатыПравить

ВступлениеПравить

  •  

На берегу пустынных волн
Стоял он, дум великих полн,
И вдаль глядел. Пред ним широко
Река неслася; бедный челн
По ней стремился одиноко.
По мшистым, топким берегам
Чернели избы здесь и там,
Приют убогого чухонца;
И лес, неведомый лучам
В тумане спрятанного солнца,
Кругом шумел.

И думал он:
Отсель грозить мы будем шведу,
Здесь будет город заложён
На зло надменному соседу.
Природой здесь нам суждено
В Европу прорубить окно,
Ногою твёрдой стать при море.
Сюда по новым им волнам
Все флаги в гости будут к нам,
И запируем на просторе.

Прошло сто лет, и юный град,
Полнощных стран краса и диво,
Из тьмы лесов, из топи блат
Вознёсся пышно, горделиво;
Где прежде финский рыболов,
Печальный пасынок природы,
Один у низких берегов
Бросал в неведомые воды
Свой ветхой невод, ныне там
По оживлённым берегам
Громады стройные теснятся
Дворцов и башен; корабли
Толпой со всех концов земли
К богатым пристаням стремятся;
В гранит оделася Нева;
Мосты повисли над водами;
Темно-зелёными садами
Её покрылись острова,
И перед младшею столицей
Померкла старая Москва,
Как перед новою царицей
Порфироносная вдова.

Люблю тебя, Петра творенье,
Люблю твой строгий, стройный вид,
Невы державное теченье,
Береговой её гранит,
Твоих оград узор чугунный,
Твоих задумчивых ночей
Прозрачный сумрак, блеск безлунный,..

  •  

Красуйся, град Петров, и стой
Неколебимо как Россия,
Да умирится же с тобой
И побеждённая стихия;
Вражду и плен старинный свой
Пусть волны финские забудут
И тщетной злобою не будут
Тревожить вечный сон Петра!

Часть перваяПравить

  •  

Нева всю ночь
Рвалася к морю против бури,
Не одолев их буйной дури…
И спорить стало ей невмочь…
Поутру над её брегами
Теснился кучами народ,
Любуясь брызгами, горами
И пеной разъяренных вод.
Но силой ветров от залива
Переграждённая Нева
Обратно шла, гневна, бурлива,
И затопляла острова,
Погода пуще свирепела,
Нева вздувалась и ревела,
Котлом клокоча и клубясь,
И вдруг, как зверь остервенясь,
На город кинулась. Пред нею
Всё побежало, всё вокруг
Вдруг опустело — воды вдруг
Втекли в подземные подвалы,
К решёткам хлынули каналы,
И всплыл Петрополь как тритон,
По пояс в воду погружен.

Осада! приступ! злые волны,
Как воры, лезут в окна. Челны
С разбега стёкла бьют кормой.
Лотки под мокрой пеленой,
Обломки хижин, бревны, кровли,
Товар запасливой торговли,
Пожитки бледной нищеты,
Грозой снесённые мосты,
Гроба с размытого кладбища
Плывут по улицам!
Народ
Зрит божий гнев и казни ждёт.
Увы! все гибнет: кров и пища!
Где будет взять?

  •  

Словно горы,
Из возмущённой глубины
Вставали волны там и злились,
Там буря выла, там носились
Обломки… Боже, боже! там —
Увы! близехонько к волнам,
Почти у самого залива —
Забор некрашеный, да ива
И ветхий домик: там оне,
Вдова и дочь, его Параша,
Его мечта… Или во сне
Он это видит? иль вся наша
И жизнь ничто, как сон пустой,
Насмешка неба над землёй?

И он, как будто околдован,
Как будто к мрамору прикован,
Сойти не может! Вкруг него
Вода и больше ничего!
И, обращён к нему спиною,
В неколебимой вышине,
Над возмущенною Невою
Стоит с простёртою рукою
Кумир на бронзовом коне.

Часть втораяПравить

  •  

Граф Хвостов,
Поэт, любимый небесами,
Уж пел бессмертными стихами
Несчастье невских берегов.

  •  

Он узнал
И место, где потоп играл,
Где волны хищные толпились,
Бунтуя злобно вкруг него,
И львов, и площадь, и того,
Кто неподвижно возвышался
Во мраке медною главой,
Того, чьей волей роковой
Под морем город основался…
Ужасен он в окрестной мгле!
Какая дума на челе!
Какая сила в нём сокрыта!
А в сём коне какой огонь!
Куда ты скачешь, гордый конь,
И где опустишь ты копыта?
О мощный властелин судьбы!
Не так ли ты над самой бездной
На высоте, уздой железной
Россию поднял на дыбы?

Кругом подножия кумира
Безумец бедный обошёл
И взоры дикие навёл
На лик державца полумира.
Стеснилась грудь его. Чело
К решётке хладной прилегло,
Глаза подёрнулись туманом,
По сердцу пламень пробежал,
Вскипела кровь. Он мрачен стал
Пред горделивым истуканом
И, зубы стиснув, пальцы сжав,
Как обуянный силой чёрной,
«Добро, строитель чудотворный! —
Шепнул он, злобно задрожав, —
Ужо тебе!..» И вдруг стремглав
Бежать пустился. Показалось
Ему, что грозного царя,
Мгновенно гневом возгоря,
Лицо тихонько обращалось…
И он по площади пустой
Бежит и слышит за собой —
Как будто грома грохотанье —
Тяжёло-звонкое скаканье
По потрясённой мостовой.
И, озарён луною бледной,
Простерши руку в вышине,
За ним несётся Всадник Медный
На звонко-скачущем коне;
И во всю ночь безумец бедный,
Куда стопы ни обращал,
За ним повсюду Всадник Медный
С тяжёлым топотом скакал.

ЧерновикиПравить

  •  

«Я устрою
Себе смиренный уголок
И в нём Парашу успокою.
Кровать, два стула; щей горшок
Да сам большой; чего мне боле?
Не будем прихотей мы знать,..» — Часть первая

  •  

Он был чиновник небогатый,
Безродный, круглый сирота,
Собою бледный, рябоватый,
Без роду, племени, связей,
Без денег, то есть без друзей,
А впрочем, гражданин столичный,
Каких встречаете вы тьму,
От вас нимало не отличный
Ни по лицу, ни по уму.
Как все, он вел себя нестрого,
Как вы, о деньгах думал много,
Как вы, сгрустнув, курил табак,
Как вы, носил мундирный фрак. — описание Евгения

О поэмеПравить

XIX векПравить

  •  

Ты спрашиваешь меня о Петре? идёт по маленьку; скопляю матерьялы — привожу в порядок — и вдруг вылью медный памятник, которого не льзя будет перетаскивать с одного конца города на другой, с площади на площадь, из переулка в переулок.

  — Александр Пушкин, письмо Н. Н. Пушкиной, около 29 мая 1834
  •  

В целой поэме не встречается ни одного лишнего, малоговорящего стиха!!![1]

  Александр Карамзин, письмо Андрею Карамзину, 13 марта 1837
  •  

Картина наводнения написана у Пушкина красками, которые ценою жизни готов бы был купить поэт прошлого века, помешавшийся на мысли написать эпическую поэму — «Потоп»… Тут не знаешь, чему больше дивиться — громадной ли грандиозности описания или его почти прозаической простоте, что, вместе взятое, доходит до высочайшей поэзии. <…>
Мы понимаем смущенною душою, что не произвол, а разумная воля олицетворены в этом Медном Всаднике, который, в неколебимой вышине, с распростертою рукою, как бы любуется городом… И нам чудится, что, среди хаоса и тьмы этого разрушения, из его медных уст исходит творящее «да будет!», а простёртая рука гордо повелевает утихнуть разъяренным стихиям… И смиренным сердцем признаем мы торжество общего над частным, не отказываясь от нашего сочувствия к страданию этого частного… При взгляде на великана, гордо и неколебимо возносящегося среди всеобщей гибели и разрушения и как бы символически осуществляющего собою несокрушимость его творения, мы хотя и не без содрогания сердца, но сознаемся, что этот бронзовый гигант не мог уберечь участи индивидуальностей, обеспечивая участь народа и государства; что за него историческая необходимость и что его взгляд на нас есть уже его оправдание… Да, эта поэма — апофеоза Петра Великого, самая смелая, самая грандиозная, какая могла только притти в голову поэту, вполне достойному быть певцом великого преобразователя России… <…>
Нам хотелось бы сказать что-нибудь о стихах «Медного Всадника», о их упругости, силе, энергии, величавости; но это выше сил наших: только такими же стихами, а не нашею бедною прозою можно хвалить их… Некоторые места, как, например, упоминовение о графе Хвостове, показывают, что по этой поэме ещё не был проведен окончательно резец художника, да и напечатана она, как известно, после его смерти; но и в этом виде она — колоссальное произведение…

  Виссарион Белинский, «Сочинения Александра Пушкина», статья одиннадцатая и последняя, 1846
  •  

Пушкину в «Медном всаднике» Петербург явился только с его грандиозной стороны, <…> хотя временами и он отмечал его эпиграммическим стихом, <…> и по увлечению минуты множество других явлений, в которых до него никто не видел ничего поэтического — <…> изображая бедную судьбу своего героя, — почувствовал первый тот мутный и серый колорит, который лежал на тогдашней петербургской жизни…

  Аполлон Григорьев, «Ф. Достоевский и школа сентиментального натурализма», 1862
  •  

Над сонмом пушкинских героев возвышается один — тот, кто был первообразом самого поэта, — герой русского подвига так же, как Пушкин, был героем русского созерцания. <…> Прежде всего для Пушкина беспощадная воля Петра — явление отнюдь не менее народное, не менее русское, чем для Толстого смиренная покорность Богу в Платоне Каратаеве или для Достоевского христианская кротость в Алёше Карамазове. Потому-то видение Медного Всадника, «чудотворца-исполина», так и преследовало воображение Пушкина, что в Петре он нашел наиболее полное историческое воплощение того героизма, дохристианского могущества русских богатырей, которое поэт носил в своем сердце, выражал в своих песнях. <…>
Подобно тому, как в «Цыганах» с наибольшею полнотою отразилась всепрощающая мудрость первобытных людей, так противоположная сфера пушкинской поэзии — обоготворение силы героя, воплотилось в «Медном Всаднике». <…> Здесь — вечная противоположность двух героев, двух начал: — Тазита и Галуба, старого Цыгана и Алеко, Татьяны и Онегина, взята уже не с точки зрения первобытной, христианской, а новой, героической мудрости. С одной стороны, малое счастье малого, неведомого коломенского чиновника, напоминающего смиренных героев Достоевского и Гоголя, с другой — сверхчеловеческое видение героя. Воля героя и восстание первобытной стихии в природе — наводнение, бушующее у подножия Медного Всадника; воля героя и такое же восстание первобытной стихии в сердце человеческом — вызов, брошенный в лицо герою одним из бесчисленных, обречённых на погибель этой волей, — вот смысл поэмы. <…>
Какое дело гиганту до гибели неведомых? <…> Не для того ли рождаются бесчисленные, равные, лишние, чтобы по костям их великие избранники шли к своим целям? <…>
Но если в слабом сердце ничтожнейшего из ничтожных, „дрожащей твари“, вышедшей из праха, в простой любви его откроется бездна, не меньшая той, из которой родилась воля героя? Что, если червь земли возмутится против своего Бога? Неужели жалкие угрозы безумца достигнут до медного сердца гиганта и заставят его содрогнуться? Так стоят они вечно друг против друга — малый и великий. Кто сильнее, кто победит? Нигде в русской литературе два мировых начала не сходились в таком страшном столкновении. <…>
Вызов брошен. Суд малого над великим произнесён: „Добро, строитель чудотворный!.. Ужо тебе!“ <…> Вызов брошен, и спокойствие горделивого истукана нарушено, ибо он в самом деле ещё не знает, кто победит. Медный всадник преследует безумца. <…>
Но вещий бред безумца, слабый шёпот его возмущённой совести уже не умолкнет, не будет заглушен подобным грому грохотаньем, тяжёлым топотом Медного Всадника. Вся русская литература после Пушкина будет демократическим и галилейским восстанием на того гиганта, который «над бездной Россию вздёрнул на дыбы».

  Дмитрий Мережковский, «Пушкин», 1896

XX векПравить

  •  

В «Медном Всаднике» множественная воля гибнущих с ропотом на обрекшую их единичную волю людей в союзе со стихиями, восстаёт против одного героя, который торжествует, один против всех, над людьми и стихиями.
Отчего же в <…> поэме <…> побеждена и как бы раздавлена <…> воля множества личностью? Оттого, что здесь личность перестала быть личностью, и человек обратился в Медного Всадника, в бессмертного демона с телом из меди на медном коне. Оттого, что здесь личность совлекла с себя всё относительное и преходящее, и абсолютною утвердила свою сверхличную волю, своё вселенское начало, сильнейшее всякой случайной множественности.

  Вячеслав Иванов, «О „Цыганах“ Пушкина», 1908
  •  

События «Медного всадника» разыгрываются не только в сходной обстановке места действия, не только в той же среде, но и между теми же лицами, как и события «Домика в Коломне» и «Уединённого домика на Васильевском».

  Владислав Ходасевич, «Петербургские повести Пушкина», 1915
  •  

… в «Медном всаднике» рождается тема комедии; «смешение трагического с комическим», в ином смысле, чем о Шекспире: организованное вступление пошлости в символическую поэзию. Можно найти и ряд стилистических переходов к прозе Гоголя: рубленый стих, «клубя капоты дев ночных — и заглушая часовых», мечты Евгения о Параше. Навстречу дереализации царя (превращению его в царствующий памятник) идет реализация комедии и прозаической речи. Соответственно этому, безумие Евгения очень близко к Поприщину: нищета, «мелкий человек», Петербург — ряд тем вводит его (между тем как безумие Лира не должно быть ничем введено). Однако безумие Евгения ещё близко к Лиру и мельнику (<…> между нормальностью и безумием есть центральное событие, центральное несчастье в жизни человека, которое, правда, подготовлено медленным, но верным унижением рода и жизни: нечто среднее между центральной катастрофой — т.е. эстетической категорией — и медленным изгнанием изгоя — категорией социально-исторической), вследствие чего возможна символичность произведения. Но отсюда же страшная двусмысленность «Медного всадника» и трудность для понимания: в формах сюжетного произведения развита повесть ни о чем, без начала и конца, не сюжет, а столкновение; в связи с этим рассказ сжат до исключительно сильной, узкой ситуации, и, вместо события, в центре его мучительная поза преследования.
Так произошло у Пушкина распадение повествовательного идеала английской поэмы (подобно тому как в Болдинских трагедиях то же — относительно Шекспира; завершающая роль поэзии Пушкина); безумие из развязки превратилось (если не в завязку, то во всяком случае в одно из нерешающих (скорее, подготовляющих центральную позу) событий нерешённой повести. Ничего не решающее безумие есть уже черта комедии, вернее, психологический к ней переход: в комедии безумие, не присутствуя психологически, становится вполне эстетическим, внутренним явлением <…>. Таким образом, «Медный всадник» есть ничего не решающее, переходное произведение, загадочное именно промежуточностью своего положения.

  Лев Пумпянский, «О „Записках сумасшедшего“ Гоголя», 1923
  •  

Примат, первенство материала над главным героем оттеняется в пушкинском эпосе названиями: «Бахчисарайский фонтан», «Цыгане» <…>. Эти названия подчёркивают эксцентрическое положение героя. Название «Медного всадника» того же типа. В «Цыганах» было столкновение «героя» с ожившей «страдательной средой», второстепенными героями. В «Борисе Годунове» главные герои отступили, приравнены к второстепенным. <…> В «Медном всаднике» «главный герой» (Пётр) вынесен за скобки: он дан во вступлении, а затем сквозь призму второстепенного. Процесс завершился: второстепенный герой оказался ведущим действие, главным. Этому предшествовала большая работа. Второстепенный герой из современной «страдательной среды» обычен в литературе в виде комически или сатирически окрашенного. Должны измениться условия, построения, чтобы он, потеряв эту окраску, принял ведущую роль. <…> «Главное» положение второстепенного героя, ведущего действие, несущего на себе исторический и описательный материал, резко порывает с жанром комбинированной поэмы. Пушкин даёт в «Медном всаднике» чистый жанр стиховой повести. Фабула низведена до роли эпизода, центр перенесён на повествование, лирическая стиховая речь вынесена во вступление.

  Юрий Тынянов, «Пушкин», 1928
  •  

Никакого эпилога, возвращающего нас к первоначальной теме величественного Петербурга, эпилога, примиряющего нас с исторически оправданной трагедией Евгения, Пушкин не дает. Противоречие между полным признанием правоты Петра I, не могущего считаться в своих государственных «великих думах» и делах с интересами отдельного человека, и полным же признанием правоты маленького человека, требующего, чтобы с его интересами считались, — это противоречие остается неразрешенным в поэме. Пушкин был вполне прав, так как это противоречие заключалось не в его мыслях, а в самой жизни; оно было одним из самых острых в процессе исторического развития. Это противоречие между благом государства и счастием отдельной личности — неизбежно, пока существует классовое общество, и исчезнет оно вместе с окончательным его уничтожением.[2]

  Сергей Бонди
  •  

Окраска слова зависит от согласных звуков и ими определяется. Звуковой повтор может быть построен на гласных — это укрепление в памяти формы слова или другое всегда присутствует в стихах большого поэта. Это — элемент творчества. Вершина русской поэзии пушкинский «Медный всадник» — непревзойдённый образец подобного рода.

  Варлам Шаламов, «Рифма», 1959-61
  •  

Открытие звуковых повторов, конфигурация согласных букв в «Медном всаднике», напоминающая химические формулы белка, — поэтическая реальность, которую не объяснишь формулами школьного учебника.[3]в связи с предыдущим, МВ тут, вероятно, не просто пример

  — Варлам Шаламов, комментарий к своему стихотворению «Раковина», нач. 1970-х
  •  

Статуи — одна из форм существования пушкинского духа. Вечно простёртая длань Медного Всадника не что иное, как закреплённый, продолженный взгляд Петра, брошенный в начале поэмы: «И вдаль глядел». Многократно воспроизведённый, поддержанный лапами мраморных львов, этот жест породит целую пантомиму, завершившуюся к финалу ответным движением страдальчески и смиренно прижатой к сердцу руки Евгения. <…>
Многочисленные его толкователи почему-то слабо учитывали, что эта повесть написана на очень личном, психологическом конфликте, что Пётр и Евгений так же соотносятся в ней, как Поэт и человек в стихотворении «Пока не требует поэта…», что Петербург и стихия, его захлёстывающая, не противники, а союзники, две стороны одной идеи, именуемой Искусством, Поэзией, противостоящей человеку, который боится и ненавидит её в своём суетливом ничтожестве. <…>
Но все позы, движения [Евгения] обратны Памятнику, и на длань, устремленную ввысь, на чудотворную пушкинскую десницу, вызывающую бурю и усмиряющую её, превратившую природный хаос в гармонический космос Города, Евгений откликается эгоцентрическими всплесками рук, судорожно вьющихся вокруг его утлого тела. Это — жалкое и трогательное в жажде счастья человеческое естество, возомнившее в ослеплении, что Всадник его преследует: <…> всё бы ему за ним да к нему, да ради него, недоумка, случайно попавшего в оборот Поэзии, подвернувшегося ей под руку. <…>
Евгений у подножия Памятника кое-что перенял от смутного ужаса мальчика-Пушкина перед статуями в Царскосельском саду. И тот и другие идолы приковывают, околдовывают, властвуют над душой человека. Но, перенеся в ситуацию «Медного Всадника» отроческие переживания и хождения вокруг Аполлона, Пушкин рассёк и развёл себя в лице Петра и Евгения. Пиитический ужас, священное безумие, оторванные от Поэзии, в человеческом исполнении сделались смертным страхом и тёмным помешательством. Не просветлённый гением, хаос поглотил несчастного. А Пушкин, переступив через свою низменную природу, через собственное раздвоение между человеком и гением (составившее тему «Медного Всадника»), возликовал и возвысился вместе с Памятником.
Истукан и безумие — <…> в этих обличьях выступает обычно Поэт у Пушкина в своём чистом и высшем значении, в независимости ото всего. Он либо стоит столбом, ни на кого не обращая внимания, либо носится, как сумасшедший <…>. В «Медном Всаднике» даны оба варианта: истукан-памятник Петра, построившего Город, и безумие-наводнение, грозящее их затопить, а в сущности ими же вызванное, санкционированное и с ними соединённое. <…>
Атака духа, ринувшегося в пробитое Петром окно — с видом на море, заставляет вспомнить, что это в обычае Диониса — развязывать страсти, отворять стихии и повергать вакханта в экстаз, который и есть творчество в изначальном его, хаотическом качестве, покуда исступление не перейдёт в своё светлое производное, безумство не обратится в гармонию. <…>
Если эту поэму обвести карандашом, мы получим Медного Всадника.

  Андрей Синявский, «Прогулки с Пушкиным», 1968 [1973]
  •  

Безумие Евгения — это безумие условное, романтическое. Пушкин едва ли не намеренно набросил на душевное состояние героя дымку, туман иносказания. <…> намеренно не дорисовал его душевной жизни. Ибо <…> для замысла поэмы гораздо важнее иной фактор: утрата героем социальных связей.

  Павел Антокольский, «Медный всадник» (сб. «О Пушкине», 1969)
  •  

Мысли Пушкина об историческом процессе отлились в 1830-е годы в трёхчленную парадигму, первую, вторую и третью позиции которой занимали сложные и многоаспектные символические образы, конкретное содержание которых раскрывалось лишь в их взаимном отношении при реализации парадигмы в том или ином тексте. Первым членом парадигмы могло быть всё, что в сознании поэта в тот или иной момент могло ассоциироваться со стихийным катастрофическим взрывом. Вторая позиция отличается от первой признаками «сделанности», принадлежности к миру цивилизации. От первого члена парадигмы она отделяется как сознательное от бессознательного. Третья позиция, в отличие от первой, выделяет признак личного (в антитезе безличному) и, в отличие от второй, содержит противопоставление живого — неживому, человека — статуе.
<…> в «Медном всаднике» столкновение образов-символов отнюдь не является аллегорией какого-либо однозначного смысла, а обозначает некоторое культурно-историческое уравнение, допускающее любую историко-смысловую подстановку, при которой сохраняется соотношение структурных позиций парадигмы. Пушкин изучает возможности, скрытые в трагически противоречивых элементах, составляющих его парадигму истории, а не стремится нам «в образах» истолковать какую-то конечную, им уже постигнутую и без остатка поддающуюся конечной формулировке мысль.

  Юрий Лотман, «Замысел стихотворения о последнем дне Помпеи», 1986
  •  

Совсем уже прямое письмо себе Пушкин читал в «Памятнике Петру Великому», хоть не узнавал себя в экстатическом романтике, которого Мицкевич вспоминает ведущим такие речи: Уже царь, отлитый в образе великана, сел на медный хребет буцефала и ищет места, куда мог бы въехать на коне, но Петр на собственной земле не может стать, в отечестве ему не хватает простора; искать ему пьедестал послано за море, велено вырвать на финском берегу глыбу гранита; она по приказу государыни плывет по морю и бежит по земле и падает навзничь в городе перед царицей. Вот пьедестал готов; летит медный всадник, царь кнутодержец в тоге римлянина; бешеный конь вскакивает на гранитную стену, останавливается на самом краю и поднимается на дыбы, приподняв копыта. Удерживаемый царем, он скрежещет закусив удила, вот-вот полетит и разобьется вдребезги. ― Если такое говорит первый русский поэт, потверждая шатость недавней и недолговечной империи, то Мицкевич вправе продолжить: скоро блеснет солнце свободы и западный ветер согреет эту страну. Третье стихотворение Мицкевича, именно то, которое упомянуто единственным в примечании Пушкина, изображает странного, но благородного чудака, польского художника в петербургскую ночь как раз накануне 7 ноября 1824. Он видит наводнение и видит рядом с ним другое, революцию против тирана. Она сметет царя и встряхнет подданных, потерявших человеческий облик. Жалкие обитатели лачуг, они понесут кару за него, ибо молния, когда она пожирает неживое, начинает сверху, с горы и башни, но когда бьет людей, то начинает снизу и поражает прежде всего наименее виновных. Несчастные заснули в пьянстве, ссорах и мелких радостях, проснутся утром мертвыми черепными чашками. Спите покойно, неразумные животные, пока Божий гнев не спугнет вас словно охотник, ломящий всё что встретит в лесу, добираясь до лежбища дикого кабана. [4]

  Владимир Бибихин, «Закон русской истории», 1994
  •  

В ореоле таких предчувствий Александр Блок шел к перекличке с пушкинским «Медным Всадником» в своей последней поэме «Двенадцать». Задолго до написания революционного эпоса поэма Пушкина и образ «тяжело-звонкого скаканья» воспринимались его чутким ухом не столько в историко-литературном, сколько в актуальном (и пророчески актуальном) контексте ― и социально-политическом, и культурологическом. Прослушав 26 марта 1910 года в Обществе ревнителей художественного слова доклад Вячеслава Иванова «Заветы символизма», он подчеркнул в записной книжке: «Медный Всадник» ― все мы находимся в вибрациях его меди». Запись включена в собственные размышления Блока о символизме, послужившие основой для доклада «О современном состоянии русского символизма», который был прочитан им 8 апреля 1910 года как ответ на выступление Вяч. Иванова. Упоминания о пушкинском «Медном Всаднике» ни в докладе Вяч. Иванова (по крайней мере, в его опубликованном варианте), ни в докладе самого Блока нет. Вероятно, Блок вспомнил о петербургской повести Пушкина ассоциативно, в связи со своими глубинными мыслями о символизме, в котором он находил некие «вибрации» (традиции, отголоски) «Медного Всадника».[5]

  Михаил Пьяных, «Медный Всадник» А. С. Пушкина и Александр Блок, 2003

ПримечанияПравить

  1. Пушкин в письмах Карамзиных 1836-1837 годов. — M.; Л., 1960. — С. 192.
  2. С. П. Бонди. Примечания // А. С. Пушкин. Собр. соч. в 10 томах. Т. 3. Поэмы, сказки. — М.: гос. изд. художественной литературы, 1960.
  3. И. П. Сиротинская. Примечания Шаламов В. Несколько моих жизней. — М.: Республика, 1996. — С. 470.
  4. В.В.Бибихин, Сборник статей и выступлений. Другое начало. — СПб: «Наука», 2003 г.
  5. Михаил Пьяных, «Медный Всадник» А. С. Пушкина и Александр Блок. — М.: «Звезда», №5, 2003 г.