Отрывок «Дзядов»

«Отрывок» (польск. Ustęp) — цикл из 7 стихотворений Адама Мицкевича о Российской империи, включённый в III часть поэмы «Дзяды», впервые изданную в начале 1832 года.

Цитаты

править
  •  

Для цезарей цирк воздвигали когда-то,
И золото в Риме струилось рекой,
А в этих снегах, чтоб дворцы и палаты
Воздвиглись на радость холопам царя,
Лились наших слёз, нашей крови моря.
И сколько измыслить пришлось преступлений,
Чтоб камня набрать для огромных строений,
И сколько невинных убить иль сослать,
И сколько подвластных земель обобрать; <…>
И моют в их замках шампанским паркет,
И модный его залоснил менуэт.

Но зданья пусты. Двор в столице зимой.
И мухи придворные радостным роем
Во след ему ринулись, к царским помоям.

 

Żeby zwieźć głazy do tych obelisków,
Ileż wymyślić trzeba było spisków,
Ilu niewinnych wygnać albo zabić,
Ile ziem naszych okraść i zagrabić; <…>
Szampanem zmyto podłogi buffetów
I wydeptano krokiem menuetów.

Teraz tu pusto. — Dwór w mieście zimuje,
I dworskie muchy, ciągnące za wonią
Carskiego ściérwa, za niém w miasto gonią.

  — «Пригороды столицы» (Przedmieścia Stolicy)
  •  

Нет больше ни пера, ни сабли в той руке,
Что, воин и поэт, мне протянул Бестужев[1].
С поляком за руку он скован в руднике,
И в тачку их тиран запряг, обезоружив.

Быть может, золотом иль чином ослеплён,
Иной из вас, друзья, наказан небом строже:
Быть может, разум, честь и совесть продал он
За ласку щедрую царя или вельможи. <…>

Пусть эта песнь моя из дальней стороны
К вам долетит во льды полуночного края.
Как радостный призыв свободы и весны,
Как журавлиный клич, весёлый вестник мая.

И голос мой вы все узнаете тогда:
В оковах ползал я змеёй у ног тирана,
Но сердце, полное печали и стыда,
Как чистый голубь, вам вверял я без обмана.

Теперь всю боль и желчь, всю горечь дум моих
Спешу я вылить в мир из этой скорбной чаши,
Слезами родины пускай язвит мой стих,
Пусть, разъедая, жжёт — не вас, но цепи ваши.

А если кто из вас ответит мне хулой,
Я лишь одно скажу: так лает пёс дворовый
И рвется искусать, любя ошейник свой,
Те руки, что ярмо сорвать с него готовы.

 

Ta ręka, którą do mnie Bestużew wyciągnął,
Wieszcz i żołnierz: ta ręka od pióra i broni
Oderwana i car ją do taczki zaprzągnął;
Dziś w minach ryje, skuta obok polskiéj dłoni.

Innych może dotknęła sroższa niebios kara;
Może kto z was urzędem, orderem zhańbiony,
Duszę wolną na wieki przedał w łaskę cara
I dziś na progach jego wybija pokłony. <…>

Jeśli do was, zdaleka, od wolnych narodów
Aż na północ zalecą te pieśni żałosne
I odezwą się z góry nad krainą lodów:
Niech wam zwiastują wolność, jak żórawie wiosnę!

Poznacie mię po głosie! Pókim był w okuciach,
Pełzając milczkiem jak wąż łudziłem despotę:
Lecz wam odkryłem tajnie, zamknięte w uczuciach,
I dla was miałem zawsze gołębia prostotę.

Teraz na świat wylewam ten kielich trucizny,
Żrąca jest i paląca mojej gorycz mowy:
Gorycz, wyssana ze krwi i z łez méj ojczyzny,
Niech zrze i pali — nie was, lecz wasze okowy.

Kto z was podniesie skargę, dla mnie jego skarga
Będzie jak psa szczekanie, który tak się wdroży
Do cierpliwie i długo noszonéj obroży,
Że w końcu gotów kąsać — rękę, co ją targa.

  — «Друзьям москалям[К 1]» (Do przyjaciół Moskali)

Дорога в Россию

править
Droga do Rosji
  •  

По диким пространствам, по снежной равнине
Летит мой возок, точно ветер в пустыне.
И взор мой вперился в метельный туман, —
Так сокол, в пустынную даль залетевший,
Застигнутый бурей, к земле не поспевший,
Глядит, как бушует под ним океан,
Не знает, где крылья на отдых он сложит,
И чует, что смерть отвратить он не может.

Ни города нет на пути, ни села.
От стужи природа сама умерла.
И зов твой в пустыне звучит без ответа,
Как будто вчера лишь возникла планета.
Но мамонт, из этой земли извлечён,
Скиталец, погибший в потопе великом,
Порой, непонятные новым языкам,
Приносит нам были минувших времён —
Тех дней, когда был этот край обитаем
И с Индией он торговал и с Китаем. —
Но краденый томик из дальних сторон,
Быть может, добытый на Западе силой,
Расскажет, что много могучих племён
Сменилось на этой равнине унылой.

 

Po śniegu, coraz ku dzikszej krainie
Leci kibitka, jako wiatr w pustynie;
I oczy moje, jako dwa sokoły,
Nad oceanem nieprzejrzanym krążą,
Porwane burzą, do lądu nie zdążą,
A widzą obce pod sobą żywioły,
Niémają kędy spocząć, skrzydła zwinąć,
W dół patrzą, czując, że tam muszą zginąć.

Oko nie spotka ni miasta, ni góry,
Żadnych pomników ludzi, ni natury;
Ziemia tak pusta, tak niezaludniona,
Jak gdyby wczora wieczorem stworzona.
A przecież nieraz mamut z tych ziem wstaje,
Żeglarz przybyły z falami potopu,
I mową, obcą moskiewskiemu chłopu,
Głosi, że dawno stworzone te kraje.
I w czasach wielkiej Noego żeglugi,
Ląd ten handlował z azyjskiemi smugi —
A przecież nieraz książka ukradziona,
Lub gwałtem wzięta, przybywszy z zachodu,
Mówi, że ziemia ta niezaludniona
Już niejednego jest matką narodu.

  •  

По снегу, в глушь дичающего края,
Как вихрь, летит кибитка, чуть мелькая;
Мои глаза, как пара соколов,
Подхваченных могучим ураганом,
Кружат над беспредельным океаном,
Кружат — и не находят берегов,
И средь стихии чуждой и безбрежной
Им кажется погибель неизбежной.[2]первая строфа в переводе В. М. Фишера, 1916

  •  

Чужая, глухая, нагая страна —
Бела, как пустая страница, она.
И божий ли перст начертает на ней
Рассказ о деяниях добрых людей,
Поведает правду о вере священной,
О жертвах для общего блага, о том,
Что свет и любовь управляют вселенной?
Иль бога завистник и враг дерзновенный
На этой странице напишет клинком,
Что люди умнеют в цепях да в остроге,
Что плети ведут их по верной дороге?

 

Kraina pusta, biała i otwarta,
Jak zgotowana do pisania karta —
Czyż na niej pisać będzie palec Boski,
I ludzi dobrych używszy za głoski,
Czyliż tu skreśli prawdę świętéj wiary,
Że miłość rządzi plemieniem człowieczem,
Że trofeami świata są; ofiary?
Czyli też Boga nieprzyjaciel stary
Przyjdzie i w księdze téj wyryje mieczem,
Że ród człowieczy ma być w więzy kuty,
Że trofeami ludzkości są: knuty?

  •  

Но вот наконец повстречались мне люди,
Их шеи крепки, и могучи их груди.
Как зверь, как природа полночных краев,
Тут каждый и свеж, и силен, и здоров.
И только их лица подобны доныне
Земле их — пустынной и дикой равнине.
И пламя до глаз их ещё не дошло
Из темных-сердец, из подземных вулканов,
Чтоб, вольности факелом ярким воспрянув,
Той дивной печатью отметить чело,
Которой отмечены люди Восхода
И люди Заката, вкусившие яд
Падений и взлетов, надежд и утрат,
Чьи лица — как летопись жизни народа.
Здесь очи людей — точно их города,
Огромны и чисты. И, чуждый смятенью,
Их взор не покроется влажною тенью,
В нём грусть состраданья мелькнёт без следа.
Глядишь на них издали — ярки и чудны,
А в глубь их заглянешь — пусты и безлюдны.
И тело людей этих — грубый кокон,
Хранит не созревшую бабочку он,
Чьи крылья ещё не покрылись узором,
Не могут взлететь над цветущим простором.
Когда же свободы заря заблестит, —
Дневная ли бабочка к солнцу взлетит,
В бескрайную даль свой полёт устремляя,
Иль мрака создание — совка ночная?

 

Spotykam ludzi — z rozrosłemi barki,
Z piersią szeroką, z otyłemi karki;
Jako zwierzęta i drzewa północy,
Pełni czerstwości i zdrowia i mocy.
Lecz twarz każdego jest jak ich kraina,
Pusta, otwarta i dzika równina;
I z ich serc, jako z wulkanów podziemnych,
Jeszcze nie przeszedł ogień aż do twarzy,
Ani się w ustach rozognionych żarzy,
Ani zastyga w czoła zmarszczkach ciemnych,
Jak w twarzach ludzi wschodu i zachodu,
Przez które przeszło tyle po kolei
Podań i zdarzeń, żalów i nadziei,
Że każda twarz jest pomnikiem narodu.
Tu oczy ludzi, jak miasta tej ziemi,
Wielkie i czyste; i nigdy zgiełk duszy
Nigdy ich długa żałość nie zaciemi.
Zdaleka patrząc — wspaniale, przecudne;
Wszedłszy do środka — puste i bezludne.
Ciało tych ludzi, jak gruba tkanica,
Nim sobie piersi do lotu wyrobi,
Skrzydła wyprzędzie, wytcze i ozdobi;
Ale gdy słońce wolności zaświeci,
Jakiż z powłoki téj owad wyleci?
Czy motyl jasny wzniesie się nad ziemię,
Czy ćma wypadnie, brudne nocy plemię?

  •  

Вот выходят полки, <…>
И все они посланы царским указом —
Тех гонят с восточных окраин сюда,
Те с Запада вышли, на битву с Кавказом, —
Не знают, зачем, почему и куда,
Не спросят о том. Ты увидишь монгола, —
Скуласт, косоглаз, отбивает он шаг,
А далее бледный, больной, невесёлый,
Плетётся литовский крестьянин-бедняк.
Там ружья английские блещут, там луки,
И дышит калмык на озябшие руки.
Кто их офицеры? Немецкий барон.
В карете ездой наслаждается он,
Чувствительно Шиллера песнь напевает.
И плёткою встречных солдат наставляет.
Француз либеральную песню свистит —
Бродячий философ, чиновный бандит
С начальником занят беседой невинной:
Где можно достать по дешёвке фураж?
Пускай перемрет солдатни половина —
Деньгам не ущерб. Если маху не дашь,
Рассудят, что это — казны сбереженье,
Царь орден пришлёт и в чинах повышенье.

 

Tu cwałem <…>
Te półki podług carskiego ukazu
Ciągną ze wschodu, by walczyć z północą;
Tamte z północy idą do Kaukazu;
Żaden z nich nie wie, gdzie idzie i poco,
Żaden nie pyta. Tu widzisz Mogoła
Z nabrzmiałém licem, małém, krzywém okiem;
A tam chłop biédny z litewskiego sioła,
Wybladły, tęskny, idzie chorym krokiem.
Tu błyszczą strzelby angielskie, tam łuki,
I zmarzłą niosą cięciwę Kałmuki.
Ich officery? — Tu Niemiec w karecie,
Nócąc Szyllera pieśń sentymentalną,
Wali spotkanych żołnierzy po grzbiecie;
Tam Francuz, gwiżdżąc w nos pieśń liberalną,
Błędny filozof, karyjery szuka,
I gada teraz z dowódzcą Kałmuka,
Jakby najtaniej wojsku żywność kupić.
Cóż, że połowę wymorzą téj zgrai?
Kassy połowę będą mogli złupić;
I jeśli zręcznie dzieło się utai,
Minister wzniesie ich do wyższej klassy,
A car da order za oszczędność kassy.

Петербург

править
Petersburg
  •  

Не зреет хлеб на той земле сырой,
Здесь ветер, мгла и слякоть постоянно,
И небо шлёт лишь холод или зной,
Неверное, как дикий нрав тирана.
Не люди, нет, то царь среди болот
Стал и сказал: «Тут строиться мы будем!»
И заложил империи оплот,
Себе столицу, но не город людям. <…>

Втоптал тела ста тысяч мужиков,
И стала кровь столицы той основой <…>.

[И] каждый согласился бы со мною,
Что Петербург построил сатана[3].

Все улицы ведут вас по прямой,
Все мрачны, словно горные теснины. <…>
Язы́ков и письмен столпотворенье
Вам быстро утомляет слух и зренье,
Афишам и таблицам счёта нет:
«Сенатор и начальник управленья
При комитете польских дел, Ахмет,
Киргизский хан». А рядом, не хотите ль:
«Monsieur Жоко[К 2], <…> начальных школ смотритель».

 

Tu grunt nie daje owoców ni chleba,
Wiatry przynoszą tylko śnieg i słoty;
Tu zbyt gorące lub zbyt zimne nieba,
Srogie i zmienne jak humor despoty.
Nie chcieli ludzie — błotne okolice
Car upodobał, i stawić rozkazał
Nie miasto ludziom, lecz sobie stolicę:
Car tu wszechmocność woli swej pokazał. <…>

I wdeptać ciała stu tysięcy chłopów.
Potem na palach i ciałach Moskalów
Grunt założywszy <…>.

Ale kto widział Petersburg, ten powie,
Że budowały go chyba szatany.

Ulice wszystkie ku rzece pobiegły:
Szerokie, długie, jak wąwozy w górach. <…>
Śród pism tak różnych, języków tak wielu,
Wzrok, ucho błądzi, jak w wieży Babelu.
Napis: »Tu mieszka Achmet Han Kirgissów,
Rządzący polskich spraw departamentem
Senator« napis: »Tu Monsieur Żoko
<…> przytem szkół dozorcą«.

  •  

… несутся на конях два казачка
И гикают, дорогу расчищая.
Как от фрегата — белых уток стая,
Испуганный шарахается люд.
От стужи здесь не ходят, а бегут.
Охоты нет взглянуть, остановиться.
Зажмурены глаза, бледнеют лица.
Дрожат, стучат зубами, руки трут,
И пар валит из бледных губ столбами
И белыми расходится клубами.
Глядишь на них, и, право, мысль придёт,
Что это ходят печи, не народ.
А по бокам толпящегося стада
Идут другие в два широких ряда,
Медлительно, как в праздник крестный ход,
Как по реке идёт прибрежный лёд.
И что им ветер или стужа злая —
Подумаешь, соболья вышла стая!
Метель, но кто заботится о том?
Ведь в этот час гуляет царь пешком,
А значит, все гуляют. Вот царица,
И фрейлины за нею по пятам.
Вот камергеры, рой придворных дам,
Всё — высокопоставленные лица.
Дистанции в рядах соблюдены —
Вот первые, потом вторые, третьи,
Как будто шулер кинул карты эти <…>.
Иной идёт — и ветру грудь открыта,
Пусть холодно, зато видны сполна
Его медали все и ордена.
Как толстый жук, ползёт он и поклоном
Ответствует чиновным лишь персонам.
За ним гвардейский франт, молокосос,
Весь тонок, прям, подобен пике длинной,
Тугой ремень вкруг талии осиной.
За ним — чиновник. Позабыв мороз,
Глядит кругом, кому бы поклониться,
Кого толкнуть, пред кем посторониться,
И, пресмыкаясь, точно скорпион,
Пред старшими юлит и гнётся он. <…>
Иной в чахотке, кашляет, и всё же
Соседу вторит: «Я доволен тоже!
Царя видал, с пажами поболтал,
И мой поклон заметил генерал».

 

… na koniach lecą chłopcy mali
W kożuchach, istne dzieci Boreasza:
Świszczą piskliwie i gmin się rozprasza,
Piérzcha przed koczem saneczek gromada,
Jak przed okrętem białych kaczek stada.
Tu ludzie biegą, każdego mróz goni,
Żaden nie stanie, nie patrzy, nie gada;
Każdego oczy zmrużone, twarz blada,
Każdy trze ręce i zębami dzwoni,
I z ust każdego wyzioniona para
Wychodzi słupem, prosta, długa, szara.

Widząc te dymem buchające gminy,
Myślisz, że chodzą po mieście kominy.
Po bokach gminnéj, cisnącéj się trzody,
Ciągną poważnie dwa ogromne rzędy,
Jak processyje w kościelne obrzędy,
Lub jak nadbrzeżne bystréj rzeki lody.
I gdzież ta zgraja wlecze się powoli,
Na mróz nieczuła, jak trzoda soboli? —
Przechadzka modna jest o téj godzinie;
Zimno i wietrzno, ale któż dba o to?
Wszak cesarz tędy zwykł chodzić piechoto
I cesarzowa i dworu mistrzynie!
Idą marszałki, damy, urzędniki,
W równych abcugach: pierwszy, drugi, czwarty,
Jako rzucane z rąk szulera karty <…>.
Ten w futrze ciepłém, lecz na wpół odkrytem,
Aby widziano jego krzyżów cztery:
Zmarznie, lecz wszystkim pokaże ordery;
Wyniosłém okiem równych sobie szuka,
I gruby, pełznie wolnym chodem żuka.
Dalej, gwardyjskie modniejsze młokosy,
Proste i cienkie, jak ruchome piki,
W pół ciała tęgo związane, jak osy.
Daléj, z pochyłym karkiem czynowniki,
Z podełba patrzą, komu się pokłonić,
Kogo nadeptać, a od kogo stronić;
A każdy giętki, we dwoje skurczony:
Tuląc się pełzną, jako skorpijony. <…>
Niejeden kaszlem suchotniczym stęknie,
A przecież mówi: jak tam chodzić pięknie!
Cara widziałem i przed jenerałem
Nisko kłaniałem i z paziem gadałem!

Pomnik Piotra Wielkiego
  •  

Шёл дождь. Укрывшись под одним плащом,
Стояли двое в сумраке ночном.
Один, гонимый царским произволом,
Сын Запада, безвестный был пришлец;
Другой был русский, вольности певец[1],
Будивший Север пламенным глаголом. <…>
Гость молча озирал Петров колосс,
И русский гений тихо произнёс:

«Вершителю столь многих славных дел
Воздвигла монумент Екатерина.
На буцефала медный царь воссел,
И медный конь почуял исполина.
Но хмурит Пётр нетерпеливый взор:
Хоть перед ним без края даль открыта,
Гиганту тесен родины простор.
Тогда за глыбой финского гранита
В чужой предел царица шлёт баржи,
И вот скала, покорствуя царице,
Идёт, переплывает рубежи
И упадает в северной столице.
Тут скакуну в веселье шпоры дал
Венчанный кнутодержец в римской тоге,
И вихрем конь взлетел на пьедестал
И прянул ввысь, над бездной вскинув ноги.

Нет, Марк Аврелий в Риме не таков[К 3].
Народа друг, любимец легионов,
Средь подданных не ведал он врагов,
Доносчиков изгнал он и шпионов.
Им был смирен домашний мародёр,
Он варварам на Рейне и Пактоле[1]
Сумел не раз кровавый дать отпор, —
И вот он с миром едет в Капитолий.
Сулят народам счастье и покой
Его глаза. В них мысли вдохновенье. <…>
И видит он, как люди гостю рады,
Он не сомнёт их бешеным скачком,
Он не заставит их просить пощады.
И дети близко могут зреть отца,
И мнится — ждёт бессмертье мудреца
И нет ему на том пути преграды.

Царь Пётр коня не укротил уздой.
Во весь опор летит скакун литой,
Топча людей, куда-то буйно рвётся,
Сметает всё, не зная, где предел.
Одним прыжком на край скалы взлетел,
Вот-вот он рухнет вниз и разобьётся.
Но век прошёл — стоит он, как стоял.
Так водопад из недр гранитных скал
Исторгнется и, скованный морозом,
Висит над бездной, обратившись в лёд.
Но если солнце вольности блеснёт
И с запада весна придёт к России —
Что станет с водопадом тирании?»

 

Z wieczora na dżdżu stali dwaj młodzieńce
Pod jednym płaszczem, wziąwszy się za ręce:
Jeden, ów pielgrzym, przybylec z zachodu,
Nieznana carskiej ofiara przemocy;
Drugi był wieszczem ruskiego narodu,
Sławny pieśniami na całéj północy. <…>

Pielgrzym coś dumał nad Piotra kolosem,
A wieszcz rossyjski tak rzekł cichym głosem:
»Pierwszemu z carów, co te zrobił cuda,
Druga carowa pamiętnik stawiała.
Już car, odlany w kształcie wielkoluda,
Siadł na branżowym grzbiecie bucefała,
I miejsca czekał, gdzieby wjechał konno;
Lecz Piotr na własnej ziemi stać nie może,
W ojczyznie jemu nie dosyć przestronno;
Po grunt dla niego posłano za morze.
Posłano wyrwać z Finlandzkich nadbrzeży
Wzgórek granitu; ten na Pani słowo
Płynie po morzu i po lądzie bieży,
I w mieście pada na wznak przed carową.
Już wzgórek gotów; leci car miedziany,
Car knutowładny w todze Rzymianina;
Wskakuje rumak na granitu ściany,
Staje na brzegu i w górę się wspina.

Nie w téj postawie świeci w starym Rzymie
Kochanek ludów, ów Marek Aureli,
Który tém naprzód rozsławił swe imie,
Że wygnał szpiegów i donosicieli;
A kiedy zdzierców domowych poskromił,
Gdy nad brzegami Renu i Paktolu
Hordy najeźdźców barbarzyńskich zgromił,

Do spokojnego wraca Kapitolu.
Piękne, szlachetne, łagodne ma czoło,
Na czole błyszczy myśl o szczęściu państwa; <…>
Że wiezie ojca milijonom dzieci,
I sam hamuje ogień swéj żywości;
Dzieci przyjść blisko, ojca widzieć mogą,
Koń równym krokiem, równą stąpa drogą.
Zgadniesz, że dojdzie do nieśmiertelności!

Car Piotr wypuścił rumakowi wodze,
Widać, że leciał, tratując po drodze,
Odrazu wskoczył aż na sam brzeg skały,
Już koń szalony wzniósł w górę kopyta,
Car go nie trzyma, koń wędzidłem zgrzyta;
Zgadniesz, że spadnie i pryśnie w kawały!
Od wieku stoi, skacze; lecz nie spada:
Jako lecąca z granitów kaskada,
Gdy ścięta mrozem nad przepaścią zwiśnie: —
Lecz skoro słońce swobody zabłyśnie,
I wiatr zachodni ogrzeje te państwa,
I cóż się stanie z kaskadą tyraństwa?«

Смотр войска

править
Przegląd wojska
  •  

Есть плац обширный[1], псарней прозван он,
Там обучают псов для царской своры.
Тот плац ещё уборной окрещён,
Там примеряет царь свои уборы,
Чтоб, нарядясь в десятки батарей,
Поклоны принимать от королей.
С утра дворцовый раут предвкушая,
Пред зеркалом кокетка записная
За целый день не скорчит тех гримас,
Какие царь тут сделает за час.
Ещё и саранчатником иные
Тот плац зовут, затем что, возмечтав
Опустошить пределы всех держав,
Там саранчу выводит царь России.
Ещё тот плац зовут станком хирурга:
По слухам, точит царь на нём ножи,
Чтобы Европу всю из Петербурга
Проткнуть, перерезая рубежи,
В расчёте, что смертельной будет рана
И прежде, чем разыщут лекарей,
Он, обескровив шаха и султана[1],
Прирежет[1] и сармата поскорей. — начало

 

Jest plac ogromny: jedni zowią szczwalnią;
Tam car psy wtrawia, nim puści na zwierza;
Drudzy plac zowią grzeczniéj gotowalnią:
Tam car swe stroje próbuje, przymierza,
Nim w rury, w piki, w działa ustrojony,
Wyjdzie odbierać monarchów pokłony. —
Kokietka, idąc na bal do pałacu,
Nie tyle trawi przed zwierciadłem czasów,
Nie robi tyle umizgów, grymasów,
Ile car codzień na tym swoim placu.
Inni w tym placu widzą saranczarnię:
Mówią, że car tam hoduje nasiona,
Chmury sarańczy, która wypasiona
Wyleci kiedyś i ziemię ogarnie.
Są, co plac zowią toczydłem chirurga:
Bo tu car naprzód lancety szlifuje,
Nim, wyciągnąwszy rękę z Petersburga,
Tnie tak, że cała Europa poczuje;
Lecz nim wyśledzi, jak głęboka rana,
Nim plastr obmyśli od nagłéj krwi straty,
Już car puls przetnie Szacha i Sułtana,
I krew wypuści z pod serca Sarmaty.

  •  

Толпа густая
Всё прибывает, площадь обрамляя,
Как тёмный берег — чашу светлых вод.
Любого пикой оттеснить готовы
Или нагайкой съездить по лицу,
Как над водою чайки-рыболовы,
Казаки заметались на плацу.
Вот из толпы, как жаба, вылез кто-то,
Хлестнула плеть — и он назад, в болото.

 

Już plac okrąża ludu zgraja cicha,
Jako brzeg czarny białego jeziora;
Każdy się tłoczy, na środek popycha.
Po placu, jako rybitwy nad wodą,
Zwija się kilku dońców i dragunów,
Ciekawsze głowy tylcem piki bodą,
Na bliższe karki sypią grad bizunów.
Kto wylazł naprzód, jak żaba z bagniska,
Ze łbem się cofa i kark w tłumy wciska.

  •  

Ты, муза, дай уста мне ста Гомеров,
Дай языков парижских трижды сто,
Дай перья всех бухгалтеров — и то
Смогу ли всех исчислить офицеров,
Всю перебрать ефрейторскую рать
И рядовых героев сосчитать? <…>
Чтоб сосчитать полки в такой пехоте,
Быть зорким надо, как натуралист, —
Он выудил вам червячка в болоте
И без раздумий скажет: «Это глист».

 

Tu mi daj, muzo, usta stu Homerów,
W każde wsadź ze sto paryskich języków,
I daj mi pióra wszystkich buchhalterów,
Bym mógł wymienić owych półkowników,
I officerów i podofficerów,
I szeregowych zliczyć bohaterów. <…>
Żeby rozróżnić półki w tej piechocie,
Trzeba mieć bystry wzrok naturalisty,
Który przegląda wykopane w błocie
I gatunkuje i nazywa glisty.

  •  

В России ценят издавна коней;
Гвардейский конь солдатского ценней,
За трёх солдат идёт он при расчёте,
А офицерский, тот совсем в почёте:
В одной цене с ним писарь, брадобрей
Иль гармонист, а в дни худые — повар, —
Как постановит полюбовный сговор.
Казённых кляч, возящих лазарет,
Которые стары, худы и слабы,
Таких на карту ставят, — споров нет:
Цена за клячу — две хороших бабы.

 

Dawno już o tém wiedzieli Rusini:
Bo za dobrego konia gwardyjaka
Zakupisz u nich dobrych trzech żołnierzy;
Officerskiego cena jest czworaka,
I za takiego konia dać należy
Lutnistę, skoczka, albo też pisarza,
A w czasach drogich nawet i kucharza.
Skarbowe, chude, poderwane klacze,
Nawet te, które wożą lazarety,
Jeśli je stawią w faraona gracze,
Liczą się zawsze: klacz za dwie kobiety.

  •  

пушка со своим лафетом.
Топорщится, чернея, как паук.

У паука, одетые в мундиры,
Две пары задних, две — передних ног:
Те — канониры, эти — бомбардиры.
Когда паук, уснув на краткий срок,
Стоит недвижно и не ждёт тревоги, —
Покинув брюхо, бродят эти ноги,
И брюхо повисает пузырём;..

 

… działo ze swoim lawetem
Usiadło nakształt czarnego pająka.

Każdy ten pająk ma nóg przednich cztery,
I cztéry tylnych: zowią się te nogi
Kanonijery i bombardyjery.
Jeżeli siedzi spokojnie śród drogi,
Noga się każda gdzieś daleko rucha:
Myślisz, że całkiem oddzielne od brzucha,
I brzuch jak balon w powietrzu ulata;..

  •  

В кортеже генералы,
Полк адъютантов, старцы-адмиралы,
Но первым — царь на белом скакуне.
Кортеж причудлив. Те желты, те сини,
Нет счёта лентам, ключикам, звездам,
Портретикам, и пряжкам, и крестам.
Так на ином заправском арлекине
Побольше пёстрых насчитаешь блях,
Чем пуговиц на куртке и штанах.
Любой блестящ и горд, но вся их сила
В улыбке государевых очей.
Нет, эти генералы — не светила,
А светлячки Ивановых ночей;
Иссякнет царских милостей поток, —
И, смотришь, гаснет жалкий червячок.
Он не бежит служить в чужой пехоте,
Но где влачит он век? В каком болоте?
Сраженья генерала не страшат:
Что пули, раны, если царь доволен!
Но если был неласков царский взгляд,
Герой дрожит, герой от страха болен.

Пожалуй, чаще стоика найдёшь
Среди дворян: хоть скверное почует,
Не сляжет он, не всадит в горло нож,
А только в свой удел перекочует,
В деревню — и письмишки застрочит,
Тот — камергеру, тот — придворной даме,
А либерал снесётся с кучерами,
И смотришь, он уж снова фаворит.
Так, выкинь пса в окно — он разобьётся,
А кот мяукнет, вмиг перевернётся,
На лапки мягко станет и потом
Найдёт дыру и вновь пролезет в дом.
А стоик, вольнодумничая тихо,
В деревне ждёт, пока минует лихо.

Мундир зелёный с золотым шитьём
Был на царе. Рожденный солдафоном,
Он сросся с облачением зелёным —
Растёт, живёт и даже тлеет в нём.
Едва на ножки стал наследник царский,
Ему приносят пушечку и кнут,
Игрушечную сабельку дают,
Рядят в мундир казацкий иль гусарский;
И сабелькой по кубикам водя,
Как войско, их выстраивает в слоги
Иль такт, в танцклассе упражняя ноги,
Отхлёстывает кнутиком дитя.

 

Tuż kilku starych, konnych admirałów,
Tłum adjutantów i ćma jenerałów,
Z tyłu i z przodu, a car sam na przedzie.
Orszak dziwacznie pstry i centkowany,
Jak arlekiny: pełno na nich wstążek,
Kluczyków, cyfer, portrecików, sprzążek;
Ten sino, tamten żółto przepasany,
Na każdym gwiazdek, kółek i krzyżyków
Z przodu i z tyłu więcéj, niż guzików.
Świecą się wszyscy, lecz nie światłem własném:
Promienie na nich idą z oczu pańskich.
Każdy jenerał jest robaczkiem jasnym,
Co błyszczy pięknie w nocach świętojańskich;
Lecz skoro przejdzie wiosna carskiéj łaski,
Nędzne robaczki tracą swoje blaski.
Żyją, do cudzych krajów nie ucieką,
Ale nikt nie wie, gdzie się w błocie wleką.
Jenerał w ogień śmiałym idzie krokiem:
Kula go trafi, car się doń uśmiechnie;
Lecz gdy car strzeli niełaskawem okiem,
Jenerał bladnie, słabnie, często — zdechnie.
Śród dworzan prędzej znalazłbyś stoików:
Wspaniałe dusze. — Choć gniew cara czują,
Ani się zarzną, ani zachorują;
Wyjadą na wieś do swych pałacyków,
I piszą stamtąd: ten do szambellana,
Ów do metresy, ów do damy dworu,
Liberalniejsi piszą do furmana.
I znowu zwolna wrócą do faworu. —
Tak z domu oknem zrzucony pies zdycha:
Kot miauknie tylko, lecz stanie na nogi,
I znowu szuka do powrotu drogi,
I jakąś dziurą znowu wnidzie zcicha.
Nim stoik w służbę wróci tryjumfalnie,
Na wsi rozprawia cicho — liberalnie.

Car był w mundurze zielonym, z kołnierzem
Złotym Car nigdy nie zrzuca mundura;
Mundur wojskowy jest to carska skóra:
Car rośnie, żyje, i — gnije żołnierzem.
Ledwie z kolebki dziecko wyjdzie carskie,
Zaraz do tronu zrodzony paniczyk
Ma za strój kurtki kozackie, huzarskie,
A za zabawkę szabelkę i — biczyk.
Syllabizując, szabelką wywija
I nią wskazuje na książce litery;
Kiedy go tańczyć uczą guwernery,
Biczykiem takty muzyki wybija.

  •  

Сказал <…> Великий Пётр: «Русских я оевропею,
Кафтан обрежу, бороду обрею».
Сказал — и мигом, как французский сад,
Подрезаны кафтанов княжьих полы;
Сказал — и бороды бояр летят,
Как листья в ноябре, и лица голы.
Кадетский корпус дал дворянам он,
Дал штык ружью, настроил тюрем новых,
Ввёл менуэт на празднествах дворцовых,
Согнал на ассамблеи дев и жён.
На всех границах насажал дозорных,
Цепями запер гавани страны,
Ввёл откуп винный, целый штат придворных,
Сенат, шпионов, паспорта, чины.
Умыл, побрил, одел в мундир холопа,
Снабдил его ружьём, намуштровал, —
И в удивленье ахнула Европа:
«Царь Пётр Россию цивилизовал!»
Он завещал наследникам короны
Воздвигнутый на ханжестве престол,
Объявленный законом произвол
И произволом ставшие законы,
Поддержку прочих деспотов штыком,
Грабёж народа, подкуп чужеземцев,
И это всё — чтоб страх внушать кругом
И мудрым слыть у англичан и немцев.

 

Piotr Wielki <…> rzekł: Rossyję zeuropejczyć mogę,
Obetnę suknie i ogolę brody.
Rzekł — i wnet poły bojarów, kniazików
Ścięto, jak szpaler francuskiego sadu!
Rzekł — i wnet brody kupców i muzyków
Sypią się chmurą, jak liście od gradu.
Piotr zaprowadził bębny i bagnety,
Postawił turmy, urządził kadety,
Kazał na dworze tańczyć menuety,
I do towarzystw gwałtem wwiódł kobiety;
I na granicach poosadzal straże,
I łańcuchami pozamykał porty;
Utworzył senat, szpiegi, dygnitarze,
Odkupy wódek, czyny i paszporty;
Ogolił, umył, i ustroił chłopa,
Dał mu broń w ręce, kieszeń narublował,
I zadziwiona krzyknęła Europa:
Car Piotr Rossyją ucywilizował!
Zostało tylko dla następnych carów:
Przyléwać kłamstwa w brudne gabinety,
Przysyłać w pomoc despotom bagnety,
Wyprawić kilka rzezi i pożarów,
Zagrabiać cudze dokoła dzierżawy,
Skradać poddanych, płacić cudzoziemców,
By zyskać oklask Francuzów i Niemców,
Ujść za rząd silny, mądry i łaskawy.

  •  

Влетает царь, как палка в городки,
Здоровается с войском для начала.
«Здравья желаем!» — шепчут все полки,
И точно сто медведей зарычало.
Царём сквозь зубы брошенный приказ
Мячом несётся в губы коменданта,
Из уст в уста, всё дальше <…>.
Вы кашеварный видели котёл,
Коль на линейном крейсере бывали:
Валят пшено — бочонков шесть туда,
Шипя, хрипя, работают насосы,
Рекою шумной хлынула вода,
И, чтоб варилась весело бурда,
Её мешают веслами матросы.
Ещё стократ бурливее котла
Французская палата депутатов,
Когда проект комиссия внесла
И наконец подходит час дебатов,
А уж Европе подвело живот,
И на обед она свободы ждёт. <…>
Царь выпускает стадо адъютантов,
Как свору псов иль стаю воробьёв, —
Летят, кричат, своих не слыша слов <…>.
Вот конница лавиной в семь полков
Во весь опор несётся в тыл пехоты, —
Так свора псов, трубы заслыша рёв,
Летит к медведю, что, зажат в капкане…

 

Car, jak kręgielna kula, między szyki
Wleciał i spytał o zdrowie gawiedzi.
»Zdrowia ci życzym« szepcą wojowniki.
Ich szepty były jak mruk stu niedźwiedzi.
Dał rozkaz, — rozkaz wymknął się przez zęby
I wpadł jak piłka w usta komendanta,
A potém gnany od gęby do gęby <…>.
Na linijowym kto widział okręcie
Ogromny kocioł, w którym robią kaszę,
Kiedy weń woda z pompy jako z rzeczki
Bucha, a w wodę sypie majtków rzesza
Za jednym razem krup ze cztery beczki,
Potém dziesiątkiem wioseł w kotle miesza;
Kto zna francuską izbę deputatów,
Większą i stokroć burzliwszą od kotła,
Kiedy w nię projekt komissyja wmiotła,
I już nadchodzi godzina debatów:
Cała Europa, czując zdawna głody,
Myśli, że dla niéj tam warzą swobody <…>.
Wtém car wypuścił stado adjutantów,
Jak wróble z klatki, albo psy ze smyczy:
Każdy z nich leci, jak szalony krzyczy <…>.
Jak jazda rącza i niezwyciężona
Leciała obses na karki piechoty, —
Jak kundlów psiarnia, trąbą poduszczona,
Na związanego niedźwiedzia uderza…

  •  

На завтрак иностранных ждут послов,
Что, покупая царственную милость,
Чуть свет встают, презрев мороз и лень,
Чтобы на смотр являться каждый день
И повторять в восторге: «Дивно! дивно!»
Царя все гости хвалят непрерывно,
Кричат, что в мире лучший тактик он,
Что полководцев он собрал могучих,
Что воспитал солдат он самых лучших,
Что царь — пример монархам всех времён,
И, пресмыкаясь перед царским троном,
Смеются над глупцом Наполеоном,
А между прочим, на часы глядят…

 

Ambassadory zagranicznych rządów,
Którzy, pomimo i mrozu i nudy,
Dla łaski carskiej nie chybią przeglądów,
I codzień krzyczą: o dziwy! o cudy!
Już powtórzyli raz tysiączny drugi
Z nowym zapałem dawne komplementy,
Że car jest taktyk w planach niepojęty,
Że wielkich wodzów ma na swe usługi,
Że kto nie widział, nigdy nie uwierzy,
Jaki tu zapał i męstwo żołnierzy.
Nakoniec była rozmowa skończona
Zwyczajnym śmiechem z głupstw Napoleona;
I na zegarek już każdy spozierał…

  •  

… двинулись ряды,
Вползли в ущелья улиц городских,
Ни в чём не уподобясь тем потокам,
Что с диким рёвом, мутны и грязны,
Свергаются с альпийской вышины,
Чтоб в озере прозрачном и глубоком
Свои очистить волны, отдохнуть
И дальше, средь сияющей природы,
Спокойно мчать смарагдовые воды,
В цветущий дол прокладывая путь.
Блестящий, свежий, будто снег нагорный,
Вливался утром каждый полк сюда,
А выходил усталый, потный, чёрный,
Грязнее в грязь растоптанного льда.

Плац опустел. Ушли актёр и зритель.
На площади чернеют здесь и там
Убитые. <…>
Один замёрз и так стоит столбом, —
Полкам он здесь указывал дорогу.
Другой в шеренге сбил со счёта ногу
И, по лбу ошарашен тесаком,
Пал замертво. Жандармы на носилки
Его швырнут, и в яме гробовой
Очнется среди мёртвых он, живой.
Вот снова труп — с проломом на затылке.
Другой раздавлен пушкой. Нет руки.
И на снегу распластаны кишки,
Упав, он, колесом уже прижатый,
От боли трижды страшно закричал,
Но капитан взревел: «Молчи, проклятый!
Молчи, здесь царь!» И что ж, он замолчал.
Солдатский долг — послушным быть приказу.

 

… długich kolumn dwieście
Płyną i toną w głębi ulic miejskich. —
Jakże zmienione, niepodobne wcale
Do owych bystrych potoków alpejskich,
Co rycząc mętne walą się po skale,
Aż w jezior jasném spotkają się łonie,
I tam odpoczną i oczyszczą wody,
A potem zlekka nowemi wychody
Błyskają, tocząc szmaragdowe tonie. —
Tu, półki weszły czerstwe, czyste, białe;
Wyszły zziajane i oblane potem,
Roztopione, mi śniegi poczerniałe,
Brudne z pod lodu wydeptaném błotem.

Wszyscy odeszli: widze i aktory.
Na placu pustym, samotnym, zostało
Dwadzieścia trupów: <…>
Ci zmarzli, stojąc przed frontem jak słupy,
Wskazując półkom drogę i cel biegu;
Ten się zmyliwszy w piechoty szeregu,
Dostał w łeb kolbą i padł między trupy.
Biorą ich z ziemi policyjskie sługi
I niosą chować martwych, rannych społem:
Jeden miał żebra złamane, a drugi
Był wpół harmatném przejechany kołem;
Wnętrzności ze krwią wypadły mu z brzucha,
Trzykroć okropnie z pod harmaty krzyknął,
Lecz major woła: milcz! bo car nas słucha;
Żołnierz tak słuchać majora przywyknął,
Że zęby zaciął[К 4].

  •  

Терпенью слуг российских нет предела:
Велят сидеть — не встанет никогда
И досидит до Страшного суда.
Он мёртв, но верен барину доселе <…>.

Обездоленный народ! <…>
Твой героизм — лишь героизм неволи. — конец

 

Pan kazał siedzieć i sługa usiądzie;
Kazał nie ruszać z miejsca, on nie ruszy
I nie powstanie, aż na strasznym sądzie;
I dotąd wierny panu, choć bez duszy <…>.

Biédny narodzie! <…>
Jeden znasz tylko heroizm — niewoli.

Oleszkiewicz (dzień przed powodzią petersburską 1824)
  •  

Морозом лютым небо пламенело,
Но вдруг померкло, из конца в конец
Покрылось пятнами и посинело.
Так близ огня — промёрзнувший мертвец
Не оживёт, но, жар вобрав мгновенно,
Обдаст живых дыханьем смрадным тлена. <…>

Дворец заснул. Спят царские сатрапы.
Но он глядит на угол, где окно,
Одно окно ещё освещено,
Глядит, пытливых глаз не отрывая,
И словно богу молится. И вдруг
Заговорил он сам с собою вслух:

«Царь! Ты не спишь! Повсюду ночь глухая,
Уже давно твои вельможи спят,
Лишь ты в окно вперил бессонный взгляд.
В великом милосердье всемогущий
Ниспосылает ангела к тебе,
Чтоб ты помыслил о своей судьбе,
Затрепетал пред карою грядущей.
Ты сон зовёшь. Не раз во сне с тобой
Беседовал хранитель ангел твой.

И был ты чужд и злобе и гордыне,
Но низко пал, тиранство возлюбя,
Твой ангел отступился от тебя,
И стал добычей дьявола ты ныне.
Ты, как виденье, как ненужный бред,
Забыть стремишься ангела совет.
Сегодня льстец тебя как бога славит,
Но завтра сатана тебя раздавит…

Жильцы лачуг — ничтожный, мелкий люд —
Допрежь высоких кару понесут.
Так молния страшней на горных скатах
Или на башнях в шумный час грозы,
А меж людей, казня невиноватых,
Она скорей в людские бьёт низы… <…>

Я слышу: словно чудища морские,
Выходят вихри из полярных льдов.
Борей уж волны воздымать готов
И поднял крылья — тучи грозовые,
И хлябь морская путы порвала,
И ледяные гложет удила,
И влажную подъемлет к небу выю.
Одна лишь цепь ещё теснит стихию,
Но молотов уже я слышу стук…»

 

Gdy się najtęższym mrozem niebo żarzy,
Nagle zsiniało, plamami czernieje,
Podobne zmarzłej nieboszczyka twarzy,
Która się w izbie przed piecem rozgrzeje,
Ale nabrawszy ciepła, a nic życia,
Zamiast oddechu zionie parą gnicia. <…>

Że patrzył w dworca cesarskiego mury.
I w murach jedno okno w samym rogu
Błyszczało światłem: to światło on badał,
Szeptał ku niebu, jak modląc się Bogu,
Potém głos podniósł i sam z sobą gadał:

»Ty nie śpisz, carze! Noc już wkoło głucha,
Śpią już dworzanie, a ty nie śpisz, carze?
Jeszcze, Bóg łaskaw posłał na cię ducha,
On cię w przeczuciach ostrzega o karze.
Lecz car chce zasnąć, gwałtem oczy zmruża,
Zaśnie głęboko. Dawniéj, ileż razy
Był ostrzegany od anioła stróża,
Mocniéj, dobitniéj, sennemi obrazy.
On tak zły nie był, dawniéj był człowiekiem,
Powoli wreszcie zszedł aż na tyrana;
Anioły pańskie uszły, a on z wiekiem
Coraz to głębiéj wpadał w moc szatana.
Ostatnią radę, to przeczucie ciche
Wybije z głowy jak marzenie liche;
Nazajutrz w dumę wzbiją go pochlebce
Wyżéj i wyżéj, aż go szatan zdepce…
Ci w niskich domkach nikczemni poddani
Naprzód za niego będą ukarani.
Bo piorun, w martwe gdy bije żywioły,
Zaczyna z wierzchu, od góry i wieży:
Lecz między ludźmi, naprzód bije w doły
I najmniéj winnych najpierwéj uderzy… <…>

Słyszę!… tam!… wichry… już wytknęły głowy
Z polarnych lodów, jak morskie straszydła;
Już sobie z chmury porobili skrzydła,
Wsiedli na falę, zdjęli jej okowy.
Słyszę!… już morska otchłań rozchełznana
Wierzga i gryzie lodowe wędzidła.
Już mokrą szyję pod obłoki wzdyma,
Już!… jeszcze jeden, jeden łańcuch trzyma —
Wkrótce rozkują… słyszę młotów kucie…«

Перевод

править

В. В. Левик, 1952[1]

Об Отрывке

править
  •  

Много прекрасного, высоко художественного в этом плаче поэта. Боже мой, как хороша у него картина русской дороги зимой, бесконечная пустыня, белая, холодная.[1]

  Александр Герцен, дневник, 22 января 1843
  •  

Моё выражение, сказанное Мицкевичу и Пушкину, когда мы проходили мимо памятника. Я сказал, что этот памятник символический. Пётр скорее поднял Россию на дыбы, чем погнал её вперёд.[1]

  Пётр Вяземский, заметка о строке «Россию вздёрнул на дыбы» «Медного всадника» на полях 2-го издания «Стихотворений А. С. Пушкина, не вошедших в полное собрание его сочинений» (Берлин, 1870)
  •  

В сочувствии его к некоторым нашим литераторам и другим лицам ручаются неопровергаемые свидетельства, <…> вроде думы пред памятником Петра Великого. <…>
Очевидно, что тут идёт речь о Мицкевиче и Пушкине. Далее поэт приписывает Пушкину слова, которых он, без сомнения, не говорил; но это поэтическая и политическая вольность…

  — Пётр Вяземский, «Мицкевич о Пушкине», 1873
  •  

… Мицкевич внёс в свою политическую оценку русского самодержавия не только исторически оправданную ненависть к нему польского патриота. В его оценке сказались убеждения истого западника, романтика и воинствующего поклонника Наполеона. <…>
Хотя европейский историзм уже с начала века складывался как новый метод объяснения человека историей, Мицкевич и в начале 1830-х годов продолжал воспринимать историю через призму субъективистской философии романтизма.

  Георгий Макогоненко, «Творчество А. С. Пушкина в 1830-е годы (1830—1833)» (гл. 5), 1974
  •  

Совсем уже прямое письмо себе Пушкин читал в «Памятнике Петру Великому», хоть не узнавал себя в экстатическом романтике, которого Мицкевич вспоминает ведущим речи, <…> потверждая шатость недавней и недолговечной империи…

  Владимир Бибихин, «Закон русской истории», 1994

Комментарии

править
  1. Переводят: «Русским друзьям».
  2. Французское jocko значит орангутанг[1].
  3. Мицкевич вложил в уста русского поэта собственные впечатления[1].
  4. Так слушаться солдат привык майора / Что замолчал.

Примечания

править
  1. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 Б. Стахеев. Примечания // Адам Мицкевич. Стихотворения. Поэмы. — М.: Художественная литература, 1968. — С. 713, 723-5. — Библиотека всемирной литературы.
  2. Мицкевич и его русские друзья // Цявловский М. А. Статьи о Пушкине. — М.: Изд-во АН СССР, 1962. — С. 157.
  3. Мицкевич, Адам // Большой словарь цитат и крылатых выражений / составитель К. В. Душенко. — М.: Эксмо, 2011.