Записки о моей жизни (Греч)
«Записки о моей жизни» — мемуары Николая Греча, начатые в 1849 году и впервые изданные с цензурными купюрами в 1886 (через 20 лет после его смерти).
Цитаты
правитьНекоторая свобода тиснения бывает очень полезна правительству, показывая ему, кто его враги и друзья. Таким образом, гнусные «Отечественные Записки», до 1848 года, могли служить лучшим телеграфом к обнаружению, что за люди Белинский, Достоевский, Герцен (Искандер), Долгорукий и т. п.; публика это видела; молодёжь с жадностью впивала в себя яд неверия и неуважения к святыне и власти. Один фанфарон Уваров не видал и не знал ничего. Когда разразилась февральская революция (1848), тогда только хватились. — глава третья |
Александр был задачей для современников: едва ли будет он разгадан и потомством. Природа одарила его добрым сердцем, светлым умом, но не дала ему самостоятельности характера, и слабость эта, по странному противоречию, превращалась в упрямство. Он был добр, но притом злопамятен; не казнил людей, а преследовал их медленно со всеми наружными знаками благоволения и милости: о нём говорили, что он употреблял кнут на вате. |
Цесаревич Константин Павлович вообще представлял собой разительную противоположность Александру: он был суров, груб, дерзок, вспыльчив, не любил никаких полезных занятий, но притом был прямодушен, незлопамятлив и очень добр к приближённым. Однажды сказал он одному из своих любимцев: <…> |
Глава первая
правитьНесколько раз собирался я писать записки о виденном и слышанном мною в жизни, <…> но не имел силы продолжать. |
Не один нынешний или будущий мерзавец, <…> читая описание душевных качеств и дел подобного себе во время оно, призадумается и, может быть, сделает одной подлостью менее. Довольно будет и этой пользы от моих записок. |
Если б следовало говорить о людях, по смерти их, только доброе, оставалось бы или не писать историй, или сжечь все исторические книги. В этом преимущество людей мелких и слабых перед великими и сильными. Умрёт мелкий негодяй, — его похоронят с той же молитвою, как доброго человека <…> — и потом забудут. Брань на него, при жизни, обращается по смерти в безмолвие, а иногда и в похвалу с пожеланием ему царства небесного. Другое достаётся на долю царей и великих мира сего. При жизни их хвалят, им удивляются, раболепствуют, не только писать и говорить, даже думать дурно о них не смеют. Но едва лишь они сойдут с позорища, является неумолимая история и разит их обоюдоострым мечом своим. Над могилою простого человека лёгкий зелёный холмик; труп вельможи тяготит мраморная гробница. И не одна история терзает их память. Ближайшее потомство чернит их, как бы желая нынешнею неблагодарностью загладить вчерашнюю свою подлость… <…> |
Род мой происходит из Германии, а именно, сколько мне известно, из Богемии. <…> |
Глава вторая
правитьО детстве своём знаю я немного. Самое замечательное приключение со мною было следующее: когда мне было года полтора от роду, я, играя на полу, хотел встать, оступился и упал с ужасным криком — непонятно, как вывихнул я себе правую ногу. Призваны были лучшие хирурги и костоправы. Ногу вправили, но не совершенно: она осталась навек вывороченною, и до сих пор я чувствую, что она слабее левой. От этого я не мог танцевать… |
Враг чистописания, я начал, на первых порах, употреблять грамоту на сочинение… |
Перед вступлением в первый брак императора Павла дали ему для посвящения его в таинства Гименея какую-то деву. Ученик показал успехи, и учительница обрюхатела. Родился сын. Его, не знаю почему, прозвали Семёном Ивановичем Великим и воспитали рачительно. Когда минуло ему лет восемь, поместили в лучшее тогда петербургское училище, Петровскую школу, с приказанием дать ему наилучшее воспитание, а чтоб он не догадался о причине сего предпочтения, дали ему в товарищи детей неважных лиц <…>. Великий объявил, что желает служить во флоте, поступил, для окончания наук, в Морской кадетский корпус, был выпущен мичманом, получил чин лейтенанта и сбирался идти с капитаном Муловским в кругосветную экспедицию. |
Глава одиннадцатая
правитьВойна 1812 года возвысила мнение русских о самих себе и о своём отечестве. В 1813 году сроднились они мыслью и сердцем с немцами, искавшими независимости, прав и свободы, которых лишил их свирепый завоеватель, гонитель чести, правды, просвещения. <…> Во Франции русские были свидетелями свержения тяжкого ига с образованной нации, учреждения конституционного правления и торжества либеральных идей. Возвращаются в Россию и что видят? Татарщину XV века! <…> противоречие всему, что дорого образованному европейцу. У нас присовокупился к тому пример, поданный государём, <…> но в самодержавных царях эти благородные намерения не бывают продолжительными <…>. |
Революции 1830 и 1848 годов имели благие последствия для направления умов в Европе, показав, что за свободой для народов, не понимающих её и к ней непривыкших, следует своеволие; за своеволием жесточайший деспотизм. Мечтания и обаяния пылкого оптимизма исчезают перед светом истории. Кажется, опыт научил нас, что известный образ правления, как пища человеческая, равно несвойствен всем народам. |
Рылеев был не злоумышленник, не формальный бунтовщик, а фанатик, слабоумный человек, помешавшийся на пункте конституции. Бывало, сядет у меня в кабинете и возьмёт «Гамбургскую газету», читает, ничего не понимая, строчку за строчкой; дойдёт до слова Constitution, вскочит и обратится ко мне: «Сделайте одолжение, Николай Иванович, переведите мне, что тут такое. Должно быть, очень хорошо!» |
Князь Сергей Трубецкой, самая жалкая фигура в этом кровавом игрище. Длинный, сухопарый, носастый, <…> образованный по-французски, как все ему подобные, умом ограниченный, сердцем трус и подлец, не знаю, почему он вошёл в славу и почёт у наших либералов. Как мужики боялись в бунте бросать казёнными дровами, так и либералы, проповедовавшие равенство, охотно забирали под свои знамена князей и князьков всякого рода, <…> и графов, и баронов. Это звучит хорошо! |
Вильгельм Карлович Кюхельбекер, комическое лицо мелодрамы. Он <…> отличался необыкновенным добродушием, безмерным тщеславием, необузданным воображением, которое он называл поэзией, и раздражительностью, которую можно было употреблять в хорошую и в дурную сторону. Он был худощав, долговяз, неуклюж, говорил протяжно с немецким акцентом. <…> |
Александр Александрович Бестужев, характер <…> добрый, откровенный, благородный, преисполненный ума и талантов, красавец собой. Вступление его в эту сатанинскую шайку и содействие его могу приписать только заразительности фанатизма, неудовлетворённому тщеславию и ещё фанфаронству благородства. |
Глава двенадцатая. Отдельные воспоминания и характеристики
правитьВ Германии идёт поверье, что он умер с голоду. Это неправда: он умер в бедности, в нечистоте, среди учёного и поэтического беспорядка, но не с голоду. Оставшиеся после него дети <…> взяты были на попечение пасторами Петровской церкви. <…> | |
— Григорий Иванович Вилламов |
Дружинин поступил в канцелярию статс-секретаря Ник. Ник. Новосильцева и был употребляем при многих тогдашних преобразованиях <…>. Он был человек очень способный к делам, мастер писать и отписываться, притом до чрезвычайности добр, снисходителен и услужлив. По утрам передняя его была наполнена нищими и — заимодавцами. | |
— Яков Александрович Дружинин |
Кочубей оставил по себе хорошую память, хотя и не был тем, чем мог бы быть при другой обстановке — и сверху и снизу, а особенно сбоку: подле графа Аракчеева не мог существовать с честью и с пользой никакой министр. С ним ладил только иезуит Сперанский. Кочубей был так высок во всех отношениях, что пресмыкавшийся скаред не мог его достигнуть и ужалить;.. | |
— Князь В. П. Кочубей |
Чичагов ревностно занялся преобразованием морской части, старался прекратить злоупотребления, изгонял людей неспособных и вредных, отыскивал и возвышал достойных <…>. Большинство, т. е. невежды, завистники, лентяи и мошенники, поносили и клеветали его, утверждая, что он истребит флот, когда он, вместо шестидесяти неповоротливых и гнилых кораблей, предложил ограничиться двадцатью четырьмя исправными во всех отношениях. | |
— Павел Васильевич Чичагов |
Он много сделал для Московского университета <…>. Но статс-секретарство его по принятию прошений было плохое. Чиновники его делали, что хотели. Швейцар и слуги Муравьёва славились классической грубостью и дерзостью. | |
— Михаил Никитич Муравьёв |
В одном Новосильцов сделал тогда вредный для России промах: он взял к себе на службу (по рекомендации Я. А. Дружинина) из студентов Московского университета Вронченко, этого гнусного и подлого хама, способствовавшего много ко вреду России в царствование императора Николая. Помню, какой шум негодования и смеха поднялся в Петербурге в 1806 году, тогда Вронченко дали 4 Владимира; все вопили: можно ли награждать этого подлеца, дубину, развратника? А когда он впоследствии получил Александра, Андрея и наконец графское достоинство, никто не дивился. | |
— Николай Николаевич Новосильцов |
Витовтов обратил на себя внимание государя своими филантропическими идеями, <…> но потом сбился с толку, провёл жизнь в каких-то мечтаниях и грезах и исчез в неизвестности. | |
— Александр Александрович Витовтов |
Причудливостью своею и дурным нравом он заставлял забывать многие свои добрые качества и умер, никем не оплаканный. | |
— Михаил Александрович Салтыков |
Пнин пользовался уважением и любовью всех тогдашних русских писателей. | |
— И. П. Пнин |
… в первые годы царствования Александра Аракчеев стоял в тени, давая другим любимцам износиться, чтоб потом захватить государя вполне. <…> | |
— А. А. Аракчеев |
Начальником Особенной канцелярии, что ныне III Отделение, <…> был хвастун, негодяй Санглен, побочный сын какого-то Голицына, рождённый в Ревеле, носивший французское имя, и притом — православный! Нахватавшись разных поверхностных знаний, не умея порядочно писать ни на каком языке, он имел искусство ошеломить, озадачить кого угодно своей смелостью и самонадеянностью. Он взялся устроить высшую тайную полицию, набрал шпионов, завёл доносы, морочил Балашова разными наветами и выдумками и некоторое время умел пускать пыль в глаза до того, что иногда ездил с докладами прямо к государю. Александр не доверял никому, даже своему министру полиции, — и Санглен служил ему соглядатаем. <…> У него было много детей: сколько я знаю, они сделались негодяями. | |
— Александр Дмитриевич Балашов |
Голицын набрался незрелых духовных идей, вероятно, в то время, когда был обер-прокурором в Синоде. Со временем они перешли в мистицизм и в учение английских методистов. И такой человек был министром просвещения и духовных дел! Его обстали невежды, фанатики и негодяи, и этот добрый, почтенный человек сделался орудием гонений, преследований, почти злодеяний. | |
— Князь А. Н. Голицын |
Мне предложили на время отлучки <Шенина> в помощники одного не важного, но работящего литератора, Петра Александровича Корсакова <…>. Корсаков был несравненно ниже Шенина и, желая заработать побольше денег, заставлял дочерей своих переводить длинные статьи для Лексикона. Собственные его статьи были ничтожны и нелепы; например: «Бритвенный прибор состоит из блюдечка с выемкой на краю, из кисточки, мыльца и чашки с кипящею водою». <…> Разумеется, я такие статьи отбрасывал и тем возбуждал досаду автора. Более всего рассердился он, когда я, прочитав переведённую из Dictionnaire des gens du monde его дочерью статью «18-е Брюмера», заключавшую в себе разные революционные выходки, помарал её и заменил следующим: «18-е Брюмера VIII года французской республики (9 ноября н. ст. 1799), день, в который Наполеон Бонапарте был назначен первым консулом (см. Наполеон)». <…> | |
— История первого Энциклопедического Лексикона в России |
Пели очень хорошие куплеты князя Вяземского. За несколько лет до того Вяземский, в одном послании своём[1], воспевал трёх баснописцев, «Иванов»: Лафонтена, Хемницера и Дмитриева, а слона-то и не заметил… | |
— Юбилей Крылова |
… в прежние годы москвичи держались в Петербурге тесно и усердно помогали друг другу. Знаком по Москве — значило — друг, приятель, чуть не родной, и чего бы он ни делал, во всём помогали ему добрые родичи; всё ему сходило с рук, особенно в его пакостях. Александр Воейков вышел из службы при императоре Павле, поселился в Москве, начал шалить, играть, пить и спустил все свои две тысячи душ; шатался среди самого гнусного общества, ездил по разным губерниям и как-то заехал в Белёв, где жил Жуковский, знакомый с ним по Москве. Воейков имел природное остроумие и дар писать стихи, знал, с грехом пополам, французский язык и более ничего. В Белеве, отрезвись кое-как, когда не на что было жить, он занялся литературой и втерся в круг Жуковского, который имел удивительную слабость к мерзавцам, терпел их и даже помогал им. |
Жуковский написал к Александру Тургеневу: «Спаси и помилуй! Найди место Воейкову <…>», и Воейков был определён ординарным профессором русской словесности в Дерптском университете. Он был совершенный невежда: на лекциях своих, на которые являлся очень редко, не преподавал ничего, а только читал стихи Жуковского и Батюшкова, приправляя своё чтение насмешками над Хвостовым, Шишковым и пр. Немцам, ненавидящим трудный русский язык, это было на руку. Так продолжалось шесть лет, во всё время попечительства Клингера, который тоже не любил ни России, ни языка её. |
Между тем Воейков стал заниматься в редакции «Сына Отечества», но <…> ни одно из моих ожиданий не исполнилось. Воейков работал тяжело, лениво. Статьи его были вялы и неинтересны. <…> На него полились со всех сторон антикритики, печатавшиеся, большей частью, в самом «Сыне Отечества». Он отвечал дерзко и грубо. |
… в каком райском положении невинности и незлобия была тогдашняя наша словесность. Неправильная редакция одного стишка волновала и раздражала писателей. И всё это делалось из чистой, бескорыстной любви к словесности; правда, по внушению самолюбия и пристрастия к своей партии, но без всякого расчёта на какую-либо выгоду. |
Друзья [Жуковского] охладели к Воейкову, который успел насолить всем, ибо голос злобы и зависти был в нём сильнее расчёта, выгод и пользы. Каким образом, спросят у меня, умел он ещё держаться в свете при таком образе мыслей, при таких чувствах и поступках? Он обязан был всем существованием несравненной жене своей, прекрасной, умной, образованной и добрейшей Александре Андреевне, бывшей его мученицей, сделавшейся жертвой этого гнусного изверга. Всяк, кто знал её, кто только приближался к ней, становился её чтителем и другом. <…> все эти связи были чистые и святые и ограничивались благородной дружбой. Разумеется, в свете <…> поносили её, клеветали и лгали на неё. Такова судьба всех возвышенных людей среди уродов, с которыми они обречены жить. <…> |
Замечено и как бы принято в литературе, что бранят писателя, когда он находится в живых, пока он действует на своих современников, на соперников, на врагов. По смерти же выставляют обыкновенно хорошие его стороны, забывают слабости, прощают ошибки, промахи, даже дела непохвальные. Замечательно, что Булгарину выпала противоположная участь: при жизни одни его хвалили, другие терпели, третьи ненавидели, многие спорили, бранились с ним, но безусловно его не поносили, разве в ненапечатанных эпиграммах. Видно, боялись его колкого, неумолимого пера. Но по смерти сделался он предметом общей злобы и осмеяния. Люди, которые не годились бы к нему в дворники, ругают и поносят его самым беспощадным, бессовестным образом. |
Фаддей, наречённый сим именем при крещении в честь Костюшки, учился в корпусе очень хорошо и смолоду оказывал большие способности. <…> Булгарин был принят во многих хороших домах Петербурга, особенно в польских, и, как и вся тогдашняя молодёжь, вёл жизнь разгульную и буйную. С полком своим он был в походах 1805, 1806 и 1807 годов, и хотя впоследствии рассказывал мне о своих геройских подвигах, но, по словам тогдашних его сослуживцев, <…> храбрость не была в числе его добродетелей: частенько, когда наклевывалось сражение, он старался быть дежурным по конюшне. Однако он был сильно ранен в живот при Фридланде <…>. Там свиделся он со многими поляками, служившими в армии Наполеона: они приглашали его перейти к французам. Булгарин отвечал им: «Теперь было бы бесчестно сделать это. Дайте срок: заключат мир, 1 сентября подам в отставку и прикачу к коханым». |
Булгарин, как всем известно, был большой сочинитель. <…> |
У поляков своя логика, своя математика, составленная из слияния правил иезуитских с понятиями жидовскими. Наносить всевозможный вред своему врагу, нападать на него всеми средствами, пользоваться всеми возможными случайностями, чтоб надоесть ему, оскорблять его правдой и неправдой и утешаться мыслью, что цель оправдывает средства. |
Дядя его, Павел Булгарин, бывший литовским подконюшим (подлый этот чин был в большом уважении в Польше), полюбив Фаддея за живой характер, за ум и находчивость, поручил ему вести процесс его с родственником графом Тышкевичем и Парчевским <…>. Дело шло об осьми тысячах душ. Булгарину за ходатайство обещано было пять процентов, т. е. четыреста душ. Процесс производился в Сенате, и новый ходатай отправился в С.-Петербург. |
В начале февраля 1820 года явился у меня в кабинете человек лет тридцати, тучный, широкоплечий, толстоносый губан, порядочно одетый <…>. |
… Булгарин был в то время отнюдь не тем, чем он сделался впоследствии: был малый умный, любезный, весёлый, гостеприимный, способный к дружбе и искавший дружбы людей порядочных. Между тем, по национальной природе своей, он не пренебрегал знакомством и милостью людей знатных и особенно сильных. Умел он сойтись и с гнусным Магницким, и с сумасбродным Руничем, и с глупым Кавелиным, познакомился с лицами, окружавшими Аракчеева, пролез и к нему самому. До 1823 года он литературой занимался мало, посвящая всё своё время <…> ведению своего процесса. <…> |
В то время, как я познакомился с Булгариным, он не доверял ещё своему искусству владеть русским языком в литературном отношении, писал деловые бумаги при помощи подьячих — и очень искусно, что видно из выигранного им процесса своего дяди. Между тем, хотелось ему заработать что-нибудь литературной работой. Он вздумал издать «Оды Горация»[2], с комментариями Ежевского и других критиков, но сам он знал по-латыни очень плохо, просто сказать, знал этот язык, как какая-нибудь полька, посещающая католическую церковь. Ему помог один мой родственник, и книжка вышла изрядная. Ежевский и некоторые другие латинисты жаловались на заимствование их примечаний, но Булгарин оправдался тем, что упомянул об этих заимствованиях в своём предисловии. В то время втёрся он к Магницкому и Руничу и старался, при их помощи, ввести эту книгу в училища, но обещания их ограничились словами. Книга не раскупалась, и Булгарин решился пожертвовать её в пользу училищ. |
В мае 1823 года происходило публичное чтение Общества соревнователей просвещения и благотворительности. <…> Читаны были <…> между прочим, отрывки из биографии Марины Мнишек Булгарина. Статья была слабая, плохо написанная: он не читал её, а мямлил, и падение её было совершенное. Это рассердило Булгарина и отвадило на несколько лет от русской истории, которую он было считал игрушкой. |
Видя успех «Ивана Выжигина», книгопродавец Алексей Заикин заказал Булгарину «Петра Выжигина», который был несравненно слабее и не принёс выгоды. <…> «Дмитрий Самозванец», по мне, ещё слабее, особенно тем, что автор берётся изображать чувства любви и нежности. Он знал любовь, <…> но не ту, которую описывают в романах. |
Последним большим предприятием Булгарина были его «Воспоминания» <…>. В них много забавного, интересного, но — правду ли он писал? Не всегда. Я не думаю, чтоб он лгал умышленно, но он украшал события и, беспрерывно рассказывая их устно, сам привыкал верить, что они случались точно так, как он их рассказывает. Многое, например, что он говорит обо мне, случилось не так, как он пишет. Иное прибавлял он с расчётом и <…> с задней мыслью. |
Он писал с большой лёгкостью, что называется сплеча, но легкомыслие его было ещё больше. Никогда, бывало, не справится с источником или действительностью какого-либо случая, а пишет, как в голову придёт. <…> Он знал русский язык хорошо, но был очень слаб в грамматике, и, например, никак не мог различить падежей местоимения: ея и её. Всегда писал: любит ея. И латыни доставалось под пером его, хотя он очень любил латинские цитаты. |
… он не заслуживал той брани, тех клевет, которыми его осыпали при жизни и осыпают по смерти. Главной тому причиной было, что он ни с кем не умел ужиться, был очень подозрителен и щекотлив и при первом слове, при первом намёке бросался на того, кто казался ему противником, со всею силой злобы и мщения. Так, например, произошла его вражда с Н. А. Полевым, продолжавшаяся несколько лет. Полевой начал свой «Телеграф» в одно время с «Пчелою». Уже этого было бы довольно, но он дерзнул упомянуть в своём объявлении, что странно отвергать переводы в журналах, а Булгарин именно говорил об этом в одной из своих программ. Вот и загорелась война. Признаюсь, <…> что я мог бы в то время остановить Булгарина, но меня забавляла эта брань, к тому же я был товарищем Булгарина и считал обязанностью помогать ему в обороне; да и высокомерный и заносчивый Полевой сам подавал к тому повод. <…> |
Я был знаком с <…> Максимом Яковлевичем фон Фоком, с 1812 года и пользовался его дружбой и благосклонностью. Он был человек умный, благородный, нежный душой, образованный, в службе честный и справедливый. Ему обязаны государь и Россия многими благими мыслями и делами; <…> Бенкендорф был одолжен ему своею репутациею ума и знания дела. В последние годы царствования Александра впал он в немилость, по наговорам и козням Магницкого и других негодяев, старавшихся посредством его столкнуть графа Кочубея. Он не был удалён от службы, но все дела по секретной части производились у Аракчеева и у военного генерал-губернатора графа Милорадовича. Эта секретная часть, занимаясь пустяками и ничтожными доносами, не понимала ни духа, ни желания публики, и дала совершиться гнусному и пагубному взрыву 14 декабря 1825 года. На другой день после петербургской вспышки написал я записку о причинах этого возмущения и между прочим сказал, что тому способствовало удаление многих способных людей, и в том числе М. Я. фон Фока. Я подал эту бумагу новому военному генерал-губернатору, П. В. Кутузову, для поднесения государю; но так как в то время, для секретных дел, составлено было III Отделение Канцелярии е. и. в., то он препроводил туда и эту бумагу. Таким образом она попалась в руки фон Фоку, который узнал из неё мою искреннюю дружбу и уважение к нему, бывшему тогда в немилости и всеми оставленному. Это сблизило нас ещё более и доставило мне случай делать, при посредстве фон Фока, много добра и ещё более предупреждать зла. Булгарин побаивался его, помня за собой многие грешки, впрочем неважные и происходившие от польской дерзости, смешанной с трусостью. |
Бенкендорфу понадобился польский секретарь. Фаддей рекомендовал ему друга своего, Леонарда Викентьевича Ордынского, человека честного, насколько поляк может быть честен. Булгарин полагал, что будет через Ордынского ещё лучше узнавать, не готовится ли какая напасть на «Пчелу», но ошибся в своём расчёте. Ордынский, утвердясь на своём месте, поднял нос перед своим патроном <…>. Ордынский не только не прекращал с ним дружбы, но сблизился с ним ещё более, водворился у него в доме и стал хозяйничать и командовать, как у себя. Булгарин не смел пикнуть и предоставил ему делать что угодно. <…> эта уступчивость <…> прекратилась только смертью Ордынского в мае 1852 года. Булгарин почтил память его в «Северной Пчеле» великолепным некрологом. Он имел все причины оплакивать Ордынского, который удерживал его от многих необдуманных и даже неблагородных поступков. |
Люди, не знающие дела, обвиняют Булгарина в том, будто бы он донёс на родного племянника своего, подпоручика Генерального штаба Демьяна Александровича Искрицкого, в том, что он был у Рылеева в собрании мятежников 13 декабря. Это сущая ложь. Искрицкий приходил ко мне 14 декабря часов в 12 утра; потом остановился под окнами моей квартиры <…> и простоял часов до четырёх <…>. На третий день <…> брат Демьяна, Александр Искрицкий, <…> пришёл к Булгарину в небытность его дома и попросил его жену отдать ему книгу его, назвавши её Lenchen (Леночка), как называли её до свадьбы, бывшей за четыре месяца перед тем. <…> Когда Булгарин воротился домой, танта[К 9] вскинулась на него: «К чему же вы женились на Lenchen, когда ваши племянники трактуют её, как девку? <…>» Булгарин вспылил, сел за письменный стол и настрочил к Демьяну ужаснейшее письмо <…>. |
… смерть Ордынского отняла у Булгарина последнюю нравственную опору: он перестал бояться строгости Ордынского и предался влечению всех страстей своих. |
В 1838 году, когда мы передавали «Пчелу» Смирдину, <…> составлен был наш бюджет, по которому сын мой, Алексей, получал за сотрудничество в год по три тысячи рублей ассигнациями. Года через три Булгарин вздумал отнять у него эти деньги под тем предлогом, что я, живучи за границей, должен платить ему за труды от себя, а не из общей кассы: он выпустил из виду, что сам проводил большую часть года в Дерпте и в Карлове и в это время там не занимался «Пчелою» непосредственно. <…> |
О «Записках»
править— Александр Пыпин, рецензия |
Комментарии
править- ↑ Александра Ивановича и Николая Ивановича.
- ↑ Булгарин в 1829 написал «Воспоминания о незабвенном Александре Сергеевиче Грибоедове».
- ↑ Этот памфлет был ответом на анонимную критику его «Димитрия Самозванца», написанную Дельвигом[3], которую он принял за пушкинскую.
- ↑ Намёки были ясны не только писателям, но и многим читателям, на что Булгарин и рассчитывал[4].
- ↑ Видимо, Греч не вполне достоверен[4].
- ↑ В сентябре 1832 Пушкин предлагал сотрудничать в издании «Сына отечества» или газеты «Дневник», но ничего не состоялось, о чём Греч писал Белгарину[6].
- ↑ Сомнительно[7].
- ↑ Из-за анонимной публикации стихотворения «Цензор» Вяземского, о чём Александр Никитенко, записал в дневнике 30 и 31 января, а 5 февраля: «В городе очень многие радуются тому, что Воейкова, Булгарина и Греча посадили на гауптвахту. Их беззастенчивый эгоизм всем надоел».
- ↑ Тётка жены Булгарина, как указано ранее.
- ↑ Иван Петрович либо Пётр Петрович.
Примечания
править- ↑ Дрыжакова Е. Н. Вяземский и Пушкин в споре о Крылове // Пушкин и его современники. — Вып. 5 (44). — Пушкинский Дом. — «Нестор-История», 2009. — С. 288.
- ↑ Избранные оды Горация. — СПб.: тип. Н. Греча, 1821.
- ↑ Литературная газета. — 1830. — Т. 1. — № 14, 7 марта. — С. 113.
- ↑ 1 2 Е. О. Ларионова. Примечания [к статьям изданий, указанных на с. 328] // Пушкин в прижизненной критике, 1828—1830. — СПб.: Государственный Пушкинский театральный центр, 2001. — С. 452, 479.
- ↑ Ф. Б. Второе письмо из Карлова на Каменный остров // Северная пчела. — 1830. — № 94 (7 августа).
- ↑ Пиксанов Н. К. Несостоявшаяся газета Пушкина «Дневник» (1831-1832) // Пушкин и его современники: Материалы и исследования / Комис. для изд. соч. Пушкина при Отд-нии рус. яз. и словесности Имп. акад. наук. — СПб., 1907. — Вып. V. — С. 55-62.
- ↑ Разговоры Пушкина / Собрали: С. Я. Гессен, Л. Б. Модзалевский. — М.: Федерация, 1929. — С. 173.
- ↑ Литературное обозрение // Вестник Европы. — 1886. — № VII.
- ↑ Пиксанов Н. К. Несостоявшаяся газета Пушкина «Дневник» (1831-1832) // Пушкин и его современники: Материалы и исследования. — СПб., 1907. — Вып. V. — С. 71.