Дневники Джорджа Байрона

Джордж Байрон вёл дневники несколько раз в жизни, сохранилась часть из них. Впервые значительное число выдержек из них издал его друг Томас Мур в 1830 году[1].

В изданиях его дневников и писем курсивом переданы подчёркивания[2]. Если не указано иное, перевод З. Е. Александровой[3] (с незначительными уточнениями), большая часть гиперссылок там — по А. Н. Николюкину[4].

Цитаты

править
  •  

Несмотря на расточаемые Чосеру комплименты, я считаю его развратным и ничтожным; своей славой он обязан древности и заслуживает её в гораздо меньшей степени, чем «Пьер Пахарь» или Томас из Эрсельдуна.[6]30 ноября 1807

 

Chaucer, notwithstanding the praises bestowed on him, I think obscene and contemptible: — he owes his celebrity merely to his antiquity, which he does not deserve so well as Pierce Plowman, or Thomas of Erceldoune.[5]

  •  

Теперь, когда мы спустились с гор, мой дневник будет таким же плоским, как и местность. — 26 сентября 1816

 

Being out of the mountains, my journal must be as flat as my journey.

  •  

Если бы мне начать этот дневник десять лет назад и вести всё время!!! Охо-хо! У меня и так накопилось слишком много воспоминаний, которых лучше было бы не иметь. Что ж, я получил свою долю того, что именуется радостями жизни, и повидал много европейских и азиатских стран, только не очень много сумел извлечь из этого пользы. <…> В двадцать пять лет, когда лучшие годы позади, надо уже быть чем-то — а что на моём счету? Двадцать пять лет с месяцами — и только. Что я видел? Людей, повсюду одинаковых, — и женщин — тоже одинаковых. По мне так уж лучше мусульманин — он не задаёт вопросов; и женщина той же веры — её и спрашивать не о чем. <…>
Я хотел бы — не знаю, чего я хотел бы. Странно, но я никогда ещё не желал ничего всерьёз, чтобы не получить желаемое — и не раскаяться. — 14 ноября

 

If this had been begun ten years ago, and faithfully kept!!!—heigho! there are too many things I wish never to have remembered, as it is. Well,—I have had my share of what are called the pleasures of this life, and have seen more of the European and Asiatic world than I have made a good use of. <…> At five-and-twenty, when the better part of life is over, one should be something;—and what am I? nothing but five-and-twenty—and the odd months. What have I seen? the same man all over the world,—ay, and woman too. Give me a Mussulman who never asks questions, and a she of the same race who saves one the trouble of putting them. <…> I wish one was—I don’t know what I wish. It is odd I never set myself seriously to wishing without attaining it—and repenting.

  •  

Читал сегодня Бёрнса. Любопытно, чем он был бы, если бы родился знатным? Стихи его были бы глаже, но слабее — стихов было бы столько же, а бессмертия не было бы — в жизни у него был бы развод и пара дуэлей, и если бы он после них уцелел, то мог бы — потому что пил бы менее крепкие напитки — прожить столько же, сколько Шеридан, и пережить самого себя, как бедняга Бринсли. От него остались одни обломки! А всё из-за того, что плохо слушался руля; потому что ветер ему дул попутный, как никому, хотя порой несколько порывистый. <…>
Послал лорду Холланду корректуру нового издания <…> «Абидосской невесты». Ему не понравится, <…> да и мне, вероятно, скоро перестанет нравиться. Она была написана за четыре вечера, чтобы отвлечься от мыслей о **. Если бы не это, она никогда не была бы написана, если бы я тогда не нашёл себе занятия, я сошёл бы с ума и изгрыз собственное сердце, а это — горькая пища. — 16 ноября

 

Read Burns today. What would he have been, if a patrician? We should have had more polish—less force—just as much verse, but no immortality—a divorce and a duel or two, the which had he survived, as his potations must have been less spirituous, he might have lived as long as Sheridan, and outlived as much as poor Brinsley. What a wreck is that man! and all from bad pilotage; for no one had ever better gales, though now and then a little too squally. <…>
I sent Lord Holland the proofs of the last <…> the ‘Bride of Abydos.’ He won’t like, <…> and I don’t think that I shall long. It was written in four nights to distract my dreams from **. Were it not thus, it had never been composed; and had I not done something at that time, I must have gone mad, by eating my own heart—bitter diet!

  •  

Помню, какое действие произвела на меня первая рецензия в «Эдинбургском обозрении»[К 1]. Я знал о ней за шесть недель, прочёл в день появления, пообедал и выпил три бутылки кларета, <…> не потерял ни сна, ни аппетита, но всё же не успокоился, пока не излил, на тех же страницах своих рифм и своего гнева против всех и вся. <…> Я помнил лишь правило моего тренера по боксу, которое в дни моей юности оказывалось полезным во всех драках: «Кто не за тебя, тот против — так бей же направо и налево» <…>.
Роджерс молчалив и, говорят, суров. Когда он принимается говорить, то говорит хорошо: и на всём виден отпечаток той утончённости, которую он обнаруживает в своих стихах. Войдя к нему в дом — в гостиную — в библиотеку — вы непременно скажете, что здесь живёт человек незаурядный. Каждая гемма, каждая монета, каждая книга, небрежно оставленная у него на камине, на диване, на столе, говорит об изощрённом вкусе их владельца. Но самая эта утончённость должна быть для него источником страданий. Сколько раз в жизни его вероятно коробило!
Саути я вижу редко. Внешность у него эпическая. Это единственный нынешний профессиональный писатель. Все другие соединяют с писательством ещё какое-нибудь занятие. У него приятные, но не светские манеры, и первоклассный талант. Проза его безупречна. О его поэзии существуют различные мнения; для нынешнего поколения её, быть может, чересчур много; потомство вероятно произведёт отбор. Отдельные места могут поспорить с чем угодно. Сейчас у него есть почитатели, но нет читателей — за исключением прозы. <…>
Таланты Мура <…> отличаются своеобразием; и стихи, и музыка, и голос — всё у него своё, и всё отличается выразительностью, которая не дана больше никому. Но в поэзии он способен взлететь ещё выше. <…> Нет ничего, что Мур не мог бы свершить, если возьмётся всерьёз. В обществе он благовоспитан, кроток и более приятен, чем любой из моих знакомых. Что касается чести, принципов, независимости, то за них «трубным гласом» говорит его поведение относительно ****. — 22 ноября

 

I remember the effect of the first Edinburgh Review on me. I heard of it six weeks before,—read it the day of its denunciation,—dined and drank three bottles of claret, <…> neither ate nor slept the less, but, nevertheless, was not easy till I had vented my wrath and my rhyme, in the same pages, against every thing and every body. <…> I remembered only the maxim of my boxing-master, which, in my youth, was found useful in all general riots—‘Whoever is not for you is against you—mill away right and left’ <…>.
Rogers is silent—and, it is said, severe. When he does talk, he talks well; and, on all subjects of taste, his delicacy of expression is pure as his poetry. If you enter his house—his drawing-room—his library—you of yourself say, this is not the dwelling of a common mind. There is not a gem, a coin, a book thrown aside on his chimney-piece, his sofa, his table, that does not bespeak an almost fastidious elegance in the possessor. But this very delicacy must be the misery of his existence. Oh the jarrings his disposition must have encountered through life!
“Southey, I have not seen much of. His appearance is Epic; and he is the only existing entire man of letters. All the others have some pursuit annexed to their authorship. His manners are mild, but not those of a man of the world, and his talents of the first order. His prose is perfect. Of his poetry there are various opinions: there is, perhaps, too much of it for the present generation;—posterity will probably select. He has passages equal to any thing. At present, he has a party, but no public—except for his prose writings. <…>
Moore has a peculiarity of <…> talents,—poetry, music, voice, all his own; and an expression in each, which never was, nor will be, possessed by another. But he is capable of still higher flights in poetry. <…> There is nothing Moore may not do, if he will but seriously set about it. In society, he is gentlemanly, gentle, and altogether more pleasing than any individual with whom I am acquainted. For his honour, principle, and independence, his conduct to * * * * speaks ‘trumpet-tongued.’

  •  

С наибольшим удовольствием я пишу леди Мельбурн — её ответы так умны и тактичны; я не встречал и половины её талантов ни в ком другом. Будь она на несколько лет моложе, какого дурака она могла бы из меня сделать, если бы пожелала — но тогда я потерял бы приятнейшего и драгоценного друга. — 24 ноября

 

To Lady Melbourne I write with most pleasure—and her answers, so sensible, so tactique—I never met with half her talent. If she had been a few years younger, what a fool she would have made of me, had she thought it worth her while,—and I should have lost a valuable and most agreeable friend.

  •  

В. Скотт, <…> несомненно, Король Парнаса и наиболее английский из поэтов. В списке живых я на второе место поставил бы Роджерса (я ценю его как последнего из лучшей школы), на третье — Мура и Кэмпбелла вместе — затем Саути, Вордсворта и Кольриджа
<…> предпочтение, какое оказывают писателям перед людьми дела, и всю шумиху, подымаемую вокруг сочинительства и сочинителей ими самими и другими, я считаю признаком изнеженности, упадка и слабости. Кто стал бы писать, если бы имел возможность делать нечто лучшее? «Действие, действие, действие» — говорил Демосфен <…>. Взгляните, какие скучные жизни, полные вечного нытья, прожила вся писательская братия, и как они все праздны и никчемны, за исключением <…> некоторых! — там же

 

… W. Scott <…> is undoubtedly the Monarch of Parnassus, and the most English of bards. I should place Rogers next in the living list (I value him more as the last of the best school) —Moore and Campbell both third—Southey and Wordsworth and Coleridge…
<…> the preference of writers to agents—the mighty stir made about scribbling and scribes, by themselves and others—a sign of effeminacy, degeneracy, and weakness. Who would write, who had any thing better to do? ‘Action’—‘action’—‘action’—said Demosthenes <…>. Look at the querulous and monotonous lives of the ‘genus;’—except <…> some <…>—what a worthless, idle brood it is!

  •  

Вчера получил очень милое письмо от Аннабеллы, на которое ответил. Странные у нас отношения и дружба! — Ни с одной стороны нет и тени любви, и началась эта дружба при обстоятельствах, которые обычно вызывают у одной из сторон холодность, у другой — отвращение. Она — незаурядная женщина и весьма мало избалована, что необычно для двадцатилетней девушки — наследницы титула и большого состояния, единственной дочери и savante, привыкшей к полной воле. Она поэтесса — математик — философ, и при всём том очень добра, великодушна, кротка и без претензий. Половины её познаний и десятой доли её преимуществ было бы довольно, чтобы вскружить любую голову. — 30 ноября

 

Yesterday, a very pretty letter from Annabella, which I answered. What an odd situation and friendship is ours!—without one spark of love on either side, and produced by circumstances which in general lead to coldness on one side, and aversion on the other. She is a very superior woman, and very little spoiled, which is strange in an heiress—a girl of twenty—a peeress that is to be, in her own right—an only child, and a savante, who has always had her own way. She is a poetess—a mathematician—a metaphysician, and yet, withal, very kind, generous, and gentle, with very little pretension. Any other head would be turned with half her acquisitions, and a tenth of her advantages.

  •  

Абидосская невеста <…> отвлекла мои мысли от действительности и заняла их вымыслом; от себялюбивых сожалений обратила к живым воспоминаниям и увела в страну, которая в моей памяти окрашена самыми радужными и самыми зловещими, но неизменно яркими красками. — 5 декабря

 

The Bride of Abydos <…> wrung my thoughts from reality to imagination—from selfish regrets to vivid recollections—and recalled to a country replete with the brightest and darkest, but always most lively colours of my memory.

  •  

Если вычесть из жизни младенчество (когда мы живём растительной жизнью), сон, еду, питьё, застёгивание и расстёгивание, много ли останется на самую жизнь? Не больше чем лето какого-нибудь сурка. — 7 декабря

 

When one subtracts from life infancy (which is vegetation)—sleep, eating, and swilling—buttoning and unbuttoning—how much remains of downright existence? The summer of a dormouse.

  •  

Я ennuyé более обычных для меня форм этого постоянно спрягаемого мной глагола, в самом звуке которого слышится зевота; я не нахожу и не вижу, чтобы общество заметно помогало от этого недуга. Застрелиться мне лень — к тому же, это огорчило бы Августу, а может быть и **, но, с другой стороны, для Джорджа[К 2] это было бы хорошо, да и для меня неплохо; но не хочу поддаваться соблазну. — 10 декабря

 

I am ennuyé beyond my usual tense of that yawning verb, which I am always conjugating; and I don’t find that society much mends the matter. I am too lazy to shoot myself—and it would annoy Augusta, and perhaps * *; but it would be a good thing for George, on the other side, and no bad one for me; but I won’t be tempted.

  •  

Я бываю в свете только для того, чтобы нагулять аппетит к одиночеству. — 12 декабря

 

I only go out to get me a fresh appetite for being alone.

  •  

Аллен (Аллен лорда Холланда — самый знающий и один из самых способных людей, каких я знаю — истинный Мальябекки — пожиратель книг и наблюдатель нравов) дал мне почитать множество неизданных писем Бёрнса, которым и не суждено быть изданными. Они полны сквернословия и похабных песен. Какие противоречия уживаются в нём! нежность — грубость — деликатность — неотёсанность — чувствительность, чувственность — парение и ползание в грязи — низменное и божественное — всё смешано в одной горсти вдохновенного праха.
Это кажется странным — подлинный сладострастник никогда не углубляется мыслью в грубую реальность. Только идеализируя земное, материальное, физическое в наших наслаждениях, вуалируя эти подробности и вовсе о них забывая, или хотя бы никогда не называя их, даже самому себе — только так можно уберечься от отвращения к ним. — 13 декабря

 

Allen (Lord Holland’s Allen—the best informed and one of the ablest men I know—a perfect Magliabecchi—a devourer, a Helluo of books, and an observer of men) has lent me a quantity of Burns’s unpublished, and never-to-be published, Letters. They are full of oaths and obscene songs. What an antithetical mind!—tenderness, roughness—delicacy, coarseness—sentiment, sensuality—soaring and grovelling, dirt and deity—all mixed up in that one compound of inspired clay!
It seems strange; a true voluptuary will never abandon his mind to the grossness of reality. It is by exalting the earthly, the material, the physique of our pleasures, by veiling these ideas, by forgetting them altogether, or, at least, never naming them hardly to one’s self, that we alone can prevent them from disgusting.

  •  

… как-то я сказал следующее: «Всё, что Шеридан делал, всегда было par excellence лучшим в своём роде. Он написал лучшую комедию («Школа злословия»), лучшую оперу («Дуэнья» — по моему мнению, намного превосходящая «Оперу нищих», этот площадной пасквиль), лучший фарс («Критик», он даже слишком хорош для фарса), лучшее послание («Монолог о Гаррике»[К 3]) и, в довершение всего, произнёс лучшую речь (знаменитую Речь о Бегуме[К 4]), когда-либо составленную и слышанную в нашей стране». На следующий день кто-то передал эти слова Ш., и он заплакал! — 17 декабря

 

… mine was this. ‘Whatever Sheridan has done or chosen to do has been, par excellence, always the best of its kind. He has written the best comedy (School for Scandal), the best opera (The Duenna[7]—in my mind, far before that St. Giles’s lampoon, the Beggar’s Opera), the best farce (the Critic—it is only too good for a farce), and the best Address (Monologue on Garrick), and, to crown all, delivered the very best Oration (the famous Begum Speech) ever conceived or heard in this country.’ Somebody told S. this the next day, and on hearing it, he burst into tears!

  •  

До сих пор я написал всего один сонет[К 5], и то не всерьёз, в виде упражнения — и больше не напишу. Это — самые плоские, писклявые, идиотски платонические писания.[8] Я настолько не терплю Петрарку, что не желал бы даже обладать его Лаурой, на что этот хнычущий, выживший из ума метафизик не был способен. — 18 декабря

 

I never wrote but one sonnet before, and that was not in earnest, and many years ago, as an exercise—and I will never write another. They are the most puling, petrifying, stupidly platonic compositions. I detest the Petrarch so much, that I would not be the man even to have obtained his Laura, which the metaphysical, whining dotard never could.

17 ноября

править
  •  

Было время, когда я думал, что вся враждебность ко мне имеет источником Холланд-Хаус, и я рад, что ошибся, и жалею, что так поспешил со злополучной сатирой[К 6], о которой я хотел бы уничтожить самую память; но сейчас, когда её не достать, люди носятся с ней, мне кажется, просто из духа противоречия.

 

Yet I did think, at the time, that my cause of enmity proceeded from Holland-house, and am glad I was wrong, and wish I had not been in such a hurry with that confounded satire, of which I would suppress even the memory;—but people, now they can’t get it, make. a fuss, I verily believe, out contradiction.

  •  

… для англичан политика — то же, что для грека душаεΐδωλον, помимо другой души, бог её знает, какой; и обе эти вещи у них принято расценивать заодно.

 

… here, a man’s politics are like the Greek soul—an ειδωλον, besides God knows what other soul; but their estimate of the two generally go together.

  •  

Начал писать комедию и сжёг её, потому что сцены её превратились в реальность. Сжёг и роман — по той же причине. В стихах мне удаётся держаться дальше от фактов, но мысль углубляется в них . . . . . . . . . да, да, всё глубже и глубже.

 

I began a comedy, and burnt it because the scene ran into reality;—a novel, for the same reason. In rhyme, I can keep more away from facts: but the thought always runs through, through . . . . . . . . . yes, yes, through.

  •  

… в сущности, разве книга — любая книга — не пустыня, где за целый дневной переход попадаются один-два оазиса и источника? Правда, в книгах Мадам источник часто оказывается миражем (на языке критики — verbiage'ем), но всё же мы добираемся, наконец, до некого подобия храма Зевса Аммона, и тогда пройденная пустыня становится даже приятным воспоминанием, оттеняющим контраст.

 

… after all, what is a work—any—or every work—but a desert with fountains, and, perhaps, a grove or two, every day’s journey? To be sure, in Madame, what we often mistake, and ‘pant for,’ as the ‘cooling stream,’ turns out to be the mirage (criticé, verbiage); but we do, at last, get to something like the temple of Jove Ammon, and then the waste we have passed is only remembered to gladden the contrast.

23 ноября

править
  •  

Ужасный сон! Но она меня не настигла. Пусть бы мёртвые спали спокойно. Ух! Вся кровь во мне леденела — а проснуться не мог — <…> ненавижу «предрешённое заключение» этого сна. Неужели тени могут смущать меня? Да, когда они напоминают о… — неважно о чём, — но если я ещё раз увижу такой сон, то проверю, бывают ли во время другого сна, самого глубокого из всех, такие же видения.[9][К 7]

 

Such a dream!—but she did not overtake me. I wish the dead would rest, however. Ugh! how my blood chilled—and I could not wake — <…> I hate its ‘foregone conclusion.’ And am I to be shaken by shadows? Ay, when they remind us of—no matter—but, if I dream thus again, I will try whether all sleep has the like visions.

  •  

Сжёг свой Roman — как и первые сцены и наброски моей комедии — <…> многих могли бы узнать, а о других догадаться.

 

I have burnt my Roman—as I did the first scenes and sketch of my comedy—<…> some would have been recognised and others guessed at.

  •  

Всё, чего я хочу, это — устроить свои дела, поселиться в Италии или на Востоке (скорее второе) и погрузиться в литературу и языки этих стран. Прошедшие события убили во мне всякую решимость. Я теперь способен только сделать из жизни развлечение и быть зрителем в чужой игре. Даже игра корон и скипетров — что она, в сущности? Vide последний год Наполеона. Он совершенно опроверг мои фаталистические взгляды. Я думал, что если он падёт, то только когда fractus illabatur orbis[К 8], а не сойдёт постепенно в ничтожество; я думал, что всё это не просто jeu богов, а прелюдия к дальнейшим переменам и огромным событиям. Но люди никогда не двигаются дальше известной черты; и вот мы снова пятимся назад, к дурацкой старой системе равновесия в Европе: уравновешиваем соломинки на носах у королей, вместо того, чтобы оторвать эти носы! Я согласен на республику или на одного деспотического правителя, но только не на смешанное правление одного, двух и трёх. <…> Азиаты не годятся в республиканцы, зато умеют сокрушать деспотов, а это почти так же важно.

 

My hopes are limited to the arrangement of my affairs, and settling either in Italy or the East (rather the last), and drinking deep of the languages and literature of both. Past events have unnerved me; and all I can now do is to make life an amusement, and look on, while others play. After all—even the highest game of crowns and sceptres, what is it? Vide Napoleon’s last twelvemonth. It has completely upset my system of fatalism. I thought, if crushed, he would have fallen, when ‘fractus illabatur orbis,’ and not have been pared away to gradual insignificance;—that all this was not a mere jeu of the gods, but a prelude to greater changes and mightier events. But Men never advance beyond a certain point;—and here we are, retrograding to the dull, stupid, old system,—balance of Europe—poising straws upon kings’ noses, instead of wringing them off! Give me a republic, or a despotism of one, rather than the mixed government of one, two, three. <…> The Asiatics are not qualified to be republicans, but they have the liberty of demolishing despots,—which is the next thing to it.

6 декабря

править
  •  

Мир человеческой мысли беспределен; не всё ли равно, кто обогнал, а кто отстал, если бег не имеет цели? Храм славы, как храм персов — это вся вселенная; алтарями служат вершины гор.

 

Surely the field of thought is infinite;—what does it signify who is before or behind in a race where there is no goal? The temple of Fame is like that of the Persians, the Universe;—our altar, the tops of mountains.

  •  

Дневник доставляет мне облегчение. Когда я утомлён — а это обычное моё состояние — я достаю его и все туда заношу. Но перечитывать его я не могу, и один бог знает, какие противоречия могут там оказаться. Если я откровенен с собой (а я боюсь, что мы никому столько не лжём, как самим себе), каждая страница должна опровергать предыдущую и целиком от неё отрекаться. <…>
Мои mems.— настоящие вехи рассеянности, нечто вроде маяка, у которого корабли разбиваются под самым носом. Всякий раз, взглянув на одну из таких записей, я вижу, что не забыл забыть.

 

This journal is a relief. When I am tired—as I generally am—out comes this, and down goes every thing. But I can’t read it over;—and God knows what contradictions it may contain. If I am sincere with myself (but I fear one lies more to one’s self than to any one else), every page should confute, refute, and utterly abjure its predecessor. <…>
My Mems. are the very land-marks of forgetfulness;—something like a lighthouse, with a ship wrecked under the nose of its lantern. I never look at a Mem. without seeing that I have remembered to forget.

  •  

Голова моя набита самым бесполезным хламом. Странно, что когда я читаю, то выношу только лёгкий бульон — из чего угодно, кроме романов. Я уже много лет не заглядывал ни в один, <…> а вчера просмотрел худшие места «Монаха». Эти описания могли бы быть сочинены Тиберием на Капри — они вымучены. Мысли пресыщенного сластолюбца, стремящегося возбудить себя. Не могу себе представить, как можно написать такое в двадцать лет — тогдашний возраст автора. В них нет ничего естественного — это настойка на шпанских мухах. Подобное мог писать Бюффон, перед смертью впавший в отвратительное старческое слабоумие.

 

My head is crammed with the most useless lumber. It is odd that when I do read, I can only bear the chicken broth of—any thing but Novels. It is many a year since I have looked into one <…> till I looked yesterday at the worst parts of the Monk. These descriptions ought to have been written by Tiberius at Caprea—they are forced—the philtred ideas of a jaded voluptuary. It is to me inconceivable how they could have been composed by a man of only twenty—his age when he wrote them. They have no nature—all the sour cream of cantharides. I should have suspected Buffon of writing them on the deathbed of his detestable dotage.

  •  

Сейчас выкурю две сигары и — спать. Сигары здесь не сохраняются. Они стареют как donna di quaranti anni под африканским солнцем. Лучшие из них — гаванские, но ни одна не сравнится с кальяном или наргиле. У турок табак слаб, а кони не выхолощены — как и подобает. Я обязан дневнику хотя бы уже тем, что он не даёт мне сочинять стихи, во всяком случае — сохранять их. Только что бросил в огонь поэму (и он, к моему удовольствию, отлично разгорелся), а замысел ещё одной поэмы выкурил из своей головы. Хорошо было бы с такой же лёгкостью избавляться от мыслей или хотя бы от сумятицы в них.

 

I shall now smoke two cigars, and get me to bed. The cigars don’t keep well here. They get as old as a donna di quaranti anni in the sun of Africa. The Havannah are the best;—but neither are so pleasant as a hooka or chibouque. The Turkish tobacco is mild, and their horses entire—two things as they should be. I am so far obliged to this Journal, that it preserves me from verse,—at least from keeping it. I have just thrown a Poem into the fire (which it has relighted to my great comfort), and have smoked out of my head the plan of another. I wish I could as easily get rid of thinking, or, at least, the confusion of thought.

  •  

В жене было бы моё спасение. До сих пор жёны моих знакомых сделали для меня мало хорошего. <…> Она имела бы полную свободу; я с женщинами добр и покладист; и если только не влюблюсь в неё, чего я постараюсь не делать, мы будем весьма благополучной парой. Что касается поведения, пусть остерегается. Но если я полюблю, то буду ревновать — потому-то я и не хочу влюбляться. Впрочем, на мой характер нельзя полагаться; боюсь, что я не сумею проявить терпение, требуемое bienséance от женатого человека в моём положении. Развод губит бедную femme, а возмещение убытков — утешение слабое. Да, боюсь, что мой нрав толкнёт меня на какую-нибудь восточную месть, или, во всяком случае, на апелляцию к суду двенадцати шагов. Поэтому «ничего этого мне не надо»[10]; я останусь одиноким холостяком, хотя мне иной раз хочется иметь кого-нибудь рядом, чтобы зевать за компанию. — 16 января

 

A wife would be my salvation. I am sure the wives of my acquaintances have hitherto done me little good. <…> She would have her own way; I am good-humoured to women, and docile; and, if I did not fall in love with her, which I should try to prevent, we should be a very comfortable couple. As to conduct, that she must look to. But if I love, I shall be jealous;—and for that reason I will not be in love. Though, after all, I doubt my temper, and fear I should not be so patient as becomes the bienséance of a married man in my station. Divorce ruins the poor femme, and damages are a paltry compensation. I do fear my temper would lead me into some of our oriental tricks of vengeance, or, at any rate, into a summary appeal to the court of twelve paces. So ‘I’ll none on ’t,’ but e’en remain single and solitary;—though I should like to have somebody now and then, to yawn with one.

  •  

… благодаря безразличию, я упростил свои политические убеждения и свёл их к крайней ненависти ко всем существующим правительствам; это — самое простое, ясное и приятное чувство, какое можно вообразить, так что наступление всемирной республики незамедлительно превратит меня в сторонника полного деспотизма. Дело в том, что на всей земле богатства дают власть, а бедность есть рабство, и для народа один строй не лучше и не хуже другого. Я буду держаться своей партии, потому что так велит честь, но что касается убеждений, то политика не стоит убеждений. Иное дело — поведение: если присоединиться к одной из партий, надо её держаться. Я ни в чём не проявляю последовательности, кроме как в политике, а это, вероятно, происходит от моего полнейшего к ней равнодушия. — там же

 

… by the blessing of indifference, I have simplified my politics into an utter detestation of all existing governments; and, as it is the shortest and most agreeable and summary feeling imaginable, the first moment of an universal republic would convert me into an advocate for single and uncontradicted despotism. The fact is, riches are power, and poverty is slavery, all over the earth, and one sort of establishment is no better, nor worse, for a people than another. I shall adhere to my party, because it would not be honourable to act otherwise; but, as to opinions, I don’t think politics worth an opinion. Conduct is another thing:—if you begin with a party, go on with them. I have no consistency, except in politics; and that probably arises from my indifference on the subject altogether

  •  

Хобхаус <…> сообщил мне странный слух: будто бы я и есть <…> подлинный Корсар, и часть моих странствий окутана тайной. Гм! — Люди иногда подходят близко к истине; но никогда не угадывают её целиком. Х. не знает, что я делал на следующий год после его отъезда из Леванта; и никто не знает, — <…> и всё это ложь, — и вместе с тем, «я вижу, что бес мне лгал двусмысленною правдой!»[11]10 марта

 

Hobhouse <…> told me an odd report,—that I am <…> the veritable Corsair, and that part of my travels are supposed to have passed in privacy. Um!—people sometimes hit near the truth; but never the whole truth. H. don’t know what I was about the year after he left the Levant; nor does any one—<…> however, it is a lie—but, ‘I doubt the equivocation of the fiend that lies like truth!’

  •  

Прочёл сатиру на самого себя под названием «Анти-Байрон» и сказал Мюррею, что он может её издать, если хочет. Автор ставит целью доказать, что я безбожник и непрестанно злоумышляю против законов и правительства.[К 9] <…> Подобно мухе в басне, я, как видно, сел на колесо, вздымающее много пыли[К 10]; но, в отличие от упомянутой мухи, не утверждаю, что всю эту пыль поднял именно я. — 15 марта

 

Redde a satire on myself, called ‘Anti-Byron,’ and told Murray to publish it if he liked. The object of the author is to prove me an Atheist and a systematic conspirator against law and government. <…> Like the fly in the fable, I seem to have got upon a wheel which makes much dust; but, unlike the said fly, I do not take it all for my own raising.

  •  

Кой чёрт дёрнул меня взяться за сочинительство! <…> Такова человеческая природа — во всяком случае, моя; правда, я буду о себе лучшего мнения, если у меня хватит ума остановиться хоть теперь. Если у меня будет жена, а у жены — сын (от кого бы то ни было), я воспитаю своего наследника в самом анти-поэтическом духе — сделаю из него адвоката, или пирата, или что угодно. Но если он станет сочинять, я уж наверняка буду знать, что он не мой сын, и лишу его наследства. — 17 марта

 

What the devil had I to do with scribbling? <…> Such is human nature, at least my share of it;—though I shall think better of myself, if I have sense to stop now. If I have a wife, and that wife has a son—by any body—I will bring up mine heir in the most anti-poetical way—make him a lawyer, or a pirate, or—any thing. But if he writes too, I shall be sure he is none of mine, and cut him off with a Bank token.

  •  

Прочёл только что вышедший 44-й номер «Эдинбургского». В начале статьи о «Покровительстве» мисс Эджуорт нашёл весьма похвальный отзыв о себе. <…> Я часто <…> слышал от тех, кто знает Джеффри, самые лестные отзывы о нём, за многое, помимо таланта. Хвалю его за это; не потому, что он похвалил меня (меня столько хвалили и поносили поочерёдно, что я стал безразличен и к тому и к другому <…>), но за то, что он, вероятно, единственный, кто, при тех отношениях, в каких мы с ним находимся или находились, имел великодушие так поступить; на это мог рискнуть только большой человек. — 20 марта

 

Redde the Edinburgh, 44, just come out. In the beginning of the article on ‘Edgeworth’s Patronage,’ I have gotten a high compliment, I perceive. <…> I have often <…> heard Jeffrey most highly commended by those who know him for things independent of his talents. I admire him for this—not because he has praised me (I have been so praised elsewhere and abused, alternately, that mere habit has rendered me as indifferent to both <…>), but because he is, perhaps, the only man who, under the relations in which he and I stand or stood, with regard to each other, would have had the liberality to act thus; none but a great soul dared hazard it.

  •  

… моего бедного маленького кумира, Наполеона, сбросили с пьедестала, а воры вошли в Париж. Сам виноват. Подобно Милону, он хотел разодрать дуб; но тот сомкнулся и защемил ему руку, и теперь звери — не только лев и медведь, но даже грязный шакал — могут растерзать его. Московская зима защемила ему руки — с тех пор он дрался ногами и зубами. Зубы его ещё могут оставлять следы; и «я смекаю», <…> что он ещё им покажет. Он у них в тылу — между ними и их домом. Спрашивается: сумеют ли они туда вернуться? — 8 апреля

 

… find my poor little pagod, Napoleon, pushed off his pedestal;—the thieves are in Paris. It is his own fault. Like Milo, he would rend the oak; but it closed again, wedged his hands, and now the beasts—lion, bear, down to the dirtiest jackall—may all tear him. That Muscovite winter wedged his arms;—ever since, he has fought with his feet and teeth. The last may still leave their marks; and ‘I guess now’, <…> that he will yet play them a pass. He is in their rear—between them and their homes. Query—will they ever reach them?

  •  

Наполеон Буонапарте отрёкся от всемирного престола. <…> Как! Дождаться, чтобы враг вступил в столицу и тогда только заявить о своей готовности отказаться от того, что уже потеряно!! «Что за ханжа, за праведный обманщик!»[12]. <…>
Не знаю, — но мне кажется, что я, даже я (букашка в сравнении с этим человеком) ставил свою жизнь на карту ради ставок, в миллион раз меньших. <…> Увы! Царственный алмаз оказался с изъяном и едва ли пригодится теперь даже стекольщику; а историк не оценит его и в дукат. — 9 апреля

 

Napoleon Buonaparte has abdicated the throne of the world. <…> What! wait till they were in his capital, and then talk of his readiness to give up what is already gone!! ‘What whining monk art thou—what holy cheat?’ <…>
I don’t know—but I think I, even I (an insect compared with this creature), have set my life on casts not a millionth part of this man’s. <…> Alas! this imperial diamond hath a flaw in it, and is now hardly fit to stick in a glazier’s pencil:—the pen of the historian won’t rate it worth a ducat.

  •  

Оба полюса скованы льдом — и северный, и южный — таковы и все крайности — больше всего бедствий на вершине и на дне, у императора и у нищего, у одного — когда он не добудет шести пенсов, у другого — когда лишается трона. Есть, разумеется, и скучная середина — равноденственная линия,— но никто не знает, где её искать, кроме как на карте. <…>
Больше я не стану вести дневника об этих вчерашних светильниках; и чтобы не возвращаться, как собака, к блевотине воспоминаний, я вырываю из тетради оставшиеся листы и пишу — рвотным сиропом вместо чернил — что «Бурбоны восстановлены на престоле!!!» — 19 апреля

 

There is ice at both poles, north and south—all extremes are the same—misery belongs to the highest and the lowest only,—to the emperor and the beggar, when unsixpenced and unthroned. There is, to be sure, a damned insipid medium—an equinoctial line—no one knows where, except upon maps and measurement. <…>
I will keep no further journal of that same hesternal torch-light; and, to prevent me from returning, like a dog, to the vomit of memory, I tear out the remaining leaves of this volume, and write, in Ipecacuanha,—‘that the Bourbons are restored!!!’

  •  

Филдинг (Гомер человеческой природы в прозе)… — 4 января, Равенна

 

… Fielding (the prose Homer of human nature)…

  •  

Решили, что Р[еволюция] начнётся 7—8 марта, чему я верил бы, если бы она не была уже однажды назначена на октябрь 1820 года. Но болонцы не пожелали объединиться с романьольцами. — 5 января

 

Settled that the R. will break out on the 7th or 8th of March, in which appointment I should trust, had it not been settled that it was to have broken out in October, 1820. But those Bolognese shirked the Romagnuoles.

  •  

<карбонарии> хотят поднять здесь восстание и почтить меня приглашением участвовать. Что ж, я не отступлю, хотя не вижу в них достаточно силы и решимости, чтобы добиться больших результатов. Но, вперёд! — пора действовать настала, и что значит твоя особа, если можно передать в грядущее хоть одну живую искру того нетленного, что достойно сохраниться от прошлого? Дело не в одном человеке и не в миллионе людей, а в духе свободы, который надо распространять. Волны, атакующие берег, разбиваются одна за другой, но океан всё же побеждает. <…> Точно так же, сколько бы отдельных людей ни принести в жертву, великое дело будет шириться и крепнуть; оно снесёт все бесплодные утёсы и оплодотворит (ибо водоросли удобряют почву) всё, что можно возделать. — 9 января

 

They mean to insurrect here, and are to honour me with a call thereupon. I shall not fall back; though I don’t think them in force or heart sufficient to make much of it. But, onward!—it is now the time to act, and what signifies self, if a single spark of that which would be worthy of the past can be bequeathed unquenchedly to the future? It is not one man, nor a million, but the spirit of liberty which must be spread. The waves which dash upon the shore are, one by one, broken, but yet the ocean conquers, nevertheless. <…> In like manner, whatever the sacrifice of individuals, the great cause will gather strength, sweep down what is rugged, and fertilise (for sea-weed is manure) what is cultivable.

  •  

Мюррей пишет, что в Лондоне хотят ставить Трагедию о Марино Фальеро — очень глупо, потому что она написана для чтения. Я протестовал против такого произвола (который, по-видимому, узаконен для каждого напечатанного произведения, хотя бы против воли автора), <…> но надеюсь, что в нём не окажется надобности и что они сразу увидят, что пьеса не предназначена для сцены.[3] Она чересчур правильна — действие совершается за 24 часа — мало перемен места — нет ничего мелодраматического — никаких неожиданностей, испугов, потайных дверей, никаких удобных случаев для того, чтобы «трясти головой и топать каблуками», — и никакой любви, этого главного ингредиента новейших[13] пьес. — 12 января

 

Murray writes that they want to act the Tragedy of Marino Faliero;—more fools they, it was written for the closet. I have protested against this piece of usurpation (which, it seems, is legal for managers over any printed work, against the author’s will), <…> but I still would hope that it will not be necessary, and that they will see, at once, that it is not intended for the stage. It is too regular—the time, twenty-four hours—the change of place not frequent—nothing melodramatic—no surprises—no starts, nor trap-doors, nor opportunities ‘ for toeing their heads and kicking tlieir heels'—and no love, the grand ingredient of a modern play.

  •  

Скотт несомненно удивительнейший писатель нашего времени. Его романы сами по себе составляют целую особую новую литературу, а поэзия не уступает любой другой, если не лучше (хотя и исходит из неверного принципа), и только потому стала менее популярна, что учёной братии наскучило слышать, как «Аристида называют справедливым», а Скотта — самым лучшим, и она объявила на него гонение. — там же

 

Scott is certainly the most wonderful writer of the day. His novels are a new literature in themselves, and his poetry as good as any—if not better (only on an erroneous system)—and only ceased to be so popular, because the vulgar learned were tired of hearing “Aristides called the Just”, and Scott the Best, and ostracised him.

  •  

Грильпарцер велик — на древний лад — менее прост, чем древние, но очень прост для современного автора — по временам слишком мадам-де-Сталевский— но в общем большой и хороший писатель. — там же

 

Grillparzer is grand—antique—not so simple as the ancients, but very simple for a modern—too Madame de Staelish, now and then—but altogether a great and goodly writer.

  •  

Времена королей быстро близятся к концу. Кровь будет литься как вода, а слёзы — как туман; но народы в конце концов победят. Я не доживу до этих времён, но их предвижу. — 13 января

 

The king-times are fast finishing. There will be blood shed like water, and tears like mist; but the peoples will conquer in the end. I shall not live to see it, but I foresee it.

  •  

Если они соберутся — «что весьма сомнительно» — они не наберут и тысячи человек. А все из-за того, что простой народ не заинтересован — только высшие и средние слои. А хорошо было бы привлечь на нашу сторону крестьян — это храбрая, свирепая порода двуногих леопардов. Но болонцы не пойдут — а романьольцы без них не смогут. — 24 января

 

If they gather,—“whilk is to be doubted”,—they will not muster a thousand men. The reason of this is, that the populace are not interested,—only the higher and middle orders. I wish that the peasantry were; they are a fine savage race of two-legged leopards. But the Bolognese won’t—the Romagnuoles can’t without them.

  •  

Обдумывал сюжеты четырёх будущих трагедий; <…> я не уверен, что не попытаюсь написать о Тиберии. Мне кажется, что я смог бы извлечь трагическое, во всяком случае моё трагическое, из угрюмого затворничества и старости этого деспота — и даже из его жизни на Капри — если смягчить детали и показать отчаяние, которое привело к таким порочным наслаждениям. Только мощный и мрачный дух, когда он повержен, мог прибегнуть к подобным одиноким ужасам — когда он, к тому же стар и в то же время властелин мира. — 28 января

 

Pondered the subjects of four tragedies to be written; <…> I am not sure that I would not try Tiberius. I think that I could extract a something, of my tragic, at least, out of the gloomy sequestration and old age of the tyrant—and even out of his sojourn at Caprea—by softening the details and exhibiting the despair which must have led to those very vicious pleasures. For none but a powerful and gloomy mind overthrown would have had recourse to such solitary horrors,—being also, at the same time, old and the master of the world.

  •  

Отчего на вершине всех человеческих стремлений и успехов <…> примешиваются некоторое сомнение и печаль — страх перед грядущим — сомнение в настоящем — воспоминания о прошлом, заставляющие предугадать будущее? <…> Быть может потому, что на вершине мы более исего подвержены головокружению и что с большой высоты падать страшное — чем выше, тем ужаснее и величественнее. Мне кажется поэтому, что страх отчасти относится к приятным ощущениям; Надежда, во всяком случае, к ним относится; а разве бывает Надежда без примеси страха где-то в глубине? А что может быть сладостнее Надежды? И если бы не Надежда, где было бы будущее? — в аду. Где находится настоящее, говорить бесполезно, большинство из нас и без того это знает. Что касается прошедшего, — что остаётся от него в памяти? Обманутые надежды; во всех делах людских мы видим Надежду, — Надежду, — Надежду. Любого обладания нам хватает на шестнадцать минут, хоть я их и не считал. Откуда бы мы ни начинали, мы знаем, где всё должно окончиться. — там же

 

Why, at the very height of desire and human pleasure <…> does there mingle a certain sense of doubt and sorrow—a fear of what is to come—a doubt of what is—a retrospect to the past, leading to a prognostication of the future? (The best of Prophets of the future is the Past.) Why is this, or these?—I know not, except that on a pinnacle we are most susceptible of giddiness, and that we never fear falling except from a precipice—the higher, the more awful, and the more sublime; and, therefore, I am not sure that Fear is not a pleasurable sensation; at least, Hope is; and what Hope is there without a deep leaven of Fear? and what sensation is so delightful as Hope? and, if it were not for Hope, where would the Future be?—in hell. It is useless to say where the Present is, for most of us know; and as for the Past, what predominates in memory?—Hope baffled. Ergo, in all human affairs, it is Hope—Hope—Hope. I allow sixteen minutes, though I never counted them, to any given or supposed possession. From whatever place we commence, we know where it all must end.

  •  

Весь вечер читал Фридриха Шлегеля <…> и ничего не могу понять. Он так и сыплет словами, а ухватиться не за что. Он, как Хэзлитт в Англии, выражается прыщами — красновато-белыми пузырьками (вроде гор на географической карте), которые ничего не содержат, кроме собственных соков.
Шлегель особенно не нравится мне за то, <…> что, кажется, вот-вот изречёт нечто разумное, но внезапно гаснет, как заходящее солнце, или расплывается, как радуга, оставляя пышное смешение красок; впрочем, приведённые сравнения чересчур для него лестны. <…>
Он не так глуп, как мне показалось, когда пишет о Севере. Но о мировых делах он судит с авторитетностью, которую философ счёл бы ниже своего достоинства, а человек со здравым смыслом, чувством и сознанием собственного неведения постыдился бы обнаруживать. Он явно стремится произвести впечатление, как и его брат… — час ночи 29 января

 

I have been reading Frederick Schlegel <…> till now, and I can make out nothing. He evidently shows a great power of words, but there is nothing to be taken hold of. He is like Hazlitt, in English, who talks pimples—a red and white corruption rising up (in little imitation of mountains upon maps), but containing nothing, and discharging nothing, except their own humours.
I dislike Schlegel the worse, <…> because he always seems upon the verge of meaning; and, lo, he goes down like sunset, or melts like a rainbow, leaving a rather rich confusion, to which, however, the above comparisons do too much honour. <…>
He is not such a fool as I took him for, that is to say, when he speaks of the North. But still he speaks of things all over the world with a kind of authority that a philosopher would disdain, and a man of common sense, feeling, and knowledge of his own ignorance, would be ashamed of. The man is evidently wanting to make an impression, like his brother…

  •  

[Итальянцы] говорят о Данте, пишут о Данте, думают о нём наяву и во сне; можно было бы сказать, что сейчас они увлечены им до смешного, если бы он действительно[14] того не заслуживал. <…>
Когда Данте бывает нежен, его нежность ни с чем не сравнима. Правда, в повести о христианском Гадесе, или Аде мало места для нежности — но кто, кроме Данте, смог бы вообще найти хоть какую-нибудь «нежность» в Аду? — день 29 января

 

They talk Dante—write Dante—and think and dream Dante at this moment to an excess, which would be ridiculous, but that he deserves it. <…>
Why, there is gentleness in Dante beyond all gentleness, when he is tender. It is true that, treating of the Christian Hades, or Hell, there is not much scope or site for gentleness—but who but Dante could have introduced any “gentleness” at all into Hell?

  •  

Что у меня развивается всего сильнее, это лень и равнодушие, даже более того — отвращение ко всему. Я выхожу из этого состояния, только когда прихожу в ярость. Думаю, что кончу, как Свифт, «начиная с головы» (если не кончу раньше от несчастного случая или чего-нибудь подобного). Признаюсь, что не жду этого с таким ужасом, как ожидал он, уже за несколько лет. Но в моём возрасте (тридцать три) Свифт едва начал жить, тогда как я чувствую себя стариком. — 2 февраля

 

What I feel most growing upon me are laziness, and a disrelish more powerful than indifference. If I rouse, it is into fury. I presume that I shall end (if not earlier by accident, or some such termination), like Swift—“dying at top”. I confess I do not contemplate this with so much horror as he apparently did for some years before it happened. But Swift had hardly begun life at the very period (thirty-three) when I feel quite an old sort of feel.

  •  

… зашёл граф П[ьетро] Г[амба], чтобы сообщить мне результаты собрания К[арбонариев] Ф[аэнце] и Б[олонье]. <…> Все планы были составлены в расчёте на то, что варвары[К 11] перейдут По 15-го этого месяца. А они, получив какие-то сведения, или ещё почему-то, поторопились и перешли уже два дня назад; так что теперь в Романье остаётся только быть наготове и ждать выступления неаполитанцев. <…>
Однако у них всего пятьдесят-шестьдесят тысяч человек; с такими силами легче завоевать мир, чем покорить Италию в её нынешнем состоянии. <…>
Возможно, что Италия сбросит иго варваров, если неаполитанцы проявят стойкость и единство. Здесь эти качества, по-видимому, есть. — 9 февраля

 

… Count P. G. called upon me, to let me know the result of the meeting of the Ci. at F. and at B. <…> Every thing was combined under the idea that the Barbarians would pass the Po on the 15th inst. Instead of this, from some previous information or otherwise, they have hastened their march and actually passed two days ago; so that all that can be done at present in Romagna is, to stand on the alert and wait for the advance of the Neapolitans. <…>
As it is, they have but fifty or sixty thousand troops, a number with which they might as well attempt to conquer the world as secure Italy in its present state. <…>
It is probable that Italy will be delivered from the Barbarians if the Neapolitans will but stand firm, and are united among themselves. Here they appear so.

  •  

Вчера вечером Il Conte П[ьетро] Г[амба] прислал ко мне человека с мешком шлыков, несколько мушкетов и несколько сотен патронов, не предупредив меня, хотя виделся со мной за полчаса до этого. Примерно десять дней назад, когда здесь предполагалось поднять восстание, либералы и мои братья К[арбонарии] попросили меня приобрести оружие для нескольких наших оборванцев. Я немедленно это сделал, заказал боеприпасы и пр., и они вооружились. Сейчас восстание не может состояться из-за того, что варвары выступили на неделю раньше, чем предполагалось, а правительство издало приказ, согласно которому «все лица, хранящие у себя оружие и т. д., и т. п., подлежат и т. д., и т. п.» <…>
Если теперь это оружие обнаружат и донесут, я попаду в беду. — 16 февраля

 

Last night Il Conte P. G. sent a man with a bag full of bayonets, some muskets, and some hundreds of cartridges to my house, without apprizing me, though I had seen him not half an hour before. About ten days ago, when there was to be a rising here, the Liberals and my brethren C. asked me to purchase some, arms for a certain few of our ragamuffins. I did so immediately, and ordered ammunition, etc., and they were armed accordingly. Well—the rising is prevented by the Barbarians marching a week .sooner than appointed; and an order is issued, and in force, by the Government, “that all persons having arms concealed, etc., etc., shall be liable to, etc., etc.” <…>
In the mean time, if they are denounced or discovered, I shall be in a scrape.

  •  

Сегодня от моих приятелей — Карбонариев — не было никаких вестей; а между тем нижний этаж моего дома завален их штыками, ружьями, патронами и прочим. Видимо, они считают меня за некий склад, которым можно пожертвовать в случае неудачи. Это бы ещё ничего; если бы удалось освободить Италию, неважно, кем или чем жертвовать. Это великая цель — подлинная поэзия политики. Подумать только — свободная Италия!!! Её не было со времён Августа. — 18 февраля

 

To-day I have had no communication with my Carbonari cronies; but, in the mean time, my lower apartments are full of their bayonets, fusils, cartridges, and what not. I suppose that they consider me as a depot, to be sacrificed, in case of accidents. It is no great matter, supposing that Italy could be liberated, who or what is sacrificed. It is a grand object— the very poetry of politics. Only think—a free Italy!!! Why, there has been nothing like it since the days of Augustus.

  •  

План не удался — главари, военные и гражданские, — преданы, а неаполитанцы не только не выступили, но заявили П. правительству и варварам, что им ничего не известно!!!
<…> итальянцы из-за отсутствия единства вечно терпят поражение. <…>
Мне всегда казалось, что дело провалится, но я хотел и до сих пор хочу надеяться. — 24 февраля

 

The plan has missed—the Chiefs are betrayed, military, as well as civil—and the Neapolitans not only have not moved, but have declared to the P. government, and to the Barbarians, that they know nothing of the matter!!!
<…> the Italians are always lost for lack of union among themselves. <…>
I always had an idea that it would be bungled; but was willing to hope, and am so still.

  •  

Вчера на балу, где я выполнял обязанности socio, произошла ссора. Вице-легат имел неосторожность и наглость привести туда трёх своих слуг в масках, да ещё без билетов! несмотря на возражения. Молодые люди, бывшие на балу, едва не выбросили вице-легата из окна. Слуги его, видя эту сцену, ретировались, и он последовал за ними. Монсиньору надо бы знать, что сейчас не время позволять духовенству нарушать приличия. Ещё две минуты, ещё два шага, и весь город поднялся бы с оружием в руках и прогнал бы правительство.
Таков дух времени, а эти субъекты, по-видимому, не замечают его. — 27 февраля

 

Last night there was a row at the ball, of which I am a socio. The Vice-legate had the imprudent insolence to introduce three of his servants in masque—without tickets, too! and in spite of remonstrances. The consequence was, that the young men of the ball took it up, and were near throwing the Vice-legate out of the window. His servants, seeing the scene, withdrew, and he after them. His reverence Monsignore ought to know, that these are not times for the predominance of priests over decorum. Two minutes more, two steps further, and the whole city would have been in arms, and the government driven out of it.
Such is the spirit of the day, and these fellows appear not to perceive it.

  •  

Когда-нибудь, если я буду жив, я сумею, быть может, пролить какой-то свет на гнусное предательство, вновь погрузившее Италию в варварство, ибо был достаточно причастен к их секретам (во всяком случае в здешних местах). Сейчас у меня нет для этого ни времени, ни настроения[К 12]. Скажу только, что настоящие итальянцы тут неповинны, а только мерзавцы, пресмыкающиеся у каблука сапога[К 13], надетого сейчас гунном[К 14]; он же и растопчет их насмерть за их раболепство. — 1 мая

 

Some day or other, if dust holds together, I have been enough in the Secret (at least in this part of the country) to cast perhaps some little light upon the atrocious treachery which has replunged Italy into Barbarism. At present I have neither the time nor the temper. However, the real Italians are not to blame—merely the scoundrels at the Heel of the Boot, which the Hun now wears, and will trample them to ashes with for their Servility.

  •  

Каждый, кто едет сейчас в Грецию, должен поступать как миссис Фрай при посещении Ньюгейтской тюрьмы — т. е. не ожидать немедленных проявлений честности, но надеяться, что время и гуманное обращение искоренят нынешние воровские и грабительские наклонности.
Когда греки немного расправят члены, четыреста лет скованные цепями рабства, они уже не будут ходить, «точно у них на ногах кандалы»[16]. <…> Хуже всего то, <…> что они так чертовски лживы; подобная неспособность говорить правду не видана со времён Евы в райских кущах. Недавно один из них сетовал, зачем в английском языке существует так мало оттенков для отрицательного ответа; тогда как грек, благодаря особенностям своего скользкого языка, может так плавно переходить от «нет» к «да» и vice versa, что увильнёт от чего угодно и всё же оставит лазейку, в которую клятвопреступление может проскользнуть никем не замеченное. — 28 сентября, Кефалония

 

Whoever goes into Greece at present should do it as Mrs, Fry went into Newgate—not in the expectation of meeting with any especial indication of existing probity, but in the hope that time and better treatment will reclaim the present burglarious and larcenous tendencies which have followed this General Gaol delivery.
The limbs of the Greeks are a little less stiff from the shackles of four centuries, they will not march so much “as if they had gyves on their legs.” <…> The worst of them is that <…> they are such damned liars; there never was such an incapacity for veracity shown since Eve lived in Paradise. One of them found fault the other day with the English language, because it had so few shades of a Negative, whereas a Greek can so modify a “No” to a “Yes”, and vice versa, by the slippery qualities of his language, that prevarication may be carried to any extent and still leave a loop-hole through which perjury may slip without being perceived.

  •  

На материке содержание солдата обходится в 25 пиастров (т. е. несколько более двух долларов) в месяц на своих харчах; или пять долларов, включая харчи. Таким образом, примерно на две-три тысячи долларов в месяц <…> я мог бы содержать от пятисот до тысячи таких воинов столько времени, сколько понадобится; средств моих на это более чем достаточно (если они останутся таковы, как сейчас). Мои личные потребности весьма скромны (если не считать расхода на лошадей, ибо я плохой ходок), а доходы весьма значительны для любой страны, кроме Англии (я имею столько же, сколько получает президент Соединённых Штатов! или английский министр, или французский посол в Вене и при всех больших дворах — примерно 150 000 франков), да ещё около 3 000 000 франков я рассчитываю выручить от продажи поместья. Итак, я могу (добавив сюда ещё то, что нам достанется по обычаям войны) некоторое время содержать довольно многочисленный клан, племя или орду; а так как у меня при этом не будет иных целей, кроме благоденствия Греции, то можно надеяться, что это сослужит ей полезную службу. — 17 декабря

 

A soldier may be maintained on the Mainland for 25 piastres (rather better than two dollars a month) monthly, and find his rations out of the country, or for Jive dollars, including his paying for his rations. Therefore for between two and three thousand dollars a month, <…> I could maintain between five hundred and a thousand of these warriors for as long as necessary, and I have more means than are (supposing them to last) [sufficient] to do so. For my own personal wants are very simple (except in horses as I am no great pedestrian), and my income considerable for any country but England (being equal to the President’s of the United States! the English Secretaries of States or the French Ambassador’s at Vienna and the greater Courts—150,000 Francs, I believe), and I have hope to have sold a Manor besides for nearly 3,000,000 francs more. Thus I could (with what we should extract according to the usages of war also), keep on foot a respectable clan, or Sept, or tribe, or horde, for some time, and, as I have not any motive for so doing but the wellwishing to Greece, I should hope with advantage.

О дневниках

править
  •  

Лорд Б. говорил, что вёл очень точный дневник, куда заносил все обстоятельства своей жизни в юности и многие свои мысли; что показал его [в 1809 г.] Хобхаусу в Албании, и тот в конце концов убедил его сжечь этот дневник. Хобхауc, сказал он, лишил человечество лакомого угощения.[2]

 

Lord B. said he had kept a very exact journal of every circumstance of his life, and many of his thoughts while young, that he had let Mr. Hobhouse see it in Albania, and that he at last persuaded him to burn it. He said Hobhouse had robbed the world of a treat.[17][18]

  Джордж Финлей, письмо Л. Стэнхоупу июня 1824
  •  

Разве не забавно видеть взбешённых людей, которые от избытка ярости и слепоты вредят самим себе? Не знаю, что мешает хорошему обществу объявить лорда Байрона убийцей. Вот обвинительный акт, напечатанный в дневнике лорда Байрона, <…> он намекает на событие, воспоминание о котором смущает его сон и вызывает у него ужасное волнение. <…> И дальше: «Ужасный сон! <…> Пусть бы мёртвые спали спокойно <…>».
Он прибавляет: «Хобхаус <…> сообщил мне странный слух <…>».
Г-н Мур не прибавляет к этому никаких пояснений[1]. Должно быть, этот умный человек не заметил, что эти несколько строк станут текстом для проповедей всех священников Англии и Америки.

  Стендаль, «Лорд Байрон в Италии, рассказ очевидца», 1830
  •  

Поистине, ни один великий писатель не был так несчастлив как Байрон в своём выборе литературных душеприказчиков! <…>
После смерти Томаса Мура большое количество байроновских материалов, опубликованных им со «смягчающими» исправлениями или пропусками, исчезло совершенно, будучи или потеряно, или уничтожено душеприказчиком Мура лордом Джоном Расселом или его вдовой.[19][2]

  Дорис Мур
  •  

Свежесть непосредственного выражения мыслей и чувств, которые облекаются в слова, так сказать, на глазах у читателей, составляет одну из самых привлекательных черт писем и дневников поэта. И они действительно написаны поэтом, — тем самым, который мечтал, чтобы слово его стало молнией. Какие бы бурные страсти им ни владели, как бы ни был он удручён заботами, сомнениями и тревогой, взявшись за перо даже для разговора с самим собой, в дневнике, он ищет точного слова, единственно верного выражения. В самих стилистических особенностях его фразы, нередко незаконченной, прерываемой нетерпеливыми тире или многоточиями, с постоянно повторяющимися, столь любимыми Байроном подчёркиваниями, как бы передающими то ироническую, то нежную, то патетическую интонацию живого голоса, в дневниках и письмах Байрона запечатлено движение его поэтической мысли, поиски его воображения. <…>
Если, по замечанию английского исследователя Дж. Вильсона Найта, «проза писем и дневников Байрона представляет собой самое шекспировское, что есть в английской литературе»[20] и, то это объясняется тем, что трагедия его личной судьбы сливается здесь с общественной трагедией масс, пробуждавшихся к действию…[2]

  Анна Елистратова

См. также

править

Комментарии

править
  1. Анонимная рецензия Г. Брума на сборник стихов Байрона «Часы досуга»[4].
  2. Кузена, унаследовавшего в 1824 г. титул барона Байрона[4].
  3. Verses to the Memory of Garrick, 1779.
  4. 7 февраля 1787 в парламентской комиссии по делу У. Гастингса[4].
  5. Сонет в те годы вновь приобретал популярность в английской поэзии[8].
  6. Там он высмеял в том числе Холланда, ошибочно считая причастным к появлению рецензии Брума на «Часы досуга»[4].
  7. Перевод окончания[3]: «… но если мне снова будут сниться такие сны придётся прибегнуть к сну без сновидений».
  8. Рухнет сокрушённый мир (лат.) — Гораций, «Оды», III, 3, 8[4].
  9. О том же он написал Т. Муру 2 апреля.
  10. Травлю в печати[4].
  11. Австрийские интервенты, направленные Троппауским конгрессом для подавления Неаполитанской революции[4].
  12. Готовясь в 1823 году отплыть в Грецию, он передал своему венецианскому другу Менгальдо вместе с другими документами, очевидно, именно эти записки о своём участии в карбонарском движении в 1819—1821 годах, но тот сжёг конверт, не вскрывая[15][2].
  13. Имеются в виду либералы, стоявшие во главе неаполитанской революции, но предавшие её, испугавшись широкого размаха народного движения[4].
  14. Австрийцы[4], названные, как венгры, предками которых считали гуннов.

Примечания

править
  1. 1 2 Letters and Journals of Lord Byron: With Notices of His Life, ed. by T. Moore. 2 Vols. London, John Murray, 1830.
  2. 1 2 3 4 5 А. А. Елистратова. Дневники и письма // Байрон. Дневники. Письма. — М.: Изд-во Академии наук СССР, 1963. — С. 343-8, 355. — (Литературные памятники). — 30000 экз.
  3. 1 2 3 Там же. — С. 7-340.
  4. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 А. Н. Николюкин. Примечания // Там же. — С. 359-417.
  5. The library of literary criticism of English and American authors, ed. by C. W. Moulton, V. 1. 680-1638. Buffalo, N.Y., The Moulton Pub. Co., 1901, pp. 157-8.
  6. А. Ливергант. «Самое место в мусорной корзине…» // Иностранная литература. — 1996. — № 3.
  7. The Fortnightly. Vol. 8, 1867, p. 310.
  8. 1 2 Игорь Шайтанов. Джон Китc (1795-1812) // Джон Китс. Стихотворения и поэмы. — М.: Художественная литература, 1989. — С. 10.
  9. «Правда всякой выдумки странней…» / Перевод А. Бураковской, А. М. Зверева // Джордж Гордон Байрон. На перепутьях бытия. Письма. Воспоминания. Отклики. — М.: Прогресс, 1989. — С. 255.
  10. Шекспир, «Буря», акт IV.
  11. Шекспир, «Макбет», акт V, сц. 5.
  12. Томас Отуэй, «Спасённая Венеция» (1682), акт IV, сц. 2.
  13. П. О. Морозов, С. А. Венгеров. Примечания // Байрон. Т. II. — Библиотека великих писателей / под ред. С. А. Венгерова. — СПб.: Брокгауз-Ефрон, 1905. — С. XXXII.
  14. Л. Ю. Шепелевич. Предисловие к «Пророчеству Данте» // Байрон. Т. II. — С. 131.
  15. Iris Оrigo, The Last Attachment. The Story of Byron and Teresa Guiccioli. London, 1949, p. 15.
  16. Шекспир, «Генрих IV», часть I, акт IV, сц. 2.
  17. Leicester Stanhope, Greece in 1823, 1824 <…> and 1825. London, 1825, p. 526.
  18. Leslie Α. Marchand. Byron. A Biography. London, John Murray, 1957, Vol. I, p. 212.
  19. D. L. Moore, The Late Lord Byron: Posthumous Dramas. Philadelphia: J. B. Lippincott, 1961, pp. 273-5.
  20. G. Wilson Knight. Byron's Dramatic Prose. The University of Nottingham, 1954, p. 15.

Ссылки

править
  • Byron. A Self-Portrait. Letters and Diares. Edited by Peter Quennell. London, 1950. Vol. I, Vol. II.