Разрозненные мысли (Байрон)

«Разрозненные мысли» (англ. Detached Thoughts) — преимущественна автобиографическая записная книжка Джорджа Байрона, которую он вёл с 15 октября по 6 ноября 1821 года и 18 мая 1822. Все до № 112 написаны во 2-й половине октября. Впервые полностью изданы в 1904 году[1]. Перевод З. Е. Александровой (с незначительными уточнениями), часть гиперссылок — по А. Н. Николюкину[2].

Цитаты

править
  •  

… за последние девять лет меня или мою поэзию сравнивали — на английском, французском, немецком, <…> итальянском и португальском языках — с РуссоГётеЮнгомАретиноТимоном Афинским — «алебастровым сосудом, светящимся изнутри» — Сатаной — ШекспиромБонапартомТибериемЭсхиломСофокломЭврипидом — Арлекином — Клоуном — Стернгольдом и Гопкинсом[3][2] — «Комнатой Ужасов» — Генрихом VIIIШеньеМирабоР. Далласом-младшим (школьником) — МикеланджелоРафаэлемпетиметромДиогеномЧайльд ГарольдомЛарой — графом из «Беппо» — МильтономПоупомДрайденомБёрнсомСэведжемЧаттертоном — <…> шекспировским лордом Бироном — поэтом Черчиллем — актёром КиномАльфиери и т. д., и т. д., и т. д. <…>
Предмет стольких противоречивых сравнений должен, вероятно, быть не похож ни на одно из упомянутых лиц; но что же он, в таком случае, за человек — это я сказать не берусь, да и никто не возьмётся.
Моя мать, когда мне не было ещё двадцати лет, уверяла, что я похож на Руссо; то же говорила мадам де Сталь в 1813 году, и нечто подобное можно найти в «Эдинб. обозрении» в рецензии на IV песнь «Ч-д Г-да». Я не вижу никакого сходства: он писал прозой, я — стихами; он был из народа, я — аристократ; он был философом, я — нет; он опубликовал своё первое произведение сорока лет от роду, а я — восемнадцати; его первое сочинение вызвало всеобщее одобрение, моё — наоборот; он женился на своей домоправительнице, а я не смог управиться с женой; он считал весь мир в заговоре против него, а мой маленький мир считает, судя по брани, какой меня осыпают в печати и в различных кружках, что я замыслил заговор против всех; он любил ботанику, а я люблю цветы, травы и деревья, но ничего не смыслю в их родословных; он сочинял музыку, а я знаю в ней лишь то, что улавливаю на слух, и ничего никогда не усваивал путём изучения, даже иностранный язык, а все только на слух, на память, наизусть; у него была плохая память, у меня — во всяком случае была отличная; <…> он писал медленно и тщательно, я — быстро и почти без усилий; он не умел ни ездить верхом, ни плавать; не был он и «искусен в фехтовании»[4]; я — превосходный пловец и сносный, хотя и не лихой, наездник (после того как в восемнадцать лет сломал ребро во время галопа), я и фехтовал недурно, особенно шотландским палашом; неплохо также боксировал, если сохранял самообладание, что было для меня трудно <…>.
В общем я считаю, что сравнение ни на чём не основано. Я говорю это без всякой досады, ибо Руссо был великий человек, и сравнение было бы достаточно лестным; но мне не хочется льстить себе пустыми химерами.

 

… I have seen myself compared personally or poetically, in English, French, German, <…> Italian, and Portuguese, within these nine years, to Rousseau—Göethe—Young—Aretino—Timon of Athens—“An Alabaster Vase lighted up within”—Satan—Shakespeare—Buonaparte—Tiberius—Aeschylus—Sophocles—Euripides—Harlequin—The Clown—Sternhold and Hopkins—to the Phantasmagoria—to Henry the 8th—to Chenies—to Mirabeau—to young R. Dallas (the Schoolboy)—to Michael Angelo—to Raphael—to a petit maître—to Diogenes—to Childe Harold—to Lara—to the Count in Beppo—to Milton—to Pope—to Dryden—to Burns—to Savage—to Chatterton—to <…> “Lord Biron” in Shakespeare—to Churchill the Poet—to Kean the Actor—to Alfieri, &c., &c., &c. <…>
My Mother, before I was twenty, would have it that I was like Rousseau, and Madame de Staël used to say so too in 1813, and the Edinh Review has something of the sort in its critique on the 4th Canto of Che Hd. I can’t see any point of resemblance: he wrote prose, I verse: he was of the people, I of the Aristocracy: he was a philosopher, I am none: he published his first work at forty, I mine at eighteen: his first essay brought him universal applause, mine the contrary: he married his house— keeper, I could not keep house with my wife: he thought all the world in a plot against him, my little world seems to think me in a plot against it, if I may judge by their abuse in print and coterie: he liked Botany, I like flowers, and herbs, and trees, but know nothing of their pedigrees: he wrote Music, I limit my knowledge of it to what I catch by Ear—I never could learn any thing by study, not even a language, it was all by rote and ear and memory: he had a bad memory, I had at least an excellent one: <…> he wrote with hesitation and care, I with rapidity and rarely with pains: he could never ride nor swim “nor was cunning of fence”, I am an excellent swimmer, a decent though not at all a dashing rider (having staved in a rib at eighteen in the course of scampering), and was sufficient of fence—particularly of the Highland broadsword; not a bad boxer when I could keep my temper, which was difficult <…>.
Altogether, I think myself justified in thinking the comparison not well founded. I don’t say this out of pique, for Rousseau was a great man, and the thing if true were flattering enough; but I have no idea of being pleased with a chimera.

  •  

Я ещё не слышал никого, кто удовлетворял бы моему идеалу оратора. <…> Уитбреда можно назвать Демосфеном дурного вкуса и вульгарного неистовства; но вместе с тем в нём много силы и чего-то характерно английского. <…> Бердетт сладок и серебрист, как сам Велиал, и, вероятно,— любимый оратор в Пандемониуме; по крайней мере, я всегда слышал, как сельские джентльмены и министерская нечисть хвалили его речи и прибегали из кафе Беллами, когда он брал слово. <…>
Я сильно сомневаюсь, обладают ли англичане красноречием в собственном смысле слова; я склонен думать, что им в большой степени обладали ирландцы и будут обладать французы, у которых уже был Мирабо. Из англичан ближе всего к подлинным ораторам лорд Чатам и Бёрк. <…>
Но ни от одного из них — хорошего, плохого или среднего — я не слышал речи, которая не была бы чрезмерно длинна для публики и понятна лишь местами. Все они обманывают ожидания слушателей и чрезвычайно скучны для тех, кто вынужден слушать их часто. Шеридана я слышал только раз и то недолго; но мне понравился его голос, манера и остроумие; он — единственный, кого мне хотелось слушать подольше. В обществе я встречал его часто; он был великолепен! Он <…> не щадил <…> никого: ни громких имён, ни остряков, ни ораторов, ни поэтов. <…> Бедняга! Он очень быстро и сильно напивался. — 5

 

I have never heard any one who fulfilled my Ideal of an Orator. <…> Whitbread was the Demosthenes of bad taste and vulgar vehemence, but strong and English. <…> Burdett is sweet and silvery as Belial himself, and I think the greatest favourite in Pandemonium; at least I always heard the Country Gentlemen and the ministerial devilry praise his speeches upstairs, and run down from Bellamy’s when he was upon his legs. <…>
I doubt greatly if the English have any eloquence, properly so called, and am inclined to think that the Irish had a great deal, and that the French will have, and have had in Mirabeau. Lord Chatham and Burke are the nearest approaches to Orators in England. <…>
But amongst all these—good, bad, and indifferent—I never heard the speech which was not too long for the auditors, and not very intelligible except here and there. The whole thing is a grand deception, and as tedious and tiresome as may be to those who must be often present. I heard Sheridan only once, and that briefly; but I liked his voice, his manner, and his wit: he is the only one of them I ever wished to hear at greater length. In society I have met him frequently: he was superb! He <…> attacked <…> every body else—high names, and wits, and orators, some of them poets also. <…> Poor fellow! he got drunk very thoroughly and very soon.

  •  

Однажды он при мне стал читать свою «Монодию о Гаррике»[5]. Увидя посвящение леди Спенсер, он пришёл в ярость и закричал, что «это подделка, что он никогда ничего не посвящал этой проклятой ханже и суке» и т. д., и т. д. и не успокаивался добрых полчаса… — 7

 

One day I saw him take up his own “Monody on Garrick.” He lighted upon the dedication to the Dowager Lady Spencer: on seeing it he flew into a rage, and exclaimed “that it must be a forgery—that he had never dedicated anything of his to such a damned canting bitch,” &c., &c., &c.; and so went on for half an hour…

  •  

Он рассказал мне, что в день блистательного успеха его «Ш. з.» его схватили и отправили в полицейский участок за то, что он в пьяном виде скандалил на улице. — 8

 

He told me that, on the night of the grand success of his S. for S., he was knocked down and put into the watch house for making a row in the Street, and being found intoxicated by the watchmen.

  •  

Расположение Шеридана ко мне <…> основывалось на «Английских бардах и ш. обозревателях». Он сказал мне, что равнодушен к поэзии (в частности, к моей, не считая этой поэмы), но заключает — из неё и по другим признакам, — что из меня может выйти оратор, если я стану упражняться и посвящу себя парламентской деятельности. Он непрестанно твердил мне об этом; помню, что мой старый наставник доктор Дрюри думал то же самое, когда я был мальчиком, но у меня никогда не было охоты попробовать. Я выступил раз или два, как делают все молодые пэры, в качестве дебюта; но рассеянный образ жизни, застенчивость, высокомерие и необщительность, а, кроме того, краткость моего пребывания в Англии после совершеннолетия (всего около пяти лет) не позволили мне возобновить эти попытки. <…> но сразу же вслед за тем вышла моя поэма «Ч-д Г-д», и после этого никто уже не вспоминал о моей прозе, в том числе и я сам; она отошла на задний план, хотя мне иногда кажется, что я сумел бы чего-нибудь в ней достичь. — 10

 

Sheridan’s liking for me <…> was founded upon English Bards and S. Reviewers. He told me that he did not care about poetry (or about mine—at least, any but that poem of mine), but he was sure, from that and other symptoms, I should make an Orator, if I would but take to speaking, and grow a parliament man. He never ceased harping upon this to me, to the last; and I remember my old tutor Dr. Drury had the same notion when I was a boy: but it never was my turn of inclination to try. I spoke once or twice as all young peers do, as a kind of introduction into public life; but dissipation, shyness, haughty and reserved opinions, together with the short time I lived in England—after my majority (only about five years in all)—prevented me from resuming the experiment. <…> but just after it my poem of Che Hd was published, and nobody ever thought about my prose afterwards: nor indeed did I; it became to me a secondary and neglected object, though I sometimes wonder to myself if I should have succeeded?

  •  

Ни одна из палат парламента не внушила мне больше трепета и уважения, чем внушило бы соответствующее количество турок, собравшихся на свой Диван, или методистов в каком-нибудь сарае. <…> я больше думал о публике за стенами парламента, чем о тех, кто был внутри, — ибо я знал (как знают все), что сам Цицерон и, вероятно, даже Мессия не сумели бы повлиять на голосование хотя бы одного Епископа или Лорда Королевской Опочивальни. — 12

 

Neither house ever struck me with more awe or respect than the same number of Turks in a Divan, or of Methodists in a barn would have done. <…> the thought rather of the public without than the persons within—knowing (as all know) that Cicero himself, and probably the Messiah, could never have alter’d the vote of a single Lord of the Bedchamber or Bishop.

  •  

Всякий раз, когда меня хочет видеть американец (что бывает нередко), я соглашаюсь: во-первых, из уважения к народу, завоевавшему себе свободу твёрдостью, но без крайностей; во-вторых, потому, что эти трансатлантические посещения <…> создают у меня чувство, что я беседую с потомством с другого берега Стикса. Лет через сто-двести обитатели новых английских и испанских Атлантид будут, вероятно, хозяевами Старого света, подобно тому как Греция и вообще Европа в древности одолели свою праматерь — Азию. — 13

 

Whenever an American requests to see me (which is not unfrequently), I comply: 1stly, because I respect a people who acquired their freedom by firmness without excess; and 2ndly, because these trans-atlantic visits <…> make me feel as if talking with Posterity from the other side of the Styx. In a century or two, the new English and Spanish Atlantides will be masters of the old Countries in all probability, as Greece and Europe overcame their Mother Asia in the older, or earlier ages as they are called.

  •  

Льюиса, вообще человек добродушный, терпеть не мог Шеридана; <…> в 1816 г. он прислал мне следующую эпиграмму: <…>
Природы щедрые дары
Он обратил во зло.
В нём сердце мягко потому,
Что целиком сгнило. — 15

 

Lewis, though a kind man, hated Sheridan; <…> in 1816 Lewis sent me the following epigram: <…>
“For worst abuse of finest parts
Was Misophil begotten;
There might indeed be blacker hearts,
But none could be more rotten.”

  •  

Льюис был хорошим и умным человеком, но нудным, дьявольски нудным. Моей единственной местью или утешением бывало стравить его с каким-нибудь живым умом, не терпящим скучных людей… — 17

 

Lewis was a good man, a clever man, but a bore, a damned bore, one may say. My only revenge or consolation used to be, setting him by the ears with some vivacious person who hated Bores…

  •  

Кэрран! Вот человек, который более всего поразил меня. Что за воображение! Я никогда не встречал ничего подобного. Его опубликованная биография[6][2] и напечатанные речи не дают никакого представления об этой личности — ни малейшего. Это настоящая машина Воображения… — 24

 

Curran! Curran’s the Man who struck me most. Such Imagination! There never was any thing like it, that ever I saw or heard of. His published life, his published speeches, give you no idea of the Man—none at all. He was a Machine of Imagination…

  •  

Я любил денди: они всегда были со мной очень любезны, хотя вообще они недолюбливают литераторов и всячески изводили <…>.
По правде говоря, хотя я рано с этим покончил, на мне в юности тоже был налёт дендизма, и в двадцать четыре года я сохранил его, вероятно, достаточно, чтобы снискать расположение их светил. Я играл, пил и сдал экзамены на большинство пороков; я не отличался педантством или высокомерием, и мы мирно с ними уживались. — 29

 

I liked the Dandies — they were always very civil to me — though in general they disliked literary people <…>.
The truth is, that, though I gave up the business early, I had a tinge of Dandyism in my minority,
and probably retained enough of it, to conciliate the great ones; at four and twenty, I had gamed, and
drank, and taken my degrees in most dissipations; and having no pedantry, and not being overbearing,
we ran quietly together.

  •  

Мне представляется, что игроки должны быть довольно счастливы — они постоянно возбуждены. Женщины, вино, слава, чревоугодие и даже честолюбие по временам пресыщают; а у игрока интерес к жизни возобновляется всякий раз, когда он выбрасывает карты или кости; игру можно продлить в десять раз дольше, чем любое другое занятие. — 33

 

I have a notion that Gamblers are as happy as most people, being always excited. Women, wine, fame, the table, even Ambition, sate now and then; but every turn of the card, and cast of the dice, keeps the Gamester alive: besides one can Game ten times longer than one can do any thing else.

  •  

Я не менее двадцати раз бывал посредником или секундантом в серьёзных ссорах, и всякий раз мне удавалось уладить дело так, чтобы спасти честь обеих сторон и, вместе с тем, не допустить смертельного исхода;.. — 36

 

I have been called in as Mediator or Second at least twenty times in violent quarrels, and have always contrived to settle the business without compromising the honour of the parties, or leading them to mortal consequences;..

  •  

В 1817 г. в Венецию из Вены пришёл приказ, повелевавший архиепископу торжественно проследовать на площадь Святого Марка в карете, запряжённой четвёркой лошадей; это примерно то же, что приказать лондонскому лорд-мэру проследовать через Темпл-Бар на своей барже. — 39

 

At Venice, in the year 1817, an order came from Vienna for the Archbishop to go in State to Saint Mark’s in his Carriage and four horses, which is much the same as commanding the Lord Mayor of London to proceed through Temple Bar in his Barge.

  •  

Когда я ещё не достиг совершеннолетия и жил <…> в столице, у Стивенса и в кофейне Принца Уэльского часто появлялся сумасшедший по имени Бэттерсби. Однажды он подошёл к какому-то злополучному чужеземцу, чей сюртук ему не понравился, и сказал: «Скажите, сэр, это вам портной так выкроил или крысы погрызли?» — 48

 

There was a Madman of the name of Battersby, that frequented Steevens’s and the Prince of Wales’s Coffeehouses, about the time when I was <…> life about town, before I was of age. One night he came up to some hapless Stranger, whose coat was not to his liking, and said, “Pray, Sir, did the tailor cut your coat in that fashion, or the rats gnaw it?”

  •  

Некий щёголь (слово «денди» тогда ещё не появилось) пришёл в П[ринца] У[эльского] и сказал жеманно: «Официант, подайте желе и стакан глинтвейна и протрите мою тарелку душистым луком». Какой-то морской офицер немедленно спародировал во весь голос: «Официант, подайте стакан чертовски крепкого грога и потрите мне жопу кирпичом[7]!» — 49 (анекдот)

 

A beau (dandies were not then christened) came into the P. of W.’s, and exclaimed, “Waiter, bring me a glass of Madeira Negus with a Jelly, and rub my plate with a Chalotte.” This in a very soft tone of voice. A Lieutenant of the Navy, who sate in the next box, immediately roared out the following rough parody: “Waiter, bring me a glass of damned stiff Grog, and rub my asshole with a brick-bat.”

  •  

… нельзя позабыть <…> знаменательные события, вроде «революции», или «чумы», или «вторжения», или «кометы», или «войны», т. е. памятных дат Человечества, которому ниспосылается столько благословений, что оно даже не включает их в календарь, как слишком обыденные. Среди календарных дат вы найдёте «Великую засуху», «Год, когда замёрзла Темза», Семилетней войны», <…> и т. д., и т. п., но вы не найдёте «обильного урожая», или «роскошного лета», или «длительного мира», или «выгодного соглашения», или «благополучного плавания». Кстати, была война Тридцатилетняя и Семидесятилетняя — а был ли когда-нибудь Семидесятилетний или Тридцатилетний мир? Да был ли когда-нибудь хоть однодневный всеобщий мир, кроме как в Китае, где секрет жалкого счастья и мира нашли в неподвижности и застое? — 51

 

… there is no forgetting <…> remarkable Era, such as “the revolution,” or “the plague,” or “the Invasion,” or “the Comet,” or “the War” of such and such an Epoch-being the favourite dates of Mankind, who have so many blessings in their lot, that they never make their Calendars from them, being too common. For instance, you see “the great drought,” “the Thames frozen over,” “the Seven years war broke out” <…> &c., &c., &c.; but you don’t see “the abundant harvest,” “the fine Summer,” “the long peace,” “the wealthy speculation,” the “wreckless voyage,” recorded so emphatically? By the way, there has been a thirty years war, and a Seventy years war: was there ever a Seventy or a thirty years Peace? Or was there ever even a day’s Universal peace, except perhaps in China, where they have found out the miserable happiness of a stationary and unwarlike mediocrity?

  •  

В 1814 г., когда я и Мур должны были обедать у лорда Грея на П. Сквере, я достал «Яванскую газету» (посланную мне Мюрреем), где обсуждались сравнительные достоинства нашей с ним поэзии. Мне показалось забавным, что мы с Муром собирались мирно разделить трапезу, в то время как в Индийском океане из-за нас шли раздоры (впрочем, газета была полугодовой давности) и батавские критики заполняли газетные столбцы. — 52

 

In the year 1814, as Moore and I were going to dine with Lord Grey in P. Square, I pulled out a “Java Gazette” (which Murray had sent to me), in which there was a controversy on our respective merits as poets. It was amusing enough that we should be proceeding peaceably to the same table, while they were squabbling about us in the Indian Seas (to be sure, the paper was dated six months before), and filling columns with Batavian Criticism.

  •  

… со средними литераторами я никогда не умел поладить, в особенности с иностранными, которых не терплю. Кроме Джордани <…> я не помню никого из них, кого мне хотелось бы увидеть вторично, разве только Меццофанти, это лингвистическое чудо, этого Бриарея[8][2] частей речи, ходячего полиглота и более того, которому следовало бы жить во времена вавилонского столпотворения, чтобы быть всеобщим переводчиком. Он <…> притом очень скромен. Я проверял его на всех языках, на которых знаю хоть одно ругательство… — 53

 

In general, I do not draw well with literary men: not that I dislike them, but I never know what to say to them after I have praised their last publication. There are several exceptions, to be sure; but then they have either been men of the world, such as Scott, and Moore, &c., or visionaries out of it, such as Shelley, &c.: but your literary every day man and I never went well in company—especially your foreigner, whom I never could abide. Except Giordani <…> I do not remember a man amongst them, whom I ever wished to see twice, except perhaps Mezzophanti, who is a Monster of Languages, the Briareus of parts of Speech, a walking Polyglott and more, who ought to have existed at the time of the tower of Babel as universal Interpreter. He is <…> unassuming also: I tried him in all the tongues of which I knew a single oath…

  •  

В Болонью приехали трое шведов, не знавших иного языка, кроме шведского. Жители в отчаянии привели их к Меццофанти. Меццофанти (при всех своих лингвистических познаниях) знал по-шведски не более, чем остальные. Но через два дня, с помощью словаря, он уже бегло разговаривал с ними… — 54

 

Three Swedes came to Bologna, knowing no tongue but Swedish. The inhabitants in despair presented them to Mezzophanti. Mezzophanti (though a great Linguist) knew no more Swedish than the Inhabitants. But in two days, by dint of dictionary, he talked with them fluently and freely…

  •  

Из актёров Кук был самым естественным, Кембл — самым сверхъестественным, Кин — чем-то средним между ними, а миссис Сиддонс одна стоила всех, кого я видел в Англии. — 56

 

Of Actors, Cooke was the most natural, Kemble the most supernatural, Kean a medium between the two, but Mrs. Siddons worth them all put together, of those whom I remember to have seen in England.

  •  

Я не раз слышал от Шеридана, что он никогда не имел «шиллинга за душой»; зато, надо отдать ему должное, он умел вытянуть немало шиллингов у других. — 58

 

I have more than once heard Sheridan say, that he never “had a shilling of his own:” to be sure, he contrived to extract a good many of other people’s.

  •  

… мы живём потому, <…> что Надежда обращается к Памяти — и обе нам лгут… — 60

 

… we live <…> because Hope recurs to Memory—both false…

  •  

В отличие от своих современников, я держусь того мнения, что наше время никак не является периодом расцвета английской поэзии: (soi-disant) поэтов стало больше, а поэзии соответственно меньше. — 66

 

One of my notions, different from those of my contemporaries, is, that the present is not a high age of English Poetry: there are more poets (soi-disant) than ever there were, and proportionally less poetry.

  •  

Поступление в университет было для меня новым и тяжёлым переживанием. Во-первых, мне так не хотелось расставаться с Харроу, хотя <…> весь последний семестр я тосковал, считая оставшиеся дни. <…> Во-вторых, мне хотелось поступить в Оксфорд, а не в Кембридж. В-третьих, я был совершенно одинок в новой среде и поэтому подавлен. Нельзя сказать, чтобы мои товарищи были необщительны, напротив — они были остроумны, гостеприимны, знатны, богаты и веселы гораздо более меня. Я вошёл в их круг, обедал и ужинал с ними и т. п., но, не знаю почему, сознание, что я уже не мальчик, было одним из самых гнетущих чувств в моей жизни. С того времени я стал почитать себя стариком, а надо сказать, что я не почитаю этот возраст. Я очень быстро прошёл все ступени порока, но они мне не нравились; ибо первые мои чувства, хотя и крайне бурные, сосредоточивались на одном объекте и не растрачивались по мелочам. С любым существом или ради него я готов был отречься и удалиться от света; но, несмотря на пылкий темперамент, которым меня наделила природа, я не мог без отвращения предаваться принятому там пошлому разврату. Но именно это отвращение и одиночество моего сердца увлекло меня к излишествам быть может более роковым, нежели те, которые так меня отталкивали; ибо я сосредоточивал на одном объекте страсть, которая, будучи поделена между многими, повредила бы мне одному. — 72

 

When I first went up to College, it was a new and a heavy hearted scene for me. Firstly, I so much disliked leaving Harrow, that <…> it broke my very rest for the last quarter with counting the days that remained. <…> Secondly, I wished to go to Oxford and not to Cambridge. Thirdly, I was so completely alone in this new world, that it half broke my Spirits. My companions were not unsocial, but the contrary—lively, hospitable, of rank, and fortune, and gay far beyond my gaiety. I mingled with, and dined and supped, &c., with them; but, I know not how, it was one of the deadliest and heaviest feelings of my life to feel that I was no longer a boy. From that moment I began to grow old in my own esteem; and in my esteem age is not estimable. I took my gradations in the vices with great promptitude, but they were not to my taste; for my early passions, though violent in the extreme, were concentrated, and hated division or spreading abroad. I could have left or lost the world with or for that which I loved; but, though my temperament was naturally burning, I could not share in the common place libertinism of the place and time without disgust. And yet this very disgust, and my heart thrown back upon itself, threw me into excesses perhaps more fatal than those from which I shrunk, as fixing upon one (at a time) the passions, which, spread amongst many, would have hurt only myself.

  •  

Если бы я мог подробно объяснить истинные причины, усилившие мою, быть может природную, склонность к той меланхолии, которая сделала меня притчей во языцех, никто бы уже не удивился; но это невозможно, ибо наделает больших бед. Я не знаю, как живут другие, но не могу себе представить ничего более странного, чем моя жизнь бывала в молодости. Я написал свои воспоминания, но опустил при этом всё действительно важное и значительное, из уважения к мёртвым, к живым и к тем, кому суждено быть и тем и другим. — 74

 

If I could explain at length the real causes which have contributed to increase this perhaps natural temperament of mine, this Melancholy which hath made me a bye-word, nobody would wonder; but this is impossible without doing much mischief. I do not know what other men’s lives have been, but I cannot conceive anything more strange than some of the earlier parts of mine. I have written my memoirs but, omitted all the really consequential and important parts, from deference to the dead, to the living, and to those who must be both.

  •  

Я иногда думаю, что мне следовало бы написать обо всём ради урока, но может оказаться, что урок послужит для подражания вместо предостережения; ибо страсть — как водоворот, который нельзя созерцать вблизи—она притягивает. — 75

 

I sometimes think that I should have written the whole as a lesson, but it might have proved a lesson to be learnt rather than avoided; for passion is a whirlpool, which is not to be viewed nearly without attraction from its Vortex.

  •  

Не стану больше размышлять над этим, чтобы не выдать тайны, которая потрясла бы потомство. — 76

 

I must not go on with these reflections, or I shall be letting out some secret or other to paralyze posterity.

  •  

Страсть проснулась во мне очень рано — так рано, что немногие поверят мне, если я назову тогдашний свой возраст и тогдашние ощущения. В этом, быть может, кроется одна из причин моей ранней меланхолии — я и жить начал чересчур рано.
В моих юношеских стихах выражены чувства, которые могли бы принадлежать человеку по крайней мере на десять лет старше, чем я тогда был; я имею в виду не основательность размышлений, а заключённый в них жизненный опыт. — 80

 

My passions were developed very early—so early, that few would believe me, if I were to state the period, and the facts which accompanied it. Perhaps this was one of the reasons which caused the anticipated melancholy of my thoughts—having anticipated life.
My earlier poems are the thoughts of one at least ten years older than the age at which they were written: I don’t mean for their solidity, but their Experience.

  •  

Тирания подобна тигру: если первый прыжок ей не удаётся, она трусливо пятится и обращается в бегство. — 84

 

If Tyranny misses her first spring, she is cowardly as the tiger, and retires to be hunted.

  •  

Мне случалось писать рецензии. «Ежемесячном обозрении» поместило некоторые мои статьи. Это было в конце 181[2] г.[2] В 1807 г. я рецензировал для журнала «Ежемесячные литературные досуги» чепуху, которую писал тогда Вордсворт. Кроме этого у меня на совести нет больше анонимных критических статей (насколько я помню), хотя наши главные журналы те раз предлагали мне писать рецензии. — 86

 

I have been a reviewer. In the “Monthly Review” I wrote some articles, which were inserted. This was in the latter part of 181[2]. In 1807, in a Magazine called “Monthly Literary Recreations,” I reviewed Wordsworth’s trash of that time. Excepting these, I cannot accuse myself of anonymous Criticism (that I recollect), though I have been offered more than one review in our principal Journals.

  •  

В солнечный день я всегда больше склонен к религиозности, точно существует некая связь между внутренним приближением к источнику света и чистоты и тем, что возжигает потайной фонарь нашей вечной жизни. — 99

 

I am always most religious upon a sun-shiny day; as if there was some association between an internal approach to greater light and purity, and the kindler of this dark lanthorn of our external existence.

  •  

Мне случалось сильно выпивать с ними обоими <…>. Шеридан был ротой гренадерских лейб-гвардейцев, а Колман — целым полком — конечно, лёгкой инфантерии, но всё же полком. — 107

 

I have got very drunk with them both <…>. Sheridan was a Grenadier Company of Life-Guards, but Colman a whole regiment—of light Infantry, to be sure, but still a regiment.

  •  

Негодяй Веллингтон — любимое детище Фортуны, но ей не удастся прилизать его так, чтобы получилось нечто приличное; если он проживёт дольше, его разобьют — это несомненно. Никогда ещё Победа не проливалась на столь бесплодную почву, как эта навозная куча тирании, где вызревают одни лишь гадючьи яйца. — 110

 

The Miscreant Wellington is the Cub of Fortune, but she will never lick him into shape: if he lives, he will be beaten—that’s certain. Victory was never before wasted upon such an unprofitable soil, as this dunghill of Tyranny, whence nothing springs but Viper’s eggs.

  •  

Я встречал Блюхера на лондонских приёмах и не помню менее почтенного старца. Обладая голосом и ухватками сержанта-вербовщика, он притязал на лавры героя; прославлять его — всё равно, что прославлять победу камня, о который кто-то споткнулся. — 111

 

I remember seeing Blucher in the London Assemblies, and never saw anything of his age less venerable. With the voice and manners of a recruiting Sergeant, he pretended to the honours of a hero; just as if a stone could be worshipped, because a Man had stumbled over it.

  •  

Моя дочь, моя жена, моя единокровная сестра, моя мать, мать моей сестры, моя внебрачная дочь и я сам — все мы единственные дети. Мать моей единокровной сестры (леди Коньерс) имела от второго брака только мою сестру, а мой отец, женившись вторично на моей матери (тоже единственной дочери), имел только меня. Такое обилие единственных детей в одной семье достаточно странно и почти похоже на рок. Но известно, что самые свирепые звери имеют самый малочисленный помёт — таковы львы, тигры и даже слоны, сравнительно кроткие. — 119 (6 ноября)

 

My daughter, my wife, my half sister, my mother, my sister’s mother, my natural daughter, and myself, are or were all only children. My sister’s Mother (Lady Conyers) had only my half sister by that second marriage (herself too an only child), and my father had only me (an only child) by his second marriage with my Mother (an only child too). Such a complication of only children, all tending to one family, is singular enough, and looks like fatality almost. But the fiercest Animals have the rarest numbers in their litters, as Lions, tigers, and even Elephants which are mild in comparison.

  •  

Не брался за эти записки несколько месяцев — продолжать ли их?
<…> я возмущён грубыми нападками, которые, как я слышал, <…> участились со всех сторон против меня и моих последних произведений. Впрочем, таким поведением англичане позорят себя больше, чем меня. Странно, но немцы говорят, что в Германии я гораздо популярнее, чем в Англии, а американцы говорили мне то же самое об Америке. Французы тоже издали много переводов (прозаических!), имевших большой успех, но я подозреваю, что их благосклонность (если таковая существует) основана на убеждении, что я не питаю любви к Англии и англичанам. — 120 (18 мая 1822, последняя запись)

 

I have not taken up this sort of Journal for many months: shall I continue it ?
<…> I indignation at the brutality of the attacks, which I hear <…> have been multiplied in every direction against me and my recent writings. But the English dishonour themselves more than me by such conduct. It is strange, but the Germans say that I am more popular in Germany by far than in England, and I have heard the Americans say as much of America. The French, too, have printed a considerable number of translations—in prose! with good success; but their predilection (if it exists) depends, I suspect, upon their belief that I have no great passion for England or the English.

Примечания

править
  1. The Works of Lord Byron. Letters and Journals, Vol. V (ed. R. E. Prothero). London, John Murray, 1904, pp. 409-468.
  2. 1 2 3 4 5 Байрон. Дневники. Письма. — М.: Изд-во Академии наук СССР, 1963. — С. 238-280, 403-9. — (Литературные памятники). — 30000 экз.
  3. Драйден высмеял их в поэме «Авессалом и Ахитофель» (1682).
  4. Шекспир, «Двенадцатая ночь», д. III, сц. 4.
  5. Verses to the Memory of Garrick, 1779.
  6. Написанная его сыном вышла в 1819 году.
  7. Толчёным кирпичом чистили снаружи металлические предметы, в т.ч. оружие.
  8. Меццофанти говорил более чем на 50 языках, а Бриарей имел 50 голов.