Письма Станислава Лема Майклу Канделю

177 писем Станислава Лема, полученных его переводчиком на английский Майклом Канделем (Кэнделом), опубликованы в сборнике «Слава и Фортуна» («Sława i Fortuna») 2013 года. Копии 15 из них и 2 черновика из своего архива Лем ранее опубликовал в сборнике «Письма, или Сопротивление материи» 2002 года. В его архиве сохранилось ещё около 10 писем, которых не было у Канделя: или черновики, или не полученные им.

Цитаты

править
  •  

Недавно я получил в качестве авторских экземпляров два школьных учебника — хрестоматии для 6-го и 10-го классов немецких школ (в ФРГ). Уверяю вас, что, если бы в сороковые годы кто-нибудь мне сказал, что после войны я стану писателем, — я бы поверил; если бы он мне напророчил Нобелевскую премию — возможно, тоже поверил бы, ведь человеческое тщеславие, как говорят, границ не знает. Но если бы этот пророк заявил мне, что эти самые немцы, которые пытаются меня раздавить как таракана, будут на моих рассказах учить своих детей немецкому языку, — нет, в это, клянусь, я бы не поверил.[1]

  •  

Моя литература, не смотря на то, какова её художественная ценность, обычно в себе содержит некую старательно упакованную Мысль, которой у других не наблюдается, то есть является оригинальной интеллектуально, и поэтому также notabene обычно наталкивается на сильное сопротивление именно интеллектуалов, которые, стыдно сказать, обычно ужасно не суверенны в своём интеллектуализме, и не знают, бедняжки, что Мысль — это не то же самое, что Мода (в данном случае Мода на определённый Фасон Мысли).[2][3]

  — 26 февраля 1976
  •  

Я больше книг написал и уничтожил в рукописи, чем издал.[2][3]

  — 26 ноября 1979
  •  

… юмор мой — инфернальный. В том-то оно и дело, иначе, полагаю, чтение было бы слишком отталкивающим. Глазурь остроумия подслащивает таблетку лишь в миг, когда её глотаешь, затем остаётся горечь, которую <…> я не сам себе придумал, ибо происходит она, скорее, извне, т.е. из мира, в котором мы обитаем. Да: Достоевский, возможно, наиболее близкий мне духовно писатель, хотя это — близость болезни, несчастья, ада, усталости и, наконец, призрака могилы, а не какая-то там иная. <…> в определённом смысле, единственный Абсолют, или единственная «модель» Бога, каковую я могу всерьёз принять — это Бог деструкцианцев из «21 путешествия» Тихого, поскольку там содержится вероисповедание — т.е. было оно описано со всей серьёзностью, на какую меня вообще хватает. В «Философии случая» довольно много эксплицитно выраженных предуведомлений о том, чем эта книга НЕ ЯВЛЯЕТСЯ, что в ней не рассмотрено, а в частности, практически полностью — эстетическая проблематика, проблематика переживания эстетического предмета, поскольку я полагаю, что для неё мой метод не подошёл бы, <…> просто я сознательно молчал на эту тему, которая кажется мне совершенно недискурсивной. <…>
Научную фантастику я разрушал в меру сил и возможностей во всём, что я о ней писал, и прежде всего как обманутый, смертельно скучающий, разочарованный и систематически одуревающий Читатель, а не просто как писатель.
<…> фактор случайности правит карьерой произведений, публика нынче пресыщена и равнодушна как никогда, искусство, тронутое лёгким безумием, пожирает собственный хвост и добирается уже до кишок самого себя, до печени — сердце уже выедено, — и какие же я могу питать иллюзии насчёт этих материй, особенно если и меня, в свою очередь, пожирает т.н. Философический Бес?[4]

 

… humor mój jest infernalny. O to właśnie szło, inaczej, myślę, lektura byłaby już nadto odpychająca. Lukier dowcipu osładza pigułkę tylko w momencie jej połykania, potem pozostaje gorycz, której <…> nie wymyśliłem sobie prywatnie, bo pochodzi ona raczej z zewnątrz, tj. ze świata, w jakim żyjemy. Tak: Dostojewski jest może najbliższym mi duchowo pisarzem, chociaż jest to bliskość choroby, nieszczęścia, piekła, zmory i wreszcie widma mogiły, a nie jakaś inna. <…> w pewnym sensie jedyny Absolut, albo jedyny „model” Boga, jaki mogę serio zaakceptować, jest Bogiem oo. Destrukcjanów z 21. podróży Tichego, bo wyznania wiary tam zawarte są, tj. były pisane z najwyższą powagą, na jaką w ogóle mnie stać. W Filozofii przypadku nie brak explicite wyrażonych zastrzeżeń, o czym ta książka NIE JEST, co w niej pominięte, a mianowicie praktycznie w całości — estetyczna problematyka, problematyka przeżycia przedmiotu estetycznego, ponieważ uważam, że jej się metoda moja nie ima, <…> po prostu milczałem świadomie na ten temat, który wydaje mi się niedyskursywny w całości. <…>
Science fiction zrujnowałem podług możliwości i sił we wszystkim, co o niej pisałem, przede wszystkim jako zawiedziony, znudzony śmiertelnie, rozczarowany, ogłupiany systematycznie Czytelnik, a nie jako pisarz.
<…> czynnik losowy zarządza karierami utworów, publiczność jest dziś znudzona i zobojętniała jak może nigdy, sztuka, tknięta lekkim wariactwem, zjada własny ogon i dobiera się już samej sobie do kiszek i do wątroby — serce już wyjedzone — i jakież ja jeszcze mogę żywić złudzenia w tej materii, zwłaszcza że właśnie mnie z kolei zjada tzwany Filozoficzny Bies?

  — 24 марта
  •  

Что до «Кибериады», то я не представляю себе вещи, более сложной в прозе. Конечно, в поэзии по-другому. Лесьмян совершенно непереводим на неславянские языки, а Рильке не удаётся вытащить из немецкого.

 

Co do Cyberiady, nie wyobrażam sobie rzeczy trudniejszej w prozie. Oczywiście co innego z poezją. Leśmian jest zupełnie nieprzetłumaczalny poza kręgiem języków słowiańskich, a Rilke nie daję się wyciągnąć z niemczyzny.

  — 26 апреля
  •  

Наделённый дьявольским умом, Гомбрович имел его, на мой взгляд, больше, чем воображения, то есть его «генератор замыслов» не является самым сильным его качеством, и видно это хотя бы потому, что практически все, им написанное, уже содержалось, как в скрученном зародыше — в его юношеской книге («Бакакай» или, если использовать довоенное название, «Дневник поры созревания»). Этот дьявольский ум он использовал также, особенно в своих «Дневниках», в качестве рычага и тарана против безжалостного молчания в своей аргентинской яме, куда был низвержен силой случая, там он создал свой собственный image, но проиграл именно как биологический человек, хотя и выиграл как писатель, поскольку процессы узнавания и распознавания на художественной бирже невозможно ускорить сверх некоторой меры никаким тактическим способом. Этот его своеобразный героизм, его умственная твёрдость при одновременной чувствительности, удивляют меня в нём более всего: ведь на самом деле у него была ужасная жизнь, но он не лгал и в то же время умел так скрывать свои слабости, что «Дневники» их не показывают, хотя и кажутся иногда исполненными «самой искренностью». <…> он был мне необычайно близок, когда, делая вид, что он не совсем серьёзен, атаковал и «подгрызал» Т. Манна, который своей необоримой и алмазно неисцарапанной олимпийскостью всегда меня раздражал, хотя я всегда высоко ценил его творчество. Так что живой человек просвечивает для меня во всём, что написал Гомбрович, и есть в этом именно какая-то особенная подлинность, присутствующая даже в его приёмчиках, в его обезьянничанье, в скандалах, которые он устраивал. <…>
«Кибериада» в тексте explicite названа всего лишь раз, как какая-то женщина в стихотворении, которое сочинила машина Трурля, <…> и наверняка это ассоциировалось у меня с Иродиадой и с «Илиадой» заодно. Так что «Кибериада» связывается с явной античностью — по-польски «Кибернавты» звучало бы для меня плохо. <…>
Нигилизм? В моих книгах? Что-то в этом роде может быть, возможно, тут Вы как-то таинственно правы. Я назвал бы это — тщетность… заботящаяся о декоре, который ей с виду противоречит. Совсем невинно говорить ужасные вещи, как бы развлекаясь и делая бесхитростные на вид «призывы»… <…> Конечно, Космос — это что-то чудовищное, и потому, что он есть везде, в столе, в экскрементах, в зубах, в костях живого человека, а не только в каких-то там звёздах и прочих туманностях. И покушения моих персонажей на Космос должны плохо кончиться, таков порядок вещей, — и мне не кажется, что здесь можно ЧЕСТНО выдумать что-то другое (другой выход). Именно потому меня так явно раздражает эта имбецильная развязность, с которой SFictioneers похлопывают по плечу этот Космос… и делают из него песочную бабку.[5]

  — 1 июля
  •  

Что касается стихотворения, которое сложила машина в истории об Электрувере, то ясно, что вербальный перевод был бы одновременно нонсенсом и невозможностью. Речь идёт лишь о том, чтобы ухватить пропорцию между математикой и аллюзией — не знаю, как это назвать? — сексуальной она попросту не является, уж скорее мифологически-половой… Мне нужен был <…> как обычно, КОНТРАПУНКТ, переход от наивысшей степени СУХОСТИ и абстрактности математической к аллюзиям телесного элемента (именно в эротическом смысле). Но здесь должны быть лишь аллюзии. <…> Я взял, извините, словарик математических выражений и выписал себе именно такие слова, которые могут иметь совершенно внематематические значения, будучи помещены в нематематический контекст <…>. Если изучать такой словарь под «порнографическим» (!) углом, то выловить нечто совершенно неожиданное… <…> Стихотворение НЕ ДОЛЖНО быть ХОРОШО понятным в целом, а лишь поблескивать смыслами, на правах домыслов.
<…> я пишу в традициях Просвещения и я — рационалист, только немного отчаявшийся. Отчаявшийся Рационалист — это близкий родственник сумасшедшего.[6]

 

конец цитаты: … należę do tradycji Oświecenia, i jestem racjonalistą, tyle że co nieco zrozpaczonym. Zrozpaczony Racjonalista jest to niekiedy bliski krewny wariata Zrozpaczony Racjonalista jest to niekiedy bliski krewny wariata.

  — 1 августа
  •  

… риторику помпезного финала <лекции Голема> просто необходимо было снизить, тем более что я не могу исключить вероятности того, что когда-нибудь скажу ещё что-нибудь этими металлическими устами. Голем, конечно, эгоцентрик; основной вопрос, неприметный в лекции, это вопрос о достоверности ТАКИХ выступлений — когда говорящий безапелляционно возвышается над слушателями, нельзя отделить описание (диагноза, названного состояния вещей) от нормативного прогноза — а значит, не все здесь является такой святой истиной, в которую верит сам говорящий…
Персонификация является чисто риторическим приёмом, по крайней мере, prima facie; теодицею Голема я набросал себе в черновике, может быть, я к ней ещё вернусь. Персонификация является результатом вторичной проекции (когда речь идёт о технологии Природы или Эволюции, невольно возникают телеономические воздействия, по крайней мере, в какой-то частице того, что такая «технология» означает). <…> нет никакой причины, по которой Голем не мог бы развиваться дальше; но эти дальнейшие аппроксимации Абсолюта (всеведения) обречены на поражение, тем более явное, чем лучше будут удаваться очередные шаги-этапы (поскольку на самом деле Бога нельзя реализовать технологически, а каждый очередной шаг, то есть возрастание разума, приближает к концу пути, коль скоро мир не даёт согласия наверняка на построение разумов произвольной мощности — а потому, чем выше взберётся такой разум, тем более явно должен понять, что ведёт игру с проигрышным финалом, и размер поражения прямо пропорционален нарастающему Ненасыщению).[6]

  — 11 апреля
  •  

SFWA — <…> это вообще-то клуб баранов…

  — там же
  •  

Новшеством, свойственным «Кибериаде», как я думаю, является введение в пространство парадигматики (той, которая составляет так называемые форманты) — парадигматическое скрещение СКАЗКИ и НАУКИ — в сердце, а не на периферии этих пространств (то есть — в управляющем центре преформации, а не на околице, когда сказку всего лишь механически инкрустируют отдельными наукоподобными НАЗВАНИЯМИ, что типично для SF).[6]в «Письмах, или Сопротивлении материи» ошибочно датировано 1978 г.

  — 12 апреля
  •  

Вот какая-то удивительно умная баба написала любопытную рецензию на «Глас Господа»[7], то есть такую, которая меня поразила. И ведь ловко написала. То есть написала и то, что могла, и то, чего не могла.[8]

  — 8 августа
  •  

Я осмелюсь заявить, на основании собственного убеждения, а также при поддержке высокого для меня авторитета Гомбровича, что обнаружение и демонстративный показ реальных (реалистичных) предметов литературного произведения будет ПРАВДИВЫМ, но одновременно может быть малосущественным. Эта несущественность проистекает из простого размышления о том, что о тех же самых делах, о тех же самых идеологиях и отношениях, о людях могла бы возникнуть книга, совершенно никуда не годная в художественном отношении. Таким образом, определение «окончательной» ПРАВДЫ, в виде некоего схождения «на самое дно» текста, хоть и является, конечно, и правом, и потребностью критика, в то же время не является отличительным признаком своеобразности произведения, его ценности, его оригинальности, ничего не говорит о том, удалось ли его поэтике создать автономный мир, и наконец, о том, не стало ли то облечённое в языковые одежды, что обнаружил критик и назвал в КОРНЕ правдивым, фатально скучным, тёмным и нудным.[6]

  — 4 октября
  •  

… в апреле 1973-го я встречался в Западном Берлине с людьми, которые эмигрировали, а потом стали скитальцами — так их допекло пребывание в Израиле. Видимо, мы пока не можем осознать до конца, какое это странное государство, одновременно современное и в то же время фатально регрессирующее, поскольку его разрушает не только религиозность, но и ханжество. Когда кто-то находится внутри permissive society, то может играться с концепциями самых разных вер, склоняться то к гуру, то к раввину и от обоих брать то, что в данный момент твоей душе угодно, но израильская ортодоксия не допускает самодеятельности. Там нет места люфту, столь необходимому для думающего человека. Израильская ортодоксия крепка до тупости, и сильнее всего достаётся там тому, кто хотел бы стать равным среди равных. Эмигранты, мечтающие лишь о том, чтобы покинуть страну, в которой им отказывают в равенстве, в которой они были гражданами второго сорта, наверное, смогут найти в Израиле место. Но те, кто вместо того, чтобы слепо присягать и слепо верить, жаждут интеллектуальной свободы, очень скоро сталкиваются с печальным разочарованием, когда образ жизни, кажущийся экзотическим ригоризмом, оказывается на самом деле некоторым родом муштры и подлежит беспощадному исполнению. <…> Большую часть собственного интеллектуального запаса Вы должны будете обречь в Израиле на неиспользование, потому что либеральные льготы там не действуют <…> из-за дикой окаменелости, связанной одновременно и с религиозной, и политической, и интеллектуальной жизнью…
<…> Только что вернулся из краковского консульства США, куда меня пригласили на чашечку кофе, чтобы передать приглашение на конференцию по НФ в Нью-Йорке, с дополнительным “подарком” федерального правительства — в виде гарантированного покрытия расходов (кроме проезда) двухнедельного пребывания в Штатах. Я отказался, поскольку уже связан приглашениями нескольких старинных немецких (западных) университетов на то же самое время, в мае. Отказался, признаюсь, с облегчением <…>. Прежде всего потому, что, бросив взгляд на список лиц, которые будут играть на нью-йоркской конференции первую скрипку, буквально задрожал, — ведь меня с ними ничто не связывает, а наоборот, всё — абсолютно всё — разделяет. То, что они делают, я считаю просто пустяшным, а то, чем живу я, их ничуть не волнует. <…>
Слухи о награде, которую вручает король Швеции, действительно время от времени связываются и с моим именем, и, честно говоря, я думаю, что если не сама награда, то кандидатура моя в течение нескольких ближайших лет вполне может стать возможной. Ещё и потому, признаюсь со свойственным мне цинизмом, что «смешиваться» со средой НФ мне никак не хочется. Уж такое всё там у них чудовищно глупое.[9]

  — 18 января
  •  

Говоря «you are working miracles» в депеше, я и в мыслях не имел пустого комплимента — лишь то обстоятельство, что Вы и на самом деле совершили чудо — транссубстанции. «Футурологический конгресс» делает вид, что действие его происходит в США, а стало быть его естественным языком является английский: потому и польская версия, и немецкий перевод могут звучать как переводы (как хорошие переводы, но как переводы). Чудо в том, что Вам удалось сделать произношение, словарный запас — совершенно достоверными, аутентично английскими, то есть, в некотором смысле Ваше задание было потяжелее моего. Там, где всё было тяжелее всего — в неологизмах, в языковых оборотах, в придуманной идиоматике — Вам всё удалось, и это чудо. Однако последний фрагмент вышел у Вас хуже — удивительное дело!
Отчего так? Текст с точки зрения модальности замышлялся как произведение музыкальное, где лейтмотив кошмара, трагизма, должный прозвучать фортиссимо в финале, ранее находит лишь слабое отображение: поскольку сперва доминирует юмор — как в содержании, так и в форме (а форма эта здесь — всего лишь лаконизм мемуаров, перенятый от Пипса, неумышленно комическое «and so to bed», хотя буквальное «а после — спать» или «в кроватку» в тексте не присутствует). И вот, когда спадают последние завесы, и является нагое отвращение, говорит уже, собственно, не рассказчик, но через него говорю я, и тем самым изменяется стилистика повествования. Никаких стереотипов, господи боже, никакой поверхносности![4]

  — 15 мая
  •  

О Кафке написаны библиотеки. <…> Но, к чему он нас, в конце концов, подводит? К Тайне. Только в его последнем требовании — в этом завете самоуничтожения — проявляется его разлад с фактом неприкосновенности Тайны: он её отверг, отчаявшись создать что-либо ещё.

 

O Kafce biblioteki napisano. <…> Lecz, do czego on nas w końcu podprowadza? Do Tajemnicy. Dopiero w jego ostatnim żądaniu — w tym testamencie samozniszczenia — objawia się jego niezgoda na fakt nietykalności owej Tajemnicy: on ją odtrącił, odtrącajac sam cokolwiek stworzył.

  — 4 июля
  •  

Я выступил на нашем ТВ в программе «ОДИН НА ОДИН», по образцу некоторых программ в США (выступающий в огне перекрёстных вопросов), но, конечно, это было очень мягкое «прижимание к стенке». Мне построили Луну с маленькими кратерами, среди которых стояло старое чёрное резное кресло с колонками для меня и большие метеоритные глыбы для собеседников. Прошёл также «показ космической моды», а в конце с неба съехали Красный Слон и Телефонная Трубка, из которой хлестал дым. Эту программу, Первую, у нас смотрят все, то есть вся Польша (<…> потенциально все, кто жив, за исключением младенцев, незрячих и людей в маленьких деревнях, куда ТВ ещё не проникло). <…> Передача понравилась, хотя никто из «малых мира сего» почти ничего не понял из вопросов и ответов, а понравилась, пожалуй, по тому же принципу, по которому люди предпочитают непонятную латинскую мессу польской… Это было красиво, разноцветно, а Луну населяли гигантские фигуры, все до одной взятые из «Кибериады», то есть из рисунков Мруза. Из вопросов, из самых изощрённых, я понял, что никто почти не воспринимает литературу в качестве литературы, и что различия между чьим-то (например, моим) настоящим взглядом на мир, на будущее, и псевдовзглядом, представленным в литературном произведении, для нормального человека вообще не существует…
<…> издавна является моим обычным уделом <…> крайность позиций, которые занимают все, кто сталкивается с моими книгами. Или восторженный приём <…> или сразу же какая-то странная АГРЕССИВНАЯ нервозность, сильная неприязнь, злость, попытка отторжения, уничтожения, ТОТАЛЬНОГО отрицания — всех слов моих текстов. Это действительно странно. И если репутация моя растёт, то не потому, что происходит ОБРАЩЕНИЕ моих оппонентов в веру Лема, а скорее, как я думаю, именно репутации я обязан нарастающему превосходству хвалебных голосов над голосами противников, и противники эти тогда скорее затихают, сидят со своей неприязнью дальше, но как бы по углам и в молчании… Честно признаюсь, что я не понимаю эти крайности, этот экстремализм, а жаль, потому что ДОЛЖЕН понимать. <…>
Новшества, авангардность тоже имеют свою МОДУ, а сегодня востребована <…> тёмная, мутная, бездонная, невразумительная, закрученная и запутанная, такая, которая терзает читателя, оглушает его и этим якобы должна ему приносить наслаждение.[6]в «Письмах, или Сопротивлении материи» ошибочно — 22 неизвестного месяца

  — 22 сентября
  •  

Купили <…> себе, цветной телевизор и с интересом смотрим теперь нуднейшие Заседания Комитетов, там такие интересные цвета… прыщики на лбах… такие красивенькие, розовенькие… и рубашки, и галстуки у мужчин, и кофточки у женщин. Вот такие скромные наши деревенские развлечения.

  — там же
  •  

Два года назад мне нанёс визит тогдашний Третий Номер Политического Бюро; он подчеркнул в приватной беседе, что только теперь «оценил должным образом» мои заслуги в пропаганде польской культуры за границей, а также заявил мне, что «органы» будут теперь стараться систематически поддерживать мою кандидатуру при выдвижении на Нобелевскую премию. Он просил меня обращаться к нему в случае каких-либо затруднений с публикациями, etc. Через год этот Третий Номер в результате тайных внутрипартийных интриг «свалился». Официально никому ничего об этом не было известно. Он просто исчез со страниц газет, нигде не появлялся, чтобы своей личностью освящать партийные и государственные торжества etc. <…> Как это «падение» отразилось на моих личных делах? С виду никак, вроде бы ничего не изменилось. Но я вижу, что с этих пор значительно замедлился путь моих книг к публикации. Государственная награда, на которую выдвинул меня в 1974 году мой краковский издатель, меня обошла. Всё вроде бы идёт, как раньше, но идёт как бы труднее.
<…> тот, на кого распространяется НЕГЛАСНЫЙ запрет на публикацию (как один критик, который в статье о Достоевском[10] якобы аллюзиями позорил и оскорблял Россию — и не важно, что он писал о ЦАРСКОЙ России!!!), — de facto оказывается без средств к существованию, поскольку в качестве free lance writer ему не на что жить, когда ВСЕ редакции и журналы, и масс медиа вдруг оказываются для него закрыты. <…> Так что, как видите, приставлять к виску револьвер вовсе не обязательно, коль скоро нужных властям результатов можно достичь средствами, которые не вызовут тут же криков заграничной прессы и выглядят совершенно невинно! Я сам не знаю, какие из трудностей, с которыми я сталкиваюсь со времён «падения покровителя», представляют собой последствия того, что я был зачислен в отряд обласканных «прокажённым» политиком, а какие являются результатом обычной бестолковщины, возникших издательских затруднений, вызванных повышением цен на бумагу, etc. Так какой тут может быть тактический расчёт? <…>А всё это, прошу милостиво помнить, в период «оттепели» и «мягкости»…[6]не вошло в «Слава и Фортуна»

  — октябрь
  •  

Сейчас, когда я писал новое произведение для цикла «Кибериада», то в такой степени размножил там неологизмы, что пришлось при окончательном редактировании текста их совершенно безжалостно истреблять, именно потому, что текст стал невыносимо барочным, и это затрудняло чтение, а кроме того, точно так же, как и в поэзии, МЕРУ нововведений следует определять СДЕРЖАННО, и если эта мера превышена, отдельные, даже превосходные неологизмы (метафоры в поэзии) имеют тенденцию затмевать (гасить семантически) эффект соседних! <…>
Неологизмы должны вступать в резонанс — с существующей синтагматикой и парадигматикой языка — множеством различных способов. На многих, можно сказать, уровнях можно получить резонанс, создающий впечатление, что данное новое слово имеет право гражданства в языке. И тут можно грубо, топорно произвести дихотомию всего набора неологизмов, так что в одной подгруппе соберутся выражения, относящиеся скорее к сфере ДЕНОТАЦИИ, а в другой — скорее к КОННОТАЦИИ. (В первом случае решающим оказывается существование реальных явлений, объектов или понятий, что-либо выразительно обозначающих внеязыково, в другом же случае главной является внутриязыковая, интраартикуляционная, «имманентно высказанная» роль неологизма.) Однако тем, что составляет наибольшее сопротивление при переводе, является, как я думаю, нечто, что я назвал бы «лингвистической тональностью» всего конкретного произведения, per analogiam с тональностью в музыкальных произведениях.[6]

  — 9 января
  •  

Существуют, как известно, книги, которые мы любим и уважаем, такие, которые любим, но не уважаем, такие, которые уважаем, но не любим, и наконец, те, которые мы не любим и не уважаем. <…> Фантазия, которую я ценю, это крылья, выносящие за пределы уже Познанного и Испытанного, уже познавательно ассимилированного, и то обстоятельство, происходит ли эта трансценденция достигнутых границ в виде дискурса («фиктивной онтологии», «теологии», «философии», «лингвистики» etc. и т. п.), или же в виде беллетристики (гротеска или «визионерской атаки»), — имеет для меня чисто ТАКТИЧЕСКОЕ значение. Какова вершина, каковы препятствия при её штурме, такова и применяемая тактика, и ничего сверх того.
<…> будучи духовно весьма подобным проф. Хогарту из «Гласа Господа», я не очень привязан к сентиментально-мемуарным достоинствам в «Высоком замке», и единственной частью этой книги, которая по-прежнему доставляет мне удовольствие как читателю, является отдельная главка, посвящённая «удостоверенческому бытию» как метафоре-параболе, показывающей инициацию ребёнка в общественный быт, а одновременно и вхождение того же ребёнка в ту систему символических инструментов, благодаря которой он начинает участвовать в духовной жизни человечества… <…>
Я даже не киплинговский кот, гулявший сам по себе, потому что я ХОЧУ ходить ТАМ, где ещё никто не бывал, то есть меня изумляет то, что меня попросту изумляет, а не то, что является следом, до сих пор НЕПРОТОРЕННЫМ… И если даже я вдруг увижу непроторенный след, непроложенный путь, ни в виде дискурсивной мысли, ни в виде художественного образа, то и тогда не ступлю туда ни на шаг, если только эта эскапада не очарует меня заранее… и потому я такой эгоистичный, потому мне не хочется делать столь многие вещи…[6]

  — 9 февраля
  •  

Царство тривиальной литературы связано тем фактором, что люди читают эти книги, потому что это доставляет им удовольствие, и БАСТА — а вот Высокие произведения люди отмечают, люди значительно чаще и поспешней признают их выдающимися, нежели читают с радостью… и в этом смысле лицемерия, особенно снобистского, в верхнем царстве беллетристики больше, чем в нижнем… Как писатель я делал много вещей УМЕРЕННЫХ, например, весь «Пиркс» для меня — это литература добрая, молодёжная, гладкая, умелая, складная, но одновременно отошедшая от подлинности, той бездонной, которая создаёт возможность драмы существования, — Пиркс в лучшем случае персонаж Лондона, а не Конрада, поскольку такие, довольно скромные цели я ставил себе в то давнее время… а потом к этому моему «харцерскому», Баден-Пауэлловскому герою я немножко, ну, привязался, — и люблю, хоть и не уважаю…

  — там же
  •  

Есть ещё одно обстоятельство, которое со временем должно сыграть решающую роль в привлечении на мою сторону. Именно то, что мои книги воздействуют своей совокупностью, целостностью сильнее, чем отдельными произведениями. Именно так я вижу. Горячим ядром моих книг не является просто традиционный рационализм Вольтера, ни родственность Свифту, ни подобие Кафке (и Гомбровичу), что критикам легче всего заметить. Их центр составляет парадигматика, до сих пор искусству чуждая: во всех книгах мыслительные эталоны одни и те же — свойственные естествознанию, и только использование их, этих эталонов, иная в группе гротеска, иная в группе произведений типично фантастических, иная в произведениях таких, как «Дневник, найденный в ванне» или как «Мнимая величина». Это, без сомнения, очень отличающиеся друг от друга пути, ведущие всегда к одной сути. Природа её онтологическая, а не политическая или социально-критическая; и именно там проявляется всё моё искусство, где научные истоки начинают демонстрировать свою бесполезность, там, где возможности науки оказывается западнёй или лабиринтом человеческого духа, там, где Дарвин действительно одерживает победу над Гегелем, но это является Пирровой победой. Это множество путей является тогда, или скромнее, может быть гарантией постижения моего творчества очень разными по своему социальному положению и ментальности людьми.[3][11]

  — 24 апреля
  •  

Мистер Акерман прислал мне ксерокс диплома, которым мистер, а точнее, герр Эрнстинг из Западной Германии произвёл его в лауреаты премии «ХЬЮГО» на немецкой территории — а этот Э. один из авторов суперпошлятины — «Перри Родана», ну и что, я бы скоренько спустил такой диплом с водой в клозете, а мистер Акерман хотел этим похвалиться передо мной; если там таковы Знатоки, то какой может быть публика?
Уже несколько десятков лет в области SF в США под видом амброзии и нектара Богов продаётся говно, публика уже вошла во вкус этого говна, и теперь какой-то тип с азиатского Востока, с подножия каких-то Татранских гор должен быть тем, кто умеет лучше, и ради него надо отказываться от любимого говна???[6]

  — 21 мая
  •  

Вчера час просидел на книжной ярмарке, устроенной в старой части Кракова, <…> Подгуже, в традиционно бедном районе, пролетарском, <…> и за этот час подписал около 10 книг. Это было для меня довольно любопытным, новым опытом. Оказаться НЕ окружённым почитателями автором, а почти анонимной личностью, книги которой отдельные посетители брали в руки, чтобы полистать и вернуть на стенд. Вообще, автор не отдаёт себе отчёта в том, что своей, даже большой в стране, популярностью он обязан в принципе ничтожному проценту сограждан. Не думаю, чтобы меня читал хотя бы миллион из 34 миллионов поляков, и мне кажется, что подобная пропорция универсальна….[12]

  — 28 сентября
  •  

Я не хочу быть primus inter pares, но я хочу быть alienus. Другим, в том смысле, что я пытаюсь литературой выйти из литературы во что? В Будущее? Ерунда. В действие, ясное дело. Тем самым я хочу невозможности, потому что литературой работать как лопатой или бомбой нельзя. Тем не менее, я хочу этого. Это безумие имеет, впрочем, боль и чудовищные антецеденции. Де Сад попытался литературой выйти из литературы, чтобы докопаться до Культуры, всяких Тел и Душ человеческих, чтобы поломать кости звёздам, сорвать планеты с орбит, и он действительно этого хотел. Он знал, что это невозможно, и всё напряжение его писательства происходит от осознания этой невозможности, именно эта невозможность была ему самыми острыми шпорами, это она добывала из него (а художником был он бесталанным) наилучшие, наиболее удачные выражения. Мои усилия <…> направлены как бы в противоположною сторону. Литература, исследующая человека изнутри, так сказать, не доходящая до границ видовой нормы в сумасшедшем разгоне, чтобы её пробить, литература, опрашивающая человека, сострадающая человеку, бичующая человека, понимающая человека, прощающая и не прощающая, всего этого мне мало. Ибо случайность, обесценивающаяся в зародыше этих усилий, видится мне не в виде присущих им отдельных судеб, а в качестве покровителя, постоянно склонённого над колыбель планетарной жизни, над формированием человеческого тела и ума…

 

Nie chcę być primus inter pares, lecz chcę być alienus. Inny, w tym sensie, że usiłuję literaturą z literatury wykraczać, w co? W Przyszłość? Nonsens. W działanie, rzecz prosta. Tym samym chcę niemożliwości, gdyż literaturą działać jak łopatą lub bombą nie można. Niemniej, tego chcę. To szaleństwo ma zresztą chlubne oraz monstrualne antecedencje. De Sade usiłował literaturą wykroczyć z literatury, żeby dopaść Kultury, wszystkich Ciał i Dusz ludzkich, żeby połamać gnaty gwiazdom, wykoleić planety z orbit, on naprawdę tego chciał. Wiedział, że to niemożliwe, i całe napięcie jego pisania bierze się ze świadomości owej niemożliwości właśnie, ta niemożliwość była mu najpotężniejszą ostrogą, to ona wydobywała z niego (a był jako artysta beztalenciem) najsprawniejsze, najbardziej udatne artykulacje. Wysiłek mój <…> jest niejako odwrotnie skierowany. Literatura, rozpoznająca człowieka od wnętrza niejako, niedochodząca do granic normy gatunkowej w obłąkanym rozpędzie po to, żeby ją przebić, literatura sondująca człowieka, współczująca człowiekowi, biczująca człowieka, rozumiejąca człowieka, wybaczająca i nie wybaczająca, tego wszystkiego mi mało. Przypadkowość bowiem, deprecjonującą w zarodku ów wysiłek, widzę nie wewnątrz kolei losów poszczególnych, ale widzę ją jako patrona nieustannie pochylonego nad kolebką planetarną życia, nad ukształtowaniem się człowieczego ciała i umysłu…

  — 26 января
  •  

Я бы вполне смог, наверное, состряпать какой-нибудь стандартный бестселлер. Блоньский, например, утверждает, что я бы «смог всё», и, может, он прав. Но я-то знаю, что если бы даже был уверен в том, что «смогу», то не стал бы этого делать, потому что мне это неинтересно. Речь идёт о том, что я не управляем снаружи.[13]

  — 18 апреля
  •  

Всё, что следовало бы сказать о Советах, уже много раз красочно и подробно рассказано, написано и опубликовано. Здесь я, естественно, читаю книги, которых не могу заполучить в Польше, в т.ч. частные воспоминания немцев, по которым прокатилась лавина Красной Армии в 1945 году <…>. Среди них были заметки одного врача, хотя и графа, человека верующего, который пережил этот ад и видел всё, на что способны русские, сформированные той уродливой системой. И эти воспоминания были для меня формулировками моих собственных мыслей и суждений <…>. Хотя я не видел ничего из того, что видел он.
Жестокость немцев, <…> при всём своём размахе, НЕСРАВНИМО ИНАЯ чем советская[14]. Немцы <…> были методичны, планомерны, исполняли приказы безличностно и вообще механистически; считали себя Высшей Расой, а нас, евреев — чем-то вроде Ungeziefer, которых нужно уничтожать[15] <…>. Русские же, со своей стороны, осознавали подлость и низость бессловесно и глухо, что делало их способными на что угодно: изнасилование 80-летних старух, убийство как бы между прочим, разрушение и уничтожение всех признаков достатка и цивилизованной состоятельности. При этом проявляя в равнодушии этого уничтожения немалую Предусмотрительность, Инициативу, Внимание, Сосредоточенность, Напряжение воли. Этим они мстили не только немцам (в конце концов, — ДРУГИМ!) за то, что немцы устроили в России, но и мстили всему миру за пределами своей тюрьмы местью, самой подлой из всех возможных: ведь они обсирали всё — <…> так сказать, ЭКСКРЕМЕНТАЛЬНАЯ ЖЕСТОКОСТЬ, которую демонстрировали русские, забивая и наполняя своими экскрементами разгромленные салоны, госпитальные залы, биде, клозеты, гадя на книги, ковры, алтари <…>. Как-то в Москве, в [62-м] году, после 12 ночи я приехал прямо из аэропорта в ресторан одного «эксклюзивного отеля», двери которого с улицы атаковала толпа желающих позабавиться. И хотя там никто никого не насиловал, не убивал и не обсирал — я видел ТО ЖЕ САМОЕ, и это произвело на меня неизгладимое впечатление, я назвал их безумной ордой[14], поскольку <…> им отрезали Ценности, тотально ампутировав этику; это было действительно отвратительное зрелище.
Эти истории, эти диагнозы известны, а наша цивилизация делает, что лишь может, чтобы их скрыть, затоптать, похоронить, не замечать, не признаваться в этом, а если не удастся, то explain away.
Советская система, как проявление corruptio optimi pessima de facto является системой сохранения всевозможных тех черт, на которые вообще способен подлый человек. Измена близким, <…> жизнь в фальши от колыбели до могилы, попрание традиционных ценностей культуры <…>. И радикальному неверующему, такому, как я, мысль о том, что Бога, пожалуй, и нет, однако сатана НАВЕРНЯКА всё же существует, ЕСЛИ существуют Советы, — эта мысль навязчиво возвращается снова и снова. <…> КОМУ это всё может служить лучше, чем Повелителю мух)??? Я знаю, что его нет — и в НЕКОТОРОМ смысле это даже ещё хуже в плане постановки диагноза, из-за отсутствия Отрицательного Полюса Трансцеденции.[16]

 

Właściwie to wszystko, co rzec należało o Sowietach, już zostało wiele razy, w doskonałej artykulacji, dokładnie wypowiedziane, napisane i opublikowane. Czytam tu naturalnie książki, których nie mogę dostać w Polsce, m. in. wspomnienia osobiste Niemców, przez których przetoczyła się lawina Czerwonej Armii w roku 1945 <…>. Uwagi pewnego lekarza, hrabiego zresztą, człowieka wierzącego, który przeszedł przez to piekło, widział wszystko, co mogą Rosjanie ukształtowani w tym potwornym systemie, te wspomnienia były mi miejscami formułowaniem własnych myśli i osądów <…>. Chociaż nie widziałem wcale tego, co on.
Okrucieństwo Niemców <…> jest na całej długości skali i na całej szerokości doświadczenia NIEPORÓWNYWALNIE ODMIENNE od sowieckiego. Niemcy <…> byli metodyczni, planowi, wykonywali rozkazy, sposobem bezosobowym i na ogół mechanicznym; mieli się za Rasę Wyższą, nas, Żydów — za Ungeziefer, za robactwo do wytępienia <…>. Rosjanie zaś, była to sfora świadoma swojej gorszości i niższości w sposób bezsłowny, głuchy, judzący do wszelkiego rozpasania; więc gwałcąc 80-letnie staruszki, rozdzielając śmierć od niechcenia, pobieżnie, w przebiegnięciu, waląc, rujnując, niszcząc wszelkie oznaki dostatku, ładu, cywilizacyjnej zamożności, wykazując w bezinteresowności tego zniszczenia znaczną Pomysłowość, Inicjatywę, Uwagę, Koncentrację, Natężenie Woli — tym samym nie tyle na Niemcach się za to mścili (na INNYCH zresztą!), za to, co w Rosji im Niemcy wyrządzili, lecz na świecie poza granicami więzienia swojego zemstę brali, zemstę najpodlejszą z możliwych: obsrywali bowiem wszystko — <…> powiedziałbym EKSKREMENTALNEJ ZACIEKŁOŚCI, jaką ci Rosjanie okazywali, swoimi ekskrementami zatykając, wypełniając, salony rozbite, sale szpitalne, bidety, klozety, srając na książki, dywany, ołtarze <…>. Raz w Moskwie w [62] roku byłem obecny po 12 w nocy, wprost z lotniska, w restauracji,,ekskluzywnego hotelu” (na ulicy tłum innych chętnych ZABAWY dobijał się darmo do hotelowej bramy) — i choć tam nikt nikogo nie gwałcił, nie mordował ni nie obsrywał — TO SAMO widziałem, i zrobiło to na mnie niezapom­niane wrażenie, nazwałem to hordą szalejącą, ponieważ <…> wyłupiono Wartości, ludzi z amputowaną totalnie etyką; było to widowisko nieprawdopodobnie ohydne.
Historie te, te diagnozy są znane, a cywilizacja nasza robi, co może, ażeby to ukryć, zadeptać, pogrzebać, nie dostrzec, nie przyznawać się do tego, a jeśli się nie da, to explain away.
System sowiecki jako corruptio optimi pessima de facto jest systemem hodowli wszystkich cech, do jakich człowiek upodlony jest w ogolę zdolny. Zdrada najbliższych, <…> życie w fałszu od kolebki do grobu, deptanie tradycyjnych wartości kultury <…>. I radykalnie niewierzącemu, jak ja, myśl o tym, iż Boga pewno i nie ma, lecz szatan CHYBA jednak jest, SKORO są Sowiety — ta myśl wprost obsesyjnie musi się wciąż od nowa narzucać. <…> KOMU to służyć może lepiej niż Panu Much??? Ja wiem, że go nie ma — i w PEWNYM sensie to nawet jeszcze przez brak і Negatywnego Bieguna Transcendencji — gorsze jako diagnoza.

  — 6 мая (черновик), Западный Берлин
  •  

Когда я прочитал всего маркиза де Сада и убедился, каким же он был убогим писателем, совершенно не художником, а просто извращенцем, который примитивным образом удовлетворял своё противоестественное «танатологическое» libido, и потом, когда от Вас услышал о Вашей же концепции сказки об Ужасном Чудовище, с которым герой крутил роман — пожалуй, именно тогда меня посетила мысль, что Настоящая, то есть ДЬЯВОЛЬСКАЯ, порнография вообще до сих пор ещё не написана. Как, скажем, не золото и валюта являются теми приманками, на которые дьявол действительно успешно ловит наши души, так же и ни космическое преувеличение генитальной сферы, ни энциклопедическое представление садистским (от де Сада) образом задаваемых мучений не являются порнографией Из Ада Родом. И подумал я о весьма порядочном, интеллигентном, солидном, благородном типе, который всю свою продолжительную жизнь был бы примерным гражданином, отцом, мужем, сыном, коллегой, а этот ад носил бы с собой, имел бы его только в душе. <…> мой же герой должен был до конца жизни никому ничего не выдать из своих мыслей, и этими своими мыслями должен был грешить, ужасным и одновременно гротескным и смешным способом — с дьяволом в себе должен был подвергнуться Искушению внешними обстоятельствами — это не сложно организовать. И так бы он стал диссидентом, поднявшимся даже выше, чем хотел, выше Гитлера, и тогда, когда уже мог безнаказанно и с осознанием своей безнаказанности получать то delectation diabolica — ничего бы не сделал. Это была бы, одним словом, показанная на Таком Примере ситуация писателя, который, однако, ничего не пишет потому, что то, о чём пишет, не удаётся ему реализовать — внутренний мир его представлений имеет идеальную автономию, которая суррогатом чего-либо вне его не является. Год назад я даже набросал черновики этого произведения, и забросил. <…> Хотел также собственное творчество, определённые его части, принять в качестве объекта Мрачных Испытаний, чтобы те же самые ситуации, например, из путешествий Тихого, показать, но совершенно с другой стороны, чтобы проявилось то, что изменение точки зрения является изменением населяемого мира. И даже это достаточно далеко проработал, потому что накопилось уже четыре портфеля черновиков. Некоторые эскизы были поразительным образом подобны сегодняшнему реальному положению дел, особенно в сфере таких экстремальных явлений, как терроризм.[2][3][11]

  — 26 декабря

Отдельные письма

править

Примечания

править
  1. Виктор Язневич. Станислав Лем: начало // Станислав Лем. Хрустальный шар / составитель Виктор Язневич. — М.: Астрель, 2012. — С. 648-682.
  2. 1 2 3 В. И. Язневич. Станислав Лем. — Минск: Книжный дом, 2014.
  3. 1 2 3 4 Комментарии lemolog 27, 29 августа 2014 // Лаборатория фантастики
  4. 1 2 Перевод С. Легезы (ergostasio), 2014 // Лаборатория фантастики
  5. Блог В. И. Борисова (БВИ), livejournal.com, 2005-12-10.
  6. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 Письма, или Сопротивление материи / Перевод В. И. Борисова // Станислав Лем. Мой взгляд на литературу. — М.: АСТ, Минск: Харвест, 2009. — С. 505-624.
  7. Ирина Роднянская. Два лица Станислава Лема // Новый мир. — 1973. — № 2. — С. 272-8.
  8. Геннадий Прашкевич, Владимир Борисов. Станислав Лем. — М.: Молодая гвардия, 2015. — Глава пятая, 23. — (Жизнь замечательных людей. Вып. 1531).
  9. Глава шестая, 25 // Станислав Лем (ЖЗЛ).
  10. Статья «Ставрогин» («Teksty», 1972, № 4) была расценена как аллюзия на систему коммунистической власти в СССР и чуть не вызвала закрытие журнала. — Примечание Ежи Яжембского (редактора Listy albo opór materii, 2002).
  11. 1 2 Язневич В. И. Из Станислава Лема обо всём понемногу: Библиографическая справка // Станислав Лем. Чёрное и белое. — М.: АСТ, 2015. — С. 600-618.
  12. Блог В. И. Борисова, 2016-09-28.
  13. Глава седьмая, 7 // Станислав Лем (ЖЗЛ).
  14. 1 2 В. Волобуев. Станислав Лем — свидетель катастрофы. — М.: НЛО, 2023. — С. 9-12.
  15. Глава вторая, 3 // Станислав Лем (ЖЗЛ).
  16. archytector, livejournal.com, 2016-09-18 (с некоторыми уточнениями).

Ссылка

править

Анализ писем с цитатами на официальном сайте Лема