Письма, или Сопротивление материи

«Письма, или Сопротивление материи» (польск. Listy albo opór materii) — второй сборник избранных писем Станислава Лема, относящихся к 1955–1988 годам (64 письма, на русский переведено 28). Лем печатал письма под копирку, сохраняя большую часть копий, из них и составлен сборник. Опубликован в 2002 году под редакцией Ежи Яжембского. Из 18 писем Майклу Канделю, все, кроме 1, вошли в сборник «Слава и Фортуна» 2013 года (2 являются черновиками к отправленным на день позже) — см. их в соответствующей статье.

Цитаты

править
  •  

Сколько раз меня спрашивали за границей, как мои концепции восприняты нашими учёными, какие коллективные обсуждения проходили, как я воспитываю свою «школу», есть ли у меня хотя бы последователи среди талантливой литературной молодёжи. Неприятные вопросы для моей пустыни!

  — Владиславу Капущинскому[1], 25 декабря 1968 года
  •  

В Берлине капиталистические кровопийцы были ко мне нечеловечески милы, как всегда, когда хотят присвоить себе исключительные права, залапать, чтобы потом высосать до дна. Заплатили мне большие деньги; на них я купил себе Автомобиль (для Томаша, детский), перочинным ножичком разобрал его в отеле, купил в этом проклятом городе самый большой чемодан и упаковал детали, а в Кракове собрал заново — я ведь был автомехаником во время II мировой войны! Пустые места между деталями автомобиля я заполнил туалетной бумагой[2] розового, голубого, жёлтого и золотистого цвета — ну не МЕРЗОСТЬ? Хищные рыбы капиталистического мира приглашали меня на обеды (суп из ласточкиных гнёзд; пулярка; старое божоле; эти вещи я должен был есть и пить, хотя и знал, что это в чистом виде материализованная прибавочная стоимость, результат сдирания седьмых шкур с масс). Чтобы пустить мне пыль в глаза, эти бандиты заполнили магазины и универмаги разным дешёвым добром, поэтому, желая отыграться на них за войну, за оккупацию, а особенно за то, что сожгли Варшаву, я со своей стороны награбил что смог; много добра не увёз, потому что уже не такой крепкий, как во времена работы механиком, но всё-таки нахапал этих марципанов, этих швейцарских шоколадок, этих кальсон (кальсоны эти военные преступники делают цветными: предрассветное небо, заходящее солнце, полная луна, пробивающаяся через серебряные облака; и тому подобное), этих чудовищных носков, рубашек и прочих таких вещей; а также познакомился с бандой тамошних интеллектуалов <…>.
С целью обольщения разместили меня в номере люкс, в котором ванная выглядела точь-в-точь как в фильмах о миллионерах; давали специальный крем для умащения членов, чтобы были более эластичными для разврата; несознательная в классовом отношении обслуга скакала вокруг меня так, что становилось противно. Один безобразный акул пытался приобрести все права на мои книжки на территории Германии и клал мне 1000 долларов на стол, и поил меня, и приглашал, но я, чтобы его растоптать, потребовал значительно Больше, и он пока размышляет, стоит ли так разоряться.

  Виргилиусу Чепайтису, 29 декабря 1969
  •  

... мне представляется, что Лесьмян в своих лучших стихах заключил собственную философию Существования, внутренне противоречивую и одновременно совершенно замечательную. Другое дело, что точно такую же философию можно было бы изложить совсем графоманским бормотанием. Поскольку есть в стихах что-то такое, чего невыразительная критика не в состоянии заметить. <…>
Эти долгосрочные явления, — что один поэт «держится», его читают, а другой «выветривается», — недоступны аналитическим средствам критики.

  Антонию Слонимскому, 21 февраля 1970
  •  

Первоначально [после «Фантастики и футурологии»] я собирался писать дальше — что-то вроде «Футурологии и Фантастики», то есть наоборот: сколько фантазирования содержится в футурологии и каковы её методологические основания, но написать это, видимо, не получится. То есть написать-то, конечно, можно, но как опубликовать?..[3]

  — неизвестному, 27 февраля 1970
  •  

... Машина-Преследовательница, которую некий Гроль приказал Коронным Оружейникам построить и отправить, чтобы она убила некоего Конструктора, который изобрёл Идиотрон, или Быстромер, аппарат для измерения разумности. Машина эта немного паук, немного робот, немного скорпион, немного танк, немного удав, и ничего не умеет, только искать, выслеживать и преследовать, а в животе у неё Жало, или Динамит, и когда она настигнет преследуемого, то подорвёт его вместе с собой. Однако за время долгого преследования всё переменилось, и она уже не хотела Убивать, а преследовала По Привычке. Тем временем у того Конструктора, который годами убегал и скрывался от Нее, кто-то Голову Открутил и Украл (напоминаю, все они — роботы). Машина, узнав об этом, устремилась по следу Злодея, который Украл Голову, намереваясь таким образом из Палача преобразиться в Спасительницу и Освободительницу, хотя её и пожирала неуверенность, сможет ли она фактически удержаться от Взрыва, когда найдёт Голову, ведь запрограммирована она на Казнь, а не на Помощь. Гналась она за тем Злодеем с Головой по Скалам, Пропастям, Водопадам аж до Замка из больших Валунов, и ключевой момент такой. Ночь машина провела на Крыше Дома, сложенного из Валунов, в котором находился Злодей с Головой. Утром она как Паук спускается по стене, заглядывает в узенькое оконце в толстенной стене и видит, как Злодей (робот) разговаривает с Головой, которая стоит на перевернутой вверх дном на столе каменной чаше.

  Даниэлю Мрузу, 12 июля 1971
  •  

... стержень книги [«Мнимая величина»] составляет «Голем», <…> и он стоил мне, скажу скромно, больше кровавого пота, чем я бы хотел, на него ушла пачка бумаги в 500 листов, а осталось от этого 30 страниц машинописи, но это ИМЕЕТСЯ в самом деле, и самый суровый мой критик (<…> жена), сказала, что это зияет каким-то чудовищным величием, ведь речь шла о том, чтобы говорила Гора, не Человек, о Человеке. <…>
Книжечка и должна-то уложиться в 100 страниц, но, понимаете, когда я вынужден в двух второстепенных предложениях упомянуть о какой-нибудь вымышленной книге, например, о «Психоанализе палеонтологии», то должен показать идейку этой книги, в данном случае, что образы вымерших животных форм — это реконструкции, которые МОЖНО трактовать как проекционный тест в понимании психологии, ибо различные исследователи определяли различные «канонические образцы», например, больших юрских гадов или пралюдей, не в соответствии с фактографией, а в соответствии с тем, что у них, этих учёных, «в душе играло», поэтому, скажем, когда я накропаю такую отсылку, она занимает не больше 4–5 строчек на странице, но КАК человек нахнычется, пока ПРИДУМАЕТ такую чёртову книжку, проблематика которой может быть, конечно, раздутой, но не совсем лишена смысла <…>.
Братья Стругацкие — <…> сегодня это единственная авторская пара, с которой вообще стоит дискутировать. Издатели из США присылают мне каждые 10 дней пачку новинок НФ — но ведь у меня Нет Слов! И я не в состоянии ни одной книжки прочитать, максимум 10–15 страниц, делается мне тошно, настолько это ужасно дурно и такие они собой довольные.

  — Владиславу Капущинскому, 13 декабря 1972
  •  

В лингвистическом аспекте мои фантастические произведения, особенно гротескового плана, можно разместить на линии КитовичПасекСенкевичГомбрович. Сенкевич использовал для своих исторических книг польский язык XVIII века, а Гомбрович, в свою очередь, спародировал его — и тем самым создал новый языковый канон, который уже стал необходимой школой для любого современного польского писателя. Кроме того, я думаю, что подвергался влияниям, идущим от Лесьмяна, так как этот, может быть, самый большой наш поэт междувоенного периода особенно много сделал в словотворческой сфере: это типичная область для славянских языков, в которых свободные префиксы и суффиксы позволяют интенсивно создавать неологизмы. Но в то время как Лесьмян создавал <…> звучащие серьёзно неологизмы, то я скорее занимался творением гротескных.
<…> «Дневник, найденный в ванне» возник под знаком Кафки и Гомбровича.

  — вероятно, Томасу Хойсингтону[4], 22 декабря 1972
  •  

... в футурологических книгах лишь хаос и шум, из которого ничего не вытекает.

  — Виргилиусу Чепайтису, 9 мая 1973
  •  

Текст — как коробка с кубиками и с приложенной к ним неясной инструкцией: каждый ребёнок построит из этих ресурсов что-то иное, и даже один ребёнок может успешно строить из этих кубиков разные сооружения.

  — неизвестной, 9 апреля 1974
  •  

... автор вынужден вести себя по отношению к собственным текстам всегда примерно так же, как человек по отношению к собственному глазу — глаз не может сам себя увидеть! Я долго не хотел писать «Маску», потому что сразу же, как мне пришла в голову эта мысль, я осознал подобие лейтмотива мотиву Хари. А как вы знаете, я не выношу возвращения к старым вещам.
<…> если бы существовала теория фантастики и вообще — литературного произведения, хоть немного удовлетворяющая насущную потребность, я наверняка не писал бы такие молохи, как «Философия случая», как «Фант. и футурология». Как я не раз уже говорил, я писал эти книги в условиях Робинзона Крузо, в пустыне и пуще, сам выстругивал себе, как умел, интеллектуальные инструменты, которые негде было взять. <…> Но [из последней] я не могу, не мог выбросить ни слова, — интеллектуальная пустота всех этих экскурсий в Космосы попросту позор человеческого разума… Одновременно следует уяснить себе относительность мер на поле литературного восприятия. Американская среда привыкла к СВОЕЙ SF, считает её нормой. Мои книги именно потому, я думаю, имея не самую плохую репутацию в Европе, встречают наибольшее — со стороны читателей, критиков! — сопротивление в Америке, поскольку за исключением буквально нескольких людей там, всё в этих моих книгах тамошнего читателя отталкивает, раздражает, приводит в ярость, злит: ибо возник канон, согласно которому никакая глубина не смеет участвовать в показах космических авантюр… и с этим ничего не поделаешь.
<…> моя концепция (из «Суммы технологии») «Фантоматики» <…> тоже, конечно, относится к делу «маскирования» <…>. Ультимативно, мир как Маска Бога… ибо и так можно.

  Рафаилу Нудельману, 21 ноября 1974
  •  

... в шутках «Мнимой величины» таится щепотка серьёзности, речь идёт о том, чтобы некий будущий мир, не тот, который когда-то там будет, а такой, который МОЖЕТ быть, представить не напрямую, заполняя его какими-то действиями, фабулами, героями, описывая их окружение и поступки, но в таком усреднении, которое дало бы зеркальце, если бы упало на пол, разбилось на мелкие кусочки, и каждый из этих осколков отражал бы какой-то иной фрагмент окружающего мира. (Некоторые из этих осколков могут отражением искажать настоящие пропорции образов.) Один советский критик написал мне в частном письме, что эта книга по композиции схожа с «Абсолютной пустотой», но в «Мнимой величине» этот композиционный принцип наблюдается отчётливее[5]. Это принцип, позаимствованный у музыкальной композиции, в которой некий мотив появляется сначала легко, фривольно и как бы в результате капризного случая, а повторяясь, набирает размах и полифоническое разнообразие. Поначалу речь как бы идёт о делах небольшого калибра, из которых вдруг возникает всё больший образ.

  — той же неизвестной, 14 февраля 1975
  •  

В нашем доме стало страшно тесно, самое худшее — это пачки с авторскими экземплярами на весьма экзотичных языках, так как непонятно что с этим делать. Подвал забит до отказа, на чердак класть и неудобно, и страшно, как бы не треснул свод, вот и мучаемся, хотя это, конечно, embarras de richesse.

  — Владиславу Капущинскому, 11 ноября 1975
  •  

Мне, писателю, книги которого вышли в 257 изданиях на 32 языках мира, естественно, приходится вести широкую переписку по издательским вопросам. <…>
Мне давно известно, что моя заграничная почта постоянно вскрывается, задерживается и прочитывается. Я всегда считал и считаю эти действия весьма бестактными (если тут годится такой эвфемизм), но готов был даже смириться с ними, но теперь они, к сожалению, практически парализовали мою деятельность.
В прошлом году я был <…> в Западном Берлине. После моего возвращения в страну в октябре 1976, направленные мне из Федеративной Республики письма стали пропадать. <…>
Как мой доход, так и известность моей фамилии дают мне возможность, в принципе, осесть и работать за пределами Польши в любой выбранной стране. В качестве польского писателя я желаю, однако, жить и работать в этой стране, конечно, до тех пор, пока коммунистические власти, мне не помешают. В результате этих пропаж, я уже понёс существенные материальные утраты, но не это является самым важным, гораздо мучительнее для меня моральная сторона издевательств, которым я постоянно подвергаюсь. Полагаю, что пришло время сказать об этом. Я не намерен впредь так же молчаливо, как прежде, сносить указанные издевательства, тем более что сам никогда не давал для этого поводов. Я не намерен впредь тратить время на попытки восстановить постоянно рвущиеся деловые контакты с помощью телеграмм и телефона и не собираюсь прибегать ко лжи, объясняя заграничным представительствам и лицам, почему я не отвечаю на их письма и не выполняю <…> взятые на себя обязательства.
Смысл этих издевательств мне совершенно непонятен, поскольку они совершенно не соответствуют ни моим, ни государственным интересам. Если речь идёт о том, чтобы сделать мою дальнейшую работу в стране совершенно невозможной и тем самым подтолкнуть меня к принятию некоторых необходимых шагов, то можно сказать, что до этого осталось немного…[6]

 

Jako pisarz, którego książki ukazały się dotąd w 32 językach, w 257 wydaniach poza krajem, muszę prowadzić szeroką korespondencję w sprawach wydawniczych i z nimi związanych. <…>
Od dawna wiadomo mi, że moja poczta zagraniczna jest w kraju otwierana, przetrzymywana i przeglądana. Choć uważam to postępowanie za wysoce niewłaściwe (by użyć eufemizmu), byłem gotów pogodzić się z nim, o ile nie narusza ono mej działalności tak, aby ją sparaliżować.
W ubiegłym roku byłem <…> w Berlinie Zachodnim. Od mego powrotu do kraju w październiku 1976 kierowane do mnie listy z Republiki Federalnej poczęły ginąć. <…>
Zarówno moje dochody, jak rozgłos mojego nazwiska sprawiają, że w zasadzie mógłbym osiąść i pracować w dowolnie wybranym przez siebie kraju poza Polską. Życzeniem moim jako polskiego pisarza jest jednak żyć i pracować w kraju, oczywiście dopóty, dopóki władze PRL mi tego nie uniemożliwią. Na skutek nazwanych zaginięć korespondencji poniosłem już poważne straty materialne, lecz nie są one rzeczą najważniejszą, bardziej bowiem dotkliwa jest moralna strona tych szykan, jakie mnie spotykają. Sądzę, że nadszedł czas wypowiedzenia rzeczy w sposób wyraźny. Nie widzę żadnego powodu, abym miał godzić się na milczące znoszenie tej sytuacji. Nie godzę się na ciągłe tracenie czasu, celem nawiązywania telegramami i telefonami rwących się kontaktów, i nie zamierzam też uciekać się do żadnych kłamstw, wobec zagranicznych instytucji bądź osób, aby tłumaczyć się, czemu nie odpowiadam na listy i nie wywiązuję się ze zobowiązań <…> podjętych. <…>
Sens nazwanych szykan jest dla mnie niezrozumiały, boż nie leżą ani w moim, ani w państwa interesie. Jeśli chodziłoby o to, aby moją dalszą pracę w kraju uczynić całkowicie niemożliwą i tym samym zmusić mnie do podjęcia koniecznych kroków, to wyjaśniam, że niezbyt wiele już do tego brakuje.

  — в отдел культуры ЦК ПОРП, 5 января 1978
  •  

Гомбрович был необыкновенным человеком, о нём одном можно сказать, что он при жизни поставил себе памятник одновременно совершенно правдивый и лживый: он свои несчастья, страдания, нужду и скитания смог переработать в мощно, звучно, отважно и безмятежно звучащую бронзу — и, пожалуй, другой такой искусной артистической автобиографии, лучше аутентично созданного «Дневника», нет в мировой литературе. Он имеет такое свойство, что ОЖИВАЕТ, когда его читаешь, и тогда Живой Человек говорит нам: это очень чародейская, очень трудная штука. Другое дело, что ТАКОЙ нельзя даже позавидовать.

  Ежи Яжембскому, 10 января 1985

Перевод

править

В. И. Борисов, 2009

Отдельное письмо

править

Примечания

править
  1. Капущинский В. (1898—1979) — польский биофизик.
  2. Вероятно, из-за её дефицита в соц. странах.
  3. Глава шестая, 6 // Геннадий Прашкевич, Владимир Борисов. Станислав Лем. — М.: Молодая гвардия, 2015. — Серия: Жизнь замечательных людей.
  4. Американский переводчик.
  5. Что Лем кратко пояснил в письме ему от 19 апреля 1974.
  6. Глава седьмая, 8 // Станислав Лем (ЖЗЛ).