Марина Ивановна Цветаева

русский поэт, прозаик, переводчик
(перенаправлено с «Цветаева»)

Мари́на Ива́новна Цвета́ева (26 сентября [8 октября] 1892 — 31 августа 1941) — русская поэтесса[К 1], переводчица, одна из крупнейших русских поэтов XX века.

Марина Ивановна Цветаева
Статья в Википедии
Произведения в Викитеке
Медиафайлы на Викискладе

Цитаты

править
  •  

Родина не есть условность территории, а непреложность памяти и крови. Не быть в России, забыть её — может бояться лишь тот, кто Россию мыслит вне себя. В ком она внутри, — тот потеряет её вместе с жизнью. Моя родина везде, где есть письменный стол, окно и дерево под этим окном.

  — ответ на анкету журнала «Своими путями», 1925
  •  

Себе — отдельной комнаты и письменного стола. России — того, что она хочет. — ответ на анкету газеты «Последние Новости»

  — «Мои пожелания на 1926 год», 30 декабря 1925
  •  

Жизньвокзал, скоро уеду, куда — не скажу.

  — ответ на анкету для предполагавшегося издания библиографического Словаря писателей XX века, 1926
  •  

Женщины говорят о любви и молчат о любовниках, мужчины — обратно.[1]

  — черновая тетрадь, 1932
  •  

Любить только женщин (женщине) или только мужчин (мужчине), заведомо исключая обычное обратное — какая жуть!
А только женщин (мужчине) или только мужчин (женщине), заведомо исключая необычное родное — какая скука![1]

  — там же

Поэзия

править
  •  

Звон колокольный и яйца на блюде
Радостью душу согрели.
Что лучезарнее, скажите мне, люди,
Пасхи в апреле? — из первого поэтического сборника «Вечерний альбом» (1910)

  — «Пасха в апреле»
  •  

Я думаю об утре Вашей славы,
Об утре Ваших дней,
Когда очнулись демоном от сна Вы
И богом для людей.

Я думаю о том, как Ваши брови
Сошлись над факелами Ваших глаз,
О том, как лава древней крови
По Вашим жилам разлилась.

  «Байрону», 24 сентября 1913
  •  

В одной невероятной скачке
Вы прожили свой краткий век…
И ваши кудри, ваши бачки
Засыпал снег.

  «Генералам двенадцатого года»[К 2], 26 декабря 1913
  •  

Мне нравится, что вы больны не мною,
Мне нравится, что я больна не вами,
Что никогда тяжёлый шар земной
Не уплывёт под нашими ногами.

  «Мне нравится…», 3 мая 1915
  •  

Счастие или грусть —
Ничего не знать наизусть,
В пышной тальме катать бобровой,
Сердце Пушкина теребить в руках,
И прослыть в веках —
Длиннобровой,
Ни к кому не суровой —
Гончаровой.

  — «Счастие или грусть…», 11 ноября 1916
  •  

Смывает лучшие румяна
Любовь. Попробуйте на вкус
Как слёзы — солоны...

  — «Любви старинные туманы», 19 августа 1917
  •  

Полюбил богатыйбедную,
Полюбил учёныйглупую,
Полюбил румяный — бледную,
Полюбил хороший — вредную:
Золотой — полушку медную.

  — «Полюбил богатый — бедную...», между 21 и 26 мая 1918
  •  

Доблесть и девственность! — Сей союз
Древен и дивен, как Смерть и Слава.
Красною кровью своей клянусь
И головою своей кудрявой...

  — «Доблесть и девственность!..», 27 июля 1918
  •  

А как бабушку
Понесли, понесли, —
Все-то голуби
Полегли, полегли:

Книзу — крылышком,
Кверху — лапочкой…
— Помолитесь, внучки юные, за бабушку!

  — «Бабушка», 25 июля 1919
  •  

Все женщины ведут в туманы…

  — «А человек идёт за плугом…», октябрь 1919
  •  

Любовь! Любовь! И в судорогах, и в гробе
Насторожусь — прельщусь — смущусь — рванусь.
О милая! — Ни в гробовом сугробе,
Ни в облачном с тобою не прощусь.

  — «Любовь! Любовь!..», около 28 ноября 1920
  •  

Не штык — так клык, так сугроб, так шквал, —
В Бессмертье что час — то поезд!
Пришла и знала одно: вокзал.
Раскладываться не стоит.

На всех, на всё — равнодушьем глаз,
Которым конец — исконность.
О как естественно в третий класс
Из душности дамских комнат!

Где от котлет разогретых, щёк
Остывших… — Нельзя ли дальше,
Душа? Хотя бы в фонарный сток
От этой фатальной фальши <…>.

Не хочу в этом коробе женских тел
Ждать смертного часа!
Я хочу, чтобы поезд и пил и пел:
Смерть — тоже вне класса!

  «Поезд жизни», 6 октября 1923
  •  

Жизнь — это место, где жить нельзя:
Ев — рейский квартал

Так не достойнее ль во́ сто крат
Стать Вечным Жидом?
Ибо для каждого, кто не гад,
Ев — рейский погром

Жизнь. Только выкрестами жива!

  «Поэма Конца», 1924
  •  

Бич жандармов, бог студентов,
Желчь мужей, услада жён,
Пушкин — в роли монумента?
Гостя каменного? — он,

Скалозубый, нагловзорый
Пушкин — в роли Командора?

Критик — нóя, нытик — вторя:
«Где же пушкинское (взрыд)
Чувство меры?» <…>

Пушкин — в роли лексикона? <…>

Наших прадедов умора —
Пушкин — в роли гувернёра?

Чёрного не перекрасить
В белого — неисправим!
Недурён российский классик,
Небо Африки — своим

Звавший, невское — проклятым!
— Пушкин — в роли русопята? <…>

К пушкинскому юбилею[2]
Тоже речь произнесём: <…>

То-то к пушкинским избушкам
Лепитесь, что сами — хлам!
Как из душа! Как из пушки —
Пушкиным — по соловьям <…>!

Самый вольный, самый крайний
Лоб — навеки заклеймив

Низостию двуединой
Золота и середины?

«Пушкин — тога, Пушкин — схима,
Пушкин — мера, Пушкин — грань…»
Пушкин, Пушкин, Пушкин — имя
Благородное — как брань

Площадную — попугаи. — о восприятии в белой эмиграции

  — «Стихи к Пушкину»: «Бич жандармов, бог студентов…», 1931 [1937][2]
  •  

Пушкинскую руку
Жму, а не лижу.

  — «Стихи к Пушкину»: «Станок», 1931
  •  

Преодоленье
Косности русской —
Пушкинский гений?
Пушкинский мускул

На кашалотьей
Туше судьбы —
Мускул полёта,
Бега,
Борьбы. <…>

То — серафима
Сила — была:
Несокрушимый
Мускул — крыла.

  — «Стихи к Пушкину»: «Преодоленье…», 10 июля 1931
  •  

Столь величавый
В золоте барм.
— Пушкинской славы
Жалкий жандарм.

Автора — хаял,
Рукопись — стриг.
Польского края —
Зверский мясник. <…>

Певцоубийца
Царь Николай.

  — «Поэт и царь» (I), 12 июля 1931
  •  

Отказываюсь — быть.
В Бедламе нелюдей
Отказываюсь — жить.
С волками площадей

Отказываюсь — выть.
С акулами равнин
Отказываюсь плыть —
Вниз — по теченью спин.

Не надо мне ни дыр
Ушных, ни вещих глаз.
На твой безумный мир
Ответ один — отказ.

  «Стихи к Чехии (Март)» (8)[К 3], 15 марта — 11 мая 1939

Статьи, эссе

править
  •  

В общем, для [некультурного] читателя Пушкин нечто вроде постоянного юбиляра, только и делавшего, что умиравшего (дуэль, смерть, последние слова царю, прощание с женой и пр.). <…>
В чём же этот грех? Грех не в темноте, а в нежелании света, не в непонимании, а в сопротивлении пониманию…

  — «Поэт о критике», январь 1926
  •  

мода: <…> вечный страх отстать, то есть расписка в собственной овечьести.

  — «Поэт и время», 1932
  •  

Пушкин с Маяковским бы сошлись, уже сошлись, никогда по существу и не расходились. Враждуют низы, горы — сходятся.

  — там же
  •  

Обыватель большей частью в вещах художества современен поколению предыдущему, то есть художественно сам себе отец, а затем и дед и прадед. Обыватель в вещах художества выбывает из строя к тридцати годам и с точки своего тридцатилетия неудержимо откатывается назад — через непонимание чужой молодости — к неузнаванию собственной молодости — к непризнаванию никакой молодости — вплоть до Пушкина, вечную молодость которого превращает в вечное старчество, и вечную современность которого в отродясь-старинность. И на котором и умирает. <…> Пушкин — предел обывательской осведомлённости вокруг и назад. Всякое незнание, всякая немощь, всякая нежить неизменно под прикрытие Пушкина, знавшего, могшего, ведшего.

  — там же
  •  

Дать себя уничтожить вплоть до какого-то последнего атома, из уцеления (сопротивления) которого и вырастет — мир.
Ибо в этом, этом атоме сопротивления (-вляемости) весь шанс человечества на гения. Без него гения нет — есть раздавленный человек, которым (он всё тот же!) распираются стены не только Бедламов и Шарантонов, но и самых благополучных жилищ.

  — «Искусство при свете совести», 1932
  •  

Гений Пушкина в том, что он противовеса Вальсингамову гимну, противоядия Чуме — молитвы — не дал. Тогда бы вещь оказалась в состоянии равновесия, как мы — удовлетворённости, от чего добра бы не прибыло, ибо, утолив нашу тоску по противу-гимну, Пушкин бы её угасил. <…>
Весь Вальсингам — экстерриоризация (вынесение за пределы) стихийного Пушкина. С Вальсингамом внутри не проживёшь: либо преступление, либо поэма.

  — там же
  •  

Что мы можем сказать о Боге? Ничего. Что мы можем сказать Богу? Всё. — вероятно, трюизм

  — там же
  •  

Я, как негр, стыдилась своей непоправимой черноты. Помню, какого труда мне стоило войти в залу, где на зелёном диване между зелёными филодендронами сидел он в своей небесного цвета тужурке с другими студентами, но не такими же, тоже в тужурках, но не таких. Какого сведе́ния челюстей — пройти через всю эту паркетную пустыню и подать ему руку. «А стихи всё пишешь? Пиши, пиши!» Мне от этого голоса сразу хотелось плакать. Плакать и каяться, что я такая злая, грубая, опять дала в зубы гувернантке, которая меня дразнила, жестянкой от зубного порошка, а вот он — такой добрый со мной, такой нежный… И чем нежнее и добрее он меня расспрашивал, может быть, что-то чуя и стараясь рассмешить: «Ну, улыбнись, улыбнись, улыбнись же наконец, неулыба!» — тем я ниже клонила голову с накипающими слезами и — последним голосом: «Я лучше принесу тетрадь, вы сами прочтете…» Это, кажется, единственный человек за все мое младенчество, который над моими стихами не смеялся (мать — сердилась), меня ими, как красной тряпкой быка, не вводил в соблазн гнева… Может быть — он сам писал стихи? Прозу — знаю. Двенадцати лет (рассказ моей матери, очевидицы) он по настоянию родителей стал читать на какой-то их «пятнице» свою пьесу «Мать и сын». Действующие лица: «Мать — 20 лет, сын — 16 лет». Взрыв хохота, и автор, не поняв причины, но позор поняв, сразу и невозвратно убежал в свою детскую, откуда его не могла извлечь даже мать.

  — «Дом у Старого Пимена», 1933
  •  

Два рода поэзии.
Общее дело, творимое порознь:
(Творчество уединённых. <…>)
Частное дело, творимое совместно.
(Кружковщина.) — часть первая, I

  •  

… увидела поэтессу Львову. Невысокого роста, в синем, скромном, чёрно-глазо-брово-головая, яркий румянец, очень курсистка, очень девушка. Встречный, к брюсовскому наклону, подъём. Совершенное видение мужчины и женщины: к запрокинутости гордости им — снисхождение гордости собой. С трудом сдерживаемая кругом осчастливленность.
Он — охаживал. — часть первая, VI

  •  

Бальмонт. Брюсов. Царствовали, тогда, оба. В мирах иных, как видите, двоевластие, обратно миру нашему, возможно. Больше скажу, единственная примета принадлежности вещи к миру иному — её невозможность — нестерпимость — недопустимость — здесь. Бальмонто-брюсовское же двоевластие являет нам неслыханный и немыслимый в истории пример благого двоевластия не только не друзей — врагов. Как видите, учиться можно не только на стихах поэтов. — часть вторая, IV

Дневники

править
  •  

Любовь: зимой от холода, летом от жары, весной от первых листьев, осенью от последних: всегда от всего.

  — «О любви», 1917
  •  

Любить — видеть человека таким, каким его задумал Бог и не осуществили родители. Не любить — видеть человека таким, каким его осуществили родители. Разлюбить — видеть вместо него: стол, стул.

  — там же, 1918
  •  

Самое ценное в жизни и в стихах — то, что сорвалось.[К 4]1923

Записные книжки

править
  •  

Я не знаю женщины талантливее себя к стихам. — Нужно было бы сказать человека. — Я <…> могла бы писать и писала бы, как Пушкин, если бы не какое-то отсутствие плана, группировки — просто полное неимение драматических способностей. <…>
В детстве — особенно 11ти лет — я была вся честолюбие. <…>
«Второй Пушкин» или «первый поэт-женщина» — вот чего я заслуживаю и, может быть, дождусь. Меньшего не надо, меньшее плывет мимо, не задевая ничего.[3]4 мая 1914[К 5]

  •  

Никакая страсть не перекричит во мне справедливости. <…> Делать другому боль, нет, тысячу раз, лучше терпеть самой <…>. Я завидую каждому встречному, всем простым, вижу себя игралищем каких-то слепых сил (демонов), я сама у себя под судом, мой суд строже Вашего, я себя не люблю, не щажу. — октябрь-ноябрь 1923

  •  

Чем нулевее соперник — тем полнее ревность: ПушкинДантес. (Нулевее — и как круглый нуль, и как последний нуль порядкового числительного: миллионный, ста-миллионный и т. д.)
В лице Дантеса Пушкин ревновал к нелицу. И — нелицом (пóлом — тем самым шармом!) был убит.[К 6]

  •  

Ведь Пушкина убили, потому что своей смертью он никогда бы не умер, жил бы вечно, со мной бы в 1931 году по лесу гулял. (Я с Пушкиным мысленно, с 16 лет, всегда гуляю, никогда не целуясь, ни разу, ни малейшего соблазна.) — июль 1931

  •  

Меня все считают мужественной. Я не знаю человека робче себя. Боюсь — всего. Глаз, черноты, шага, а больше всего — себя, своей головы — если это голова — так преданно мне служившая в тетради и так убивающая меня — в жизни. Никто не видит — не знает, — что я год уже (приблизительно) ищу глазами — крюк, но его нет, потому что везде электричество. Никаких «люстр»… Я год примеряю — смерть. Всё — уродливо и — страшно. Проглотить — мерзость, прыгнуть — враждебность, исконная отвратительность воды. Я не хочу пугать (посмертно), мне кажется, что я себя уже — посмертно — боюсь. Я не хочу — умереть, я хочу — не быть. — 27 сентября 1940

  •  

Большой поэт целиком уцелевает в подстрочнике.
Не большой — целиком пропадает: распадается на случайности рифм и созвучий.
И это я — «формалист»!!!
(О, сволочь: З-ский![К 7])

  — 6 января 1941

Письма

править
  •  

Каждая книга — кража у собственной жизни. Чем больше читаешь, тем меньше умеешь и хочешь жить сам.

  М. А. Волошину, 18 апреля 1911
  •  

Никакая страсть не перекричит во мне справедливости. <…> Делать другому боль, нет, тысячу раз, лучше терпеть самой…

  А. В. Бахраху, 29 сентября 1923
  •  

Что я любила в людях? Их наружность. Остальное — подгоняла. Когда я без человека, он во мне целей — и цельней. Жизненные и житейские подробности, вся жизненная дробь (жить — дробить) мне в любви непереносна, мне стыдно за неё, точно я позвала человека в неубранную комнату, которую он считает моей.

  С. Н. Андрониковой-Гальперн, 15 июля 1926

Без источника

править
Часть — сводные компиляции.
  •  

Весь наш дурной опыт с любовью мы забываем в любви. Ибо чара старше опыта.

  •  

Успех — это успеть.

  •  

Я не хочу иметь точку зрения. Я хочу иметь зрение.

  •  

… всякий, кто смеётся над бедой другого, дурак или негодяй; чаще всего и то, и другое. — вариант трюизма

  •  

В мире физическом я очень нетребовательна, в мире духовном — нетерпима! Я бы никогда, знаете, не стала красить губ. Некрасиво? Нет, очаровательно. Просто каждый встречный дурак на улице может подумать, я это — для него. Мне совсем не стыдно быть плохо одетой и бесконечно-стыдно — в новом! Не могу — со спокойной совестью — ни рано ложиться, ни до сыта есть. Точно не в праве. И не оттого, что я хуже, а оттого, что лучше. А деньги? Да плевать мне на них. Я их чувствую только, когда их нет.

  •  

Сила человека часто заключается в том, чего он не может сделать, а не в том, что может. Моё «не могу» — главная мощь. Значит, есть что-то, что вопреки всем моим хотениям всё-таки не хочет. Говорю об исконном «не могу», о смертном, о том, ради которого даёшь себя на части рвать…

  •  

Моя мечта: монастырский сад, библиотека, старое вино из погреба, длинная трубка и какой-нибудь семидесятилетний «из прежних», который приходил бы по вечерам слушать, что я написала, и сказать, как меня любит. Я хотела, чтобы меня любил старик, многих любивший. Не хочу быть старше, зорче. Не хочу, чтобы на меня смотрели вверх. Этого старика я жду с 14 лет…

  •  

Скульптор зависит от глины. Художник от красок. Музыкант от струн, — нет струн в России, кончено с музыкой. У художника, музыканта может остановиться рука. У поэта — только сердце.

  •  

Стихи сами ищут меня, и в таком изобилии, что прямо не знаю — что писать, что бросать. Можно к столу не присесть — и вдруг — всё четверостишие готово, во время выжимки последней в стирке рубашки, или лихорадочно роясь в сумке, набирая ровно 50 копеек. А иногда пишу так: с правой стороны страницы одни стихи, с левой — другие, рука перелетает с одного места на другое, летает по странице: не забыть! уловить! удержать!.. — рук не хватает!

  •  

Как таковой жизни я не люблю, для меня она начинает значить, обретать смысл и вес — только преображенная, т.е. — в искусстве. Если бы меня взяли за океан — в рай — и запретили писать, я бы отказалась от океана и рая.

  •  

Любимые вещи: музыка, природа, стихи, одиночество. Любила простые и пустые места, которые никому не нравятся. Люблю физику, её загадочные законы притяжения и отталкивания, похожие на любовь и ненависть. Люблю всё большое, ничего маленького. И кошек, а не котят. Кошками не брезгую, пускай спят на голове, как они это любят. И, чем больше узнаю людей — тем больше люблю деревья! Обмираю над каждым. Я ведь тоже дерево: бренное, льну к вечному. А потом меня срубят и сожгут, и я буду огонь…

  •  

Люблю до последней возможности. Все женщины делятся на идущих на содержание и берущих на содержание. Я принадлежу к последним. Не получить жемчуга, поужинать на счёт мужчины и в итоге — топтать ногами — а купить часы с цепочкой, накормить и в итоге — быть топтаной ногами. Я не любовная героиня. Я по чести — герой труда: тетрадочного, семейного, материнского, пешего. Мои ноги герои, и руки герои, и сердце, и голова…

  •  

Слушайте внимательно, я говорю, как перед смертью: Мне мало писать стихи! Мне надо что-нибудь, кого-нибудь — любить — в каждый час дня и ночи. Одна звезда для меня не затмевает другой! И правильно. Зачем тогда Богу было бы создавать их полное небо! Человечески любить мы можем иногда десятерых, любовно — много — двух. Нечеловечески — всегда одного…

  •  

Что я любила в людях? Их наружность. Остальное — подгоняла.

  •  

В одном я — настоящая женщина: я всех и каждого сужу по себе, каждому влагаю в уста — свои речи, в грудь — свои чувства. Поэтому — все у меня в первую минуту: добры, великодушны, щедры, бессонны и безумны.

  •  

Подходила ли хоть одна женщина к мужчине без привкуса о любви? Часто, сидя первый раз с человеком, безумная мысль: «А что если поцелую?» Эротическое помешательство? Нет. Стена, о которую билась! Чтобы люди друг друга понимали, надо, чтобы они шли или лежали рядом…

  •  

По полной чести самые лучшие, самые тонкие, самые нежные так теряют в близкой любви, так упрощаются, грубеют, уподобляются один другому, что — руки опускаются, не узнаешь: вы ли? В любви в пять секунд узнаешь человека, он — слишком явен! Здесь я предпочитаю ложь.

  •  

В воинах мне мешает война, в моряках — море, в священниках — Бог, в любовниках — любовь. Любя другого, презираю себя, будучи любимой другим — презираю его. У каждого живёт странное чувство презрения к тому, кто слишком любит нас. (Некое «если ты так любишь меня, сам ты не Бог весть что!»). Может, потому, что каждый знает себе цену…

  •  

Измены нет. Женщины любят ведь не мужчин, а Любовь. Потому никогда не изменяют. Измены нет, пока её не назовут «изменой». Неназванное не существует. «Муж» и «любовник» — вздор. Тайная жизнь — и явная. Тайная — что может быть слаще?..

  •  

Считают мужественной. Хотя я не знаю человека робче. Боюсь всего. Глаз, черноты, шага, а больше всего — себя. Никто не видит, не знает, что я год уже ищу глазами — крюк. Год примеряю смерть. Я не хочу умереть. Я хочу не быть. Надо обладать высочайшим умением жить, но ещё большим умением — умереть! Героизм души — жить, героизм тела — умереть…

Статьи о произведениях

править

О Цветаевой

править
  •  

Только что с вечера Марины Цветаевой.
Билеты дорогие, но публики довольно много. С изрядным опозданием на деревянной сцене появляется она — в ярко-красном вечернем платье, декольте. Держит себя очень непосредственно, но почти не бестактно. Звонкий, не низкий голос, которым она прекрасно владеет. Вероятно, из неё вышла бы неплохая актриса. Она из тех женщин, что любят себя, умеют собой наслаждаться. Она никогда не скажет истины, потому что истина — общее место, одинаковое для всех. Но по-своему она всегда права, парадоксально права. Тем, что она сама себя так любит, она умело подчёркивает, что в ней и другим можно любить. О Мандельштаме было не очень много. Главное было доказать, что он её любил. Очень остроумно. <…> от неё можно ещё многого ждать. <…> Я так ясно чувствую свою противоположность ей.[4]

  Христина Кроткова, дневник, 30 мая 1931
  •  

Марина Цветаева была не парижской, а московской школы. Её место там, между Маяковским и Пастернаком.[5][6]

  Георгий Федотов
  •  

Марина Цветаева поглощена уже всецело тем, чтобы изумлять читателя своей талантливостью и брать с него дань удивления, ничего взамен не давая. Сказать Цветаевой нечего. Её искусство похоже на зияющую, пустую каменоломню. <…>
Самые талантливые эмигрантские стихи были подписаны Мариной Цветаевой. Но в них ощущалась жуткая внутренняя пустота…[7][6]

  Иван Тхоржевский
  •  

Наступит день, когда её творчество будет заново открыто и оценено и займёт заслуженное место как один из самых интересных поэтических документов пореволюционной эпохи.[8][6]

  Марк Слоним
  •  

Как у Цветаевой всё сбивчиво, какой декадентски-женский «эгоцентризм», и как он исказил её живую, отзывчивую, трепетно-поэтическую натуру!..[6] <…>
Школы Пастернака не существует. Пыталась перенять некоторые его черты Марина Цветаева, но на этом и сгубила своё когда-то очаровательное дарование. К чему ей был Пастернак? Набросилась она на него с той же безрассудной поспешностью, как когда-то бедный Кольцов на Гегеля[К 8], и результаты получились довольно схожие. Цветаева, начитавшись Пастернака, «влюбившись» в него после нескольких других своих литературных влюблённостей, стала ежеминутно, в каждой строке сбиваться, спотыкаться, задыхаться. Речь перешла в сплошные восклицания и вскрикивания, непрерывно уснащённые «анжамбанами».

  Георгий Адамович, «Одиночество и свобода», 1955
  •  

По непосредственности, по бьющей ключом щедрости дарованья мало кто мог, в литературе нашего века, сравниться с Мариной Цветаевой. У неё была врождённая искромётность слова, та естественная взаимопроникнутость мысли и воображения, по которым только и узнаёшь настоящий «от Господа Бога дар».[9][6]

  Владимир Вейдле, «Проза Цветаевой»
  •  

Цветаева вызывала к себе не менее противоречивое отношение, чем Ходасевич. Но отталкивание от неё было более сильное. Многие считали её поэзию заумной, непонятной. Даже в литературных кругах, особенно в русском Париже, её часто плохо знали, хотя с середины 20-х годов она сама жила под Парижем и иногда выступала в Париже. <…>
Писавшие о Цветаевой обычно подчёркивали её духовное одиночество, её чуждость главным течениям эмигрантской поэзии <…>.
Поэтические вкусы Цветаевой были в каком-то смысле эклектичны. Может быть, следует сказать, что она могла восхищаться бескорыстно и восторженно всякой подлинной поэзией <…>.
При всём влечении к безмерности, Цветаевой в высокой степени присуще было чувство формы: её хаос пронизан строем. <…>
Иногда Цветаева в прозе, как и в стихах, захлёбывается словами.[6]

  Глеб Струве, «Русская литература в изгнании», 1956, 1984
  •  

В отношении Цветаевой к Пушкину, в её понимании Пушкина, в её безграничной любви к Пушкину самое важное и решающее — это твёрдое, непреложное убеждение в том, что влияние Пушкина может быть только освободительным. Порукой этому — сама духовная свобода Пушкина. <…>
Сама любовь настоящего поэта к Пушкину и принятое на себя поэтом «исполнение пушкинского желания» предполагают не рабскую зависимость, а полную свободу от неё. <…>
Пушкин [её стихов] — самый вольный из вольных, бешеный бунтарь, который весь, целиком — из меры, из границ <…>.
Цветаева делает из Пушкина орудие своей борьбы за обновление поэзии. Пожалуй, можно, не особенно рискуя впасть в ошибку, догадаться, кого именно из литературных староверов, своих оппонентов, «била» она Пушкиным. В первую голову это мог быть Ходасевич, её прямой антипод, последовательный противник, неизменный соперник. Не вступая в открытую полемику, они следили за работой друг друга с ревнивым беспокойством. <…>
У Цветаевой — судорожные поиски новых форм, нового стихотворного языка, яростное нарушение всех и всяческих законов, правил и норм. Где Ходасевич цедит сквозь зубы, там Цветаева кричит на крик. <…>
Самая разительная черта словесного стиля Цветаевой — нерасторжимое единство мысли и речи. Сама сбивчивость и затруднённость её прозы (как и стихов, впрочем) — от богатства мысли, спрессованной в тугой комок, и от интенсивности её выражения. Подчас в запинаниях, в негладкости цветаевской речи чуть ли не физически ощутим механизм этого сложного взаимодействия, самый ход мысли, обретающей свою форму в слове.[2]

  Владимир Орлов, «Сильная вещь — поэзия»
  •  

Цветаева, при всей её гениальности, была клинической идиоткой…

  Сергей Довлатов, «Куртка Фернана Леже», 1986
  •  

… первый поэт XX века.[10]

  Иосиф Бродский, 1990
  •  

Я была на первом интимнике «Скита»[К 9], где читала свои стихи Марина Цветаева. На меня она произвела малоинтеллигентное впечатление <…>. Может быть, в этом виновата и её манера держать себя. Напыщенность может быть искупаема только неподдельным пафосом, и отсутствие искренности в этом убийственно <своей> безвкусностью.[4]

  Христина Кроткова, дневник, 7 декабря 1922
  •  

Среди поэтов послереволюционных ей принадлежит или первое, или одно из двух первых мест: единственный возможный её соперник — Борис Пастернак, поэт совершенно иного, чем она, склада. При полном несходстве <…> отметим черты, общие обоим. Кроме явной, очевидной, несомненной новизны, <…> кроме общей обоим приподнятости, которая почти не может считаться индивидуальным признаком в поэте лирическом, единственное, что есть и в Цветаевой, и в Пастернаке, — это мажорность, бодрая живучесть. «приятие» жизни и мира. <…> Значительность этого факта подчёркивается тем, что вся русская литература предшествующего поколения (за исключением одного Гумилёва) была объединена признаком как раз обратным — ненавистью, неприятием, страхом перед жизнью. <…>
Марина Цветаева — «идеалистка (<…> в платоновском смысле). Вещественный мир для неё только эманация «сущностей». Вещи живут только в словах. <…>
Главное, что ново и необычно в последних вещах Марины Цветаевой — и неожиданно после её первых стихов, — это присутствие стиля. Не стилизации, а настоящего, своего, свободно рождённого стиля. В наше время она единственный поэт, достигший стиля. <…>
«Молодец» — первая вещь Марины Цветаевой, в которой стиль достигнут.

  Дмитрий Святополк-Мирский, рецензия на «Молодца», апрель 1926

Комментарии

править
  1. Цветаева настаивала, чтобы её называли поэтом.
  2. На этот текст для кинофильма «О бедном гусаре замолвите слово» написан популярный романс «Серые шинели».
  3. Реакция на германскую оккупацию Чехословакии.
  4. Аналогично — в письме А. В. Бахраху 5-6 сентября 1923.
  5. Завершив поэму «Чародей».
  6. Очевидно, написано во время работы над «Натальей Гончаровой» в 1928.
  7. Из-за его разгромной рецензии не был напечатан сборник Цветаевой, единственный после возвращения.
  8. Имеется в виду цикл «дум», в основном написанных в 1836–37 годах, — стихотворном изложении натурфилософских концепций.
  9. Пражской группы поэтов.

Примечания

править
  1. 1 2 Цветаева, М. И. Неизданное. Сводные тетради / подгот. текста и примечания Е. Б. Коркиной и И. Д. Шевеленко. — М.: Эллис Лак, 1997. — 640 с.
  2. 1 2 3 Вл. Орлов. «Сильная вещь — поэзия» // Цветаева М. И. Мой Пушкин. — М.: Советский писатель, 1967. — Тираж с переизданиями >600000 экз.
  3. Кудрова И. В. Путь комет: жизнь Марины Цветаевой. — СПб.: Вита Нова, 2002. — С. 108.
  4. 1 2 Воспоминания о Марине Цветаевой. — М.: Советский писатель, 1992.
  5. Ковчег. — Нью-Йорк, 1942. — С. 191.
  6. 1 2 3 4 5 6 Г. П. Струве. Русская литература в изгнании. — 2-е изд., испр. и доп. — Париж: YMCA-Press, 1984. — Часть II, гл. VI, 5.
  7. И. Тхоржевский. Русская литература. Т. II. — Париж, 1946. — С. 506, 534.
  8. Modern Russian Literature, New York, 1953, p. 340.
  9. Опыты. — Кн. 4. — Нью-Йорк, 1955. — С. 73.
  10. Волков С. Диалоги с Иосифом Бродским: Литературные биографии. — М.: Независимая газета, 1998. — Конец главы 2.

Ссылки

править