Эрнст Теодор Амадей Гофман

немецкий писатель, композитор, художник

Эрнст Те́одор Амаде́й Го́фман (нем. Ernst Theodor Amadeus Hoffmann; 1776—1822) — выдающийся немецкий писатель-романтик, композитор, юрист. Из преклонения перед Вольфгангом Амадеем Моцартом в 1805 году сменил имя «Вильгельм» (Wilhelm) на «Амадей». Заметки о музыке публиковал под именем Иоганнес Крейслер (Johannes Kreisler).

Эрнст Теодор Амадей Гофман

Автопортрет
Статья в Википедии
Произведения в Викитеке
Медиафайлы на Викискладе

Цитаты

править
  •  

Увы, я всё больше превращаюсь в истинного государственного советника. <…> Муза ускользает — архивная пыль застит взгляд на мир, делает его мрачным и пасмурным![1]:с.88

  — дневник, 17 октября 1803
  •  

Я чувствую, что поднялся над мелочами, которые меня окружают, вокруг мерцает и сверкает мир, полный магических явлений. Словно вскоре должно случиться что-то великое — из хаоса должно выйти какое-то произведение искусства! Будет ли это книга, опера или картина — quod diis placebit. Как ты думаешь, не задать ли мне однажды министру юстиции вопрос: а что, если я создан художником или музыкантом?[1]:с.89

  — письмо Т. Г. Гиппелю-младшему, 24 февраля 1804
  •  

С тех пор как я сочиняю музыку, заботы забываются нередко сами собой, а с ними и весь мир — ведь тому миру, что рождается из множества гармоний в моей комнате, не нужен никакой мир вовне.[1]:с.105

  — письмо Ю. Э. Хитцигу, 20 апреля 1807
  •  

Не красота <…> производит то таинственное очарование, с помощью которого многие высокодаровитые люди с первого взгляда пленяют всякого человека. <…> Полнейшая гармония связывает все стороны физического и духовного организма в одно целое, так что получается общее впечатление полноты и чистоты, точно всё слито в стройный музыкальный аккорд. — вариант распространённой мысли; перевод: Е. А. Бекетова, около 1890

 

Nicht Schönheit <…> übt aber jenen geheimnisvollen Zauber, vermöge dessen manche hochbegabte Menschen jeden, dem sie entgegentreten, auf der Stelle für sich einnehmen. <…> Die vollkommenste Harmonie verbindet alle Teile des physischen und psychischen Organismus zum Ganzen, so daß die Erscheinung, wie ein reiner Akkord, keinen Mißklang duldet.

  — «Мастер Иоганн Вахт» (Meister Johannes Wacht), 1820
  •  

… кузен впадал в самую что ни есть чёрную меланхолию. <…>
— Я напоминаю себе старого сумасшедшего живописца, что целыми днями сидел перед вставленным в раму загрунтованным полотном и всем приходившим к нему восхвалял многообразные красо́ты роскошной, великолепной картины, только что им законченной. Я должен отказаться от той действенной творческой жизни, источник которой во мне самом, она же, воплощаясь в новые формы, роднится со всем миром. Мой дух должен скрыться в свою келью. <…> Вот это окно — утешение для меня: здесь мне снова явилась жизнь во всей своей пестроте, и я чувствую, как мне близка её никогда не прекращающаяся суетня.[2]перевод: А. В. Фёдоров, 1962

 

… verfiel mein Vetter in die schwärzeste Melancholie. <…>
»Ich komme mir vor wie jener alte, vom Wahnsinn zerrüttete Maler, der tagelang vor einer in den Rahmen gespannten grundierten Leinewand saß und allen, die zu ihm kamen, die mannigfachen Schönheiten des reichen, herrlichen Gemäldes anpries, das er soeben vollendet; — ich geb's auf, das wirkende, schaffende Leben, welches, zur äußern Form gestaltet, aus mir selbst hinaustritt, sich mit der Welt befreundend! — Mein Geist zieht sich in seine Klause zurück! <…> Dies Fenster ist mein Trost, hier ist mir das bunte Leben aufs neue aufgegangen, und ich fühle mich befreundet mit seinem niemals rastenden Treiben.«

  — «Угловое окно» (Des Vetters Eckfenster), 1822

Статьи о произведениях

править

О Гофмане

править
См. также категория:Гофмановедение
  •  

10-го января 1841 года. В Берлине <…> прямо побежал в погреб, где пьянствовал Гофман. Там, под картиною, изображающею Гофмана в ту минуту, как, устремив масляные глаза на Девриента, вынимает он часы и напоминает знаменитому пьянице-трагику о времени идти в театр на работу, а Девриент, как школьник, почёсывает в голове и высоко поднимает прощальный бокал…

  Павел Анненков, «Письма из-за границы»
  •  

… Гофман нашёл единственную нить, посредством которой этот элемент может быть в наше время проведен в словесное искусство; его чудесное всегда имеет две стороны: одну чисто фантастическую, другую — действительную; так что гордый читатель XIX-го века нисколько не приглашается верить безусловно в чудесное происшествие, ему рассказываемое; в обстановке рассказа выставляется всё то, чем это самое происшествие может быть объяснено весьма просто, — таким образом, и волки сыты и овцы целы; естественная наклонность человека к чудесному удовлетворена, а вместе с тем не оскорбляется и пытливый дух анализа; помирить эти два противоположные элемента было делом истинного таланта.

  Владимир Одоевский, Примечание к «Русским ночам», нач. 1860-х
  •  

У Гофмана есть идеал, правда иногда не точно поставленный; но в этом идеале есть чистота, есть красота действительная, истинная, присущая человеку.

  Фёдор Достоевский, «Три рассказа Эдгара Поэ», 1861
  •  

Немец[кий романтик], например, может <…> доходить до крайнейшего отрицания всяких нравственных основ или до самых фантасмагорических галлюцинаций и не спиться с кругу, ибо таких чудаков, как Гофман, который от <…> созданий своей чародейной фантазии обретал успокоение только в Ауэрбаховском погребке да там же большею частию и создавал их, <…> — очень немного.

  Аполлон Григорьев, «Мои литературные и нравственные скитальчества», 1862
  •  

Проживи он подольше — и его субъективный пламень превратился бы в тепло объективности.[3][2]вероятно, на основе последних строк «Серапионовых братьев»[2]

  Виллибальд Алексис
  •  

… в Бамберге в нём привыкли видеть неимущего капельмейстера городского театра <…>. Кому могло прийти в голову, что следует опасаться языка этого маленького человечка, вечно ходившего в одном и том же поношенном, хотя и хорошего покроя, фраке коричнево-каштанового цвета, редко расстававшегося даже на улице с короткой трубкой, из которой он выпускал густые облака дыма, жившего в крошечной комнатёнке и обладавшего при этом столь саркастическим юмором?[1]:с.131

  Амели Линц
  •  

Свойство этого несобранного ума — растворять всё, <…> как вода.[4]

  Жюль Амеде Барбе д’Оревильи
  •  

В те дни, когда вера людей не знала колебаний, авторы фантастических произведений разматывали без всяких околичностей нить своего необычайного повествования. <…>
Но когда в души людей наконец закралось сомнение, искусство стало более утончённым. Писатель занялся поисками едва уловимых оттенков; теперь он скорее кружил вокруг сверхъестественного, чем приобщал нас к нему. Он находил потрясающие эффекты и сеял неуверенность, замешательство, оставаясь на грани жизненной правды. Читатель пребывал в нерешительности, не знал, чему верить, терялся, как путник, блуждающий по болоту, который то и дело проваливается, неожиданно цепляется за реальность, но тотчас же снова попадает на зыбкую почву фантастики и мечется, объятый лихорадочным смятением, похожим на кошмар.
Потрясающее впечатление от рассказов Гофмана и Эдгара По объясняется этим…

 

Quand l’homme croyait sans hésitation, les écrivains fantastiques ne prenaient point de précautions pour dérouler leurs surprenantes histoires. <…>
Mais, quand le doute eut pénétré enfin dans les esprits, l’art est devenu plus subtil. L’écrivain a cherché les nuances, a rôdé autour du surnaturel plutôt que d’y pénétrer. Il a trouvé des effets terribles en demeurant sur la limite du possible, en jetant les âmes dans l’hésitation, dans l’effarement. Le lecteur indécis ne savait plus, perdait pied comme en une eau dont le fond manque à tout instant, se raccrochait brusquement au réel pour s’enfoncer encore tout aussitôt, et se débattre de nouveau dans une confusion pénible et enfiévrante comme un cauchemar.
L’extraordinaire puissance terrifiante d’Hoffmann et d’Edgar Poe vient de cette…

  Ги де Мопассан, «Фантастическое», 1883
  •  

… произведения Гофмана принадлежат к замечательнейшим созданиям нашего времени. <…> Гофман совершенно оригинален. Те, кто называет его подражателем Жан-Поля, не поняли пи того, ни другого. Произведения обоих имеют прямо противоположный характер. <…> Передний фон романов Гофмана обыкновенно весел, цветущ, часто мягко трогателен, невиданно таинственные создания проносятся в пляске, простодушные образы шагают мимо, забавные человечки кивают приветливо, и неожиданно из всей этой увлекательной сумятицы скалит зубы отвратительно уродливая старушечья харя, с жуткой быстротой старуха корчит свои страшнейшие рожи и исчезает и опять уступает место вольной игре спугнутых резвых фигурок, которые опять несутся в своих забавнейших прыжках, но не могут разогнать охватившего нашу душу мрачного раздражения.

 

… Hoffmanns Werke <…> gehören zu den merkwürdigsten, die unsere Zeit hervorgebracht. <…> Hoffmann ist ganz original. Die, welche ihn Nachahmer von Jean Paul nennen, verstehen weder den einen noch den andern. Beider Dichtungen haben einen entgegengesetzten Charakter. <…> Der Vorgrund von Hoffmanns Romanen ist gewöhnlich heiter, blühend, oft weichlich rührend, wunderlich-geheimnisvolle Wesen tänzeln vorüber, fromme Gestalten schreiten auf und ab, launige Männlein grüßen freundlich und unerwartet, aus all diesem ergötzlichen Treiben grinzt hervor eine häßlichverzerrte Alteweiberfratze, die, mit unheimlicher Hastigkeit, ihre allerfatalsten Gesichter schneidet und verschwindet, und wieder freies Spiel läßt den verscheuchten muntern Figürchen, die wieder ihre drolligsten Sprünge machen, aber das in unsere Seele getretene katzenjammerhafte Gefühl nicht fortgaukeln können.

  — «Письма из Берлина», 7 июня 1822
  •  

С тех пор как благодаря Шеллингу получила значение натурфилософия, поэты стали гораздо глубже воспринимать природу. Одни погрузились в природу всеми своими человеческими чувствами, другие нашли некоторые чародейские формулы, чтобы проникнуть в неё, разглядеть её и заставить природу заговорить по-человечески. <…> Среди первых надо прежде всего назвать Новалиса, среди вторых — Гофмана. Новалису виделись повсюду лишь чудеса <…>. Гофман, напротив, всюду видел одни только привидения, они кивали ему из каждого китайского чайника, из каждого берлинского парика; это был чародей, превращавший людей в диких зверей, а последних даже в советников прусского королевского двора; он способен был вызывать мертвецов из могил, но сама жизнь отталкивала его от себя, как мрачное привидение. Он чувствовал это, он чувствовал, что сам становится призраком; вся природа сделалась для него теперь кривым зеркалом, где он видел лишь свою собственную, тысячекратно исковерканную мёртвую личину, и его сочинения представляют собой не что иное, как потрясающий крик ужаса в двадцати томах.
Гофман не принадлежит к романтической школе. <…> Я упомянул о нём лишь в противоположность Новалису, который является подлинным поэтом этой школы. Новалис меньше известен здесь, чем Гофман, представленный французским читателям Лёве-Веймаром в столь превосходном наряде и оттого получивший во Франции большую известность. У нас, в Германии, Гофман теперь совсем не en vogue, но раньше он был в большой славе. В своё время его много читали, однако лишь люди с нервами слишком сильными или слишком слабыми, чтобы поддаваться воздействию мягких аккордов. Действительно одарённые и поэтические натуры и слышать о нём не хотели. Им был гораздо милее Новалис. Однако, по совести говоря, Гофман как поэт был гораздо выше Новалиса. Ибо последний со своими идеальными образами постоянно витает в голубом тумане, тогда как Гофман со своими причудливыми карикатурами всегда и неизменно держится земной реальности. Но как гигант Антей оставался непобедимым, пока касался ногами матери-земли, и потерял силу, как только Геркулес поднял его на воздух, так и поэт бывает силён и могуч лишь до тех пор, пока не покидает почвы действительности, и становится бессильным, как только начинает парить в голубом тумане.
Великое сходство между обоими поэтами заключается в том, что их поэзия была, собственно, болезнью. Вот почему высказывалась мысль, что обсуждать их произведения дело не критика, а врача. Розовый налёт на стихотворениях Новалиса не краска здоровья, а румянец чахотки, и багровое пламя в «Фантастических рассказах» Гофмана — это не пламя гения, а огонь лихорадки.

  «Романтическая школа» (кн. 2), 1833
  •  

У Гофмана человек бывает часто жертвою своего собственного воображения, игрушкою собственных призраков, мучеником несчастного темперамента, несчастного устройства мозга, но не какой-то судьбы, перед которою трепетал древний мир и над которою смеётся новый.[2]

  рецензия на «Отелло» В. Гауфа, март 1836
  •  

Самым лучшим писателем для детей, высшим идеалом писателя для них может быть только поэт. И таким явился один из величайших германских поэтов <…>. Да, с тех пор, как дети начинают переставать быть детьми и становятся юношами, Гофман должен быть их поэтом по преимуществу. <…> Фантастическое есть один из необходимейших элементов богатой натуры, для которой счастие только во внутренней жизни; следственно, его развитие необходимо для юной души, — и вот почему называем мы Гофмана воспитателем юношества. Но он вместе с тем бывает и губителем его, односторонне увлекая его в сферу призраков и мечтаний и отрывая от живой и полной действительности.
Чтобы дать юной душе равновесие, Гофману не должно противопоставлять пошлую повседневность и её дюжинных представителей; но молодым людям должно читать все без исключения романы Вальтера Скотта и Купера

  «О детских книгах», март 1840
  •  

Искусство как предмет искусства — здесь Гофман велик, и его надо давать молодым людям для развития в них чувства изящного.

  письмо М. А. Бакунину 15 ноября 1837
  •  

Шиллер, Гёте и Гофман: сии три едино суть — глубокий, внутренний и многосторонний германский дух!

  письмо В. П. Боткину 19 марта 1840
  •  

… его фантастическое — поэтическое олицетворение таинственных враждебных сил, скрывающихся в недрах нашего духа.

  — письмо В. П. Боткину 16—21 апреля 1840
  •  

… мир фантастического, мир сколько обаятельный, столько и опасный — истинный подводный камень для всякого таланта, даже для всякого немецкого поэта, если он не Гофман.
<…> во-первых, фантастическое отнюдь не то же самое, что нелепое, а во-вторых, фантастическое требует не только таланта, но и ещё таланта фантастически настроенного, и притом огромного таланта. Таким был гениальный Гофман. В его рассказах, по-видимому, диких, странных, нелепых, видна глубочайшая разумность. В своих элементарных духах поэтически олицетворял он таинственные силы природы; в своих добрых и злых гениях, чудаках и волшебниках поэтически олицетворял он стороны жизни, светлые и тёмные ощущения, желания и стремления, невидимо живущие в недрах человеческой природы. Если угодно, мы берёмся показать и доказать глубоко разумное значение каждой черты в любой фантастической повести Гофмана. Но Гофман был один, и доселе природа никому ещё не позволяла безнаказанно тянуться в Гофманы.

  рецензия на «Ярчук, собака-духовидец» Н. А. Дуровой, октябрь 1840
  •  

… аскетический дух немецкой нации, узкость и теснота её общественной жизни, которые способствуют сильному внутреннему развитию отдельных лиц, но задушают всякое социальное, богатое широкими симпатиями развитие людей, рождённых для общества. Такие гениальные личности, как Гёте и Шиллер, собственною силою могли вырваться из этой душной сферы и, не переставая быть национальными писателями, возвыситься в то же время до всемирно-исторического значения. Но такие, впрочем, яркие и сильные таланты, как Гофман и Рихтер, не могли не поддаться гибельному влиянию дурных сторон общественности, которою они окружены были, как воздухом. По таланту Гофман вообще выше и замечательнее Рихтера. Юмор Гофмана гораздо жизненнее, существеннее и жгучее юмора Жан Поля — и немецкие гофраты, филистеры и педанты должны чувствовать до костей своих силу юмористического Гофманова бича. <…> Сколько прекрасных и новых мыслей о глубоких тайнах искусства высказал в самой поэтической форме этот человек, одарённый такою богато артистическою натурою! И всё это не помешало ему вдаться в самый нелепый и чудовищный фантазм, в котором, как многоценная жемчужина в тине, потонул его блестящий и могучий талант! Что же загнало его в туманную область фантазёрства, <…> если не смрадная атмосфера гофратства, филистерства, педантизма, словом, скука и пошлость общественной жизни, в которой он задыхался и из которой готов был бежать хоть в дом сумасшедших?..

  «Антология из Жан Поля Рихтера», май 1844
  •  

Фантазм Гофмана составлял его натуру, и Гофман в самых нелепых дурачествах своей фантазии умел быть верным идее. Поэтому весьма опасно подражать ему: можно занять и даже преувеличить его недостатки, не заимствовав его достоинств. Сверх того, фантазм составляет самую слабую сторону в сочинениях Гофмана; истинную и высокую сторону его таланта составляет глубокая любовь к искусству и разумное постижение его законов, едкий юмор и всегда живая мысль.

  «Сочинения князя В. Ф. Одоевского», сентябрь 1844
  •  

В Германии гениальный безумец Гофман возвысил до поэзии болезненное расстройство нерв. Обладая удивительным юмором, при огромном таланте изображать действительность во всей её истинности и казнить ядовитым сарказмом филистерство и гофратство своих соотечественников, — он в то же время, как истинный немец, призраком своего расстроенного воображения, которых искренно пугался и боялся и над которыми тоже искренно смеялся, и фантастическим нелепостям принёс в жертву и свой несравненный талант и бессмертие имени своего в потомстве… <…> как только познакомился он с романами Вальтера Скотта, тотчас понял и то, что это истинные произведения творчества, и то, что его собственные романы — незаконнорожденные дети искусства. Тогда написал он лучшую свою повесть, так громко свидетельствующую об огромности его таланта — «Мастер Иоганнес Вахт», в которой уже не было ничего фантастического. Казалось, он решился идти новою дорогою; но было уже поздно; вскоре после того он умер, истощённый беспорядочным образом жизни.

  «Тереза Дюнойе…», февраль 1847
  •  

В душе человеческой есть вера в чудесное, несообразное с обыкновенным порядком дел. <…> Это чувство неистребимо в человеке, и некоторые из новых поэтов, особенно германских, основали на нём прекрасный род поэзии, называемый фантастическим. Чистую, младенчески верующую душу надобно иметь тому, кто хочет жить в этом неосязаемом мире. <…> Величайшим образцом в сём роде служит Гофман. <…> Гофман как поэт верил явлению призраков из огня и воды, из стклянок и из-под лавок, из табачного дыму и из кружки пива. Оттого сочинения его ознаменованы истиною в самых бурных увлечениях фантазии, оттого возможное является у него как бы действительным, ибо где предел тому, что может быть! Надобно было при этом, чтобы Гофман имел свою, только ему принадлежащую кисть — и вот тайна очарования, заключающегося во всех его картинах.
В наш век, холодный век рассудительности и приличий, можно также причислить к чудесному явление людей, подобных Гофману. Мы стыдимся верований и ещё более нарушения общепринятых мнений, принадлежащих ложно понимаемой образованности. Мы не умеем отделить поэта от человека светского, общественного.

  рецензия на «Пёстрые сказки», апрель 1833
  •  

Надобно быть поэтом, сойти с ума и быть гением, трепетать самому того, что пишешь, растерзать свою душу и напиваться допьяна вином, в которое каплет кровь из души, — тогда будешь Гофманом!

  письмо В. И. Карлгофу 17 мая 1833
  •  

Мы читали Гофманову повесть «Meister Floh». <…>
— Гофман вовсе мне не нравится, как не нравится мне буря с перекатным громом и ослепительною молниею: я изумлён, поражён; безмолвие души выражает всё моё существование в самую минуту грозы, а после я сам себе не могу дать отчёта: я не существовал в это время для мира! И как же вы хотите, чтобы холодным языком ума и слова пересказал я вам свои чувства? Зажгите слова мои огнём, и тогда я выжгу в душе другого чувства мои такими буквами, что он поймёт их.

  — «Блаженство безумия», 1833
  •  

В нём осталась для меня тёмной поражающая и инстинктивная, как бы звериная, глубина самого замысла. <…>
Если же Гофман строил свои фантастические произведения по внутренней геометрической схеме, то открывается новый ряд никем ещё не изведанных возможностей. Тогда противопоставление мира фантастического миру реальному обогатится контрастом первого мира абстрактному. А может быть, искусство точно и должно строиться на формулах точных наук?
Никто ещё не измерил Гофмана как должно. Перед нами ещё лежит эта высокая задача. Минет ещё столетие, и новые Серапионовы братья будут праздновать день мастера Теодора, и новый Каверин скажет о том, что Гофман жил, жив и будет жить, доколе человеческий глаз сумеет видеть чёрное на белом и ломаную линию отличать от прямой.

  Вениамин Каверин, речь на собрании Серапионовых братьев, июнь 1922
  •  

… безумие у Гофмана есть крайняя степень энигматичности, чудачества, т.е. того состояния, когда бремя трагического удара стало бременем невыносимой идеи, равномерно распределённым по всей жизни, либо невыносимой профессии; очевидно эстетическое происхождение этой концепции, но очевидно и вполне психологическое её настоящее;..

  Лев Пумпянский, «О „Записках сумасшедшего“ Гоголя», 1923
  •  

Порою <…> рассказы Гофмана — чистые, гармоничные грёзы; порою, однако, среди этих грёз он вспоминает о себе самом, о своей исковерканной жизни: тогда он становится злым и едким, обезображивает людей до карикатур и чудовищ, издевательски прибивает к стене своей ненависти портреты начальников, которые терзают и мучают его, — призраки действительности в призрачном вихре. Как всякому своему рисунку, как собственной подписи, так и каждому своему образу Гофман непременно приделывает какой-нибудь шлейф или хвостик, какую-нибудь завитушку, делающую его для неподготовленного восприятия странным и причудливым. <…> своеобразным и неповторимым осталось навеки одно качество Гофмана — его удивительное пристрастие к диссонансу, к резким, царапающим полутонам. И кто ощущает литературу как музыку, никогда не забудет этого особого, ему одному присущего звучания. Есть в нём что-то болезненное, какой-то срыв голоса в глумливый и страдальческий крик <…>. Ибо Э. Т. А. Гофман всегда был разбитым инструментом, чудесным инструментом с маленькой трещиной. По натуре своей человек плещущей через край дионисийской весёлости, сверкающей, опьяняющей остроты ума, образцовый художник, он раньше времени разбил себе сердце о твердыню обыденности. Никогда, ни одного-единого раза не смог он свободно и равномерно излиться в пронизанное светом, сверкающее радостью произведение.

  Стефан Цвейг, «Э. Т. А. Гофман», 1929
  •  

Кто он был, этот безумный человек, единственный в своём роде писатель в мировой литературе, со вскинутыми бровями, с загнутым книзу тонким носом, с волосами, навсегда поднявшимися дыбом? Есть сведения, что, пиша, он так боялся того, что изображал, что просил жену сидеть с ним рядом. <…> Он появился, мне кажется, ни на кого не похожим. Он не только фантаст, но полон жанром, бытом, подлинностью. Иногда он путается. Говорят, что он писал пьяным. Музыка царит в его произведениях. <…> Дирижёры, театральные занавесы, загримированные актрисы толпятся на его страницах. Он, может быть, первый изобразил двойников, ужас этой ситуации — до Эдгара По. Тот отверг влияние на него Гофмана, сказав, что не из немецкой романтики, а из собственной души рождается тот ужас, который он видит… Может быть, разница между ними именно в том, что Эдгар По трезв, а Гофман пьян. Гофман разноцветен, калейдоскопичен, Эдгар — в двух-трёх красках, в одной рамке. Оба великолепны, неповторимы, божественны.

  Юрий Олеша, «Книга прощания», 1930-1959

Примечания

править
  1. 1 2 3 4 Э. Т. А. Гофман: Жизнь и творчество / Сост. К. Гюнцеля [= K. Günzel. E. T. A. Hoffmann. Claassen-Verlag, 1979] / Перевод Т. Клюевой. — М.: Радуга, 1987. — 464 с.
  2. 1 2 3 4 А. Карельский. Эрнст Теодор Амадей Гофман // Э. Т. А. Гофман. Собрание сочинений в 6 т. Т. 1. — М.: Художественная литература, 1991. — С. 19, 25.
  3. Alexis W. Erinnerungen und Ansichten. Rostok, 1976, S. 173.
  4. Барбе д'Оревилли, или Героический призрак / перевод К. Рождественской // Андре Моруа. От Монтеня до Арагона. — М.: Радуга, 1983. — С. 241.