Эрнст Теодор Амадей Гофман (Карельский)
«Эрнст Теодор Амадей Гофман» — предисловие Альберта Карельского 1990 года к собранию сочинений Гофмана[1].
Цитаты
правитьНа протяжении всего XIX века Германия всё-таки держала его во втором разряде: в «высокую» традицию он не укладывался. Прежде всего, юмор у этой традиции был не особо в чести — он допускался туда по возможности в приличествующих метафизических одеяниях: хотя бы <…> теоретически расчисленный юмор ранних романтиков (столь солидно и всесторонне философски обоснованный, что про смех при нём уже забываешь, дай бог понять глуби́ны). У Гофмана же сначала смеёшься, а насчёт глубин спохватываешься потом <…>. |
Студенты у Гофмана, все эти романтически-восторженные юноши, <…> — энтузиасты начинающие, дилетантствующие; они неопытны и наивны, они сплошь и рядом попадают впросак, и за ними без конца надо следить. Это входит в обязанности волшебников и музыкантов — они старше и опытней, они одаряют молодых энтузиастов своим неусыпным попечением <…>. |
Перечитайте внимательно в конце «Крошки Цахеса» феерическую сцену разоблачения злого карлика. Триумфальная победа «энтузиастов» над «филистерами» оформляется тут подчёркнуто театрально, с массой вспомогательных сценических эффектов. Автор — а точнее говоря, режиссёр — бросает на поле боя целую машинерию чудес, головокружительных превращений и трюков. В этом очередном гофмановском фейерверке отчётливо ощутим нарочитый перебор: автор играет в сказку, и вся эта поэтическая пиротехника призвана образовать дымовую завесу, чтобы за ней тем убедительней «для юношества» предстала победа добра. |
В поразительном этюде «Советник Креспель» <…> говорится: <…> в глубинах-то душ, оказывается, все мы равны, все «исходим в своих безумствах», и линия раздела, пресловутое «двоемирие» начинается не на уровне внутренней, душевной структуры, а на уровне лишь внешнего её выражения. То, что «остальные смертные» надёжно скрывают под защитным покровом (всё «земное»), у Креспеля, прямо по-фрейдовски, не вытесняется вглубь, а, напротив, высвобождается вовне, «возвращается земле» (<…> «катарсис» <…>). |
Казалось бы, всё просто: двоемирие Гофмана — это возвышенный мир поэзии и пошлый мир житейской прозы, и если гении страдают, то во всём виноваты филистеры. <…> Эта типичная исходная логика романтического сознания <…> в его сочинениях отдана на откуп как раз этим его наивным юношам. Величие же самого Гофмана состоит в том, что он, всё это перестрадав, сумел возвыситься над соблазнительной простотой такого объяснения, сумел понять, что трагедия художника, не понятого толпой, может оказаться красивым самообманом и даже красивой банальностью — если дать этому представлению застыть, окостенеть, превратиться в непререкаемую догму. И с этой догматикой романтического самолюбования Гофман тоже воюет — во всяком случае, он истово, бесстрашно её анализирует, даже если приходится, что называется, резать по живому. |
Изобразить романтического гения в образе вальяжно-разнеженного кота — уже сама по себе очень смешная идея <…>. Конечно, читатель быстро убеждается, что по натуре своей Мурр типичный филистер, он просто научился модному романтическому жаргону. Однако не столь уж безразлично и то, что он рядится под романтика с успехом, с незаурядным чувством стиля! Гофман не мог не знать, что таким маскарадом рискует скомпрометировать и сам романтизм; это риск рассчитанный. |
Примечания
править- ↑ Э. Т. А. Гофман. Собрание сочинений в 6 т. Т. 1. — М.: Художественная литература, 1991. — С. 5-26. — 300000 экз.