Серапионовы братья

сборник рассказов Гофмана

«Серапионовы братья» (нем. Die Serapionsbrüder) — четырёхтомный сборник рассказов и повестей Эрнста Гофмана с общей сюжетной рамкой, впервые изданный в 1819—1821 годах, самый объёмный в немецком романтизме. Назван в честь упоминаемого отшельника Серапиона Синдонита. Сто лет спустя несколько молодых петроградских писателей решили учиться мастерству сюжетосложения у Гофмана и позаимствовали у сборника название для своего кружка.

Цитаты

править

Часть I

править
  •  

… мы сближены теснее прежнего и <…> наше прежнее уютное счастье всплывает наверх наперекор всем дурным сомнениям. <…> мы сохранили веру в себя, несмотря на дурное влияние времени. Новый союз заключён, и я торжественно предлагаю постановить предварительным условием обязательство собираться раз в неделю, чтобы не потеряться опять среди суетной жизни в большом городе <…>.
— Не постановить ли нам, о чём можно и о чём нельзя будет говорить? Не обязать ли каждого рассказать непременно три острых анекдота или определить неизменный салат из сардинок для ужина? Этим мы погрузимся в такое море филистерства, какое может процветать только в клубах. Неужели ты не понимаешь, что всякое определённое условие влечет за собою принуждение и скуку, в которых <…> тонет всякое удовольствие?[1]Первое отделение

 

»… mich euch allen um vieles näher gerückt, und <…> als wolle die alte Gemütlichkeit, mit der wir uns sonst zusammenfanden, alle unnütze Zweifel wegbannend, wieder die Oberhand gewinnen. <…> mag denn die Zeit auch vieles umgestaltet haben, feststeht doch in unserm Innern der Glaube an uns selbst. Und hiermit erkläre ich die Präliminarien unsers neuen Bundes feierlichst für abgeschlossen und setze fest, daß wir uns jede Woche an einem bestimmten Tage zusammenfinden wollen, denn sonst verlaufen wir uns in der großen Stadt hierhin <…>.«
»Daß über dieses oder jenes gesprochen oder nicht gesprochen werden darf, oder daß jeder gehalten sein soll, dreimal witzig zu sein, oder daß wir ganz gewiß jedesmal Sardellensalat essen wollen. Auf diese Art bricht dann alle Philisterei auf uns ein, wie sie nur in irgendeinem Klub grünen und blühen mag. Glaubst du denn nicht, Ottmar, daß jede bestimmte Verabredung über unser Beisammensein sogleich einen lästigen Zwang herbeiführt, <…> allen Genuß verleidet?«

  •  

— Бывают люди, <…> которых природа или немилосердный рок лишили покрова, под прикрытием коего мы, остальные смертные, неприметно для чужого глаза исходим в своих безумствах. Такие люди похожи на тонкокожих насекомых, чьи органы, переливаясь и трепеща у всех на виду, представляют их уродливыми, хотя в следующую минуту всё может снова вылиться в пристойную форму. Всё, что у нас остаётся мыслью, у Креспеля тотчас же преобразуется в действие. Горькую насмешку, каковую, надо полагать, постоянно таит на своих устах томящийся в нас дух, зажатый в тиски ничтожной земной суеты, Креспель являет нам воочию в сумасбродных своих кривляньях и ужимках. Но это его громоотвод. Всё вздымающееся в нас из земли он возвращает земле — но божественную искру хранит свято; так что его внутреннее сознание, я полагаю, вполне здраво, несмотря на всё кажущиеся — даже бьющие в глаза — сумасбродства. — перевод: А. В. Карельский, 1983

 

»Es gibt Menschen <…> denen die Natur oder ein besonderes Verhängnis die Decke wegzog, unter der wir andern unser tolles Wesen unbemerkter treiben. Sie gleichen dünngehäuteten Insekten, die im regen, sichtbaren Muskelspiel mißgestaltet erscheinen, ungeachtet sich alles bald wieder in die gehörige Form fügt. Was bei uns Gedanke bleibt, wird dem Krespel alles zur Tat. — Den bittern Hohn, wie der in das irdische Tun und Treiben eingeschachtete Geist ihn wohl oft bei der Hand hat, führt Krespel aus in tollen Gebärden und geschickten Hasensprüngen. Das ist aber sein Blitzableiter. Was aus der Erde steigt, gibt er wieder der Erde, aber das Göttliche weiß er zu bewahren; und so steht es mit seinem innern Bewußtsein recht gut, glaub' ich, unerachtet der scheinbaren, nach außen herausspringenden Tollheit.«

  «Советник Креспель» [Rat Krespel][2], 1817
  •  

— … музыка может чувствовать себя дома только в царстве романтизма. <…> я подразумеваю здесь не те произведения досужей фантазии, выдуманные для забавы праздной толпы, где кривляются перед зрителями глупые черти и чудеса громоздятся на чудеса без всякой связи и толку. Настоящую романтическую оперу может написать только гениально вдохновенный поэт, потому что он один способен органически слить чудесные явления мира духов с явлениями обыкновенной жизни. На его крыльях только можем мы перенестись через пропасть, разделяющую эти два царства, и почувствовать себя как дома в чуждом нам до тех пор мире, поверив чудесам, которые нам представляются, хотя явление их, собственно говоря, есть ничто иное, как следствие влияния высших сил на наше слабое существо, которое со страхом или с наслаждением взирает на возникающий перед ним ряд поразительных образов. Одна волшебная сила поэтической правды должна руководить писателем, изображающим фантастический мир чудес, потому что только при этом условии можем мы им восхищаться <…>.
Дивная тайна музыки в том, что она находит неиссякаемый источник там, где бедная речь умолкает[3][1]

 

… nur im Reich der Romantik ist die Musik zu Hause. <…> ich diejenigen armseligen Produkte, in denen läppische, geistlose Geister erscheinen und ohne Ursache und Wirkung Wunder auf Wunder gehäuft werden, nur um das Auge des müßigen Pöbels zu ergötzen, höchlich verachte. Eine wahrhaft romantische Oper dichtet nur der geniale, begeisterte Dichter, denn nur dieser führt die wunderbaren Erscheinungen des Geisterreichs ins Leben; auf seinem Fittich schwingen wir uns über die Kluft, die uns sonst davon trennte, und einheimisch geworden in dem fremden Lande, glauben wir an die Wunder, die als notwendige Folgen der Einwirkung höherer Naturen auf unser Sein sichtbarlich geschehen und alle die starken, gewaltsam ergreifenden Situationen entwickeln, welche uns bald mit Grausen und Entsetzen, bald mit der höchsten Wonne erfüllen. Es ist, mit einem Wort, die Zauberkraft der poetischen Wahrheit, welche dem das Wunderbare darstellenden Dichter zu Gebote stehen muß, denn nur diese kann uns hinreißen <…>.
Das ist ja eben das wunderbare Geheimnis der Tonkunst, daß sie da, wo die arme Rede versiegt…

  — «Поэт и Композитор» (Der Dichter und der Komponist), 1813
  •  

— …какой бы фантастический бред ни пришёл в голову автору, ему от этого будет очень мало пользы, если он не осветит его лучом рассудка и не сплетёт предварительно разумного основания для всего произведения. Ясная спокойная мысль, положенная в основу, нужнее всего для такого рода произведений, потому что, чем свободнее и фантастичнее мечутся во все стороны образы, тем твёрже должно быть положено основное зерно.
— <…> Но едва ли можно назвать удачной попытку переплетать фантастическое с явлениями обыденной жизни и украшать волшебным колпаком таких почтенных и серьёзных людей, каковыми являются советники, архивариусы, студенты и т.п., заставляя их, как чертей, куролесить среди белого дня на улицах знакомого города на смех всем соседям. Конечно, подобные сцены оправдываются забавной иронией, которая является в них сама собой и невольно увлекает даже флегматичного читателя в новую для него область. <…>
— Неужели возможно <…> предписывать условия и формы в такого рода произведениях? Тик, великий мастер в деле сочинения сказок, действительно вкладывал в уста своим фантастическим лицам только умные, поучительные сентенции. Потому можно бы, казалось, предположить, что в сказке всё должно развиваться тихо и спокойно, с самыми невинными образами, точь-в-точь наподобие фантазирования искусного музыканта на фортепьяно, без всякого горького привкуса, без того, чтобы заставить задуматься над полученным впечатлением. Но неужели одним правилом можно исчерпать всё содержание целого рода литературы?[1]Второе отделение

 

»… es dem armen Autor gar wenig helfe, wenn ihm wie im wirren Traum allerlei Fantastisches aufgehe, sondern daß dergleichen, ohne daß es der ordnende richtende Verstand wohl erwäge, durcharbeite und den Faden zierlich und fest daraus erst spinne, ganz und gar nicht zu brauchen. Zu keinem Werk würd ich ferner sagen, gehöre mehr ein klares ruhiges Gemüt, als zu einem solchen, das wie in regelloser spielender Willkür von allen Seiten ins Blaue hinausblitzend, doch einen festen Kern in sich tragen solle und müsse.«
»<…> Doch bleibt es ein gewagtes Unternehmen das durchaus Fantastische ins gewöhnliche Leben hineinzuspielen und ernsthaften Leuten, Obergerichtsräten, Archivarien und Studenten tolle Zauberkappen überzuwerfen, daß sie wie fabelhafte Spukgeister am hellen lichten Tage durch die lebhaftesten Straßen der bekanntesten Städte schleichen und man irre werden kann an jedem ehrlichen Nachbar. Wahr ist es, daß sich daraus ein gewisser ironisierender Ton von selbst bildet, der den trägen Geist stachelt oder ihn vielmehr ganz unvermerkt mit gutmütiger Miene wie ein böser Schalk hineinverlockt in das fremde Gebiet.« <…>
»Ist es denn möglich <…> die Bedingnisse solcher Dichtungen festzustellen? — Tieck, der herrliche tiefe Meister, der Schöpfer der anmutigsten Märchen, die es geben mag, hat darüber den Personen die im Phantasus auftreten auch nur einzelne geistreiche und belehrende Bemerkungen in den Mund gelegt. Nach diesen soll Bedingnis des Märchens ein still fortschreitender Ton der Erzählung, eine gewisse Unschuld der Darstellung sein, die wie sanft fantasierende Musik ohne Lärm und Geräusch die Seele fesselt. Das Werk der Fantasie soll keinen bittern Nachgeschmack zurücklassen, aber doch ein Nachgenießen, ein Nachtönen. — Doch reicht dies wohl aus, den einzig richtigen Ton dieser Dichtungsart anzugeben?«

Эпизод из жизни трёх друзей

править
Ein Fragment aus dem Leben dreier Freunde, 1818; перевод: А. В. Фёдоров, 1990
  •  

— … знаете ли вы, что мне кажется, будто воздух в моём доме до такой степени проникнут духом и бытием старой девы, что достаточно прожить там всего лишь два дня и две ночи, чтобы и самому немного заразиться?

 

»… wißt ihr wohl, daß es mir scheint, als wäre die Luft in meiner Wohnung so von dem Geist und Wesen der alten Jungfer imprägniert, daß man nur ein paarmal vierundzwanzig Stunden drin gewesen sein darf, um selbst etwas davon wegzubekommen?«

  •  

— … мне дана удивительная способность — при известных условиях заглядывать в души людей и угадывать их сокровеннейшие мысли. Я беру этот прозрачный кристально-светлый стакан, наполненный самой чистой водой, <…> все чувства и мысли направляю на того человека, чьи тайны стремлюсь угадать, и начинаю раскачивать стакан особым, одному только мне известным способом. Тогда в стакане подымаются и опускаются маленькие пузырьки, образующие словно зеркальную амальгаму, я гляжу на неё, и вскоре как будто мой собственный дух ясно и отчётливо отражается в ней, и некоему высшему сознанию становятся зримы образ и отражение того чуждого существа, на которое была направлена мысль.

 

»… die wunderbare Kraft verliehen, unter gewissen Bedingungen in das Innerste der Menschen zu schauen und ihre geheimsten Gedanken zu erraten. Ich ergreife nämlich dies reine sonnenhelle, mit destilliertem Wasser gefüllte Glas, <…> richte Sinn und Gedanken auf die Person, deren Inneres ich zu erraten strebe, und bewege das Glas in bestimmten, mir nur bewußten Schwingungen hin und her. Alsbald steigen kleine Bläschen im Glase auf und nieder, die sich wie die Folie eines Spiegels formen, und bald ist es, als wenn, indem ich hineinschaue, mein eigener innerer Geist sich vernehmbar und leserlich darin abspiegle, wiewohl ein höheres Bewußtsein Bild und Abspiegelung für jenes fremde Wesen, auf das der Sinn gerichtet war, anerkennt.«

  •  

— Мне вспоминается человек, который по ночам страдал мирным и спокойным видом безумия и воображал себя месяцем, днём же приходил в бешенство, когда желал светить в качестве солнца.

 

»Ich erinnere mich eines Menschen, der im ruhigen friedlichen Wahnsinn jede Nacht als Mond schien, sofort aber in Tollheit geriet, als er auch des Tages als Sonne aufgehen wollte.«

Артуров двор

править
Der Artushof, 1816 (также «Артуров зал»); перевод: И. П. Стреблова, 1990
  •  

Когда биржа кончала свою работу и торговые воротилы, разойдясь по домам, усаживались за накрытый стол, когда в зале лишь изредка можно было видеть деловито поспешающего пешехода, который решил воспользоваться сквозным проходом, ведущим из одной улицы на другую, вот тогда-то, благосклонный читатель, и ты, бывалый гость Данцига, мог доставить себе удовольствие, посетив Артуров двор.
В этот час сквозь тусклые окна вкрадчиво вползал таинственный полумрак, и тогда по стенам, обильно украшенным росписью и резьбой, пробуждались к жизни причудливые изображения. Олени с громадными рогами и разное диковинное зверьё вперяли в тебя огненные очи, и у тебя пропадала охота их рассматривать, да и мраморная статуя короля, стоящая посередке, так белела в густеющих сумерках, что тебе, говоря по правде, становилось от неё жутковато. Гигантская картина[4][5], на которой собраны были все добродетели и пороки, поименно обозначенные соответствующими надписями, претерпевала заметный урон по части морали, ибо высоко вознесшиеся добродетели скрывались за серой туманной пеленой и становились неразличимы, в то время как пороки — дивные красавицы в блистательных нарядах всех цветов — тем ярче проступали из мрака и наперебой принимались соблазнять тебя, нашёптывая сладостные речи. Ты спешил перевести взгляд на узкую полосу, почти целиком опоясавшую всё помещение, на которой можно видеть очаровательно выполненные изображения праздничных шествий; одна за другой по ней тянутся длинные процессии вооружённых горожан в разноцветных старинных одеждах, принадлежащих к эпохе, когда Данциг ещё был вольным имперским городом.

 

Wenn die Börsenstunden vorüber, wenn die Handelsherren bei Tische saßen, und nur einzelne geschäftig durch den Saal, der als Durchgang zwei Straßen verbindet, liefen, dann besuchtest du, günstiger Leser, der du in Danzig warst, den Artushof wohl am liebsten. Nun schlich ein magisches Helldunkel durch die trüben Fenster, all das seltsame Bild- und Schnitzwerk, womit die Wände überreich verziert, wurde rege und lebendig. Hirsche mit ungeheuern Geweihen, andere wunderliche Tiere schauten mit glühenden Augen auf dich herab, du mochtest sie kaum ansehen; auch wurde dir, je mehr die Dämmerung eintrat, das marmorne Königsbild in der Mitte nur desto schauerlicher. Das große Gemälde, auf dem alle Tugenden und Laster versammelt mit beigeschriebenen Namen, verlor merklich von der Moral, denn schon schwammen die Tugenden unkenntlich hoch im grauen Nebel, und die Laster, gar wunderschöne Frauen in bunten schimmernden Kleidern, traten recht verführerisch hervor und wollten dich verlocken mit süßem Gelispel. Du wandtest den Blick lieber auf den schmalen Streif, der beinahe rings um den Saal geht, und auf dem sehr anmutig lange Züge buntgekleideter Miliz aus alter reichsstädtischer Zeit abgebildet sind.

  •  

Некий Professor physices полагает, что мировой дух, наподобие хорошего экспериментатора, установил где-то электрическую машину и от неё в нашу жизнь тянутся бесчисленные проводники. Мы, по мере возможности, стараемся их обходить, чтобы не прикоснуться, но тут уж, как ни старайся, всё равно когда-нибудь да наступишь, и тогда тебя поражает молниеносный разряд, сотрясая до самых глубин существа, после чего происходит полнейшее преображение. Очевидно, Траугота как раз и угораздило наступить на такой проводок в тот момент, когда он бессознательно нарисовал тех, кто стоял у него за спиной; ибо словно молния поразило его явление обоих незнакомцев, и ему почудилось, что он внезапно отчётливо понял и осознал всё, что прежде жило в его душе в виде смутных грёз и туманных предчувствий.

 

Jener Professor physices meinte, der Weltgeist habe als ein wackrer Experimentalist irgendwo eine tüchtige Elektrisiermaschine gebaut, und von ihr aus liefen gar geheimnisvolle Drähte durchs Leben, die umschlichen und umgingen wir nun bestmöglichst, aber in irgendeinem Moment müßten wir darauf treten, und Blitz und Schlag führen durch unser Inneres, in dem sich nun plötzlich alles anders gestalte. Auf den Draht war wohl Traugott getreten, in dem Moment, als er bewußtlos die zeichnete, welche lebendig hinter ihm standen, denn mit Blitzesgewalt hatte ihn die seltsame Erscheinung der Fremden durchzuckt, und es war ihm, als wisse er nun alles deutlich, was sonst nur Ahnung und Traum gewesen.

Die Bergwerke zu Falun, 1819 (также «Фалунские рудники»); перевод: И. П. Стреблова, 1990
  •  

— Коли безглазый крот, повинуясь слепому инстинкту, роет землю, то может статься, что при тусклом свете горняцкой лампы человеческое око обретает ясновидение и обострённым зрением он всё яснее начинает различать среди каменных чудес то, что сокрыто в заоблачных высях.

 

»Wenn der blinde Maulwurf in blindem Instinkt die Erde durchwühlt, so möcht' es wohl sein, daß in der tiefsten Teufe bei dem schwachen Schimmer des Grubenlichts des Menschen Auge hellsehender wird, ja daß es endlich, sich mehr und mehr erkräftigend, in dem wunderbaren Gestein die Abspieglung dessen zu erkennen vermag, was oben über den Wolken verborgen.«

  •  

… сон осенил крылами его усталые вежды. Ему пригрезилось, будто он очутился на прекрасном корабле, корабль плывёт на всех парусах, а вокруг расстилается зеркальная гладь; но, кинув взгляд на волны, он разглядел, что вместо моря внизу была плотная и прозрачная сверкающая твердь; корабль, как по волшебству, растаял и растворился в её мерцании, и Элис очутился на хрустальном дне, а над собою увидел черноту блистающих каменных сводов. Ибо то, что он сначала принимал за небеса, оказалось горной породой. Влекомый неведомой силой, он шагнул вперёд, но в тот же миг все вокруг заколебалось и вздыбилось, закурчавилось пенистой зыбью, и со дна поднялись дивные цветы и растения, переливающиеся металлическим блеском; всё новые цветущие побеги, покрываясь листвой, виясь вырастали из бездонной глубины и сплетались в кружевные узоры. Дно было столь прозрачно, что Элису отчётливо были видны даже корни растений, но взгляд его, все дальше проникая вглубь, скоро начал различать в самом низу бесчисленные сонмы прекрасных юных дев, которые, блистая белизной нагих плеч, соединили руки в едином хороводе, а из их сердец произрастали корни всех цветов и растений; когда девы улыбались, сладостные аккорды воспаряли под обширными сводами, и всё выше и радостнее вытягивались кверху металлические цветы.

 

… der Traum über ihm seine Fittiche rührte. Es war ihm, als schwämme er in einem schönen Schiff mit vollen Segeln auf dem spiegelblanken Meer, und über ihm wölbe sich ein dunkler Wolkenhimmel. Doch wie er nun in die Wellen hinabschaute, erkannte er bald, daß das, was er für das Meer gehalten, eine feste durchsichtige funkelnde Masse war, in deren Schimmer das ganze Schiff auf wunderbare Weise zerfloß, so daß er auf dem Kristallboden stand und über sich ein Gewölbe von schwarz flimmerndem Gestein erblickte. Gestein war das nämlich, was er erst für den Wolkenhimmel gehalten. Von unbekannter Macht fortgetrieben, schritt er vorwärts, aber in dem Augenblick regte sich alles um ihn her, und wie kräuselnde Wogen erhoben sich aus dem Boden wunderbare Blumen und Pflanzen von blinkendem Metall, die ihre Blüten und Blätter aus der tiefsten Tiefe emporrankten und auf anmutige Weise ineinander verschlangen. Der Boden war so klar, daß Elis die Wurzeln der Pflanzen deutlich erkennen konnte, aber bald immer tiefer mit dem Blick eindringend, erblickte er ganz unten — unzählige holde jungfräuliche Gestalten, die sich mit weißen glänzenden Armen umschlungen hielten, und aus ihren Herzen sproßten jene Wurzeln, jene Blumen und Pflanzen empor, und wenn die Jungfrauen lächelten, ging ein süßer Wohllaut durch das weite Gewölbe, und höher und freudiger schossen die wunderbaren Metallblüten empor.

  •  

— У нас есть старое поверье, что могучие стихии, с которыми должен противоборствовать рудокоп, уничтожат того, кто не напряжёт всё душевные силы для победы над ними; горе ему, если он допустит в себе иные помыслы, которые могут ослабить его усилия; все способности он должен безраздельно вкладывать в свой труд, связанный с землёй и огнём.

 

»Es ist ein alter Glaube bei uns, daß die mächtigen Elemente, in denen der Bergmann kühn waltet, ihn vernichten, strengt er nicht sein ganzes Wesen an, die Herrschaft über sie zu behaupten, gibt er noch andern Gedanken Raum, die die Kraft schwächen, welche er ungeteilt der Arbeit in Erd' und Feuer zuwenden soll.«

Часть II

править
  •  

— Всё моё состояние остроумия и способностей я жертвую в общую кассу, из которой, в свою очередь, намерен откармливаться сам. Каждый раз как идти сюда, я, как говорится, покормлю сахаром свою обезьяну, чтобы возбудить её расположение к весёлым прыжкам. <…> Пусть только мои достойные Серапионовы братья пожелают, и я берусь сойти с ума на какой им будет угодно идее фикс. <…> Надеюсь, вы оцените все эти припадки безумия, как достойные Серапионовы братья! Исполните это, дорогие друзья, и в особенности прошу вас, не вздумайте меня лечить по методе Бергаве <…> и всех прочих, рекомендующих как хорошее средство плети и оплеухи.[1]Четвёртое отделение (очевидно, предвидя кривотолки своих будущих критиков[6])

 

»Ich will meine ganze Habe an Geist und Gemüt zur Bundeskasse tragen, aus der ihr mich dann ernähren, ja ordentlicherweise mästen könnt. Ich will jedesmal, wenn ich bei euch einzutreten gedenke, wie man im Sprüchwort sagt, vorher meinem Affen reichlichen Zucker darbieten, damit er Lust bekomme zu allerlei zierlichen Kapriolen. <…> Ich kann, <…> wünscht ihr es, meine geschätztesten Serapions-Brüder mit den saubersten fixen Ideen wechseln. <…> Ihr werdet als würdige Serapions-Brüder all diesen Wahnsinn zu ehren wissen! — Tut das Leute! und verfallt nicht etwa darauf mich kurieren und gar Mittel anwenden zu wollen nach der Methode des Börhave, <…> welche sämtlich sattsames Prügeln anraten und sanftes Maulschellieren.«

Автоматы

править
Die Automate, 1814; перевод: В. В. Фадеев, 1990
  •  

— Ещё в отрочестве я с плачем убегал прочь, когда меня собирались вести в кабинет восковых фигур <…>. Когда я вижу направленные на меня застывшие, мёртвые, стеклянные взгляды всех этих вельмож, знаменитых героев вкупе с убийцами и мошенниками, меня так и подмывает бросить им слова Макбета: «Незряч твой взгляд, который ты не сводишь с меня!» И я убеждён, что это жуткое чувство разделяет со мной огромная часть публики, пусть даже не в такой степени. Ведь нетрудно заметить, что в музеях восковых идолов люди невольно переходят на чуть слышный шёпот, там редко услышишь громкую речь. И не трепет перед высокими особами тому причиной, именно гнетущая сила страха и ужаса заставляет человека понижать голос.

 

»Schon in früher Jugend lief ich weinend davon, als man mich in ein Wachsfigurenkabinett führte <…>. Mit Macbeths Worten möchte ich rufen: »Was starrst du mich an mit Augen ohne Sehkraft?« wenn ich die stieren, toten, gläsernen Blicke all der Potentaten, berühmten Helden und Mörder und Spitzbuben auf mich gerichtet sehe, und ich bin überzeugt, daß die mehrsten Menschen dies unheimliche Gefühl, wenn auch nicht in dem hohen Grade, wie es in mir waltet, mit mir teilen, denn man wird finden, daß im Wachsfigurenkabinett auch die größte Menge Menschen nur ganz leise flüstert, man hört selten ein lautes Wort; aus Ehrfurcht gegen die hohen Häupter geschieht dies nicht, sondern es ist nur der Druck des Unheimlichen, Grauenhaften, der den Zuschauern jenes Pianissimo abnötigt.

  •  

… даже если то, что мы втайне храним на самом дне души, не может быть изречено с полной ясностью, это выплёскивается на языке экстаза, вызываемого именно взаимосвязью с чужим духовным началом…

 

… wenn auch nicht das in uns ruhende Geheimnis deutlich ausspricht, doch wie in einer Ekstase, die eben der Rapport mit dem fremden geistigen Prinzip erzeugte…

  •  

— Уже одно то, что человек становится партнером мёртвой, пародирующей его куклы, угнетает, коробит и даже страшит меня. Дело, чего доброго, дойдёт до того, что эти куклы с колёсиками внутри научатся выкидывать коленца под стать искусному танцору и пустятся в пляс вместе с людьми, пойдут так ловко кружиться и перебирать ногами, что, глядишь, живой плясун обнимет деревянную плясунью[5] и составит с ней очаровательную парочку <…>.
Потуги механиков как можно ловчее имитировать наши органы, с помощью которых мы извлекаем звуки, равнозначны для меня объявлению войны духовному началу, чья победа тем ослепительнее, чем больше механических сил противостоит ему…

 

»Schon die Verbindung des Menschen mit toten, das Menschliche in Bildung und Bewegung nachäffenden Figuren zu gleichem Tun und Treiben hat für mich etwas Drückendes, Unheimliches, ja Entsetzliches. Ich kann mir es denken, daß es möglich sein müßte, Figuren vermöge eines im Innern verborgenen Getriebes gar künstlich und behende tanzen zu lassen, auch müßten diese mit Menschen gemeinschaftlich einen Tanz aufführen und sich in allerlei Touren wenden und drehen, so daß der lebendige Tänzer die tote hölzerne Tänzerin faßte und sich mit ihr schwenkte <…>.
Das Streben der Mechaniker, immer mehr und mehr die menschlichen Organe zum Hervorbringen musikalischer Töne nachzuahmen oder durch mechanische Mittel zu ersetzen, ist mir der erklärte Krieg gegen das geistige Prinzip, dessen Macht nur noch glänzender siegt, je mehr scheinbare Kräfte ihm entgegengesetzt werden…«

  •  

— Не в том ли и состоит высшая музыкальная механика, чтобы перенять всю своеобычность голосов природы, чтобы исследовать звуки, обитающие в многоразличных естественных резервуарах, и сосредоточить их голоса в некоем органическом целом, послушном воле и руке музыканта? <…> более плодотворному углублению в акустические тайны природы мешает лишь то, что даже неудачи на этом поприще прославлялись в угоду тщеславию либо корысти как удивительные открытия, приближающие нас к совершенству. Вот почему несть числа новым музыкальным инструментам, чьи странные и чаще всего претенциозные имена канули в Лету столь же стремительно, как и появились на свет.

 

»Sollte es aber nicht die höhere musikalische Mechanik sein, welche die eigentümlichsten Laute der Natur belauscht, welche die in den heterogensten Körpern wohnende Töne erforscht und welche dann diese geheimnisvolle Musik in irgendein Organon festzubannen strebt, das sich dem Willen des Menschen fügt und in seiner Berührung erklingt. <…> dem weitern Vorschreiten dieses Bestrebens in die tiefen akustischen Geheimnisse, wie sie überall in der Natur verborgen, zu dringen, steht es nur im Wege, daß jeder mangelhafte Versuch gleich der Ostentation oder des Geldgewinns wegen, als eine neue, schon zur Vollkommenheit gediehene Erfindung angepriesen und vorgezeigt wird. Hierin liegt es, daß in kurzer Zeit so viele neue Instrumente, zum Teil unter seltsamen oder prunkenden Namen, entstanden und ebenso schnell wieder verschwunden und in Vergessenheit geraten sind.«

Часть III

править
  •  

— В литературе существовал одно время обычай непременно переносить действие фантастических произведений в отдалённые, баснословные страны Востока, принимая за образец сказки Шехерезады. Но при этом настоящие, характерные черты Востока оставлялись в стороне, и содержание повести строилось просто на воздухе. Потому все подобные сказки прочитываются, не оставляя в душе ни малейшего следа и даже не возбуждая фантазии.[1] Я, напротив, полагаю, что основание небесной лестницы, по коей хотим мы взойти в горние сферы, должно быть укреплено в жизни, дабы вслед на нами мог взойти каждый. Взбираясь все выше и выше и очутившись наконец в фантастическом волшебном царстве, мы сможем тогда верить, что царство это есть тоже принадлежность нашей жизни — есть в сущности не что иное, как её неотъемлемая, дивно прекрасная часть[7]. Это, говоря сравнением, будет похоже на прекрасный сад, разведённый вплотную к городским стенам, так что всякий может в нём гулять и наслаждаться, нисколько не отрываясь от обыденных занятий[1]. — Пятое отделение

 

»Sonst war es üblich, ja Regel, alles was nur Märchen hieß, ins Morgenland zu verlegen und dabei die Märchen der Dschehezerade zum Muster zu nehmen. Die Sitten des Morgenlandes nur eben berührend, schuf man sich eine Welt, die haltlos in den Lüften schwebte und vor unsern Augen verschwamm. Deshalb gerieten aber jene Märchen meistens frostig, gleichgültig und vermochten nicht den innern Geist zu entzünden und die Fantasie aufzuregen. Ich meine, daß die Basis der Himmelsleiter, auf der man hinaufsteigen will in höhere Regionen, befestigt sein müsse im Leben, so daß jeder nachzusteigen vermag. Befindet er sich dann immer höher und höher hinaufgeklettert, in einem fantastischen Zauberreich, so wird er glauben, dies Reich gehöre auch noch in sein Leben hinein, und sei eigentlich der wunderbar herrlichste Teil desselben. Es ist ihm der schöne prächtige Blumengarten vor dem Tore, in dem er zu seinem hohen Ergötzen lustwandeln kann, hat er sich nur entschlossen, die düstern Mauern der Stadt zu verlassen.«

Часть IV

править
  •  

— Есть, действительно, такие ценители, которые всякое излишнее возбуждение фантазии считают признаком болезненного состояния мозга и решаются даже утверждать, что автор пишет свои произведения или под влиянием винных паров, или просто рассчитывают на возбуждение нервов читателей и происходящей вследствие того лихорадки. Но кому же неизвестно, что подобные приёмы, хотя и могут иной раз породить иногда гениальные мысли в отдельности, никогда не будут в состоянии способствовать создать вполне выдержанное, законченное произведение. <…>
— Мы свободно предавались нашему вдохновению и беззаботной фантазии; каждый из нас писал и говорил под диктовку своего внутреннего голоса, не считая и не выдавая своих произведений за что-либо особенное, зная хорошо, что первое условие всякого литературного произведения состоит в полном отсутствии тенденциозности, чем одним может быть достигнуто то тёплое, чарующее впечатление, которое произведения эти производят на душу.[1]Восьмое отделение (почти конец сборника)

 

»Es gibt aber sonst ganz wackre Leute, die so schwerfälliger Natur sind, daß sie den raschen Flug der erregten Einbildungskraft irgendeinem krankhaften Seelenzustande zuschreiben zu müssen glauben, und daher kommt es, daß man von diesem, von jenem Dichter bald sagt, er schriebe nie anders, als berauschende Getränke genießend, bald seine phantastischen Werke auf Rechnung überreizter Nerven und daher entstandenen Fiebers setzt. Wer weiß es denn aber nicht, daß jeder auf diese, jene Weise erregte Seelenzustand zwar einen glücklichen genialen Gedanken, nie aber ein in sich gehaltenes, geründetes Werk erzeugen kann, das eben die größte Besonnenheit erfordert.« <…>
»Frei überließen wir uns dem Spiel unsrer Laune, den Eingebungen unserer Phantasie. Jeder sprach, wie es ihm im Innersten recht aufgegangen war, ohne seine Gedanken für etwas ganz Besonderes und Außerordentliches zu halten oder dafür ausgeben zu wollen, wohl wissend, daß das erste Bedingnis alles Dichtens und Trachtens eben jene gemütliche Anspruchslosigkeit ist, die allein das Herz zu erwärmen, den Geist wohltuend anzuregen vermag.«

Синьор Формика

править
Signor Formica, 1819; перевод: Г. Ю. Бергельсон, 1990
  •  

доктор <…> перечислил по-латыни и по-гречески сто двадцать болезней, каких у Сальватора нет, и почти столько же, какими он, возможно, страдает, и закончил тем, что пока ещё, правда, не может установить, чем хворает Сальватор, но через какое-то время найдёт для этой хвори подходящее название, а значит — и нужное средство против неё.
Затем, оставив всех в смятении и страхе, он удалился так же величественно, как прибыл сюда. <…>
Доктор Сплендиано большой любитель живописи, и у него в самом деле есть коллекция превосходных картин, собранная особым способом. Он, видите ли, с усердием и превеликой хитростью охотится за художниками и за их болезнями. Мастеров, а особенно приезжих, если они умяли несколько больше макарон, чем обычно, либо осушили лишний бокал сиракузского, он ловко завлекает в свои сети, навешивает им то одну, то другую хворобу, окрестив её чудовищно замысловатым названием, и затем якобы лечит от неё. А за лечение он берёт не деньгами, а картиной, но так как только крепкие натуры способны противостоять его вредоносным лечебным средствам, то картину эту чаще всего ему приходится извлекать уже из наследства бедного приезжего…

 

… der Doktor <…> nannte einhundertundzwanzig Krankheiten auf lateinisch und griechisch, die Salvator nicht habe, dann beinahe ebensoviel, von denen er hätte befallen werden können, und schloß damit, daß er die Krankheit Salvators zwar vor der Hand nicht zu nennen wisse, binnen einiger Zeit aber schon einen passenden Namen dafür und mit diesem auch die gehörigen Mittel dagegen finden werde. — Dann ging er ebenso gravitätisch ab, wie er gekommen, und ließ alle in Angst und Besorgnis zurück. <…>
Der Doktor Splendiano ist ein großer Liebhaber von Gemälden und besitzt auch in der Tat eine ganz auserlesene Gemäldesammlung, die er sich durch eine besondere Praktik erworben. Er stellt nämlich den Malern und ihren Krankheiten mit Schlauigkeit und Eifer nach. Vorzüglich fremde Meister, haben sie nur einmal ein paar Maccaroni zuviel gegessen oder ein Glas Syrakuser mehr als dienlich getrunken, weiß er in sein Garn zu locken und hängt ihnen bald diese, bald jene Krankheit an, die er mit einem ungeheuern Namen tauft und darauf los kuriert. Für die Kur läßt er sich ein Gemälde versprechen, das er, da nur besonders hartnäckige Naturen seinen kräftigen Mitteln widerstehen, gewöhnlich aus dem Nachlaß des armen fremden Malers holt…

  •  

— Перед непостижимой сутью женской натуры пасует любое оружие мужчины. Та, о ком мы думаем, что она всем существом своим отдалась нам, что душа её полностью нам открыта, первой обманет нас, и вместе со сладчайшим поцелуем мы всасываем губительный яд. — вариант трюизма

 

»Das Unerforschliche in der Natur der Weiber spottet jeder Waffe des Mannes. Die, von der wir glauben, daß sie sich uns mit ihrem ganzen Wesen hingab, daß ihr Inneres sich uns erschlossen, betrügt uns am ersten, und mit dem süßesten Kuß saugen wir das verderblichste Gift ein.«

Die Königsbraut — сказка 1821 года. Перевод: Э. Г. Бородина-Морозова, 1962
  •  

Любовь — как солнц алкающих пыланье <…>.
Сладчайший плод, сквозь горечь прозябанья,
Струит свой сок — блаженство и истома <…>.
Вскипает сердце и исходит кровью,
А сердца кровь — сладчайший корень в мире! — глава 1

 

Flammt Liebe auf in tausend durstigen Sonnen <…>.
Entzücken, ach! zermalmen starke Wonnen
Die süße Frucht entsprossen bittrem Kerne <…>.
Das treue Herz keimt auf, will es verbluten,
Und Herzensblut ist selbst die schönst der Wurzeln!

  •  

— Вся красота заключена в мудрости, вся мудрость — в мысли, а физический символ мысли — голова! Чем больше голова, тем больше красоты и мудрости, и если бы человек мог избавиться от прочих членов, как от вредной роскоши, приносящей ему зло, то он достиг бы высшего идеала. Откуда происходят все тягости, все беды, все раздоры, вся вражда, вся погибель земная, как не от проклятого изобилия членов? О, какой мир, какое спокойствие, какое благоденствие наступили бы на земле, если бы люди могли существовать без живота, зада, рук и ног! Если бы они состояли из одного бюста! Счастливая мысль осенила художников — они изображают прославленных государственных мужей и великих учёных в виде бюстов, что символически означает их высшую природу… — глава 3

 

»Alle Schönheit liegt in der Weisheit, alle Weisheit in dem Gedanken, und das physische Symbol des Gedankens ist der Kopf! — Je mehr Kopf, desto mehr Schönheit und Weisheit, und könnte der Mensch alle übrigen Glieder als schädliche Luxusartikel die vom Übel, wegwerfen, er stände da als höchstes Ideal! Woraus entsteht alle Beschwerde, alles Ungemach, alle Zwietracht, aller Hader, kurz alles Verderben des Irdischen, als aus der verdammten Üppigkeit der Glieder? — O welcher Friede, welche Ruhe, welche Seligkeit auf Erden, wenn die Menschheit existierte ohne Leib, Steiß, Arm und Bein! — wenn sie aus lauter Büsten bestünde! — Glücklich ist daher der Gedanke der Künstler, wenn sie große Staatsmänner oder große Gelehrte als Büste darstellen, um symbolisch die höhere Natur anzudeuten…«

  •  

девушки почитают ум, остроумие, душу и чувства лишь добрыми постояльцами в красивом доме, и когда мужчина, которому не к лицу модный фрак, будь то Шекспир, Гёте, Тик, вздумает подступиться к молоденькой девушке, ему грозит опасность быть выбитым с позиции всяким мало-мальски статным гусарским ротмистром в блестящем мундире. — глава 4

 

… Mädchen <…> Verstand, Witz, Geist, Gemüt, seien gute Mietsleute in einem schönen Hause, und daß ein Mann, dem ein modischer Frack nicht zum besten steht, und sollte er sonst ein Shakespeare, ein Goethe, ein Tieck, ein Friedrich Richter sein, Gefahr läuft, von jedem hinlänglich angenehm gebauten Husarenleutnant in der Staatsuniform gänzlich aus dem Felde geschlagen zu werden, sobald es ihm einfällt, einem jungen Mädchen entgegenzurücken.

  •  

На тарелке ещё оставалась одна крупная, прекрасная редиска. Но едва Кордуаншпиц увидел её, как глаза его засверкали от бешенства, и он закричал ужасным, громовым голосом:
— Как, недостойный герцог, вы осмелились предстать перед моими очами, более того — с наглым бесстыдством проникнуть в дом, охраняемый моей властью? Да разве я не осудил вас на вечное изгнание, когда вы вознамерились оспаривать мои законные права на престол? Прочь, прочь с моих глаз, вероломный вассал!
Внезапно под толстой головой редиса выросли две ножки, он вмиг соскочил с тарелки, прямо стал перед Кордуаншпицем и повёл такую речь:
— Жестокий Даукус Карота Первый, о ты, кто тщетно стремится уничтожить род мой! Разве у кого-нибудь из твоего племени была такая большая голова, как у меня и у моих родичей? Мы одарены разумом, мудростью, прозорливостью, учтивостью, тогда как вы обретаетесь по кухням и конюшням, <…> тогда как мы пользуемся вниманием высшего общества и нас радостно приветствуют, как только мы покажем наши зелёные макушки. — глава 4

 

Es lag noch ein großer, vorzüglich schöner Radies auf dem Teller. Kaum erblickte Corduanspitz aber diesen, als seine Augen grimmig zu funkeln begannen und er mit fürchterlich dröhnender Stimme rief: »Was, unwürdiger Herzog, Ihr wagt es noch, vor meinen Augen zu erscheinen, ja Euch mit verruchter Unverschämtheit einzudrängen, in ein Haus, das beschirmt ist von meiner Macht? Habe ich Euch, der mir den rechtmäßigen Thron streitig machen wollte, nicht verbannt auf ewige Zeiten? — Fort, fort mit Euch, verräterischer Vasall!«
Dem Radies waren plötzlich zwei Beinchen unter dem dicken Kopf gewachsen, mit denen er schnell aus dem Teller hinabsprang, dann stellte er sich dicht hin vor Corduanspitz und ließ sich also vernehmen: »Grausamer Daucus Carota der Erste, der du vergebens trachtest, meinen Stamm zu vernichten! Hat je einer deines Geschlechts einen solchen großen Kopf gehabt als ich und meine Verwandten? — Verstand Weisheit, Scharfsinn, Courtoisie, mit allem dem sind wir begabt, und während ihr Euch herumtreibt in Küchen und in Ställen, <…> so genießen wir des Umgangs hoher Personen und mit Jubel werden wir begrüßt, sowie wir nur unsere grünen Häupter erheben!

О сборнике

править
  •  

Самым лучшим писателем для детей, высшим идеалом писателя для них может быть только поэт. И таким явился один из величайших германских поэтов — Гофман, в своих двух сказках: «Неизвестное дитя» и «Щелкун орехов и царёк мышей», хотя и написанных не для детей собственно и годных для людей всех возрастов. Нисколько не удивительно, что странный, причудливый и фантастический гений Гофмана ниспустился до сферы детской жизни: в нём самом так много детского, младенческого, простодушного, и никто не был столько, как он, способен говорить с детьми языком поэтическим и доступным для них! Сверх того, Гофман есть по-прежнему воспитатель людей, поэт юношества <…>. Да, с тех пор, как дети начинают переставать быть детьми и становятся юношами, Гофман должен быть их поэтом по преимуществу. <…>
Основная мысль [первой] чудесной, поэтической повести, этой светлой и роскошной фантазии, есть та, что первый воспитатель детей — природа и её благодатные впечатления. И первобытное человечество воспитывалось природою, и душе нашей так отрадно читать все предания о юном человечестве <…>. Увы! заботы и суеты жизни, искусственная городская жизнь заслоняют от нас природу, и мы видим на небе фонари, а на земле полезные и вредные травы, прибыльные для торговли леса, — а многие ли из нас знают, что природа жива, что ветер разговаривает с кустами и старый ручей рассказывает прекрасные сказки?.. Неужели же и чистые младенческие души должны быть глухи к живому голосу прекрасной природы и не знать «неизвестного дитяти», которое есть — их же собственный отклик на зов природы, светлая радость и чистое блаженство их же собственных, младенческих сердец?..
<…> две превосходные сказки Гофмана — единственные во всемирной, человеческой литературе!

  Виссарион Белинский, «О детских книгах», март 1840
  •  

Он первый в «Мадемуазель де Скюдери» обратился к уголовной теме, но среди множества видов преступности, может быть, более эффектных с точки зрения занимательности, сумел выбрать такой вид, анализ которого ввел эту повесть в русло магистральной философской проблемы всего его творчества — отношения искусства к действительности.[6]

  Израиль Миримский, «Эрнст Теодор Амадей Гофман», 1962
  •  

В поразительном этюде «Советник Креспель» <…> говорится: <…> в глубинах-то душ, оказывается, все мы равны, все «исходим в своих безумствах», и линия раздела, пресловутое «двоемирие» начинается не на уровне внутренней, душевной структуры, а на уровне лишь внешнего её выражения. То, что «остальные смертные» надёжно скрывают под защитным покровом (всё «земное»), у Креспеля, прямо по-фрейдовски, не вытесняется вглубь, а, напротив, высвобождается вовне, «возвращается земле» (<…> «катарсис» <…>).
Но Креспель — и тут он вновь возвращается в романтический избранный круг — свято хранит «божественную искру».

  Альберт Карельский, «Эрнст Теодор Амадей Гофман», 1990

Примечания

править
  1. 1 2 3 4 5 6 7 Перевод А. Л. Соколовского, 1873, 1885.
  2. В квадратных скобках — неозаглавленные автором рассказы.
  3. Служение музам: Афоризмы, изречения, высказывания / сост. В. В, Воронцов. — М.: Современник, 1976. — С. 135.
  4. «Страшный суд» данцигского художника Антона Мюллера (1602), написанная в духе нидерландской школы.
  5. 1 2 Н. А. Жирмунская. Примечания // Э. Т. А. Гофман. Новеллы. — Л.: Лениздат, 1990. — С. 596-606.
  6. 1 2 Миримский И. В. Эрнст Теодор Амадей Гофман // Э. Т. А. Гофман. Избранные произведения в 3 томах. Т. 1. — М.: Гослитиздат, 1962. — С. 5-42.
  7. А. Карельский. Эрнст Теодор Амадей Гофман // Э. Т. А. Гофман. Собрание сочинений в 6 т. Т. 1. — М.: Художественная литература, 1991. — С. 25.