Цитаты о Владимире Одоевском

Здесь представлены приведены цитаты других людей о Владимире Одоевском (1804—1869) и его творчестве в целом.

  •  

Что у тебя за война?[К 1] Перестань журналиться; в этом нет прока! Перебраниваешься, ругаешь кого? как? и за что? <…> Лежачих не бьют, а особливо ослов; ты их тем заставишь только встать и снова лягаться. <…> Береги свою желчь, ибо и её можно употребить на что-нибудь путное в сей странной жизни. Но если твоя жизнь — журналы, то я отказываюсь их читать, потому что я слишком люблю тебя и боюсь, чтобы ты не задушился в этом тесном корсете. По крайней мере, не читая журналы, не буду видеть, как ты мучаешься и задыхаешься.[1]:с.79

  Александр Одоевский, письмо Одоевскому мая 1824
  •  

Скажи, Идолопоклонник! Не похож ли ты на какого-нибудь Тевкра, взирающего с благоговейным трепетом на золотое облако, для него не прозрачное и в котором отец и мать богов сами не ведают, что творят. — Всматривайся; что ты видишь? Высокое, высокое, высокое! Восклицание за восклицанием! Но если бы пламень горел в душе твоей, то не пробивая совершенно твёрдых сводов твоего черепа, нашёл бы он хотя скважину, чтобы выбросить искру. Где она? Ты видно на огне Шеллинга жаришься, а не горишь. <…>
Ты ещё пока в людской коже, как и не лезешь из неё.
Ты попал в болото и лежишь под целым роем немилосердно квакающих лягушек. Эй, брат! приучишься квакать….[1]:с.86

  — Александр Одоевский, письмо Одоевскому октября 1824
  •  

… вырвись, ради Бога, из этой гнилой, вонючей Москвы, где ты душою и телом раскиснешь! — Твоё ли дело служить предметом удивления Полевому и подобным филинам? Что за радость щеголять молодыми, незрелыми, неулегшимися ещё познаниями перед совершенными невежами? Учись; погляди на белый свет; узнай людей истинно просвещённых, каков, например тот, который подаст тебе это письмо. <…>
Я желал бы быть волшебником, чтоб тебя махом вырвать из кругу, в котором находишься и которого хуже для тебя вообразить не могу; вспомни, чего от тебя ожидают истинные друзья твои?[2] Извини, брат, что пишу к тебе, может быть, и жестко: хочу тебя разбудить; ты спишь не в безопасном месте: конечно, падать и падать — розь! но понижаться неприметно — всё-таки падать.[1]:с.92

  Вильгельм Кюхельбекер, письмо Одоевскому сентября — октября 1825
  •  

«Мнемозина» отстала во всех отношениях. Ей надлежало бы выйти в свет в сентябре 1824, а она появилась в октябре 1825 года. Зато получаем в ней экстракт греческого, римского, еврейского, халдейского и немецкого любомудрия, и если бы глубокомысленный мыслитель <…> понимал то, о чём он писал, <…> то, может быть, и мы бы чему-нибудь понаучились.[3][1]:с.85

  Фаддей Булгарин, «Новые книги», 22 октября 1825
  •  

Главные начальники редакции [«Московского Вестника»] суть: Соболевский, Титов, Мальцов, <…> Шевырёв и ещё несколько истинно бешеных либералов. <…>
Сии юноши не пишут ничего литературного, почитая сие недостойным себя, и занимаются одними политическими науками. Образ мыслей их, речи и суждения отзываются самым явным карбонаризмом. <…> Собираются они у князя Владимира Одоевского, который слывёт между ими философом, и у Мальцова.[4]

  — вероятно, Фаддей Булгарин[5], донос в Третье отделение, 30 декабря 1827
  •  

Сегодня было большое собрание литераторов у Греча. Здесь находилось, я думаю, человек семьдесят. Предмет заседания — издание энциклопедии на русском языке. <…> В нём приглашены участвовать все сколько-нибудь известные учёные и литераторы. <…>
Пушкин и князь В. Ф. Одоевский сделали маленькую неловкость, которая многим не понравилась, а иных рассердила. Все присутствующие в знак согласия просто подписывали своё имя, а те, которые не согласны, просто не подписывали. Но князь Одоевский написал; «Согласен, если это предприятие и условия оного будут сообразны с моими предположениями». А. Пушкин к этому прибавил: «С тем, чтобы моего имени не было выставлено»[К 2]. Многие приняли эту щепетильность за личное себе оскорбление.[6]

  Александр Никитенко, дневник, 16 марта 1834
  •  

Главная мысль, одушевляющая [его] произведения, есть: дурное воспитание и ложное образование губят людей и вносят в общество членов, отравляющих оное; <…> писатель совершенно знает свой предмет; он столь верно расчёл мысль свою, что определил все отношения воспитания к жизни частной и гражданской, и выражает их в рассказе столь резко, столь отчётисто, что каждая черта изображаемой картины навязывается памяти и преследует вас с своим ужасным, но назидательным уроком. Впрочем он не имеет ничего общего с писателями мизантропического направления, которые сердятся на весь род человеческий, и собственною желчию марают его за то, что люди слабы <…>. Нет! он возбуждает любовь к человечеству; и, укрощая человеконенавистничество, невольно заставляя скорбеть о слабостях людей. Читая, <…> я радуюсь, как школьник, попавшийся от сердитых учителей, которые объясняли всё бранью и пинками, к наставнику строгому, но снисходительному, который объясняет ошибки показанием средств избегать оные. Язык Безгласного не столь разнообразен, блестящ, роскошен и лёгок, как язык Брамбеуса, но зато более верен, отчётлив и даже более благороден. Главная черта его искусства состоит в том, что он в лёгком пиитическом рассказе вливает в душу читателя глубокомысленные, назидательные истины.[7]

  Василий Плаксин, «Взгляд на последние успехи русской словесности 1833 и 1834 годов»
  •  

Вся петербургская литература на диване Одоевского.[8]

  Степан Шевырёв, письмо М. П. Погодину, 1838
  •  

По-прежнему хочет самых свежих устриц и самого гнилого сыра, т. е. современности индустриальной и материальной и древних цельных знаний Алхимии и Каббалы…[9]

  Алексей Хомяков, письмо А. В. Веневитинову
  •  

Одоевский <…> мою чёрную сторону[10] разумеет голубою статьёю, против [«Отечественных записок»] написанною.

  — Степан Шевырёв, письмо М. П. Погодину, 1842
  •  

Князь В. Ф. Одоевский в наше время есть самый многосторонний и самый разнообразный писатель в России. Его умственная деятельность свободно и с любовью обращается к каждому предмету наук, искусств, гражданственности, даже ремёсел. <…> Создавши множество своеобразных форм изложения истин, он обнаружил в себе писателя независимого и оригинального.[11]

  Пётр Плетнёв, «Сочинения князя В. Ф. Одоевского. Три части», октябрь 1844
  •  

Только низшие классы общества <…> создают поверья и легенды и ими стараются объяснить какие-либо факты жизни духовной и природы, и тогда эти легенды и поверья законные, как выражение верований народных; образованный человек только и может смотреть на них с этой стороны. В литературном же произведении, когда вы будете заинтересованы разыгрывающеюся страстью человека или будете следить за развитием его характера, и вдруг вам наговорят чего-то непонятного, выведут на сцену духа, — вы ничего не поймёте, скажете: может быть, это и правда, да только мы этого не можем проверить на самих себя. Одним словом, интерес литературный никогда не может быть основан на мистицизме…[12][9]

  Валериан Майков, «Сочинение князя В. Ф. Одоевского»
  •  

В нём всё ещё остаётся что-то неразгаданное. Он к чему-то стремится. Только в намерениях и поступках его, в цели и средствах, в желаниях и их осуществлениях столько несогласия и противоречия, что я готов признать его за существо, от природы обделённое каким-нибудь органом.[1]:с.371

  — Пётр Плетнёв, письмо В. А. Жуковскому 2 марта 1845
  •  

… тебе и Грибоедов и Пушкин и я завещали всё наше лучшее; ты перед потомством и отечеством представитель нашего времени, нашего бескорыстного служения к художественной красоте и к истине безусловной.[8][1]:с.371

  Вильгельм Кюхельбекер, письмо Одоевскому 3 мая 1845
  •  

Одоевский совершенно рехнулся, с ним просто говорить нельзя, готовит исповедь своих убеждений, разумеется против нас, и напечатает её в сборнике Белинского. Довольно трудно написать исповедь убеждений[2], ибо ему нечего исповедывать: он не грешен ни в каком убеждении.[К 3]

  Александр Попов, письмо Е. А. Свербеевой середины сентября 1846
  •  

Князь Одоевский, ныне единственный и весьма жалкий представитель древнего и знаменитого рода князей Одоевских, личность довольно забавная! В юности своей он жил в Москве, усердно изучал немецкую философию, кропал плохие стихи, производил неудачные химические опыты и беспрестанным упражнением в музыке терзал слух своим знакомым. В весьма молодых летах он женился на Ольге Степановне Ланской, <…> женщине крайне честолюбивой. Она перевезла мужа в Петербург и до такой степени приохотила его к петербургским слабостям и мелким проискам, что при пожаловании своём в камер-юнкера Одоевский пришёл в восторг непомерный <…>.
Одоевский бросался на все занятия, давал музыкальные вечера, писал скучные повести и чего уж не делал! <…> Ныне Одоевский между светскими людьми слывёт за литератора, а между литераторами за светского человека. Спина у него из каучука, <…> жадность к лентам и к придворным приглашениям непомерная и, постоянно извиваясь то направо, то налево, он дополз до чина гофмейстера. При его низкопоклонности, украшенной совершенною неспособностию ко всему дельному и серьёзному, мы очень удивимся, если при существовании нынешнего порядка вещей в России ещё лет десяток не увидим Одоевского обергофмейстером и членом Государственного совета.[К 4][14]

  Пётр Долгоруков, «Министр Ланской»
  •  

Известно, что желание Одоевского сблизить посредством своих вечеров великосветское общество с русской литературой не осуществилось. <…>
Большинство наших так называемых светских людей того времени отличалось крайней пустотою и отсутствием всякого образования <…>.
Князь Одоевский принимал каждого литератора и учёного с искренним радушием и протягивал дружески руку всем выступавшим на литературное поприще без различия сословий и званий. Одоевский желал всё обобщать, всех сближать и радушно открыл двери свои для всех литераторов. Он хотел показать своим светским приятелям, что, кроме избранников, посещающих салон Карамзиной, в России существует ещё целый класс людей, занимающихся литературой. Один из всех литераторов-аристократов, он не стыдился звания литератора, не боялся открыто смешиваться с литературною толпою и за свою дон-кихотскую страсть к литературе терпеливо сносил насмешки своих светских приятелей, которым не было никакого дела до литературы и которые вовсе не хотели сближаться с людьми не своего общества… Светские люди на вечерах Одоевского окружали обыкновенно хозяйку дома, а литераторы были битком набиты в тесном кабинете хозяина, заставленном столами различных форм и заваленном книгами, боясь заглянуть в салон… Целая бездна разделяла этот салон от кабинета. <…>
Его привлекательная симпатическая наружность, таинственный тон, с которым он говорил обо всём на свете, беспокойство в движениях человека, озабоченного чем-то серьёзным, выражение лица постоянно задумчивое, размышляющее, — всё это не могло не подействовать на меня. Прибавьте к этому оригинальную обстановку его кабинета, уставленного необыкновенными столами с этажерками и с таинственными ящичками и углублениями; книги на стенах, на столах, на диванах, на полу, на окнах — и притом в старинных пергаментных переплётах с писанными ярлычками на задках; портрет Бетховена с длинными седыми волосами и в красном галстухе; различные черепа, какие-то необыкновенной формы стклянки и химические реторты. Меня поразил даже самый костюм Одоевского: чёрный шёлковый, вострый колпак на голове, и такой же, длинный, до пят сюртук — делали его похожим на какого-нибудь средневекового астролога или алхимика. <…>
Этот человек, приводивший нас <…> в трепет своею учёностию, нередко принимал за людей серьёзных и дельных самых пустых людей, и самых пошлых шарлатанов за учёных, доверялся им, распинался за них, выдвигал их вперёд, и потом, когда их неблагодарность и невежество обнаруживались, он печально покачивал головой и говорил: «Ну, что ж делать! Ошибся…», и через день впадал в такую же ошибку.
Я мало встречал людей, которые бы могли сравниться с Одоевским в добродушии и доверчивости. Никто более его не ошибался в людях, и никто, конечно, более его не был обманут — я уверен в этом. <…>
Никто более Одоевского не принимает серьёзно самые пустые вещи и никто более его не задумывается над тем, что не заслуживает не только думы, даже внимания. К этому ещё примешивается у него слабость казаться во всём оригинальным. Ни у кого в мире нет таких фантастических обедов, как у Одоевского: у него пулярка начиняется бузиной или ромашкой; соусы перегоняются в химической реторте и составляются из неслыханных смешений; у него всё варится, жарится, солится и маринуется учёным образом. <…>
Удар 14 декабря отозвался на всю Россию; все сжались и присмирели. В Петербурге Одоевский продолжает заниматься литературой, но не более, как дилетант. Главною целию делается служба. Убеждения и надежды его юности поколеблены. Но служба не может наполнять его — и он беспокойно хватается за всё для удовлетворения своей врождённой любознательности: он занимается немножко положительными науками и в то же время увлекается средневековыми мистическими бреднями, возится с ретортами в своём химическом кабинете и пишет фантастические повести, изобретает и заказывает какие-то неслыханные музыкальные инструменты и, под именем доктора Пуфа, сочиняет непостижимые уму блюда и невероятные соусы; <…> сочиняет детские сказки <…> и вдаётся в бюрократизм. Литератор, химик, музыкант, чиновник, черепослов, повар, чернокнижник, — он совсем путается и теряется в хаосе этих разнообразных занятий.[15]

  Иван Панаев, «Литературные воспоминания», 1861
  •  

В течение 48-летней дружбы я ни часу не провёл с ним, чтобы не дразнить его — и никогда, не на секунду мне не удалось этого сделать ничем! Он следовал принципу: будьте яко дети во всём и для всего, никогда об этом не думая и даже не подозревая.[К 5][16]

  Сергей Соболевский, письмо М. А. Корфу 28 марта 1869
  •  

[В 1820-х] грозные послания Одоевского к Булгарину и Гречу составляли новое явление в нашей журналистике. <…>
Любовь к человечеству одушевляла автора; чувством и убеждением проникнута всякая его строка; многие описания возвышаются часто до поэзии. Язык везде правильный и чистый, везде рассыпаны блестки остроумия; воображение гуляет на просторе, но наклонность к чудесному, сверхъестественному, необыкновенному, исключительному выходит иногда из границ и приводит читателя в недоумение. <…>
Слушая Одоевского, нельзя было не подумать, что если б родился он в средние века, то верно сделался бы самым ревностным учеником Парацельса и пошёл бы с полною готовностию на костёр с Саваноролою.[17]

  Михаил Погодин, «Воспоминание о князе В.Ф. Одоевском», 13 апреля 1869
  •  

По происхождению своему князь Одоевский стоял во главе всего русского дворянства. Он это знал; но в душе его не было места для кичливости — в душе его было место только для любви. <…>
В гостиной Одоевских <…> пребывали все начинающие и подвизающиеся в области науки и искусства — посреди их хозяин дома то прислушивался к разговору, то поощрял дебютанта, то тихим своим добросердечным голосом делал свои замечания, всегда исполненный знанья и незлобия.[17][15][1]:с.182-7

  Владимир Соллогуб
  •  

Князь Владимир, был поражён, как и вся Москва, последующими <за 14 декабря> событиями, <…> был сумрачен, но спокоен, только говорил, что заготовил себе медвежью шубу и сапоги на случай дальнего путешествия.[К 6][3][2]

  — княжна Е. В. Львова, воспоминание
  •  

С половины 40-х годов литературная производительность кн. Одоевского значительно ослабевает, почти прекращается совсем.[19][8]

  Александр Пятковский
  •  

Приветливость хозяина и его умение найти в каждом своём госте хоть одну живую струну с тем, чтобы эксплоатировать её, так сказать, на пользу общую, оживляли вечера <…>. Всех своих гостей он имел обыкновение знакомить друг с другом и, нивелируя их общественные положения, всегда умел заинтересовать их каким-нибудь общим разговором. <…>
Если вспомнить ту разницу в летах и общественных положениях, которая отделяла в то время меня, начинающего писателя-студента от известного литератора и человека, занимавшего очень видное придворное положение, каким был князь Владимир Фёдорович, <…> — то нельзя не признать, что, встречая молодого писателя, в котором он видел некоторую способность к литературному труду, князь Одоевский совершенно забывал все внешние условия и, как товарищ товарища, старался ободрить и поддержать новичка, находя досуг даже в такой хлопотливый момент для всех лиц высшего круга, как 19 февраля 1861 года (день освобождения крестьян). Тут не было ни малейшего оттенка покровительственных отношений, никакого литературного меценатства, ни смешного самодовольства, <…> которое нередко проскальзывает <…> у заслуженных и авторитетных писателей. Это был доверчивый, открытый обмен мыслей между работниками одного и того же дела — и тем больше уважения почувствовал я к человеку, способному держать такой тон в сношениях с молодёжью.[15]

  — Александр Пятковский, «Князь В. Ф. Одоевский», 1880
  •  

Однажды вечером, в ноябре 1833 г., я пришёл к Одоевскому слишком рано. <…> Мне захотелось посидеть <…> около Пушкина. <…> Гофмана фантастические сказки в это самое время были переведены в Париже на французский язык и благодаря этому обстоятельству сделались известны в Петербурге. <…>
«Одоевский пишет тоже фантастические пьесы», — сказал Пушкин с неподражаемым сарказмом в тоне. Я возразил совершенно невинно: «Sa pensée malheureusement n'a pas de sexe» <…>. Слова, сказанные мною, впоследствии распространились в публике <…>.
Его звали: Monmorancy russe (Русский Монморанси) по древности его рода. <…> Бахова музыка была ему как своя. На Фильдов лад играл он превосходно, прямо читая ноты….[20][15]

  Вильгельм Ленц, «Приключения лифляндца в Петербурге»
  •  

Если Одоевского не оценили и не ценят теперь, так это потому, что его не понимали и не понимают.[16]

  Александр Потебня
  •  

… князь Одоевский в своём халате и не всегда гладко причёсанный, многим казался или чудаком, или чем-то вроде русского Фауста. Для великосветских денди и барынь были смешны и его разговоры, и его учёность. Даже иные журналисты и те над ним иногда заочно тешились.[21][15]

  Яков Полонский, воспоминания
  •  

Живо помню, как после этого несчастного числа князь Одоевский нас созвал и с особенной торжественностью предал огню в своём камине и устав и протоколы нашего Общества любомудрия.[22][15][1]:с.108

  Александр Кошёлев
  •  

В большой библиотеке его, с редкими сочинениями, едва ли был один том без его отметки карандашом.[23]он побывал в доме Одоевского в 1867—68[11]

  Юджин Скайлер, «Лев Николаевич Толстой»
  •  

Способность всё усложнять отражалась даже в устройстве его квартиры; посередине большой гостиной Румянцевского музеума, когда он был там директором, помещался рояль; к нему с одного боку приставлялись ширмы, оборот-ная их сторона прислонялась к дивану, обставленному столиками и стуликами разного фасона; один бок дивана замыкался высокою жардиньеркой; несколько дальше помещался большой круглый стол, покрытый ковром и окружённый креслами и стульями. От входной двери шли опять ширмы, отделявшие угол с диваном, этажерками и полочками по стенам. Гостиная представляла совершенный лабиринт; пройти по прямой линии из одного конца в другой не было никакой возможности; надобно было проходить зигзагами и делать повороты, чтобы достигнуть выходной двери.[15]

  Дмитрий Григорович, «Литературные воспоминания», 1892
  •  

Теперь мне остаётся сказать ещё об одном весьма примечательном лице нашей литературы: это автор, подписывающийся Безгласным и ъ. ь. й. <…> Так как он недавно сам объявил о себе, что он ни А, ни В, ни С, то назову его хоть О. Этот О. пишет уже давно, но в последнее время его художественная деятельность обнаружилась в большей силе. Этот писатель ещё не оценён у нас по достоинству <…>. Во всех его созданиях виден талант могущественный и энергический, чувство глубокое и страдательное, оригинальность совершенная, знание человеческого сердца, знание общества, высокое образование и наблюдательный ум. Я сказал: знание общества, прибавлю ещё, в особенности высшего, и, сдаётся мне, в этом случае он предатель… О, это страшный и мстительный художник! Как глубоко и верно измерил он неизмеримую пустоту и ничтожество того класса людей, который преследует с таким ожесточением и таким неослабным постоянством! <…> он казнит их за то, что они потеряли образ и подобие божие, за то, что променяли святые сокровища души своей на позлащенную грязь, <…> за то, [что] ум, чувства, совесть, честь заменили условными приличиями!

  — «Литературные мечтания», декабрь 1834
  •  

Почти в то самое время, как русская публика переходила с изумлением от новости к новости, часто принимала новость за достоинство, <…> начали появляться разные литературные опыты кн. Одоевского. Эти опыты состояли большею частию из аллегорий и все отличались каким-то необщим выражением своего характера. Основной элемент их составлял дидактизм, а характер — гумор. Этот дидактизм проявлялся не в сентенциях, но был всегда какою-то arrière-pensée, идеею невидимою, и, вместе с тем, осязаемою; этот гумор состоял <…> в глубоком чувстве негодования на человеческое ничтожество во всех его видах, в затаённом и сосредоточенном чувстве ненависти, источником которой была любовь. Поэтому аллегории кн. Одоевского были исполнены жизни и поэзии, несмотря на то, что самое слово аллегория так противоположно слову поэзия. <…> Впоследствии кн. Одоевский, вследствие возмужалости и зрелости своего таланта, дал другое направление своей художественной деятельности. Художник — эта дивная загадка — сделался предметом его наблюдений и изучений, плоды которых он представлял не в теоретических рассуждениях, но в живых созданиях фантазии, ибо художник для него был столько же загадкою чувства, сколько и ума. Высшие мгновения жизни художника, разительнейшие проявления его существования, дивная и горестная судьба были им схвачены с удивительною верностию и выражены в глубоких, поэтических символах. Потом он оставил аллегории и заменил их чисто поэтическими фантазиями, проникнутыми необыкновенною теплотою чувства, глубокостию мысли и какой-то горькою и едкою ирониею. Поэтому не ищите в его созданиях поэтического представления действительной жизни, не ищите в его повестях повести, ибо повесть была для него не целию, но, так сказать, средством, не существенною формою, а удобною рамою. И не удивительно: в наше время и сам Ювенал писал бы не сатиры, а повести, ибо если есть идеи времени, то есть и формы времени. <…> кн. Одоевский поэт мира идеального, а не действительного. Но вот что странно: есть несколько фактов которые не позволяют так решительно ограничить поприще его художественной деятельности. Есть в нашей литературе какой-то г. Безгласный и какой-то дедушка Ириней, люди совсем не идеальные, люди слишком глубоко проникнувшие в жизнь действительную и верно воспроизводящие её в своих поэтических очерках <…>. Мне кажется, будто эти люди пишут под влиянием кн. Одоевского, даже чуть ли не под его диктовку: так много у них общего с ним и в манере, и в колорите, и во многом… Впрочем, это одно предположение… <…>
Марлинский, Одоевский, Погодин, Полевой, Павлов, Гоголь — здесь полный круг истории русской повести. <…> я говорил здесь о всех повестях, в каком бы то ни было отношении примечательных, а эта примечательность состоит не в одной художественности, но и во времени появления, и во влиянии, хорошем или дурном, на литературу, и в большей или меньшей степени таланта, и, наконец, в самом характере и направлении.
<…> для кн. Одоевского повесть есть только форма;..

  — «О русской повести и повестях г. Гоголя («Арабески» и «Миргород»)», сентябрь 1835
  •  

Он очень добрый и простой человек, но повытерся светом и жизнью и потому бесцветен, как изношенный платок.

  письмо В. П. Боткину 22 ноября 1839
  •  

Вместе с Пушкиным вышел на <…> литературную арену ещё новый атлет, с свежими силами, с элементом новой жизни, совершенно новою мыслию в новой оригинальной форме: мы говорим о князе Одоевском, который создал себе особый род и не нашел себе в нём ни последователей, ни соперников. Трудно определить характер его так называемых повестей, которые скорее можно назвать поэтическими думами о жизни и фантастическими видениями. В них преобладает глубоко гуманическое начало; их герой — внутренний человек, и всего чаще — художник в борьбе с враждебною действительностию. В некоторых из них преобладает благородный юмор, возбуждаемый созерцанием противоречий жизни и искажённой человеческой натуры, — и во всех господствует дидактически-поэтическое стремление — пробуждать заснувшие в грязи внешней жизни души для высшего идеального существования.

  «Сочинения в стихах и прозе Дениса Давыдова», ноябрь 1840
  •  

Будучи одним из замечательнейших русских писателей, князь Одоевский тем не менее никогда не подвергался основательной критике: его сочинения были <…> разбросаны в разных альманахах и журналах <…>. Сочинения князя Одоевского принадлежат к числу таких произведений, которые пробуждают и вызывают в читателе все его чувства и мысли.

  «Сочинения князя В. Ф. Одоевского», август 1844
  •  

«Сочинения князя Одоевского», доселе рассеянные, <…> как бы возвратили публике одного из лучших её писателей, с которым она привыкла встречаться только изредка и ненадолго.

  — «Русская литература в 1844 году», декабрь
  •  

… этот дедушка Ириней — что-то вроде Протея, у него много имён, он и стар и молод, и один работает и делает, по крайней мере, за десятерых… Вообще есть поводы думать, что эта многообъемлющая тревожная деятельность, мешая ему сосредоточить все силы свои на одном главном предмете и ограничиться слишком немногими второстепенными, лишает его возможности выказать себя всего в чём-нибудь одном или немногом, но заставляет только вполовину обнаруживать свои богатые средства во всём или во многом…

  рецензия на 6 детских книг, март 1847
  •  

… одного из благороднейших наших писателей, мыслителя, стоящего слишком уединённо, слишком вдали от всех, <…> которому утилитарность Бентама показала вдали город без имени, эту грозную, бичующую сатиру на утилитарность, который, наконец, во многих местах своих глубоких, тяжкою думою порождённых суждений говорит о той же видимой, для него тёмной, силе, видит эту силу повсюду; <…> Одоевский говорит с полунасмешливою, с полугрустною улыбкою мистика…

  — «Гоголь и его последняя книга», март 1847
  •  

Негодование князя Одоевского приняло [в повестях] характер дидактический. <…> мыслитель, сам путающийся в противоречиях, недоволен в [человеке] противоречиями действительности, требования его расходятся может быть радикально со всякою действительностию, стремления его безграничны, и часто обличают бессилие отчаяния, раздражение мысли. <…> он рисует очень хорошо формы светских отношений, глубоко оскорбляется общей неправдой или порчей человеческой, лежащей в их основаниях, но не вглядывается в ближайшие, самой сфере, свойственные особенности, и останавливается на одном грустном, скептическом сомнении. Княжна Мими — самый зрелый плод этого сомнения…

  «Русская литература в 1851 году» (статья 4), 1852
  •  

Ещё до Гоголя глубокомысленный и уединённо замкнутый Одоевский — поражался явлениями миражной жизни — и иногда, [как в «Насмешке мертвеца»] — относился к ним с истинным поэтическим пафосом…

  — «Ф. Достоевский и школа сентиментального натурализма», 1862
  •  

Как он не сделался давно «беззаветным любимцем» русского читателя <…> — вполне удивительно; он — предшественник всех «разговаривающих лиц» у Тургенева, <…> предшественник философических диалогов у Достоевского и до известной степени родоначальник вообще «интеллигентности» на Руси и интеллигентов…[24][9]

  Василий Розанов, «Чаадаев и кн. Одоевский»
  •  

С Серовым князь носился, как с приезжей примадонной; тотчас собрал кружок слушателей, и «Юдифь», если я не ошибаюсь, сделала своя первые шаги в Москве именно в салоне В. Ф. Одоевского. Изо всех слушателей он один понял всю суть и всё значение этого произведения.[25][26].

  Валентина Серова
  •  

Стремление к воссоединению всех элементов, слагающих жизнь, не могло не повлечь за собой хаотичности, которая лишь в далёких перспективах могла предполагать целостность. С этой стороны творческий путь Одоевского напоминает путь одного из основоположенников романтизма гениального Фр. Шлегеля <…>
Единства нет и не могло быть у Одоевского. Мы имеем отдельные фрагменты ненаписанной единой книги, в которой должна была кулинария слиться с философией музыка с филантропией, а поэзия с сомовьим клеем. <…> В общем мы можем сказать одно — Одоевский не столько открывающий новые пути писатель, мудрый, проникающий в глубины социальных отношений политик, синтезирующий исследователь-теоретик, сколько одарённый, в совершенстве развитый человек. Одоевский носил в себе зерно гениальности, он был человек масштабный, <…> он достигает полноты внутренней жизни, ибо он сполна живёт интересами науки, искусства и социальной жизни. И вместе с тем у него нет единого связующего стержня, нет великого равновесия, гармоничной целостности <…>. Он полон колебаний и раздвоенности; отдельные камни не складываются воедино, а расходятся, разлезаются в стороны.[16]

  Орест Цехновицер
  •  

На фоне русской литературы XIX-го века, полной творческой жизни, Одоевский явление исключительное. Он один пишет не от полноты, а от недостатка, от пустоты и одиночества, задыхаясь, срываясь, хриплым голосом, порой достигая своеобразной мрачной и сухой гармонии, но чаще запутываясь в собственных холодных измышлениях. Ему одному не хватает воздуха.[27][9]

  Михаил Горлин, «К столетию „Русских ночей“»
  •  

Увлечение «глубокомысленными умозрениями Шеллинга» и романтико-идеалистическими исканиями никогда не заслоняло у писателя живой действительности, и как только вставали перед ним острые вопросы развития отечественной литературы, в нём пробуждался передовой и страстный публицист.[2]

  — Евгения Хин, «В. Ф. Одоевский»
  •  

Между всеми мыслями и делами В. Одоевского существует незримая духовная связь, объединяющая их в стройное и органичное целое. И это главная особенность писателя, всю жизнь отыскивавшего связи между разнородными явлениями, идеями и науками. <…>
Пушкин в <…> долгом воспитывающем споре как бы поворачивает философствующего любомудра лицом к насущнейшим задачам отечественной литературы. И мысль Одоевского-критика постепенно обращается к этим задачам, переходя от схоластической философской эстетики к эстетике движущейся, гибкой, живой, отнюдь не чуждающейся взгляда на тогдашнюю литературу с высот теоретической мысли и вместе с тем не третирующей новейшие имена и произведения, смело говорящей о настоящем и будущем российской словесности. Эта движущаяся эстетика — одновременно и критика, и литературная теория, и возвышенное философствование, и творческое мышление в художественных образах. <…>
Отвергая прежнюю отвлечённую теорию «общей идеи» искусства («Парадоксы»), Одоевский приходит в 30-е годы к историческому воззрению на литературу и критику. И этот романтический историзм, несмотря на известную ограниченность, оказывается весьма плодотворен, совпадая с исканиями Надеждина, молодого Шевырёва, Ивана Киреевского и раннего Белинского. <…>
Одоевский уже к концу 40-х годов представлял себе общие очертания будущей русской литературы второй половины XIX века, знал почти всех её главных деятелей и многого от них ожидал.
Подчёркиваем это потому, что другие писатели пушкинской эпохи, прожившие долгую жизнь и увидевшие расцвет классической литературы русского реализма, — П. Вяземский, В. Соллогуб, А. Вельтман — многое в этой литературе и новых писателях не поняли и не приняли, осудили их суровым судом.[11]

  Всеволод Сахаров, «Движущая эстетика В. Ф. Одоевского», 1981
  •  

Без приглушённой дьявольщины сатирические повести Одоевского не обходятся: черти похожи на чиновников и обывателей, а чиновники и обыватели — на чертей.[28]

  Андрей Немзер, «В. Ф. Одоевский и его проза»
  •  

Парадоксальною силою вещей творчество Одоевского, так долго считавшегося лишь холодным «конструктором» своих произведений, оказывается насквозь пронизанным автобиографическими реалиями и мотивами.[1]:с.278

  — Мариэтта Турьян

Отдельные статьи

править

Комментарии

править
  1. Журнальная полемика из-за «Мнемозины»[1]:с.79.
  2. Пушкин предложил Одоевскому в утреннем письме: «… в воровскую шайку не вступим».
  3. В это время Белинский готовил к печати альманах «Левиафан» (материалы которого позже уступил «Современнику»), а славянофилы с озлоблением относились к Одоевскому, которому не могли простить нежелания примкнуть к ним, ни дружеских отношений с Белинским[13].
  4. Одоевский процитировал статью с замечаниями в дневнике 24 ноября 1860.
  5. Написано по-французски, кроме выделенного здесь курсивом.
  6. То же подтвердил Н. П. Огарёв в «Моей исповеди»[18][2].

Примечания

править
  1. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 Турьян М. А. Странная моя судьба: о жизни Владимира Фёдоровича Одоевского. — М.: Книга, 1991. — 400 с. — 100000 экз.
  2. 1 2 3 4 5 Е. Ю. Хин. В. Ф. Одоевский // В. Ф. Одоевский. Повести и рассказы. — М.: ГИХЛ, 1959. — С. 3-38. — 90000 экз.
  3. 1 2 Сакулин П. Н. Из истории русского идеализма. Князь В. Ф. Одоевский. Мыслитель. — Писатель. Т. 1, ч. 1. — М.: изд. братьев М. и С. Сабашниковых, 1913. — С. 286, 307.
  4. Извет на „Московский Вестник“ и его сотрудников (записка, писанная рукою фон-Фока, но без подписи) // Русская Старина. — 1872. — Т. 109. — № 1. — С. 34.
  5. Е. Ю. Хин. В. Ф. Одоевский // В. Ф. Одоевский. Повести и рассказы. — М.: ГИХЛ, 1959. — С. 8.
  6. Вересаев В. В. Пушкин в жизни. — 6-е изд. — М.: Советский писатель, 1936. — XV.
  7. Летопись факультетов на 1835 год, изданная в двух книгах А. Галичем и В. Плаксиным. — СПб., 1835. — Кн. 1 (после 30 апреля). — Отдел «Критика». — С. 24-25.
  8. 1 2 3 Б. Козьмин. Одоевский в 1860-е годы // «Текущая хроника и особые происшествия». Дневник В. Ф. Одоевского 1859-1869 гг. // Литературное наследство. Т. 22-24. — М.: Журнально-газетное объединение, 1935.
  9. 1 2 3 4 Князь В. Ф. Одоевский в критике и мемуарах // Одоевский В. Ф. Записки для моего праправнука. Повести. Статьи… / Сост. В. И. Сахарова. — М., Русскiй мiръ, 2006. — С. 438-455.
  10. Взгляд на современное направление русской литературы. Сторона чёрная // Москвитянин. — 1842. — № 1. — С. I—XXXII.
  11. 1 2 3 В. И. Сахаров. Движущая эстетика В. Ф. Одоевского // В. Ф. Одоевский. О литературе и искусстве / сост. В. И. Сахаров. — М.: Современник, 1982. — Серия: Библиотека «Любителям Российской словесности». Из литературного наследия. — С. 5-22. — 100000 экз.
  12. Финский вестник. — 1845. — № 1.
  13. Пушкин. Лермонтов. Гоголь. — М.: Изд-во АН СССР, 1952. — С. 690. — (Литературное наследство. Т. 58).
  14. Будущность. — 1860. — № 1 (сентябрь) — С. 6.
  15. 1 2 3 4 5 6 7 Одоевский в жизни. Автобиография. Отзывы и воспоминания современников // В. Ф. Одоевский. Последний квартет Бетховена / Сост. Вл. Муравьева. — М.: Московский рабочий, 1982. — С. 321-376.
  16. 1 2 3 Цехновицер О. В. Предисловие // В. Ф. Одоевский. Романтические повести. — Л.: Прибой, 1929. — С. 13, 58-9, 99.
  17. 1 2 В память о князе В. Ф. Одоевском. — М., 1869. — С. 43-68, 90.
  18. Герцен и Огарев. Кн. I. — М.: Изд-во АН СССР, 1953. — С. 667. — (Литературное наследство. Т. 61).
  19. А. П. Пятковский. Из истории нашего литературного и общественного развития. Ч. II. — СПб., 1876. — С. 267.
  20. Руский Архив. — 1878. — Кн. 4. — С. 440-5.
  21. Нива. — 1884. — № 1-8.
  22. Кошелев А. И. Записки. — Berlin, 1884. — С. 12.
  23. Русская старина. — 1890. — № 9. — С. 632, 4.
  24. Новое время. — 1913. — 10 апреля.
  25. В. С. Серова. Серовы, Александр Николаевич и Валентин Александрович. — СПб.: Шиповник, 1914. — С. 42.
  26. В. Я. Сахаров. Комментарии // В. Ф. Одоевский. Сочинения в двух томах. Т. 1. — М.: Художественная литература, 1981. — С. 363.
  27. Встречи (Париж). — 1934. — № 3.
  28. В. Ф. Одоевский. Повести и рассказы. — М.: Художественная литература, 1988. — С. 8.