Наши глуповские дела

На́ши глу́повские дела́ — очерк Салтыкова-Щедрина, поначалу изданный как отдельное произведение, затем предполагавшийся как часть несостоявшегося цикла «Глупов и глуповцы» и наконец — попавший в составной сборник «Сатиры в прозе». «Наши глуповские дела» относятся к числу трёх ранних глуповских очерков, написанных летом-осенью 1861 года в Твери.[1]

Подпись Салтыкова-Щедрина

Впервые очерк «Наши глуповские дела» был опубликован в конце 1861 года в журнале «Современник».[2]

Цитаты из очерка

править
  •  

Вот и опять я в Глупове; вот и опять потянулись заборы да пустыри; вот и опять широкой лентой блеснула в глаза река Большая Глуповица и узенькой — река Малая Глуповица; вот и опять пахнуло на меня ароматами свежеиспеченного хлеба... Детство! родина! вы ли это?
Сердце мое замирает; в желудке начинается невыразимо сладостная тревога... передо мною крутой спуск, а за спуском играет и нежится наша милая, наша скромная, наша многоводная Глуповица! Господи! сколько стерлядей лавливали здесь во время оно! И какие славные варева сочинял из них повар Трифоныч! Даже теперь язык невольно подщелкивает, даже теперь рассудок отказывается верить, чтоб Тигр и Евфрат могли предложить первому человеку что-либо подобное ухе из налимьих печенок, которую ест самый последний из обитателей берегов нашей родной реки![3]


  •  

Рассказывают, что было время, когда Глупов не назывался Глуповым, а назывался Умновым, но на беду сошел некогда на землю громовержец Юпитер и, обозревая владения свои, завернул и в Глупов. Тоска обуяла Юпитера, едва взглянул он на реку Большую Глуповицу; болезненная спячка так и впилась в него, как будто говоря: «А! ты думаешь, что Юпитер, так и отвертишься! ― шалишь, брат!» Однако Юпитер отвертелся, но в память пребывания своего в Умнове повелел ему впредь именоваться Глуповым, чем глуповцы не только не обиделись, но даже поднесли Юпитеру хлеб-соль.


  •  

А то был губернатор Воинов, который в полгода чуть вверх дном Глупова не поставил; позвал, это, пред лицо своё глуповцев, да как затопочет на них: «Только пикните у меня, говорит, всех прав состояния лишу, на каторгу всех разошлю!»
— А мы, сударь, и не пикали совсем, — прибавляет от себя тот же убелённый сединами рассказчик.
— Однако не что́ взял, умаялся! — замечает другой обыватель и, позёвывая, удаляется на печку спать.


  •  

В то счастливое время, когда я процветал в Глупове, губернатор там был плешивый, вице-губернатор плешивый, прокурор плешивый. У управляющего палатой государственных имуществ хотя и были целы волосы, но такая была странная физиономия, что с первого и даже с последнего взгляда он казался плешивым. Соберётся, бывало, губернский синклит этот да учнёт о судьбах глуповских толковать — даже мухи мрут от речей их, таково оно тошно!


  •  

«Хороший» человек имел привычки патриархальные. Обедал рано и в послеобеденное время любил посвятить часок-другой гастрическим сновидениям, сопровождая это занятие аккомпанементом всевозможных шипящих звуков, которыми так изобилуют преисподние глуповских желудков. По исполнении этого он, по крайней мере в продолжение двух часов, не мог прийти в себя и вплоть до самого вечера чувствовал себя глупым. Тут выпивалось несчётное количество графинов холодного квасу; тут испускались такие страшные потяготы и позевоты, от которых содрогались на улице прохожие. «Господи! какая тоска!» — беспрестанно восклицал он, отплёвываясь во все стороны, и в это время не суйся к нему на глаза никто: разобьёт зубы!


  •  

«Хороший» человек имел слабость к женскому полу и взятых им в полон крепостных девиц называл «канарейками».
— Ну, брат, намеднись какую мне канарейку из деревни прислали! — говорил он своему другу-приятелю, — просто персик!
И при этом причмокивал, обонял и облизывался.
В обращении с «канарейками» он не затруднялся никакими соображениями. Будучи того убеждения, что канарейка есть птица, созданная на утеху человеку, он действовал вполне соответственно этому убеждению, то есть заставлял их петь и плясать, приказывал им любить себя и никаких против этого возражений не принимал. Если же со временем канарейка ему прискучивала, то он ссылал её на скотный двор или выдавал замуж за камердинера и всенепременно присутствовал на свадьбе в качестве посажёного отца.


  •  

«Хороший» человек был патриот по преимуществу. Он зарождался, жил и умирал в своём милом Глупове. Он был, так сказать, продуктом местных нечистот; об них одних болело его сердце; к ним одним стремились его вожделения, и никаких иных навозных куч он не желал, кроме тех, которыми окружено было его счастливое детство. Петербурга он не любил и не понимал; он охотно допускал, что хорошие люди могут зарождаться в Москве, в Рязани, в Тамбове и, разумеется, в Глупове; но в Петербурге, по его мнению, могут существовать только выморозки, не имеющие ни малейшего понятия о том, что за блаженство есть буженину, когда она изжарена в соку и притом легонько натёрта чесноком...


  •  

О вы, которые ещё верите в возможность истории Глупова, скажите мне: возможна ли такая история, которой содержанием был бы непрерывный бесконечный испуг?
Жизнь веков! ты, которая была столь обильна дарами для умновцев, ты, которая, подобно нестомчивой и ревнивой матери, заботливо ведёшь народы по пути усовершенствования, охраняя их и от падения, и от поворотов назад, — чем была ты для Глупова? Ты не была даже мачехой, не была даже нянькой; стыдно сказать, но ты была чем-то вроде жалкого обеда за скучным табльдотом. «Зачем пичкают меня этим гнусным вареным картофелем? зачем не дают мне рябчиков?» — спрашиваю я, чувствуя, что злость закипает в моём сердце. А мне, вместо рябчиков, вновь подают картофель, и нет конца этому гнусному картофелю!


  •  

Серые штаны с лампасами сбивают Сеню с толку. Он так увлекается щегольством и шикарностью их покроя, он так поощрён ласковыми взглядами, обращаемыми на него по этому случаю Матрёной Ивановной и Палагеей Александровной, что в роговой его накипи, которую он, в шутку, называет своей головой, рождается положительное убеждение, что на ком нет точно таких же штанов, тот уж и не человек. Убеждение это, очевидно, может повредить его отношениям к глуповскому возрождению. Ибо, спрашиваю я вас, что будет, если Сеня, взирая на мир с точки зрения штанов, будет видеть в Глупове лишь пустыню, населенную зверьём, не имеющим никакого понятия ни о красоте лампасов, ни об изяществе полосок и клеток? Из этого выйдет, что глуповцы будут казаться ему чем-то вроде низших организмов...


  •  

Нынешний «хороший» человек паче всего любит публичность и не затрудняется ни пред каким обществом. Он жаждет позировать неустанно, позировать наяву и во сне, позировать в гостиной и в чулане. Он всю свою изобретательность употребляет на то, чтоб подыскать себе публику, и, достигнув этого, охотно во всякое время выбрасывает перед нею накопившийся в затхлом архиве души хлам юродивства, прикрытого громкими именами бескорыстия, честности, гласности и т. д.
Нынешние «хорошие» люди, когда встречаются в обществе, не плюют друг другу в лохань, но ведут меж собой скромную и даже отчасти учёную беседу.


  •  

— Какого вы образа мыслей? — спросил я однажды доброго моего соседа, Флора Лаврентьича Ржанищева.
Флор Лаврентьич выпучил на меня глаза.
— То есть как это... образа мыслей? — пробормотал он наконец вместо ответа.
— Ну да, какого вы образа мыслей? — настаивал я.
Флор Лаврентьич с минуту подумал и вдруг разразился самым добродушным хохотом.
— Ах ты проказник! — говорил он, держа себя за бока.
Он вообразил, что я сказал остроту.
В этом коротеньком разговоре, несмотря на кажущуюся его незначительность, заключается вся сущность глуповского миросозерцания. Миросозерцание это состоит в отсутствии всякого миросозерцания. Нет мерила для оценки явлений, нет мерила для распознания не только добра от зла, но и стола от оврага. В глазах глуповца мир представляется чем-то разрозненным, расползшимся, чем-то вроде мешка, в который понапихали разнообразнейшей всячины и потом взболтали. Глуповец видит забор и думает о заборе, видит реку и думает о реке, а о заборе забыл. Это для него легко и удобно, потому что даёт ему возможность целую жизнь забавляться игрою в бирюльки, вытаскивать которые он великий мастер. Конкретность внешнего мира подавляет его, и оттого он не может ни изобресть порох, ни открыть Америку.


  •  

Новоглуповец откровенно и даже залихватски кладёт ноги на стол; но спросите его, что он желает выразить этим действием, чего он требует, чего он ждёт от Глупова, — он станет в тупик. Тёмное ярмо тяготеет не только над действиями его, но и над помыслами. Да, и над помыслами, потому что он до такой степени усовершенствовал себя, что нашёл средство поработить не только тело, но и свободную душу.
В сущности, и старый и новый глуповец руководятся одним и тем же правилом: «Травы не мять, цветов не рвать и птиц не пугать».


  •  

Глуповское миросозерцание, глуповская закваска жизни находятся в агонии — это несомненно. Но агония всегда сопровождается предсмертными корчами, в которых заключена страшная конвульсивная сила. Представителями этой силы, этих ужасных попыток древлеглуповского миросозерцания удержаться на старой почве служат новоглуповцы. В лице их оно празднует свою последнюю, бессмысленную вакханалию; в лице их оно исчерпывает последнее своё содержание; в лице их оно торжественно и окончательно заявляет миру о своей несостоятельности... <...>
В этом отношении я даже чувствую некоторую симпатию к новоглуповцу. Он мил мне потому, что он — последний из глуповцев.


Цитаты об очерке

править
  •  

Следующий очерк «Наши глуповские дела», появившийся немедленно вслед за «Клеветой», уже окончательно рисует Глупов таким, каким отныне он входит в дальнейшее творчество Салтыкова. Правда, начало этого очерка явно намекает на Тверь, и не случайно в нем возвращение автора в Глупов характеризуется, как возвращение в родную Тверскую губернию («детство! родина! вы ли это?»); не случайно и река Глуповица связана с Твердой, при впадении которой в Волгу стоит Тверь. Но это только мелкие детали; вся дальнейшая топография и история Глупова уже совершенно фантастичны и делают этот очерк ближайшим предвестником позднейшей «Истории одного города». Впрочем, Салтыков был еще далек от мысли о такой истории и, наоборот, категорически заявлял, что «истории Глупова нет как нет, потому что ее съели крысы»; вместо истории он видит лишь собрание анекдотов. Однако именно эти три-четыре страницы, посвященные фантастической истории Глупова (когда он еще назывался Умновым), рассказывающие о приезде в этот город громовержца Юпитера и Минервы-богини, а потом переходящие к описанию смены разных глуповских губернаторов — и являются той основой, из которой в конце шести-десятых годов выросла «История одного города». Здесь уже не Тверь и не Вятка (хотя один из глуповских губернаторов, Фютяев, и является простой анаграммой пресловутого в Вятке во времена Герцена губернатора Тюфяева), а тот обобщенный Глупов, с которым мы отныне только и будем встречаться в дальнейших очерках Салтыкова.[4]

  Разумник Иванов-Разумник, «М. Е. Салтыков-Щедрин. Жизнь и творчество», 1930
  •  

Очерк этот заканчивается двумя эпизодами, сперва составлявшими отдельные эподы, но включенными Салтыковым в «Наши глуповские дела». В рукописях Салтыкова сохранилось два автографа: один, еще ненапечатанный, озаглавлен «Хорошие люди», а другой, напечатанный не так давно, носит название «Предчувствия, гадания, помыслы и заботы современного человека» <...>. Но дело в том, что оба эти отрывка вошли составной частью в заключение очерка «Наши глуповские дела». Хорошие люди — это все те же самые либералы, которым Салтыков уже посвятил так много стра-ниц и которых он теперь не оставит в покое до самого конца своей литературной деятельности. Что же касается «современного человека», предчувствия, гадания и заботы которого Салтыков выражает в форме дневника помещика Ржанищева на последних страницах этого своего очерка, то этот современный человек — озлобленный крепостник, с ненавистью ожидающий неизбежную крестьянскую реформу. «Всё сие совершилось», — пишет он в своем дневнике от 20 ноября 1858 года; здесь можно вспомнить, что обстоятельство, перевернувшее жизнь госпожи Падейковой, случилось тоже «двадцатого ноября, в самый день преподобного Григория Декаполита». Читатель того времени помнил, что 20 ноября 1857 года началось дело крестьянской реформы знаменитыми рескриптами Назимову.[4]

  Разумник Иванов-Разумник, «М. Е. Салтыков-Щедрин. Жизнь и творчество», 1930
  •  

В заключение этого разбора очерка «Наши глуповские дела» следует упомянуть, что сохранившийся автограф его дает очень интересную редакцию текста с рядом еще неизвестных вариантов, а главное позволяет установить хронологию сцены <комедии> «Погоня за счастьем», о которой приходилось говорить в предыдущей главе. Дело в том, что автограф «Наших глуповских дел» представляет собою сводную редакцию этого очерка с пьесой «Погоня за счастьем»; это обстоятельство является решающим для определения хронологии пьески, которая должна быть отнесена к лету или осени 1861 г., когда был написан очерк «Наши глуповские дела».[4]

  Разумник Иванов-Разумник, «М. Е. Салтыков-Щедрин. Жизнь и творчество», 1930
  •  

К слову сказать, программа эта связана и с другим салтыковским очерком глуповского цикла, а именно с очерком «Наши глуповские дела», в котором сатирик, иронизируя над «глуповским возрождением», все же оптимистично заявлял, что глуповское миросозерцание находится в агонии и что на смену «древлеглуповскому миросозерцанию» пришли уже «новоглуповцы», являющиеся, по мысли сатирика, «последними из глуповцев». <...>
Продолжая оптимистическую линию заключения очерка «Наши глуповские дела», Салтыков утверждал в своей журнальной программе, что теперь «и между слугами произвола завелась своего рода стыдливость» (мы еще увидим, какое большое значение получит этот «стыд» в дальнейших произведениях Салтыкова) и что будущее прогресса можно считать обеспеченным, а преткновения — «временными и отнюдь не серьезными». По иронии судьбы мысли эти высказывались Салтыковым как раз накануне петербургских пожаров, послуживших для правительства предлогом для самой необузданной реакции, которую десятилетием позднее Салтыков так красочно изобразил в своих «Господах ташкентцах». В этом случае оптимизм Салтыкова оказался и мимолетным, и не оправдавшимся в суровой действительности.[4]

  Разумник Иванов-Разумник, «М. Е. Салтыков-Щедрин. Жизнь и творчество», 1930
  •  

Название города Глупова впервые встречается уже в очерке «Литераторы-обыватели» (1861), а в подробностях этот город описан в очерке «Наши глуповские дела» (1861), который вошел в сборник «Сатиры в прозе». Здесь дана общая характеристика жителей этого воображаемого города, здесь же сделано и краткое описание некоторых глуповских губернаторов. О городе Глупове Щедрин сообщает: «У Глупова нет истории... Рассказывают старожилы, что была какая-то история, и хранилась она в соборной колокольне, но впоследствии ни-то крысами съедена, ни-то в пожар сгорела». О губернаторах говорится: «Были губернаторы добрые, были и злецы; только глупых не было — потому что начальники!». Далее описаны отдельные губернаторы: губернатор Селезнев, который как добрался до Глупова, уткнулся в подушку, да три года и проспал; губернатор Воинов, который позвал глуповцев, да как затопочет на них: «Только пикните у меня, говорит, всех прав состояния лишу, на каторгу всех разошлю!». А то был губернатор рыжий, губернатор сивый, губернатор карий и т. д.[5]

  Борис Эйхенбаум, «История одного города» М.Е. Салтыкова-Щедрина, 1969
  •  

«Тема «Горюхина» после Пушкина своеобразно воскресла лишь гораздо позже: с одной стороны, в поэзии Некрасова, с другой — в таком большом художественном обобщении, как «История одного города» Салтыкова-Щедрина»; «...пушкинская «История села Горюхина», не без основания признаваемая в качестве художественного прототипа щедринской «Истории одного города», находит в рассказе «Наши глуповские дела» самое близкое соответствие в выдержках из «журнала» глуповского обывателя Фрола Лаврентьевича Ржанищева»...[6]

  Юрий Грицай, «История села Горюхина» А. С. Пушкина — литературный прототип «Истории одного города», 1973
  •  

Административная служба позволила М. Е. Салтыкову-Щедрину увидеть Россию с высоты птичьего полёта. Об этом свидетельствуют такие его произведения, как очерки глуповского цикла и «История одного города».
В 1862 г. были написаны щедринские очерки глуповского цикла — «Наши глуповские дела», «Глупов и глуповцы», «Глуповское распутство» и др. В число героев начинает вписываться Иванушка-дурак.
В очерке «Наши глуповские дела» город Глупов уподобляется горшку, в верхней части которого живут глуповцы отборные, а в нижней — Иванушки: «Хотя мы сами и урожденные глуповцы, но глуповцы, так сказать, отборные, всплывшие на поверхность нашего родного горшка. О том, что происходило там, в глубине горшка, мы не тужили; мы знали, что там живут Иванушки (Иванушки, да еще глуповские — поди, раскуси такую штуку!) <...> Затем жизнь наша была постоянным праздником: мы пили, ели, спали, играли в карты, подписывали бумаги и, подобно сказочной Бабе-яге, припевали: «Покатаюся, поваляюся на Иванушкиных косточках, Иванушкина мясца поевши!»[7]

  Валерий Даниленко, «Картина мира в сказках русского народа», 2017

Источники

править
  1. М. Е. Салтыков-Щедрин. Собрание сочинений в двадцати томах. Том 18. Письма. — М.; Л.: Издательство АН СССР, 1973 г. стр.253
  2. М. Е. Салтыков-Щедрин. «Наши глуповские дела» (очерк). — СПб.: «Современник», № 11, 1861 г., Том LXXXX, стр. 5-42.
  3. М.Е. Салтыков-Щедрин. Собрание сочинений в двадцати томах. Том 3, стр. 481-516. — Москва, Художественная литература, 1965 г.
  4. 1 2 3 4 Иванов-Разумник Р. В.. «Салтыков-Щедрин. Жизнь и творчество» (часть первая, 1826 — 1868). — М.: Федерация, 1930 г.
  5. Эйхенбаум Б.М. «История одного города» М.Е. Салтыкова-Щедрина (Комментарий) // Эйхенбаум Б.М. О прозе: Сб. статей. Л.: Художественная литература, 1969 г. стр.455
  6. Ю. Ф. Грицай. «История села Горюхина» А. С. Пушкина — литературный прототип «Истории одного города» М. Е. Салтыкова-Щедрина. Кафедра русской литературы Николаевского пединститута. — Львов: Республиканский межведомственный научный сборник. Вопросы русской литературы № 1(21), Издательство Львовского университета, 1973 г.
  7. Даниленко В. П.. «Картина мира в сказках русского народа». — СПб.: Алетейя, 2017 г.

См. также

править