«Нума Руместан» (фр. Numa Roumestan) — роман Альфонса Доде 1881 года.

Цитаты

править
  •  

Для того, чтобы два часа простоять на пылающих плитах, под ослепляющим, убийственным солнцем, дышать жаром и пахнущей порохом пылью, сознавать, что вам грозит воспаление глаз, солнечный удар, злокачественная лихорадка, подвергаться всем опасностям, всем мукам того, что именуется на Юге дневным празднеством, — для всего этого отнюдь не достаточно было бега на ходулях, борьбы мужчин и подростков, игр в «души кота» и «прыг на бурдюк», соревнований флейтистов и тамбуринщиков — словом, всех местных зрелищ, обветшавших ещё больше, чем стёртый рыжеватый камень амфитеатра.
Больше всего привлекало зрителей присутствие Нумы Руместана.
Да, изречение «Нет пророка…» вполне справедливо, если говорить о людях искусства, поэтах, ибо земляки всегда последними признают их превосходство, которое утверждается в сфере, так сказать, идеальной и не производящей броского впечатления. Но изречение это никак нельзя отнести к государственным людям, знаменитым политикам или промышленникам, ибо их громкая слава приносит доход, превращаясь в звонкую монету всевозможных милостей, оказываемых этими влиятельными людьми, и отражается во всяких благах для их родного города и его жителей.
Вот уже десять лет Нума, великий Нума, депутат и лидер всех правых группировок, является пророком в земле Прованса, вот уже десять лет город Апс расточает своему знаменитому сыну нежность матери, матери — южанки, выражающуюся во всяческих шумных проявлениях, кликах и бурных объятиях. Не успеет он появиться летом, после того как Палату распускают на каникулы, не успеет он показаться на вокзале, как сразу начинаются овации. Тут как тут хоровые кружки, чьи вышитые знамена раздуваются от их героических напевов. Носильщики, сидя на ступеньках, поджидают, чтобы старая семейная карета, приехавшая за лидером, проехала каких-нибудь три шага между развесистыми платанами авеню Бершер, — тогда они сами впрягаются в неё и под крики «ура!» между двумя рядами приподнятых для приветствия шляп влекут великого человека до дома Порталей, где он всегда останавливается. Этот энтузиазм стал уже настолько привычным, так прочно вошёл в церемониал встречи, что лошади сами останавливаются, словно у почтовой станции, на углу той улицы, где носильщики их обычно выпрягают, и если бы их вздумали стегать и погонять, они всё равно не сделали бы больше ни шагу.

 

Il fallait autre chose que les courses landaises, les luttes pour hommes et demi-hommes, les jeux de l’étrange-chat et du saut sur l’outre, les concours de flûtets et de tambourins, spectacles locaux plus usés que la pierre rousse des arènes, pour rester deux heures debout sur ces dalles flambantes, deux heures dans ce soleil tuant, aveuglant, à respirer de la flamme et de la poussière à odeur de poudre, à braver les ophtalmies, les insolations, les fièvres pernicieuses, tous les dangers, toutes les tortures de ce qu’on appelle là-bas une fête de jour.
Le grand attrait du concours, c’était Numa Roumestan.
Ah ! le proverbe qui dit : « Nul n’est prophète… » est certainement vrai des artistes, des poètes, dont les compatriotes sont toujours les derniers à reconnaître la supériorité, toute idéale en somme et sans effets visibles ; mais il ne saurait s’appliquer aux hommes d’État, aux célébrités politiques ou industrielles, à ces fortes gloires de rapport qui se monnayent en faveurs, en influences, se reflètent en bénédictions de toutes sortes sur la ville et sur l’habitant.
Voilà dix ans que Numa, le grand Numa, le député leader de toutes les droites, est prophète en terre de Provence, dix ans que, pour ce fils illustre, la ville d’Aps a les tendresses, les effusions d’une mère, et d’une mère du Midi, à manifestations, à cris, à caresses gesticulantes. Dès qu’il arrive, en été, après les vacances de la Chambre, dès qu’il apparaît en gare, les ovations commencent : les orphéons sont là, gonflant sous des chœurs héroïques leurs étendards brodés ; des portefaix, assis sur les marches, attendent que le vieux carrosse de famille, qui vient chercher le leader, ait fait trois tours de roues entre les larges platanes de l’avenue Berchère, alors il se mettent eux-mêmes aux brancards et traînent le grand homme, au milieu des vivats et des chapeaux levés, jusqu’à la maison Portal où il descend. Cet enthousiasme est tellement passé dans la tradition, dans le cérémonial de l’arrivée, que les chevaux s’arrêtent spontanément, comme à un relais de poste, au coin de la rue où les portefaix ont l’habitude de dételer, et tous les coups de fouet ne leur feraient pas faire un pas de plus.

  •  

Вы бы только послушали разговоры, восторженные клики, громкие простодушные рассуждения славного апсского простонародья — то на провансальском наречии, то на исковерканном французском языке, но с неизменным запахом чеснока, с беспощадным акцентом, которым чеканит каждый слог и не пропускает ни одной точки над «и».
— Господи! Красавец-то какой!
— С прошлого года он немного пополнел.
— Зато вид у него более внушительный.
— Нечего толкаться. Всем видно.
— Смотри, малыш: это наш Нума. Вырастешь, по крайней мере сможешь сказать, что видел его, а?
— Узнаю его бурбонский нос… А зубы-то все на месте.
— Ни одного седого волоса.
— Э, чёрт побери!.. Не так уж он стар… Родился в тридцать втором, как раз в тот год, когда Луи-Филипп повалил кресты миссии, чтоб его!
— Да, Филипп был ворюга.
— Ему и не дашь сорока трёх лет.
— Ясное дело — не дашь… Ах ты, солнышко наше!..
И высокая девица с пламенным взором послала ему издали нарочито дерзким жестом воздушный поцелуй — звонкий, словно крик птицы.

 

Il n’y avait qu’à entendre les propos, les cris d’extase, les naïves réflexions à haute voix de ce bon populaire d’Aps, les unes en provençal, les autres dans un français barbare, frotté d’ail, toutes avec cet accent implacable comme le soleil de là-bas, qui découpe et met en valeur chaque syllabe, ne fait pas grâce d’un point sur un i.
Diou ! qu’es bèou !… Dieu ! qu’il est beau !…
— Il a pris un peu de corps depuis l’an passé.
— Il a plus l’air imposant comme ça.
— Ne poussez pas tant… Il y en a pour tout le monde.
— Tu le vois, petit, notre Numa… Quand tu seras grand, tu pourras dire que tu l’as vu, qué !
— Toujours son nez Bourbon… Et pas une dent qui lui manque.
— Et pas de cheveux blancs non plus…
, pardi !… Il n’est pas déjà si vieux… Il est de 32, l’année que Louis-Philippe tomba les croix de la mission, pecaïré.
— Ah ! gueusard de Philippe.
— Il ne les paraît pas, ses quarante-trois ans.
— Sûr que non, qu’il ne les paraît pas… Té ! bel astre…
Et, d’un geste hardi, une grande fille aux yeux de braise lui envoyait, de loin, un baiser sonnant dans l’air comme un cri d’oiseau.

  •  

В широком эллипсе огромного амфитеатра, отрезавшего от неба кусок его могучей лазури, на поднимавшихся ярусами ступенях теснилось множество людей, остро сверкали взгляды, многоцветно переливалась яркость праздничных женских нарядов и живописных национальных одежд. Оттуда, как из гигантского чана, поднимались восторженные взвизги, громкие восклицания и звуки фанфар, испарявшиеся, если можно так выразиться, от ослепительного света и зноя.
Особенно отчётливо доносились крики продавцов молочных булочек, которые перетаскивали с яруса на ярус прикрытые белыми полотенцами корзины:
— Li pan on la, li pen ou lal.
Резкие голоса разносчиц холодной воды, раскачивавших кувшины с зелёной поливой, невольно возбуждали жажду:
— L'aigo еs fresco… Quau voú beuré? (Вода холодная… Кто хочет пить?)
А на самом верху, у гребня амфитеатра, уже в птичьем царстве, рядом с проносившимися взад и вперёд стрижами бегали и играли ребятишки, и их звонкие голоса казались переливчатым венцом над смутным гулом нижних ярусов. И какая надо всем этим была изумительная игра света, усиливавшаяся по мере того, как время шло и солнце медленно поворачивалось вдоль широкой окружности амфитеатра, как на диске солнечных часов, оттесняя толпу, сгущая её в затененной зоне и оголяя места, где было уж чересчур жарко, оголяя порыжевшие плиты, разделённые пучками сухой травы и чёрными следами давнишних пожаров.
Иногда на верхних ярусах под напором толпы от древнего строения отделялся камень и перекатывался с этажа на этаж, вызывая крики ужаса и давку, словно весь цирк рушился. И тогда на ступенях амфитеатра возникало движение, подобное бурному прибою, бьющему о береговые утесы, ибо у этого впечатлительного люда действие весьма мало связано со своей причиной: оно всегда преувеличено воображением, какими-то несоразмерными представлениями.
Так развалины амфитеатра, загромождённые шумной толпой, словно оживали, утрачивая облик древнего памятника, по которому гиду полагается водить туристов. Их вид порождал то же чувство, какое может вызвать строфа Пиндара, прочитанная афинянином наших дней, то есть впечатление мертвого языка, который вдруг ожил, сбросив с себя холодное схоластическое обличье.
Безоблачное небо, распыленное серебро солнечного света, латинские интонации, сохранившиеся в провансальском наречии, человеческие фигуры на площадках под сводом, застывшие позы, которые от вибрации воздуха вдруг обретают античный, почти скульптурный характер, да и сам местный тип, сами лица, словно выбитые на медалях, с недлинным, но горбатым носом, широкие бритые щеки и крутой подбородок Руместана — всё это способствовало иллюзии, будто здесь происходит зрелище римских времён, всё вплоть до мычания скота, доносившегося из подземелий, откуда в древности выпускались львы и боевые слоны. И потому, когда на пустой, желтой от песка арене открывалась решётка подиума, можно было ожидать, что из огромной зияющей дыры появится не мирная сельская процессия — животные и люди, премированные на конкурсе, а выскочат дикие звери.

 

Dans l’immense théâtre élargi en ellipse et qui découpait un grand morceau de bleu, des milliers de visages se serraient sur les gradins en étages avec le pointillement vif des regards, le reflet varié, le papillotage des toilettes de fête et des costumes pittoresques. De là, comme d’une cuve gigantesque, montaient des huées joyeuses, des éclats de voix et de fanfares volatilisés, pour ainsi dire, par l’intense lumière du soleil. À peine distincte aux étages inférieurs où poudroyaient le sable et les haleines, cette rumeur s’accentuait en montant, se dépouillait dans l’air pur. On distinguait surtout le cri des marchands de pains au lait qui promenaient de gradin en gradin leur corbeille drapée de linges blancs : « Li pan ou la… li pan ou la ! » Et les revendeuses d’eau fraîche, balançant leurs cruches vertes et vernies, vous donnaient soif de les entendre glapir : « L’aigo es fresco… Quau voù beùre ?… » L’eau est fraîche… Qui veut boire ?…
Puis, tout en haut, des enfants, courant et jouant à la crête des arènes, promenaient sur ce grand brouhaha une couronne de sons aigus au niveau d’un vol de martinets, dans le royaume des oiseaux. Et sur tout cela quels admirables jeux de lumière, à mesure que — le jour s’avançant — le soleil tournait lentement dans la rondeur du vaste amphithéâtre comme sur le disque d’un cadran solaire, reculant la foule, la groupant dans la zone de l’ombre, faisant vides les places exposées à la trop vive chaleur, des espèces de dalles rousses séparées d’herbes sèches où des incendies successifs ont marqué des traces noires.
Parfois, aux étages supérieurs, une pierre se détachait du vieux monument, sous une poussée de monde, roulait d’étage en étage au milieu des cris de terreur, des bousculades, comme si tout le cirque croulait ; et c’était sur les gradins un mouvement pareil à l’assaut d’une falaise par la mer en furie, car chez cette race exubérante l’effet n’est jamais en rapport avec la cause, grossie par des visions, des perceptions disproportionnées.
Ainsi peuplée et animée, la ruine semblait revivre, perdait sa physionomie de monument à cicérone. On avait, en la regardant, la sensation que donne une strophe de Pindare récitée par un Athénien de maintenant, c’est-à-dire la langue morte redevenue vivante, n’ayant plus son aspect scolastique et froid. Ce ciel si pur, ce soleil d’argent vaporisé, ces intonations latines conservées dans l’idiome provençal, çà et là — surtout aux petites places — des attitudes à l’entrée d’une voûte, des poses immobiles que la vibration de l’air faisait antiques, presque sculpturales, le type de l’endroit, ces têtes frappées comme des médailles avec le nez court et busqué, les larges joues rases, le menton retourné de Roumestan, tout complétait l’illusion d’un spectacle romain, jusqu’au beuglement des vaches landaises en écho dans les souterrains d’où sortaient jadis les lions et les éléphants de combat. Aussi, quand sur le cirque vide et tout jaune de sable s’ouvrait l’énorme trou noir du podium, fermé d’une claire-voie, on s’attendait à voir bondir les fauves au lieu du pacifique et champêtre défilé de bêtes et de gens couronnés au concours.

  •  

… на всех лицах лежала печать Юга, — заросли ли эти лица до самых глаз бородами цвета чёрного дерева, которые кажутся ещё чернее от матовой бледности, свойственной людям Востока, выбриты ли они начисто, как полагалось в старой Франции. У всех были короткие шеи, все лоснились, словно кувшины из обожжённой глины, у всех сверкали чёрные глаза навыкате, все фамильярно жестикулировали и говорили друг другу «ты».

 

… tous avec leur Midi marqué sur la figure, qu’ils fussent envahis jusque dans les yeux de ces barbes en palissandre que la pâleur des teints orientaux fait plus noires encore, ou bien rasés à l’ancienne France, le cou court, rougeauds et suintant comme des alcarazas en terre cuite, tous l’œil noir, flambant, hors de la tête, le geste familier et tutoyeur.

  •  

Он произносил слова твёрдо, раздельно, и звучали они горячим металлическим звоном, словно по столу катились только что вычеканенные червонцы. И все отходили, радуясь этим блестящим монеткам, спускались с эстрады сияющие, как школьники, уносящие полученные награды. Самым замечательным в этом чертяке была его изумительная способность перенимать повадку и тон тех людей, с кем он говорил, и притом непосредственно, бессознательно. Разговаривая с председателем суда Бедарридом, он обретал елейный вид, плавные жесты, умильную улыбочку и при этом торжественно вытягивал руку, словно потрясал своей тогой в зале суда. Когда он беседовал с полковником де Рошмором, у него появлялась выправка военного, и он лихо заламывал шляпу, а перед Кабанту стоял, засунув руки в карманы, согнув ноги дугой, сутулясь, как старый морской волк.

 

Sa voix sonnait, chaude et métallique, frappant, détachant les mots. On eût dit des pièces d’or toutes neuves qui roulaient. Et tous s’en allaient ravis de cette monnaie brillante, descendaient de l’estrade avec le front rayonnant de l’écolier qui emporte son prix. Le plus beau dans ce diable d’homme, c’était sa prodigieuse souplesse à prendre les allures, le ton des gens à qui il parlait, et cela le plus naturellement, le plus inconsciemment du monde. Onctueux, le geste rond, la bouche en cœur avec le président Bédarride, le bras magistralement étendu comme s’il secouait sa toge à la barre ; l’air martial, le chapeau casseur pour parler au colonel de Rochemaure, et vis-à-vis de Cabantous les mains dans les poches, les jambes arquées, le roulis d’épaules d’un vieux chien de mer..

  •  

— Не забудьте, что мы на Юге, среди земляков, говорящих на одном языке… Все эти славные ребята знают, чего стоит обещание, и их расчёт на получение табачного ларька не более твёрд, чем моё стремление обеспечить их таковым. Но они о нём толкуют, это их развлекает, воображение работает. Зачем лишать их такого удовольствия?.. К тому же, видите ли, когда южане разговаривают друг с другом, слова имеют для них относительный смысл… Тут всё дело в степени уточнения…<…>
— Слова всё же имеют определённый смысл, — прошептала она, словно отвечая своим тайным мыслям.
— Это уж зависит от географической широты, дорогая.

 

« N’oubliez pas que nous sommes dans le Midi, entre compatriotes parlant la même langue… Tous ces braves garçons savent ce que vaut une promesse et n’espèrent pas leur bureau de tabac plus positivement que moi je ne compte de leur donner… Seulement ils en parlent, ça les amuse, leur imagination voyage. Pourquoi les priver de cette joie ?… Du reste, voyez-vous, entre Méridionaux les paroles n’ont jamais qu’un sens relatif… C’est une affaire de mise au point. » <…>
« Pourtant les mots signifient quelque chose, murmura-t-elle très sérieuse comme se parlant au plus profond d’elle-même.
— Ma chère, ça dépend des latitudes !

  •  

Длинный лёгкий тамбурин свисал у [Вальмажура] с левой руки на тонком ремешке, пальцы той же руки подносили к губам дудочку, а правой рукой он бил в тамбурин, залихватски выставив одну ногу вперёд. Его дудочка завладевала всем пространством, словно целый хор цикад: она казалась нарочно приспособленной для прозрачной хрустальной атмосферы, где все вибрирует, а густой, низкий голос тамбурина создавал фон для её фиоритур.

 

Il tenait son long et léger tambourin pendu au bras gauche par une courroie, et de la main du même bras portait à ses lèvres un petit fifre, pendant que de sa main droite il tambourinait, l’air crâne, la jambe en avant. Tout petit, ce fifre remplissait l’espace comme un branle de cigales, bien fait pour cette atmosphère limpide, cristalline, où tout vibre, tandis que le tambourin, de sa voix profonde, soutenait le chant et ses fioritures.

  •  
 

Marche des rois, sur laquelle Turenne au grand siècle a conquis et brûlé le Palatinat.

  •  

Прокатился гром тамбурина, и толпа выстроилась, разделилась на отряды — рука в руке, нога к ноге. Дудочка испустила трель, вслед за тем весь цирк дрогнул, и фарандола во главе с парнем из Барбантана, прославленным танцором, медленно двинулась вперёд, змеясь по арене, вприпрыжку, сперва почти что на одном месте, и огромный зев вомитория, куда постепенно уходил хоровод, наполнялся шорохом одежд и смутным шумом человеческого дыхания. Вальмажур следовал за фарандолой ровным, степенным шагом, на ходу подталкивая коленом свой тамбурин, и играл все громче по мере того, как плотно свёрнутое кольцо людей на арене, уже наполовину засыпанной лиловым пеплом сумерек, разматывалось, словно катушка золотых и шёлковых ниток.

 

Sur un roulement de tambourin, cette cohue s’aligna, se défila en bandes, le jarret tendu, les mains unies. Un trille de galoubet fit onduler tout le cirque, et la farandole menée par un gars de Barbantane, le pays des danseurs fameux, se mit en marche lentement, déroulant ses anneaux, battant ses entrechats presque sur place, remplissant d’un bruit confus, d’un froissement d’étoffes et d’haleines, l’énorme baie du vomitoire où peu à peu elle s’engouffrait. Valmajour suivait d’un pas égal, solennel, repoussait en marchant son gros tambourin du genou, et jouait plus fort à mesure que le compact entassement de l’arène, à demi-noyée déjà dans la cendre bleue du crépuscule, se dévidait comme une bobine d’or et de soie.

  •  

… какие красовались бороды — широченные, непомерно жёсткие, непомерно чёрные, с синим отливом, бороды, от которых вмиг тупились бритвы, которые доходили до самых глаз, сливались с бровями, вылезали жёсткими завитками из широких лошадиных ноздрей и ушей, но не могли скрыть юности и невинности славных, простодушных лиц, прятавшихся за всей этой растительностью!

 

… quelles barbes gigantesques, trop drues, trop noires, à reflets bleus, des barbes qui déconcertaient le rasoir, montaient jusqu’aux yeux, rejoignaient les sourcils, sortaient en frisons de bourre du nez chevalin large ouvert et des oreilles, mais ne parvenaient pas à dissimuler la jeunesse, l’innocence des bonnes faces naïves blotties sous ces végétations.

  •  

«Если я не говорю, то, значит, и не думаю», — признавался он с величайшим простодушием. И это была истинная правда. Не мысль у Нумы подталкивала слово — напротив, слово опережало её, — мысль как бы пробуждалась от его чисто механического звучания.
Нума сам изумлялся и забавлялся тем, как сталкиваются у него затерявшиеся в закоулках памяти понятия и мысли, когда произнесённое слово обнаруживает их, собирает, превращает в целые связки доводов. Когда он говорил, то обретал в себе чувствительность, дотоле ему самому неведомую, возбуждался от звука своего голоса, от интонаций, которые хватали его за сердце, от которых на глаза у него навёртывались слёзы. То были свойства прирождённого оратора <…>.
Сила, настоящая сила была в ритме этого подлинно южного красноречия, театрального и вместе с тем непринуждённого, но прежде всего отличающегося ясностью суждения, той широкой ясностью, которую находишь в творчестве людей Юга, так же как в беспредельной прозрачности их далей.

 

« Quand je ne parle pas, je ne pense pas, » disait-il très naïvement, et c’était vrai. La parole ne jaillissait pas chez lui par la force de la pensée, elle la devançait au contraire, l’éveillait à son bruit tout machinal. Il s’étonnait lui-même, s’amusait de ces rencontres de mots, d’idées perdues dans un coin de sa mémoire et que la parole retrouvait, ramassait, mettait en faisceau d’arguments. En parlant, il se découvrait une sensibilité qu’il ne se savait pas, s’émouvait au vibrement de sa propre voix, à de certaines intonations qui lui prenaient le cœur, lui remplissaient les yeux de larmes. C’était là, certainement, des qualités d’orateur <…>.
C’était une force, le rythme de cette éloquence bien méridionale, théâtrale et familière, ayant surtout la lucidité, la lumière large qu’on trouve dans les œuvres des gens de là-bas comme dans leurs paysages limpides jusqu’au fond.

  •  

… его поколение схлынуло, а на молодёжь он смотрел с предубеждением зрелого, но ещё ничего не достигшего человека к двадцатилетним юнцам, которые словно отпихивают его назад. Как мог он жить среди таких дураков?

 

… sa génération ayant disparu, il regardait celle-ci avec les yeux prévenus qu’a la maturité d’un homme sans position pour les vingt ans qui le chassent en arrière. Comment avait-il pu vivre au milieu de pareilles niaiseries ?

  •  

… южанин настолько убеждён в более низком уровне женщины, что, женившись и будучи уверен в своём семейном благополучии, он свыкается с ним, как господин, как паша, принимает любовь как выражение должной преданности и считает, что с его стороны вполне достаточно, если он позволяет любить себя: по правде говоря, любовь отнимает время…

 

… le Méridional est tellement convaincu de l’infériorité de la femme qu’une fois marié, sûr de son bonheur, il s’y installe en maître, en pacha, acceptant l’amour comme un hommage, et trouvant que c’est déjà bien beau ; car enfin, d’être aimé, cela prend du temps…

  •  

«Он меня обожает… Пойдёт за меня в огонь и в воду…» Это было его понимание дружбы. Впрочем, он не был особенно разборчив. По лёгкости своей натуры, готовой поддаться любому капризу, он бросался на шею первому встречному и так же быстро забывал его. Каждую неделю — новое увлечение, новое имя, не сходящее с его уст, которое Розали старательно выписывала перед каждым званым обедом на разрисованной карточке меню. Потом внезапно оно исчезало, словно личность этого господина была столь же непрочна и так же легко воспламенялась, как пестрый рисунок на обеденной карточке.
Среди этих скоропреходящих друзей один стоял непоколебимо, но это был не столько друг, сколько привычка, укоренившаяся с детства, ибо Руместан и Бомпар родились на одной и той же улице. Он втерся к ним на правах члена семьи, и молодой женщине в первые же дни брачной жизни пришлось мириться с тем, что у них в доме на самом почётном месте, как старинное кресло или шкаф, оказался этот тощий субъект с внешностью паликара, с большим орлиным носом, с глазами, словно агатовые бусы, со светло-коричневой кожей, похожей на тисненую кожу кордовской выделки, в маленьких морщинках, какие бывают у балаганных актёров и клоунов, вынужденных вечно корчить гримасы. Но Бомпар никогда не играл на сцене. Очень недолго он пел в хоре итальянской оперы, там-то Нума его и подцепил. Кроме этой детали, ничего определённого о его жизни сказать было невозможно: все в ней было зыбко и расплывчато. Чего только он не изведал, чем только не занимался, где только не побывал! Стоило упомянуть при нём о каком-нибудь знаменитом человеке, о всем известном событии, как он тотчас же заявлял: «Мы с ним приятели», — или: «Это при мне и было… Я только что оттуда». И тут же о доказательство этих слов рассказывалась какая-нибудь история.
Однако, сопоставляя его рассказы, можно было обнаружить поразительные вещи: в одном и том же году Бомпар командовал ротой польских и черкесских дезертиров при осаде Севастополя, дирижировал хоровой капеллой голландского короля и состоял в близких отношениях с королевской сестрой, за что полгода отсидел в гаагской крепости, что не мешало ему одновременно путешествовать по Сахаре и, в частности, проехать от Лагуата до Гадамеса… Обо всем этом повествовалось с сильнейшим провансальским акцентом, но на торжественный лад, почти без жестов, однако с обилием каких — то механических гримас, которые так же утомляли зрение, как мелькание стекляшек в калейдоскопе.

 

« Il m’adore… Il se jetterait au feu pour moi… »
C’était sa façon de comprendre l’amitié. Du reste, aucun choix dans ses relations. Sa facile humeur, la vivacité de son caprice le jetaient à la tête du premier venu et le reprenaient aussi lestement. Tous les huit jours, une toquade nouvelle, un nom qui revenait dans toutes les phrases, que Rosalie inscrivait soigneusement, à chaque repas, sur la petite carte historiée du menu, puis qui disparaissait, tout à coup, comme si la personnalité du monsieur s’était trouvée aussi fragile, aussi facilement flambée que les coloriages du petit carton.
Parmi ces amis de passage, un seul tenait bon, moins un ami qu’une habitude d’enfance, car Roumestan et Bompard étaient nés dans la même rue. Celui-ci faisait partie de la maison, et la jeune femme, dès son mariage, trouva installé chez elle, à la place d’honneur, comme un meuble de famille, ce maigre personnage à tête de palikare, au grand nez d’aigle, aux yeux en billes d’agate dans une peau gaufrée, safranée, un cuir de Cordoue tailladé de ces rides spéciales aux grimes, aux pitres, à tous les visages forcés par des contorsions continuelles. Pourtant, Bompard n’avait jamais été comédien. Un moment, il chanta dans les chœurs aux Italiens, et c’est là que Numa l’avait retrouvé. Sauf ce détail, impossible de rien préciser sur cette existence ondoyante. Il avait tout vu, fait tous les métiers, était allé partout. On ne parlait pas devant lui d’un homme célèbre, d’un événement fameux, sans qu’il affirmât : « C’est mon ami… » ou « J’y étais…, j’en viens… » Et tout de suite une histoire à preuve.
En mettant ses récits bout à bout, on arrivait à des combinaisons stupéfiantes ; Bompard, dans la même année, commandait une compagnie de déserteurs polonais et tcherkesses au siège de Sébastopol, dirigeait la chapelle du roi de Hollande, du dernier bien avec la sœur du roi, ce qui lui avait valu six mois de casemate à la forteresse de la Haye, mais ne l’empêchait pas, toujours à la même date, de pousser une pointe de Laghouat à Gadamès, en plein désert africain… Tout cela, débité avec un fort accent du Midi tourné au solennel, très peu de gestes, mais des jeux de physionomie mécaniques, fatigants à regarder comme les évolutions du verre cassé dans un kaléidoscope.

  •  

Он был типичный провансалец-католик, который почти не соблюдает обрядов, ходит в церковь за своей женой к концу мессы и стоит где-нибудь в уголке подле чаши со святой водой, созерцая всё окружающее с видом превосходства, на манер папаши, присутствующего в детской на представлении китайских теней. Такой католик исповедуется только во время холерной эпидемии, но тем не менее пошёл бы на виселицу или на муки аа эту веру, которой он в себе не чувствует и которая никак не сдерживает его страстей и порывов.

 

Il était le Provençal catholique, qui ne pratique pas, ne va jamais à l’église que pour chercher sa femme à la fin de la messe, reste dans le fond près du bénitier, de l’air supérieur d’un papa à un spectacle d’ombres chinoises, ne se confesse qu’en temps de choléra, mais se ferait pendre ou martyriser pour cette foi non ressentie, qui ne modère en rien ni ses passions ni ses vices.

  •  

… пребывала в том блаженном состоянии, в каком после свадьбы находятся молодые женщины, впервые познавшие, что такое брак для их женской жизни, и ещё не освободившиеся от своих девичьих грез, от своей девичьей неуверенности — этих обрывков белого тюля со свадебного платья.

 

…qu’elle vivait dans les limbes où le changement d’existence, la révélation de leur destinée de femme jette les jeunes mariées, encore enveloppées de ces rêves, de ces incertitudes qui sont comme les lambeaux des tulles blancs de la robe de noces.

  •  

… южным акцентом, легко усваивающим жалостные интонации.

 

… l’accent du Midi facilement apitoyé.

  •  

Сперва он вспылил, заговорил с ней грубо и высокомерно, как настоящий буржуа из Апса, спорящий со своей женой. Зачем она вмешивается не в своё дело? Что она понимает? Разве он обсуждает с ней фасон шляпки или нового платья? Он гремел, словно на судебном заседании. Розали спокойно, почти презрительно молчала: пускай произносит свои грозные слова — всё это лишь осколки воли, уже разбитой, уже сдавшейся на её милость. Неуравновешенных людей только утомляют и обезоруживают подобные вспышки, заранее обрекая их на поражение.

 

Il commença par s’emporter, parler de haut, brutal, en vrai bourgeois d’Aps discutant dans son ménage. De quoi se mêlait-elle, à la fin des fins ? Qu’est-ce qu’elle y entendait ? Est-ce qu’il la tourmentait, lui, sur la forme de ses chapeaux ou ses patrons de robes nouvelles ? Il tonnait, comme à l’audience, devant la tranquillité muette, presque méprisante, de Rosalie, qui laissait passer toutes ces violences, débris d’une volonté détruite d’avance, à sa merci. C’est la défaite des exubérants, ces crises qui les fatiguent et les désarment.

  •  

… он красовался в ореоле юной славы то в Париже, то в Версале, то в Провансе, любезный, простой в обращении, добродушный. Когда он разъезжал, ореол находился при нём, но он охотно оставлял его в картонке, как парадный цилиндр.

 

… il promenait sa jeune gloire entre Paris, Versailles et la Provence, aimable, familier, bon enfant, emportant son auréole en voyage, mais la laissant volontiers dans son carton à chapeau comme un claque de cérémonie.

  •  

… узкий балкон с железными перилами, выступающий над парадной дверью. С этого балкона Руместан показывается народу и держит речь, когда приезжает в Апс. И весь город может подтвердить: достаточно было мощной глотки и жестов оратора, чтобы балкон, некогда прямой, как линейка, приобрёл прихотливый изгиб, своеобразную пузатость.
— Эй! Глянь! Наш Нума железо скручивает!
Они произносят эту фразу, так страшно выпучив глава и так подчёркивая звук «р» — «скррручивает», что ни у кого не остаётся и тени сомнения.

 

… un étroit balcon aux noires ferrures en encorbellement au-dessus du porche. De là Roumestan parle et se montre à la foule quand il arrive ; et toute la ville pourrait en témoigner, la rude poigne de l’orateur a suffi pour donner ces courbes capricieuses, ce renflement original au balcon jadis droit comme une règle.
« Té ! vé !… Il a pétri le fer, notre Numa ! »
Ils vous disent cela, les yeux hors de la tête, avec un roulement d’r — pétrrri le ferrr — qui ne permet pas l’ombre d’un doute.

  •  

… она точно сошла со старинного семейного портрета; её можно принять за старую маркизу Мирабо, которой так подходит жить в этом древнем обиталище, построенном сто лет назад Гонзагом Порталь, главным советником парламента в Эксе. В Провансе ещё можно найти такие выразительные фасады у домов и лица у людей, словно минувший век только что вышел из этих высоких резных дверей, но двери, захлопнувшись, прижали подол его юбки в пышных оборках.
Однако стоит вам в разговоре с тётушкой неосторожно высказать мнение, что протестанты вообще не хуже католиков или что Генрих V не так-то скоро взойдет на престол, и старинный портрет яростным рывком выскочит из рамы, вены у него на шее раздуются, рассерженные руки начнут теребить так хорошо уложенные гладкие букли, и весь он загорится гневом, иврыгающим брань, угрозы и проклятья. В городе все хорошо знают приступы этого гнева и помнят некоторые довольно странные его проявления. Как-то на званом вечере у неё в доме лакей уронил уставленный стаканами поднос. Тётушка Порталь поднимает крик, сама себя взвинчивает все более и более громкими упреками и ламентациями и доходит до настоящего бреда — её негодованию уже не хватает слов, чгобы должным образом излиться. Задыхаясь от невысказанных слов, не имея возможности наброситься с кулаками на благоразумно исчезнувшего слугу, она задирает свою шёлковую юбку и зарывается в неё головой, заглушая своё гневное рычание, пряча искажённое яростью лицо и ничуть не смущаясь тем, что гостям выставлены напоказ белые крахмальные панталоны, обтягивавшие её толстые ноги.
В любом другом месте её сочли бы сумасшедшей. Но в Апсе, где народ вообще вспыльчивый и взрывчатый, довольствуются тем, что считают г-жу Порталь «голосистой» дамой. И правда: когда вы пересекаете площадь Кавальри в мирные послеполуденные часы, в часы монастырской тишины, нарушаемой лишь трескотней цикад да доносящимися откуда-то гаммами, из-под гулких сводов старинного дома до вас нередко долетают странные восклицания — это почтенная дама понукает и взбадривает свою челядь: «Чудище!.. Убийца!.. Разбойник!.. Святотатец!.. Я тебе руку оторву!.. Я с тебя кожу сдеру!..» Хлопают двери, перила дрожат под высокими, гулкими, выбеленными известкой сводами, кто-то с шумом распахивает окна, словно для того, чтобы выбросить оторванные руки, ноги и головы несчастных слуг, которые, несмотря ни на что, преисправно занимаются своим делом, ибо они давным-давно привыкли к этим ураганам и отлично знают, что это всего лишь манера выражаться, не больше.

 

… vous diriez un portrait de famille, une vieille marquise de Mirabeau bien à sa place dans cet ancien logis bâti il y a cent ans par Gonzague Portal, conseiller maître au parlement d’Aix. On trouve encore en Provence de ces physionomies de maisons et de gens d’autrefois, comme si par ces hautes portes à trumeaux le siècle dernier venait de sortir laissant pris dans l’entre-bâillure un pan de sa robe à falbalas.
Mais en causant avec la tante, si vous avez le malheur de prétendre que les protestants valent les catholiques, ou qu’Henri V n’est pas près de monter sur le trône, le vieux portrait s’élance violemment de son cadre, et les veines du cou gonflées, ses mains irritées dérangeant à poignée la belle ordonnance de ses coques lisses, prend une effroyable colère mêlée d’injures, de menaces, de malédictions, une de ces colères célèbres dans la ville et dont on cite des traits bizarres. À une soirée chez elle, le domestique renverse un plateau chargé de verres ; tante Portal crie, se monte peu à peu, arrive à coups de reproches et de lamentations au délire violent où l’indignation ne trouve plus de mots pour s’exprimer. Alors s’étranglant avec ce qui lui reste à dire, ne pouvant frapper le maladroit serviteur qui s’est prudemment enfui, elle relève sa jupe de soie sur sa tête, s’y cache, y étouffe ses grognements et ses grimaces de fureur, sans souci de montrer aux invités ses dessous empesés et blancs de grosse dame.
Dans tout autre endroit du monde, on l’eût traité de folle ; mais en Aps, pays des têtes bouillantes, explosibles, on se contente de trouver que madame Portal « a le verbe haut ». C’est vrai qu’en traversant la place Cavalerie, par ces après-midi paisibles où le chant des cigales, quelques gammes de piano animent seuls le silence claustral de la ville, on entend, trahie par les auvents de l’antique demeure, d’étranges exclamations de la dame secouant et activant son monde « monstre… assassin…, bandit…, voleur d’effets de prêtres… je te coupe un bras… je t’arrache la peau du ventre. » Des portes battent, des rampes d’escalier tremblent sous les hautes voûtes sonores, blanchies à la chaux, des fenêtres s’ouvrent avec fracas comme pour laisser passer les lambeaux arrachés des malheureux domestiques qui n’en continuent pas moins leur service, accoutumés à ces orages et sachant bien que se sont là de simples façons de parler.

  •  

И вся эта речь уснащалась словечками, лишёнными определённого значения, к которым постоянно прибегают провансальцы, этой шелухой, которой они пересыпают фразы, чтобы уточнить, подчеркнуть или усилить интонацию: «Э, слушай, ай, ай-ай, по крайней мере, не меньше, по-разному, будем!…»

 

Le tout agrémenté de ces menues apostrophes sans signification précise dont les Provençaux sèment leurs discours, de ces copeaux qu’ils mettent entre les phrases pour en atténuer, exalter ou soutenir l’accent multiple : « Aie, ouie, avai, açavai, au moins, pas moins, différemment, allons !… »

  •  

В Апсе шляпа есть отличительный иерархический признак буржуазного происхождения. Только он даёт особе женского пола право именоваться «сударыня», женщинам из простонародья в этом звании отказано.

 

Le chapeau, en Aps, c’est le signe distinctif, hiérarchique, d’une ascendance bourgeoise ; lui seul donne le titre de madame qu’on refuse aux personnes du commun.

  •  

Было время сиесты. Город спал, опустевший, безмолвный, убаюканный мистралем, который овевал его, словно гигантским веером, освежая, взбадривая знойное провансальское лето. Но дул он так сильно, что трудно было идти, особенно по главной улице, где ему ничто не препятствовало, где он мог мчаться, взвихриваясь, и потом кружиться, кружиться по всему городу, мыча, словно выпущенный на волю бык. <…> порывы мистраля, налетающие, как волны, с таким же рёвом, плачем и так же обдающие, но только не брызгами, а пылью.

 

C’était l’heure de la sieste. La ville dormait, déserte et silencieuse, bercée par le mistral, soufflant en grands coups d’éventails, aérant, vivifiant l’été chaud de Provence, mais rendant la marche difficile, surtout le long du cours où rien ne l’entravait, où il pouvait courir en tournant, encercler toute la petite cité avec des beuglements de taureau lâché. <…> ces rafales arrivant comme des vagues dont elles avaient les cris, les plaintes, l’éclaboussement poudreux.

  •  

— … грамоте-то научили меня как раз игноранты, вон в большом тёмном бараке с жёлтыми ставнями.
Его и сейчас пробирала дрожь, когда он вспоминал стоявшее под кафедрой ведро с рассолом, в котором мокли ферулы, чтобы их размягчённая кожа хлестала больнее, огромный, вымощенный плитками класс, где урок надо было отвечать, стоя на коленях, где ученик так на коленях и тащился к учителю-монаху, когда тот подзывал его для наказания, тащился и то протягивал, то отдёргивал руку. А брат-учитель сидел прямой и суровый, и только его черная жесткая сутана поднималась под мышками, когда он замахивался для удара <…>. Затем милейший братец издавал «Ух!», кожаный ремень обжигал вымазанные чернилами детские пальчики, и боль врезалась в них острыми булавочными уколами. Ортанс возмутилась жестокостью этих наказаний, тогда Нума рассказал ей о других, ещё более жестоких: например, провинившихся заставляли вылизывать языком только что политые водой плиты пола: пыль превращалась в грязь, от которой саднило нежный язык и небо несчастных ребят.
— Но ведь это ужасно!.. И ты защищаешь этих людей!.. Ты выступаешь за них в Палате!
— Ах, дитя мое!.. Ничего не поделаешь, — политика, — с полнейшей невозмутимостью ответил Руместан.

 

— … mais ce sont les ignorantins qui m’ont appris à lire, là-bas, dans cette grande baraque aux volets jaunes.
Il se rappelait en frémissant le seau plein de saumure sous la chaire, dans lequel trempaient les férules pour rendre le cuir plus cinglant, l’immense classe carrelée où l’on récitait les leçons à genoux, où pour la moindre punition on se tramait, tendant et retirant la main, jusqu’au frère droit et rigide dans sa rugueuse soutane noire relevée sous les bras par l’effort du coup, <…> et le « han ! » du cher frère, et la brûlure au bout des petits doigts pleins d’encre, que la douleur poignait d’un fourmillement de piqûres. Et comme Hortense s’indignait de la brutalité de ces punitions, Roumestan en racontait d’autres plus féroces ; quand il fallait par exemple balayer à coup de langue le carreau fraîchement arrosé, sa poussière devenue boue et souillant, mettant à vif le palais tendre des coupables.
— Mais c’est affreux… Et vous défendez ces gens-là !… Vous parlez pour eux à la Chambre !
— Ah ! mon enfant… ça, c’est la politique… fit Roumestan sans se troubler.

  •  

… закрытыми в этот час и безмолвными магазинами. В скудной тени, отбрасываемой их стенами, храпели чистильщики сапог, положив голову на ящики, раскинув руки и ноги, словно утопленники, выброшенные на берег сотрясавшим город мистралем.

 

… entouré de magasins clos à cette heure et muets, au bord desquels, dans l’ombre courte des murs, des décrotteurs ronflaient, la tête sur leur boîte à cirer, les membres répandus comme des noyés, épaves de la tempête qui secouait la ville.

  •  

Муниципалитет Апса принял решение воздвигнуть тут его статую, но либералы из газеты «Авангард» решительно осудили такой апофеоз ещё ныне здравствующего деятеля, и друзья Нумы не решались бросить им вызов. Статуя была, впрочем, уже готова, — видно, дожидались только его смерти, чтобы поставить её. Конечно, в высшей степени лестно знать, что на другой день после твоей кончины тебе воздадут гражданские почести, что ты испустил дух лишь для того, чтобы вновь восстать в виде мраморной или бронзовой фигуры. Но каждый раз, когда Руместан попадал на это место, пустой цоколь, сверкавший белым мрамором на ослепительном солнце, производил на него впечатление величественного семейного склепа.

 

La municipalité d’Aps lui avait voté une statue, mais les libéraux de l’Avant-garde ayant blâmé très fort cette apothéose d’un vivant, ses amis n’avaient osé passer outre. La statue était toute prête, on attendait sa mort probablement pour la poser. Certes il est glorieux de penser que vos funérailles auront un lendemain civique, que l’on ne sera tombé que pour se relever en marbre ou en bronze ; mais ce socle vide, éblouissant sous le soleil, faisait à Roumestan, chaque fois qu’il passait là, l’effet d’un majestueux tombeau de famille, et il fallut la vue des Arènes pour le tirer de ses idées funèbres.

  •  

Желание попасть внутрь пересиливало всё. Самые смелые ловили момент, когда сторож отходил, и проскальзывали в цирк между двумя железными стержнями решётки.
— Я-то всегда пролезал! — похвастался просиявший от этих воспоминаний Руместан. Произнесённые им слова определяли всю историю его жизни: удача ему помогала или ловкость, но, как бы узка ни была решётка, провансалец всегда попадал, куда хотел.

 

L’envie d’entrer était trop forte. Alors les plus hardis guettaient le moment où la sentinelle s’éloignait ; et l’on se glissait avec un petit effort entre deux barreaux.
« Moi, je passais toujours, » disait Roumestan épanoui. Toute l’histoire de la vie se résumait bien dans ces deux mots : soit chance ou adresse, si étroite que fût la grille, le Méridional avait toujours passé.

  •  

Он говорил быстро, без всякой последовательностя, перескакивая от одного воспоминания к другому. <…>
Ортанс начала опасаться, что они так и не выберутся из города: великий человек чуть ли не под каждым камнем находил повод задержаться и покраснобайствовать…

 

Il parlait vite, sans ordre, les souvenirs se pressant à mesure. <…>
Hortense, qui maintenant craignait de ne plus sortir de cette ville où le grand homme trouvait sous chaque pierre un retard éloquent…

  •  

Здесь [мистраль] не рычал, как вокруг городского вала и под сводами амфитеатра. Здесь он свободно, без всяких преград мчался по необъятной, бугристой равнине, где отдельные хуторки, уединённые фермы, серые среди пышного букета зелени, казались случайно занесёнными сюда домами из какой-то развеянной бурей деревни. Он клубами дыма поднимался к небу, тёмными, быстро тающими полосами проносился по волнующимся высоким хлебам, овевал масличные рощи, где от его дуновенья отливала серебром листва, внезапными резкими порывами поднимал светлые облака пыли, хрустевшей под колесами, клонил к земле тесные ряды кипарисов и испанского камыша с длинными шелестящими листьями, которые создают иллюзию, будто у обочины дороги журчит ручей. Когда же он, словно запыхавшись, на минуту стихал, тотчас же вступал в свои права тяжкий летний зной, африканский зной, поднимавшийся с раскаленной земли, но его очень скоро рассеивал тот же здоровый, бодрящий вихрь, несущий свою блаженную свежесть до самого горизонта, до невысоких сероватых, тусклых холмов, окаймляющих провансальские дали и сверкающих волшебными переливами красок в часы заката.

 

Ici [mistral] ne rugissait plus comme autour des remparts, sous les voûtes des poternes ; mais libre, sans obstacle, chassant devant lui l’immense plaine ondulée où quelques mas perdus, une ferme isolée, toute grise dans un bouquet vert, semblaient l’éparpillement d’un village par la tempête, il passait en fumée sur le ciel, en embruns rapides sur les blés hauts, sur les champs d’oliviers dont il faisait papilloter les feuilles d’argent, et avec de grands retours qui soulevaient en flots blonds la poussière craquant sous les roues, il abaissait les files de cyprès serrés, les roseaux d’Espagne aux longues feuilles bruissantes donnant l’illusion d’un ruisseau frais au bord de la route. Quand il se taisait une minute, comme à court de souffle, on sentait le poids de l’été, une chaleur africaine montant du sol, que dissipait bien vite la saine et vivifiante bourrasque étendant son allégresse au plus loin de l’horizon, vers ces petites collines grisâtres, ternes, au fond de tout paysage provençal, mais que le couchant irise de teintes féeriques.

  •  

… похожее на саркофаг корыто для теста, сделанное из почерневшей виноградной лозы, на котором были вырезаны цветы и колосья…

 

… le pétrin de bois noir, en forme de sarcophage, sculpté d’épis et de fleurs…

  •  

… старичок с бритым лицом, высушенным, морщинистым и чёрным, словно подгнившая виноградная лоза.

 

… petit vieux à face rase, calciné, contourné et noir comme un pied de vigne malade

  •  

… бретонской волынкой, этим резким, грубым инструментом, только к тому и приспособленным, чтобы под него плясали эскимосы на берегу Ледовитого океана…

 

.. le biniou breton, grossier, criard, fait pour mener des rondes d’Esquimaux au bord de la mer Sauvage…

  •  

Старинные мотивы, исполняемые на народном инструменте, звучали особенно поэтично среди природы, в её безмолвии и безлюдии пробуждали позлащенные солнцем камни развалин от их векового сна, взмывали, как жаворонки, над величавыми холмами, сероватыми от лаванды или пятнистыми от колосящихся хлебов, от иссушенных виноградников, от широколистных шелковичных рощ <…>.
Ветер стих. Солнце, склонявшееся к западу, пламенело теперь над лиловой цепью Альиин, наполняло ущелье между скалами призрачными озерами расплавленного порфира и золота, омывало горизонт переливчатым сиянием, похожим на струны огромной огненной лиры, и струны эти звучали, звучали неумолчным пеньем цикад и певучей дробью тамбурина.

 

Et les vieux airs de l’instrument rustique, poétisés du silence et de la solitude d’un beau paysage, éveillant les ruines dorées de leur songe de pierre, volaient comme des alouettes sur ces pentes majestueuses, toutes, grises de lavandes ou coupées de blé, de vigne morte, de mûriers aux larges feuilles <…>.
Le vent était tombé. Le soleil au déclin flambait sur la ligne violette des Alpilles, jetait au creux des roches un vrai mirage d’étangs de porphyre liquide, d’or en fusion, et sur tout l’horizon une vibration lumineuse, les cordes tendues d’une lyre ardente, dont le chant continu des cigales et les battements du tambourin semblaient la sonorité.

  •  

В Версале только что открылась сессия парламента под беспрерывным ноябрьским дождём, который словно соединяет бассейны Версальского парка с низким, обложенным тучами небом, погружает обе палаты в унылую сырость и мрак, но отнюдь не охлаждает политических страстей. Сессия будет носить бурный характер. Поезда с депутатами и сенаторами следуют один за другим, встречаются, свистят, гудят, выпускают угрожающие клубы дыма, словно и они заразились враждебными чувствами, коварными замыслами, которые они привозят сюда под низвергающимися с неба потоками дождя;..

 

Le parlement vient de s’ouvrir à Versailles sous un déluge de novembre qui rejoint les bassins du parc au ciel bas, étouffé de brume, enveloppe les deux Chambres de tristesse humide et d’obscurité, mais ne refroidit pas les colères politiques. La session s’annonce terrible. Des trains de députés, de sénateurs, se croisent, se succèdent, sifflent, grondent, secouent leur fumée menaçante, animés à leur manière des haines et des intrigues qu’ils convoient sous des torrents de pluie;..

  •  

… Юга севенского, каменистого, в котором больше Испании, чем Италии; в повадке и говоре его людей много осторожной сдержанности и здравого смысла Санчо Пансы.

 

… mais du Midi Cévenol, le Midi des pierres, qui tient plus de l’Espagne que de l’Italie et garde en ses allures, en ses paroles, la prudente réserve et le bon sens pratique de Sancho.

  •  

В углу гостиной старик Бешю, профессор Коллеж де Франс, невероятный урод, у которого на лице заметен был только нос, огромный нос ученого, привыкший зарываться в книги, воспользовался успехом Руместана как предлогом для рассуждения на свою излюбленную тему: слабость современного мира объясняется тем, что в нём придаётся слишком большое значение женщинам и детям. Невежество и тряпки, капризы и легкомыслие.
— Так вот, милостивый государь, сила Руместана в том и состоит, что у него нет детей и что он сумел не поддаться влиянию женщин… Посмотрите, какую он гнет прямую и твёрдую линию! Ни малейшей трещинки, ни малейшего отклонения в сторону.
Профессору с важным видом внимал член совета Высшей счётной палаты, маленький человечек с наивными глазами и круглой лысой головой, в которой каждая мысль, казалось, шуршит, как сухие семена в пустой тыкве; он пыжился и одобрительно кивал головой, словно хотел сказать: «Я тоже, сударь мой, из числа людей выдающихся, я тоже не поддаюсь влияниям».
Заметив, что к нему подходят и прислушиваются, учёный повысил голос, стал приводить примеры ив истории <…> и научно доказал, что на шкале мыслящих существ женщина стоит на несколько ступенек ниже мужчины:
— В самом деле, если вглядеться в ткань мозговой коры…
Однако ещё интереснее было бы вглядеться в лица жён этих господ, которые слушали их беседу, сидя рядышком и попивая чай <…>. Младшая, г-жа де Боэ, воспользовавшись семейными связями, сделала своего мужа, человечка с тыквой вместо головы, обнищавшего, завязшего в долгах дворянчика, чиновником Высшей счётной палаты. Дрожь пробирала при одной мысли, что контроль над расходованием народных денег находится в руках этого хлыща, который так быстро спустил и свои деньги и деньги жены. Вторая, г-жа Бешю, когда-то была красавицей, и до сих пор её большие глава светились умом, черты лица оставались тонкими, и только скорбно опущенные углы губ свидетельствовали о напряжённой борьбе за жизнь, об упорстве честолюбия, не знающего ни устали, ни угрызений совести. Все свои душевные силы она употребила на то, чтобы протолкнуть на видные места банальную посредственность, каковую представлял собой её учёный супруг, и, воспользовавшись своими слишком хорошо, к сожалению, известными связями, взломала, можно сказать, для него двери Академии и Коллеж де Франс. В улыбке, которой обе женщины обменялись поверх чайных чашек, была целая поэма из парижской жизни. Впрочем, хорошенько поискав в толпе присутствовавших здесь мужчин, можно было бы обнаружить ещё немало таких, кому женское влияние отнюдь не повредило.

 

Dans un coin, le vieux Béchut, professeur au Collège de France, très laid, tout en nez, un gros nez de savant allongé sur les livres, prenait texte du succès de Roumestan pour discuter une de ses thèses favorites : la faiblesse du monde moderne vient de la place qu’y prennent la femme et l’enfant. Ignorance et chiffons, caprice et légèreté.
« Eh bien ! monsieur, la force de Roumestan est là. Il n’a pas eu d’enfant, il a su échapper à l’influence féminine… Aussi quelle ligne droite et ferme ! Pas un écart, pas une brisure. » Le grave personnage auquel il s’adressait, conseiller référendaire à la Cour des Comptes, regard ingénu, petit crâne rond et ras où la pensée faisait un bruit de graine sèche dans une courge vide, se rengorgeait magistralement, approuvait avec un air de dire : « Et moi aussi, monsieur, je suis un homme supérieur… moi aussi, j’échappe à l’influence dont vous parlez. »
Voyant qu’on s’approchait pour écouter, le savant haussa le ton, cita des exemples historiques, <…> prouva scientifiquement que la femme, sur l’étiage des êtres pensants, était à plusieurs échelons au-dessous de l’homme. « En effet, si nous examinons les tissus cellulaires… »
Quelque chose de plus curieux à examiner, c’était la physionomie des deux femmes de ces messieurs, qui les écoutaient assises l’une à côté de l’autre et buvant une tasse de thé <…>. La plus jeune, Mme de Boë, par ses influences de famille avait fait de l’homme à la courge, son mari, noble décavé, perdu de dettes, un magistrat de la Cour des Comptes ; et l’on frémissait de savoir le contrôle des deniers publics dans les mains de ce gommeux qui avait si vite dévoré la fortune de sa femme et la sienne. Mme Béchut, ancienne belle personne gardant encore de grands yeux spirituels, un visage aux traits fins dont la bouche seule, par une sorte de détirement douloureux, racontait les combats contre la vie, l’acharnement d’une ambition sans relâche ni scrupules, s’était dévouée tout entière à pousser aux premières places la médiocrité banale de son savant, avait forcé pour lui les portes de l’institut, du Collège de France, par ses relations malheureusement trop connues. Tout un poème parisien dans le sourire que les deux femmes échangeaient par-dessus leurs tasses. Et peut-être qu’en cherchant bien tout autour parmi ces messieurs, on en aurait trouvé beaucoup d’autres à qui l’influence féminine n’avait pas nui.

  •  

… человек Юга не склонен сидеть в домашнем кругу. Это жители Севера с его неласковым климатом изобрели домашний уют, которому Прованс и Италия предпочитают террасы кафе, шум и суету улицы.

 

… le Méridional n’est pas homme d’intérieur. Ce sont les gens du Nord, les climats pénibles qui ont inventé le « home », l’intimité du cercle de famille auquel la Provence et l’Italie préfèrent les terrasses des glaciers, le bruit et l’agitation de la rue.

  •  

… на Юге воздух настолько лёгок, что слова там летают быстрее, чем где-либо ещё.

 

… Midi où les paroles volent plus vite qu’ailleurs, à cause de la légèreté de l’air.

  •  

Министр переживал медовый месяц власти. Сейчас его уже не касались непосредственно парламентские распри политиканов, зачастую гораздо менее острые, чем принято думать, ибо в них много самого обыкновенного соперничества краснобаев-адвокатов, защищающих противоположные интересы в суде. Врагов у него пока не было: он не успел за те три недели, что находился при министерском портфеле, раздражить просителен. Ему ещё верили. Разве что кто-нибудь начинал проявлять нетерпение и старался поймать его на ходу. В таких случаях он убыстрял шаг и громко бросал ожидающему: «Приветствую вас, мой друг». Слова эти как бы предвосхищали упрёк и в то же время отражали его, с приятельской фамильярностью удерживали просителя на расстоянии, так что тот был и разочарован и вместе с тем польщён. Это «Приветствую вас, мой друг» оказалось бесценной находкой. Двуличность Руместана была инстинктивная, бессознательная.
При виде музыканта, который направился к нему вразвалку, обнажая в широкой улыбке белые зубы, Нума сперва хотел было бросить ему своё ни к чему не обязывающее приветствие. Но как назвать «другом» мужика <…>? Он предпочёл напустить на себя «министерский вид» и пройти мимо бедняги, не обратив на него внимания. Ошеломлённый Вальмажур застыл на месте, и его сейчас же затолкала толпа, шедшая по пятам за великим человеком. Однако Вальмажур появлялся потом каждый день, но только уже не осмеливался подойти, а сидел на краешке скамейки, являя собой одну из тех смиренных, унылых, так часто попадающихся на вокзалах фигур солдат или эмигрантов, готовых ко всяким случайностям злосчастной судьбы. Руместана преследовало это немое видение. Он делал вид, что не обращает на него внимания, отводил глаза в сторону, нарочно громко заговаривал с кем-нибудь — улыбка его жертвы не исчезала, пока поезд не отходил. Он предпочёл бы напор, скандал, который вызвал бы вмешательство полицейских и раз навсегда избавил бы его от докучного просителя. Дошло до того, что ему, министру, приходилось уезжать с другого вокзала, отправляться иной раз с левого берега Сены, чтобы избежать этого живого упрека. Для людей, занимающих самые высокие посты, иногда имеют значение такие вот пустяки — камешек, попавший в семимильные сапоги и всё-таки натирающий ногу. — отсылка к реальным случаям, например, с герцогом де Морни и кларнетистом, пересказанная в гл. XVI романа «Набоб»[2][3]

 

Le ministre était alors dans la lune de miel du pouvoir. En dehors des hostilités politiques, souvent moins violentes dans le parlement qu’on pourrait le croire, rivalité de beaux parleurs, querelles d’avocats défendant des causes adverses ; il ne se connaissait pas d’ennemis, n’ayant pas eu le temps, en trois semaines de portefeuille, de lasser les solliciteurs. On lui faisait crédit encore. Deux ou trois à peine commençaient à s’impatienter, à le guetter au passage. À ceux-là, il jetait très haut, en hâtant le pas, un « bonjour, ami » qui allait au-devant des reproches et les réfutait en même temps, tenait familièrement les réclamations à distance, laissait les quémandeurs déçus et flattés. Une trouvaille, ce « bonjour, ami », et d’une duplicité tout instinctive.
À la vue du musicien qui venait à lui en se dandinant, son sourire écarté sur ses dents blanches, Numa eut bien envie de lancer son bonjour de défaite ; mais comment traiter d’ami ce rustre <…>? Il aima mieux prendre « son air ministre » et passer raide en laissant le pauvre diable stupéfait, anéanti, bousculé par la foule qui se pressait derrière le grand homme. Valmajour reparut pourtant le lendemain et les jours suivants, mais sans oser s’approcher, assis au bord d’un banc, une de ces silhouettes résignées et tristes, comme on en voit dans les gares, à têtes de soldats ou d’émigrants prêts pour tous les hasards d’un destin mauvais. Roumestan ne pouvait éviter cette muette apparition toujours en travers de son chemin. Il avait beau feindre de l’ignorer, détourner son regard, causer plus fort en passant ; le sourire de sa victime était là et y restait jusqu’au départ du train. Certes, il eût préféré une réclamation brutale, une scène de cris où fussent intervenus les sergents de ville et qui l’eût débarrassé. Il en vint, lui, le ministre, à changer de gare, à prendre quelquefois la rive gauche pour dérouter ce remords vivant. Il y a comme cela, dans les plus hautes existences, de ces riens qui comptent, la gêne d’un gravier dans une botte de sept lieus.

  •  

… Париж, этот «рай для женщин и ад для лошадей», как говорят в Провансе возчики, рисуя в своём воображении гурий в прозрачных одеждах и коней, встающих на дыбы среди адского пламени.

 

… Paris, « le paradis des femmes et l’enfer des chivaux », ainsi que disent les charretiers de là-bas, avec des imaginations de houris en légers voiles, et de chevaux tordus, cabrés au milieu des flammes.

  •  

И тут градом посыпались щедрые посулы: командорский крест Почётного легиона к Новому году, первое же вакантное место в совете министерства и то и се… Собеседник пытался из приличия возражать, но Руместан перебил его:
— Оставьте, оставьте… Это будет только справедливо. Такие люди, как вы, редки…
Его опьяняло собственное доброжелательство, он захлёбывался от дружеских чувств, так что, не удались Бешю, министр, пожалуй, предложил бы ему свой портфель.

 

Ce fut aussitôt une grêle de promesses étonnantes, la croix de commandeur pour le 1er janvier prochain la première place vacante au Conseil supérieur, la… le… L’autre essayait de protester, pour la forme. Mais Numa :
— Laissez donc, laissez donc… C’est un acte de justice… Les hommes tels que vous sont trop rares…
Ivre de bienveillance, balbutiant d’affectuosité, si Béchut n’était pas parti, le ministre allait positivement lui proposer son portefeuille.

  •  

судьба любит потешаться над нами и водить нас за нос, она является нам в покровах и маске, она окружает таинственностью очарование первых встреч. — вариант трюизма

 

… notre destin s’amuse toujours à nous intriguer, à venir vers nous enveloppé et masqué, doublant de mystère le charme des premières rencontres.

  •  

Бульварные театры каждый сезон заглатывают по полдюжины таких «звёздочек», создавая им бумажную славу, надутую лёгким газом рекламы и напоминающую розовые детские шарики, которые живут один день на солнце, в пыли городских садов.

 

Une de ces divas comme le boulevard en consomme à la demi-douzaine chaque saison, gloires de papier, gonflées de gaz et de réclame, faisant songer aux petits ballons roses qui n’ont qu’un jour dans le soleil et la poussière des jardins publics.

  •  

… сверкание бриллиантов, аксельбантов, всевозможных орденов в виде пальмовых ветвей, перьев, звёзд, орденов крупных, как мишурные солнца, или маленьких, словно брелоки, или, наконец, подвешенных к шее на широких красных лентах, наводивших на мысль о только что отрубленной голове!

 

… l’éblouissement des diamants, des aiguillettes, des ordres de toutes sortes, en palmes, en aigrettes, en brochettes, grands comme des soleils d’artifice ou menus comme des breloques, ou retenus au cou par ces larges rubans rouges qui font penser à de sanglantes décollations !

  •  

оркестр, замаскированный купами зелёных растений и роз, из-за которых высовывались грифы контрабасов, похожие на орудия пытки. О, эта пытка шейной колодкой музыки!..

 

… orchestre dissimulé dans les buissons de verdure et de roses que dépassaient les manches des contrebasses pareils à des instruments de torture. Oh ! le supplice de la cangue à musique…

  •  

В сущности, Париж — город суетный, живущий умом, вот почему он не может по-настоящему полюбить музыку, которая целиком захватывает человека, сковывает его движения, лишает голоса, не даёт думать о житейском и, опутывая зыблющейся сетью гармонических созвучий, баюкает его, завораживает, как мерный рокот моря. Безумства, которые совершает в своём увлечении музыкой Париж, — это безумства хлыща, разоряющегося ради модной кокотки, страсть к шику, бьющая на эффект, пошлая и пустая до скуки.

 

Au fond, Paris est trop vivant, trop cérébral, pour bien aimer la musique, cette grande absorbeuse qui vous tient immobile, sans voix et sans pensée, dans un réseau flottant d’harmonie, vous berce, vous hypnotise comme la mer ; et les folies qu’il fait pour elle sont celles d’un gommeux pour une fille à la mode, une passion de chic, de galerie, banale et vide jusqu’à l’ennui.

  •  

А между тем это были самые знаменитые, прославленные артисты Парижа, исполнявшие классическую музыку с виртуозным искусством, которого она требует и которое достигается — увы! — лишь многолетним напряжённым трудом. Г-жа Вотер уже лет тридцать поёт чудесный романс Бетховена «Умиротворение», и никогда она не пела его с такой страстью, как нынче вечером. Но её инструменту уже не хватает струн, слышно, как смычок скрипит по дереву, и от великой певицы былых дней, от знаменитой красавицы остались лишь умение держать себя на сцене, безукоризненная школа да длинная белая рука, которая в конце последней строфы смахивает слезу в уголке глаза, удлинённого гримировальной тушью, слезу, заменяющую музыкальное рыдание, которого уже не в силах дать голос.
Кто, кроме Майоля, красавца Майоля, умел так проникновенно, с такими певучими вздохами исполнять серенаду на «Дон Жуана», с такой вовдушной нежностью и в то же время страстностью — нежностью и страстностью влюблённого кузнечика? К несчастью, его теперь не слышно. Тщетно становится он на носки, вытягивает шею, тянет до предела звук, сопровождая его жестом прядильницы, сучащей двумя пальцами нить, — звука нет, он так и не вылетает из горла. Париж, благодарный Майолю за минувшие наслаждения, всё же рукоплещет. Но эти обветшалые голоса, эти поблекшие и примелькавшиеся лица — монеты, с которых от слишком долгого обращения стерлись изображенные на них профили,…

 

On avait là pourtant les plus fameux, les plus illustres de Paris, interprétant la musique classique avec toute la science qu’elle exige et qui ne s’acquiert, hélas ! qu’au prix des années. Voilà trente ans que la Vauters la chante, cette belle romance de Beethoven, l’Apaisement, et jamais avec plus de passion que ce soir ; mais il manque des cordes à l’instrument, on entend l’archet racler sur le bois, et de la grande chanteuse de jadis, de la beauté célèbre, il ne reste que des attitudes savantes, une méthode irréprochable, et cette longue main blanche qui à la dernière strophe écrase une larme au coin de l’œil élargi de kohl, une larme traduisant le sanglot que la voix ne peut plus donner.
Quel autre que Mayol, le beau Mayol, a jamais soupiré la sérénade de Don Juan avec cette délicatesse aérienne, cette passion qui semble d’une libellule amoureuse ! Malheureusement on ne l’entend plus ; il a beau se dresser sur la pointe des pieds, le cou tendu, filer le son jusqu’au bout en l’accompagnant d’un geste délié de fileuse qui pince sa laine entre deux doigts, rien ne sort, rien. Paris, qui a la reconnaissance de ses plaisirs passés, applaudit quand même ; mais ces voix usées, ces figures flétries et trop connues, médailles dont la circulation constante a mangé l’effigie…

  •  

О вечное ребячество Амура! Пусть за вами двадцать лет адвокатской практики, пятнадцать — парламентской трибуны, пусть вы умеете настолько владеть собой, что даже на самых бурных заседаниях, когда вас яростно перебивают, вы сохраняете свою заветную мысль и хладнокровие морской чайки, охотящейся за рыбой и в самый большой шторм, но если вами завладела страсть, вы окажетесь слабейшим из слабых, таким жалким и трусливым, что станете с отчаянием цепляться за руку какого-нибудь болвана, только бы не слышать ни слова критики по адресу вашего кумира. — о Руместане

 

Éternel enfantin de l’Amour ! Ayez donc vingt ans de Palais, quinze ans de tribune, soyez assez maître de vous pour garder au milieu des séances les plus secouées et des interruptions sauvages l’idée fixe et le sang-froid du goéland qui pêche en pleine tempête et si une fois la passion s’en mêle, vous vous trouverez faible parmi les faibles, tremblant et lâche au point de vous accrocher désespérément au bras d’un imbécile plutôt que d’entendre la moindre critique de votre idole.

  •  

Красавец Майоль снова начинает сучить неуловимый звук, Вотер — подтягивать расхлябанные струны своего голоса.

 

Le beau Mayol recommence à filer le son insaisissable, la Vauters à tâter les cordes détendues de sa voix.

  •  

Председатель Ле Кенуа и его зять никогда не питали друг к другу особой симпатии. Ни время, ни частые встречи, ни родственные узы не смогли сблизить эти натуры, победить холод, от которого робел южанин в присутствии высокого молчаливого человека с бледным надменным лицом, чьи серо-голубые глаза — глаза Розали, только без её ласковой снисходительности — замораживали весь его пыл. Нума с его лёгкостью и быстротой, Нума, у которого слово всегда опережало мысль, натура горячая и вместе с тем сложная, восставал против логики, прямоты, суровости своего тестя. Завидуя этим его качествам, он, однако же, относил их на счёт холодности, свойственной людям Севера, а г-н Ле Кенуа был для него воплощением Крайнего Севера.
— Дальше уже белые медведи… А потом ничего — полюс и смерть.

 

Entre le président Le Quesnoy et son gendre, il n’y avait jamais eu grande sympathie. Le temps, les rapports fréquents, les liens de parenté n’étaient pas parvenus à diminuer l’écart de ces deux natures, à vaincre le froid intimidant qu’éprouvait le Méridional devant ce grand silencieux à tête hautaine et pâle dont le regard bleu-gris, le regard de Rosalie moins la tendresse et l’indulgence, s’abaissait sur sa verve pour la geler. Numa, flottant et mobile, toujours débordé par sa parole, à la fois ardent et compliqué, se révoltait contre la logique, la droiture, la rigidité de son beau-père ; et tout en lui enviant ses qualités, les mettait sur le compte de la froideur de l’homme du Nord, de l’extrême Nord que lui représentait le président.
— Après, il y a l’ours blanc… Puis, plus rien, le pôle et la mort.

  •  

— Бомпара по-настоящему никто не знает. Сколько в нём гордости, сколько достоинства и сколько логики во всём его безумии!.. Нума хотел найти для него должность — он отказался. Он предпочёл жить своими химерами. А ещё говорят, что южане практичны, что они ловкачи!.. Вот кто опровергает все эти россказни… Знаешь, сейчас — он мне говорил об этом вчера на балу — он будет разводить страусов… В инкубаторе… Уверяет, что наживёт миллионы… И при этом он гораздо счастливее, чем если бы эти миллионы были у него на самом деле… Этот человек — сплошная феерия!

 

On ne connaissait pas Bompard. Quelle fierté, quelle dignité d’existence, et logique avec sa folie. « Numa voulait lui donner une place près de lui, il n’a pas voulu. Il a préféré vivre de sa chimère. Et l’on accuse le Midi d’être pratique, industrieux… En voilà un qui fait mentir la légende… tiens ! en ce moment, — il me racontait cela, au bal, l’autre soir, — il fait éclore des œufs d’autruche… Une couveuse artificielle… Il est sûr de gagner des millions… Il est bien plus heureux que s’il les avait… Mais c’est une féerie perpétuelle que cet homme-là !

  •  

Это была старинная народная провансальская песня, исполнявшаяся на мотив торжественный, как церковное песнопение <…>.
— Куда ты утром уходила, чёрт побери, Марьон?
— К колодцу по воду ходила, о господи, мой друг!
— А кто там говорил с тобою, чёрт побери, Марьон?
— Со мной была моя подружка, о господи, мой друг!

— Но женщины в штанах не ходят, чёрт побери, Марьон!
— У ней перекрутилась юбка, о господи, мой друг!
— Не ходят женщины при шпаге, чёрт побери, Марьон!
— Веретено её ты видел, о господи, мой друг!

— Усов у женщин не бывает, чёрт побери. Марьон!
— То сок от ягод ежевики, о господи, мой друг!
— А где же в мае ежевика, чёрт побери, Марьон?
— От осени она осталась, о господи, мой друг!

— Так принеси мне хоть немножко, чёрт побери, Марьон!
— Что было — поклевали птички, о господи, мой друг!
— Вот голову тебе срублю я, чёрт побери, Марьон!
— А с телом что ты станешь делать, о господи, мой друг?

— Я выброшу его в окошко, чёрт побери, Марьон!
Его собаки растерзают…

Она прервала на полуслове и, передразнивая жесты и интонацию Нумы, когда он распалялся, воскликнула:
— Это, детки мои, Шекспир!
— Да, картина провансальских нравов… — подойдя к ней, заметила Розали. — Муж грубый, жестокий, жена — хитрая и лживая… Настоящая южная семейка.

 

C’était, sur un air grave comme du plain-chant, une ancienne chanson populaire de Provence <…>.
— Où as-tu passé ta matinée, morbleu, Marion ?
— À la fontaine chercher de l’eau, mon Dieu, mon ami.
— Quel est celui qui te parlait, morbleu, Marion ?
— C’est une de mes camarades, mon Dieu, mon ami.

— Les femmes ne portent pas les brayes, morbleu, Marion.
— C’était sa robe entortillée, mon Dieu, mon ami.
— Les femmes ne portent pas l’épée, morbleu, Marion.
— C’est sa quenouille qui pendait, mon Dieu, mon ami.

— Les femmes ne portent pas moustache, morbleu, Marion.
— C’étaient des mûres qu’elle mangeait, mon Dieu, mon ami.
— Le mois de mai ne porte pas de mûres, morbleu, Marion.
— C’était une branche de l’automne, mon Dieu, mon ami.

— Va m’en chercher une assiettée, morbleu, Marion.
— Les petits oiseaux les ont toutes mangées, mon Dieu, mon ami.
— Marion !… je te couperai la tête, morbleu, Marion…
— Et puis que ferez-vous du reste, mon Dieu, mon ami ?

— Je le jetterai par la fenêtre, morbleu, Marion,
Les chiens, les chats en feront fête…

Elle s’interrompit pour lancer avec le geste et l’intonation de Numa, quand il se montait : « Ça, voyez-vous, mes infants… C’est bo comme du Shakspeare !…
— Oui, un tableau de mœurs, fit Rosalie en s’approchant… Le mari grossier, brutal, la femme féline et menteuse… un vrai ménage du Midi.

  •  

На Юге, в ремесленной и мещанской среде, почти нет такой семьи, в которой не было бы своего кузена Пюифурка, искателя приключений, уехавшего за море, с тех пор не подававшего о себе вестей, но в представлении родственников ставшего богачом из богачей. Это — долгосрочный лотерейный билет, полёт мечты в счастливое, сияющее ослепительными надеждами будущее, в которое под конец начинают твёрдо верить.

 

Il est peu de familles du Midi, artisanes ou bourgeoises, qui n’aient leur cousin Puyfourcat, le chercheur d’aventures parti dès sa jeunesse et qui n’a plus écrit, qu’ou aime à se figurer richissime. C’est le billet de loterie à longue échéance, l’échappée chimérique sur un lointain de fortune et d’espoir, auquel on finit par croire fermement.

  •  

Надо сказать, <…> что все эти люди вдыхают пары по-разному. Так, например, пожилой господин напротив меня буквально следует указаниям врача, а я все эти указания знаю. «Ноги ставим на табурет, выпячиваем грудь, локти назад, рот открыт, чтобы дышать глубже». Ах, бедняга! Как он вдыхает, с каким доверием, а его маленькие круглые глазки, полные умиления и веры, словно говорят источнику: «О арвильярский источник! Вылечи меня получше! Видишь, как я тебя вдыхаю, как я в тебя верю…» Есть тут и скептики, которые вдыхают, как бы и не вдыхая: горбясь, пожимая плечами и глядя в потолок. Затем — отчаявшиеся, по — настоящему больные, ощущающие всю бесполезность и бессмысленность этого занятия. Несчастная дама рядом со мной едва кашлянет, сейчас же подносит ко рту палец и смотрит — не появилось ли на перчатке красное пятнышко. И тем не менее люди эти ещё умудряются быть весёлыми.

 

Je dirai, <…> que tout le monde n’inhale pas de la même façon. Ainsi le vieux monsieur que j’ai en face de moi en ce moment suit à la lettre les prescriptions du médecin, je les reconnais toutes. Les pieds sur un tabouret, la poitrine en avant, effaçons les coudes, et la bouche toujours ouverte pour faciliter l’aspiration. Pauvre cher homme ! comme il aspire, avec quelle confiance, quels petits yeux ronds, dévots et crédules qui semblent dire à la source :
« Ô source d’Arvillard, guéris-moi bien, vois comme je t’aspire, comme j’ai foi en toi… »
Puis nous avons le sceptique qui inhale sans inhaler, le dos tourné, en haussant les épaules et considérant le plafond. Puis les découragés, les vrais malades qui sentent l’inutilité et le néant de tout ça ; une pauvre dame, ma voisine, que je vois après chaque quinte porter vivement son doigt à la bouche, regarder si le gant ne s’est pas piqué au bout d’un point rouge. Et l’on trouve quand même le moyen d’être gai.

  •  

… цвет лица у неё, как вообще у лионок, какой-то под во дно-бледный,…

 

… teint blafard, resté sous l’eau, des Lyonnaises…

  •  

… в дверях убогих хижин вдруг появляется какой-нибудь страхолюдный кретин или кретинка с болтающимся отвратительным зобом, с тупым, бессмысленным выражением на широком лице, с открытым ртом, из которого вырывается хриплое ворчание. Кретинизм — одна из особенностей местного населения. Кажется, будто природа здесь не по силам человеку, что все эти ископаемые — железо, медь, сера — давят его, коверкают, душат, что воды, стекающие с гор, замораживают его, словно несчастное деревцо, скрюченное, с трудом вылезшее из земли между скал. По приезде сюда это сразу производит ужасное, тягостное впечатление, но через несколько дней оно рассеивается.
Теперь я уже не избегаю зобатых, у меня даже есть среди них любимчики, особенно один — жуткий маленький уродец, сидящий у обочины дороги в креслице для трёхлетнего ребёнка, а ему все шестнадцать <…>. Когда я подхожу, он начинает кивать своей тяжёлой каменной головой, хрипло, сдавленно кричит, без всякого смысла, без всякого выражения и, получив серебряную монетку, торжествующе показывает её угольщице, присматривающей за ним из окошка. Этот несчастный — источник дохода и предмет зависти для многих матерей: он собирает больше денег, чем зарабатывают три его брата, вместе взятые, которые работают у домен Ла Дебу. Отец ничего не делает. Он чахоточный, зимой сидит у своего убогого очага, а летом устраивается вместе с другими несчастными на скамейке в теплом влажном облаке мелких брызг, которое поднимается в этом месте над пенящимся источником. Местная нимфа с мокрыми руками, в белом переднике, наполняет протянутые ей стаканы, а рядом во дворе, отделённом от дороги невысокой стенкой, одни головы без тел, которых не видно, откидываются назад, лица, искажённые усилием, строят гримасы солнцу, рты широко открыты. Иллюстрация к «Аду» Данте: грешные души, обречённый вечно полоскать горло.

 

… au seuil des maisons misérables, de quelque horrible crétin mâle ou femelle étalant un goitre hideux, une grosse figure hébétée, la bouche ouverte et grognante. Le crétinisme est une des productions du pays Il semble que la nature soit trop forte ici pour l’homme, que le minerai de fer, de cuivre, de soufre l’étreigne, le torde, l’étouffe, que cette eau des cimes le glace, comme ces pauvres arbres qu’on voit pousser tout rabougris entre deux roches. Encore une de ces impressions d’arrivée dont la tristesse et l’horreur s’effacent au bout de quelques jours.
Maintenant, au lieu de les fuir, j’ai mes goitreux d’élection, un surtout, un affreux petit monstre, assis au bord de la route dans un fauteuil d’enfant de trois ans, et il en a seize, juste l’âge de mademoiselle Bachellery. Quand j’approche, il dodeline sa lourde tête de pierre d’où sort un cri rauque, écrasé, sans conscience et sans air, et sitôt sa pièce blanche reçue, la lève triomphalement vers une charbonnière qui le guette d’un coin de fenêtre. C’est une fortune enviée de bien des mères, ce disgracié qui rapporte plus à lui tout seul que ses trois frères travaillant aux fourneaux de La Debout. Le père ne fait rien ; malade de la poitrine, il passe l’hiver à son foyer de pauvre, et, l’été, s’installe avec d’autres malheureux sur un banc, dans la buée tiède que fait en arrivant la source bouillonnante. La nymphe de l’endroit, tablier blanc, les mains ruisselantes, remplit à la mesure voulue les verres qu’on lui tend, pendant que dans la cour à côté, séparée de la route par un mur bas, des têtes dont on ne voit pas les corps se renversent en arrière, contorsionnées d’efforts, grimaçant au soleil, la bouche toute grande. Une illustration de l’Enfer du Dante : les damnés du gargarisme.

  •  

Недоумеваешь: куда же деваются жители Арвильяра во время курортного сезона? Переселяются ля они, словно стада, в ближние горы, или уходят жить в гостиницы и платят по пятьдесят франков в сутки? Это было бы удивительно, ибо мне представляется очень жадным тот магнит, что появляется у них в глазах, когда они смотрят на курортника, — что-то блестящее, так и старающееся подцепить. И я всюду нахожу этот блеск, эту внезапную искру на лбу моего зобатого — отсвет поданной ему серебряной монетки; в очках маленького, вертлявого доктора, который выслушивает и выстукивает меня по утрам, во взгляде приторно-любезных хозяек, приглашающих вас осмотреть их дом, где в первом этаже кухня для жильцов третьего этажа, их садик, такой удобный, где всюду столько воды; во взгляде извозчиков в "оротких блузах и клеенчатых шляпах с бантами, которые знаками зазывают вас с козел; во взгляде мальчугана — погонщика ослов, стоящего в широко раскрытых дверях конюшни, где — издали видно — движутся длинные уши; даже во взгляде самого ослика, да, в этом долгом, упрямом, кротком взгляде! Твёрдый металлический блеск, порождённый сребролюбием, существует — я его видела.

 

À se demander vraiment ce que les habitants deviennent pendant la saison. Campent-ils en troupeaux sur les montagnes environnantes, ou bien vont-ils vivre à l’hôtel à cinquante francs par jour ? Cela m’étonnerait, car il me semble terriblement rapace cet aimant qu’ils ont dans l’œil quand ils regardent le baigneur, — quelque chose qui luit et qui accroche. Et ce luisant-là, l’éclair brusque sur le front de mon petit goitreux, le reflet de sa pièce blanche, je le retrouve partout. Dans les lunettes du petit médecin frétillant qui m’ausculte tous les matins, dans l’œil des bonnes dames doucereuses vous invitant à visiter leurs maisons, leurs petits jardins bien commodes, remplis de trous pleins d’eau et de cuisines au rez-de-chaussée pour des appartements au troisième étage, dans l’œil des voituriers en blouses courtes, chapeaux cirés à grands rubans, qui vous font signe du haut de leurs corricolos de louage, dans le regard du petit ânier debout devant l’écurie large ouverte où remuent de longues oreilles, même dans celui des ânes, oui, dans ce grand regard d’entêtement et de douceur, cette dureté de métal que donne l’amour de l’argent, je l’ai vue, elle existe.

  •  

Ох уж эта «реакция»! Тоже целая история. <…> иногда я добрые четверть часа простаиваю под липами в парке и наблюдаю за всеми этими людьми, которые с сосредоточенным видом прохаживаются широким, мерным шагом взад и вперёд, не произнося ни слова при встречах друг с другом. Мой старый господии из ингаляционного зала, тот, что строит глазки фонтану, проделывает и это упражнение с той же добросовестной пунктуальностью. У входа в аллею он останавливается, закрывает свой белый зонт, опускает воротник, смотрит на часы — и марш! Ноги ступают твёрдо, локти прижаты к телу — раз, два! раз, два! — до длинной светлой полосы, пересекающей темную аллею в том месте, где не хватает одного дерева. Дальше он не идёт, три раза поднимает руки над головой, словно вытягивает гири, потом возвращается таким же аллюром, опять поднимает руки, и так пятнадцать раз подряд. Наверно, отделение для буйных в Шарантоне смахивает на то, что представляет собой моя аллея около одиннадцати утра.

 

sauter, de cabrioler, comme un baigneur qui « fait sa réaction ».
Oh ! la réaction. C’est ça encore une affaire. <…> je reste quelquefois un quart d’heure sous les tilleuls du parc à regarder le va-et-vient de tous ces gens marchant à grands pas réguliers, l’air absorbé, se croisant sans se dire un mot. Mon vieux monsieur de la salle d’inhalation, celui qui fait de l’œil à la source, apporte à cet exercice la même conscience ponctuelle. À l’entrée de l’allée il s’arrête, ferme son ombrelle blanche, rabaisse son collet d’habit, regarde sa montre, et en route, la jambe raide, les coudes au corps, une deux ! une deux ! jusqu’à une grande barre de lumière blonde que le manque d’un arbre jette en clairière dans l’allée. Il ne va pas plus loin, lève les bras trois fois comme s’il tendait des haltères, puis revient de la même allure, brandit de nouveaux haltères, et comme cela quinze tours de suite. J’imagine que la section des agités à Charenton doit avoir un peu de la physionomie de mon allée vers onze heures.

  •  

играет в шары — любимую игру южан — с миссионером патером Оливьери, необыкновенно волосатым при своей святости, который так долго жил среди дикарей, что перенял их повадки, не своим голосом орал, когда целился, а кидая шары, поднимал их над головой, словно томагавк.

 

… la partie de boule, chère aux Méridionaux, avec le père Olivieri des Missions, saint homme terriblement velu, qui à force de vivre chez les sauvages avait pris de leurs façons d’être, poussait des cris formidables en pointant et pour tirer brandissait les boules au-dessus de sa tête en tomahawk.

  •  

Он бывал у них в доме, наслаждался <…> шансонетками бывшего директора Фоли-Борделез, вознаграждал за эти мелкие удовольствия подарками, букетами, присылкой билетов в министерские ложи, на заседания Академии, Палаты депутатов, вплоть до пожалования автору песенок академического значка.
<…> папаша <…> спел ему свой последний рефрен:
Ты мне дай-ка своё.
Променяй на моё.
Он с трудом перетерпел месяц, потом возвратился к старому шансонье, который угостил его своим новым произведением:
Пойдёт колбаска — всё пойдёт…

 

Il fréquentait la maison, savourait <…> les chansonnettes de l’ancien directeur des Folies-Bordelaises, reconnaissait ces menues faveurs par une foule de cadeaux, bouquets, envois de loges ministérielles, billets aux séances de l’Institut, de la Chambre, même les palmes d’officier d’Académie pour le chansonnier. <…>
… le père <…>lui chantait son dernier refrain :
Donne-moi d’quoi q’t’as, t’auras d’quoi qu’j’ai.
Il s’efforça de patienter un mois, puis retourna voir le fécond chansonnier qui voulut bien lui chanter sa nouvelle :
Quand le saucisson va, tout va…

  •  

… на рысях мчались через селение по дороге в Шартрез де Сен-Югон — три часа езды по горам, по крутым извивам шоссе, чуть ли не по вершинам, чёрным от сосновых лесов, спускающихся в пропасти, к белым от пены горным речкам или же в направлении Брамфарин, где можно поесть сыру и запить его местным кларетом, очень крепким, от которого начинают плясать Альпы, Монблан, весь чудесный кругозор с ледниками, синими обрывистыми склонами, которые так хорошо видно сверху, с озерками — этими блестящими осколками неба у подножья скал. Спускались в сплетённых на веток санках без спинок, в которых надо крепко держаться за ветки, стремительно летя по крутым склонам. На более гладких местах санки тащит горец, бегущий, не разбирая дороги, по бархату пастбищ, по щебнистым, сухим руслам, одинаково скоро и по каменным глыбам и по широкой излучине ручья, так что под конец, уже добравшись донизу, чувствуешь себя ошалелым, избитым, еле дышишь, во всём теле трясучка, в глазах все ходит ходуном — ощущение такое, будто остался жив после ужасающего землетрясения.

 

… traversait le pays au grand trot, en route pour la Chartreuse de Saint-Hugon, trois heures dans la montagne sur des lacets à pic, au ras des cimes noires de sapins dégringolant vers des précipices, vers des torrents tout blancs d’écume ; ou bien dans la direction de Bramefarine, où l’on déjeune d’un fromage de montagne arrosé d’un petit clairet très raide qui fait danser les Alpes, le mont Blanc, tout le merveilleux horizon de glaces, de crêtes bleues que l’on découvre de là-haut, avec de petits lacs, fragments clairs au pied des roches comme des morceaux de ciel cassé. On descendait, à la ramasse, dans des traîneaux de feuillage, sans dossier, où il faut se cramponner aux branches, lancé à corps perdu sur les pentes, tiré par un montagnard qui va droit devant lui sur le velours des pâturages, le lit caillouteux des torrents secs, franchissant de la même vitesse les quartiers de roche ou le grand écart d’un ruisseau, vous laissant en bas à la fin, ébloui, moulu, suffoqué, tout le corps en branle et les yeux tourbillonnants avec la sensation de survivre au plus horrible tremblement de terre.

  •  

… кашель больных, ужасный, надрывающий душу беспрерывный кашель, напоминающий то предсмертный хрип, то рыдание, то пение осипшего петуха.

 

… et les quintes de toux des malades, ces horribles toux déchirantes, ininterrompues, qui tiennent du râle, du sanglot, du chant d’un coq enroué.

  •  

… ослепительные ковры жёлтого дрока, чьи семена лопались от зноя с лёгким непрерывным треском, как будто потрескивала охваченная огнём почва. И этому можно было поверить — такая тяжкая стояла жара, так пылал воздух — словно не от солнца, затянутого дымкой и почти невидимого, но от горячих испарений земли, из-за которых таким восхитительно прохладным казался издали Глезен, особенно его венчанная снегом макушка: до неё, казалось, можно было дотронуться кончиком зонта.

 

… d’éblouissants tapis de genêts dont la graine éclatant à la chaleur faisait un pétillement continu, comme si le sol même grésillait tout en feu. On aurait pu le croire à la lourdeur du temps, à cet embrasement de l’atmosphère qui ne paraissait pas venir du soleil, presque invisible, reculé derrière une gaze, mais de vapeurs terrestres et brûlantes faisant trouver délicieusement fraîche la vue du Glayzin et sa cime coiffée de neiges qu’on aurait pu, semblait-il, toucher du bout des ombrelles.

  •  

Вначале перо оратора не поспевало за бурным разворотом идей. Он бросался общими фразами, ничего не уточнял, и они летели стремглав, — это были фразы адвоката-южанина, общеизвестные, но красноречивые, в их банальности был скрытый жар и местами вспыхивали искры, как в металлическом литье.

 

Au début, la plume de l’orateur n’était pas assez prompte pour l’enthousiasme de l’idée ; il envoyait ses phrases, à la grosse, la tête en bas, des phrases d’avocat du Midi connues mais éloquentes, grises avec une chaleur cachée et des pétillements d’étincelles çà et là comme dans la coulée.

  •  

… служанка, жительница гор, охваченная нервным страхом животного перед грозой, крестясь при каждой вспышке молнии, бесшумно убирала со стола.

 

… la montagnarde desservait sans bruit, prise d’une peur nerveuse de bête à l’approche de l’orage, et se signant à chaque éclair.

  •  

… сейчас такая грозища начнётся…
<…> над искромсанной цепью высот Бож, над известковыми вершинами Гранд-Шартрёз, венчанными блеском молний, словно некий таинственный Синай, по небу расползалось огромное, разраставшееся на глазах, чернильное пятно, под которым вся долина, влажная зелень деревьев, золото хлебов, линии дорог, отмеченные лёгкими шлейфами поднятой ветром белой пыли, серебряная скатерть Изера — всё приобретало необыкновенную яркость окраски, словно освещалось косым ярко-белым лучом рефлектора по мере того, как все расширялась и расширялась тёмная грохочущая угроза.

 

… car il allait en faire un…
<…> sur la crête déchiquetée des Bauges, les cimes calcaires de la Grande-Chartreuse enveloppée d’éclairs comme un mystérieux Sinaï, le ciel s’obscurcissait d’une énorme tache d’encre qui grandissait à vue d’œil et sous laquelle toute la vallée, le remous des arbres verts, l’or des blés, les routes indiquées par de légères traînes de poussière blanche soulevée, la nappe argentée de l’Isère, prenaient une extraordinaire valeur lumineuse, un jour de réflecteur oblique et blanc, à mesure que se projetait la sombre et grondante menace.

  •  

Это плотный мужчина, загорелый, опаленный, просмоленный, с серьгами в виде двух серебряных якорьков, с голосом, как у охрипшего тюленя, — такие голоса можно часто слышать в прозрачной утренней дымке провансальских портов.

 

C’est un gros homme hâlé, brûlé, goudronné, avec deux petites ancres d’argent en boucles d’oreilles, et une voix de phoque enroué comme il en râle, dans la claire vapeur matinale des ports provençaux.

  •  

Неуспех в Опере не отрезвил [Вальмажура]. Как все актёры, он приписывает неудачу проискам враждебной «шатни». Для него и его сестры слово это приобрело какой-то особый варварский оттенок, оно звучит как-то по-санскритски — шшаттия, словно название таинственного зверя, представляющего собой помесь очковой змеи и апокалиптического коня.

 

L’insuccès de l’Opéra ne l’a pas refroidi. Comme tous les acteurs en pareil cas, il l’attribue à la cabale ; et pour sa sœur et lui, ce mot prend des proportions barbares, extraordinaires, une orthographe de sanscrit, la kkabbale, un animal mystérieux qui tient du serpent à sonnettes et du cheval de l’Apocalypse.

  •  

Все, добивающиеся здесь аудиенции, — старые священники с благостными лицами, в парадных накидках, подтянутые, важные преподаватели, хлыщеватые, подстриженные на русский манер художники, грузные скульпторы с пальцами, похожими на лопаточку для глины, — все здесь держатся победоносно. Все они личные друзья министра, все убеждены, что их дело в шляпе, и все, входя в приёмную, говорят служителю:
— Он меня ждёт.
Знай Руместан о том, что они пришли, то, конечно… Это обстоятельство придаёт приёмной министерства народного просвещения особый вид — здесь не увидишь, как в приёмных других министров, бледных от волнения лиц, дрожащих от страха рук и колен.

 

Tous ces gens qui attendent une audience, vieux prêtres aux façons béates, en mantelet de visite, professeurs méthodiques et autoritaires, peintres gommeux, coiffés à la russe, épais sculpteurs aux doigts en spatule, ont ce même maintien triomphant. Amis particuliers du ministre, sûrs de leur affaire, tous en arrivant ont dit à l’huissier :
— Il m’attend.
Tous ont la conviction que si Roumestan les savait là ! C’est ce qui donne à cette antichambre de l’instruction publique une physionomie très spéciale, sans rien de ces pâleurs de fièvres, de ces tremblantes anxiétés qu’on trouve dans les salles d’attente ministérielles.

  •  

Впечатление рынка ещё усиливалось от космополитичности всей этой публики, от её разноязычного говора, оттого, что это были словно постояльцы гостиницы, только накануне прибывшие и явившиеся сюда в измятом дорожном платье: тут были шотландские колпаки, полосатые костюмы, ещё пропитанные туманами Ла-Манша, московские меха, старавшиеся поскорее оттаять, длинные чёрные бороды, надменные маски с берегов Шпрее, за которыми скрывалась похотливая гримаса фавна или неистовая жадность татарина, были и оттоманские фески над сюртуками без воротников, были негры во фраках, лоснившиеся, как ворс их цилиндров, маленькие японцы с морщинистыми лицами, безукоризненно одетые под европейцев, похожие на модные картинки, попавшие в огонь.

 

Et ce qui donnait le mieux l’impression d’un marché, c’était ce public cosmopolite et baragouinant, public d’hôtel, débarqué de la veille, venu là dans un négligé de voyage, les bonnets écossais, les jaquettes rayées, les twines encore imprégnés des brumes de la Manche, et les fourrures moscovites pressées de se dégeler, et les longues barbes noires, les airs rogues des bords de la Sprée masquant des rictus de faunes et des fringales de Tartares, et des fez ottomans sur des redingotes sans collet, des nègres en tenue, luisants comme la soie de leurs chapeaux, des petits Japonais à l’Européenne, ratatinés et corrects, en gravures de tailleurs tombées dans le feu.

  •  

… в новом доме, который задешево сдавали всем, кто готов был сушить своими боками ещё сырую штукатурку стен, всякому сомнительному люду: проституткам, артистической богеме, маклерам, семьям авантюристов, какие часто встречаются в морских портах, где они бездельничают на балконах гостиниц от прихода до отплытия кораблей, глядя в морскую даль, от которой всегда чего-нибудь да ждут. Здесь, в этом доме, жильцы поджидали удачи

 

… maison neuve qu’occupait à des prix d’essuyeurs de plâtre une tourbe interlope de filles, de bohèmes, d’agents d’affaires, de ces familles d’aventuriers comme on en voit dans les ports de mer, traînant leur désœuvrement sur des balcons d’hôtel entre l’arrivée et le départ, guettant le flot dont ils attendent toujours quelque chose. Ici c’est la fortune qu’on épie.

  •  

… как бывает в домах, на скорую руку построенных из всякой дряни, где все этажи скопированы друг с друга, у них была гостиная в виде вафли со сбитыми сливками или пирожного с заварным кремом,

 

… car ainsi qu’il arrive dans ces habitations de pacotille faites à la mécanique, dont tous les étages se reproduisent exactement, ils avaient un salon, gaufré, crémeux, pareil à une pâtisserie d’œufs battus…

  •  

За пожелтевшей визитной карточкой, прикреплённой к двери, <…> скрывался один из тех подозрительных маклеров, все деловое оборудование которых состоит из огромного кожаного портфеля, где папки, с сомнительного свойства делами, писчая бумага для доносов и шантажистских писем соседствуют с корками от пирогов, фальшивой бородой, а порой и с молотком, которым можно хватить по голове молочницу, как это выяснилось на недавнем процессе.

 

Derrière cette carte jaunie, piquée sur la porte, <…> il y avait un de ces terribles agents d’affaires dont tout le matériel d’installation consiste en une énorme serviette en cuir, contenant des dossiers d’histoires véreuses, du papier blanc pour les dénonciations et les lettres de chantage, des croûtes de pâté, une fausse barbe et même quelquefois un marteau pour assommer les laitières, comme on l’a vu dans un procès récent.

  •  

У Мефров народ чувствовал себя совершенно свободно, почти как на Бокерской ярмарке. Да лавка их и впрямь напоминала своим живописным беспорядком импровизированную ярмарочную выставку южных продуктов. Здесь громоздились доверху наполненные, сползавшие набок мешки с золотистой мучкой, турецким горохом, крупным и твёрдым, как охотничья дробь, сладкими каштанами, пыльными, морщинистыми, словно личики старушек, собирающих в лесу хворост, глиняные сосуды с маслинами, зелёными, чёрными, консервированными, сушеными, бидоны с золотистым растительным маслом, у которого фруктовый привкус, бочонки с апсскнм вареньем из дынной и апельсинной корки, из инжира, из айвы, с залитыми патокой отбросами фруктового рынка. Повыше, среди солений и консервов в бесчисленных стеклянных и жестяных баночках, можно было найти лакомства, являющиеся специальностью каждого города, — засахаренные орехи и сухие пирожные Нима, нуга Монтелимара, сушеные молоки и сухарики Экса — все в позолоченной упаковке с этикетками и с факсимильными подписями фабрикантов.
Затем первины, груды фруктов, словно только что собранных в южном, не знающем тени саду, где каждый плод, ещё окружённый мелкими зелёными листиками, кажется самоцветным камнем, плотная ююба цвета только что отлакированного красного дерева рядом с бледно-жёлтыми ягодами итальянского боярышника, инжир разных сортов, сладкие лимоны, зелёный и красный перец, пузатые дыни, крупный лук в цветастом оперенье, мускатный виноград с продолговатыми прозрачными ягодами, с мякотью, переливающейся, словно вино в прозрачном мехе, связки полосатых, чёрных с жёлтым, бананов, груды апельсинов, красных гранатов с золотисто-коричневыми пятнами, похожих на ядра из красной меди, с торчащим из них, зажатым в плотном венчике фитилем. Наконец, всюду — на стенах, на потолке, по обе стороны двери, среди хаоса сухих пальмовых ветвей — ожерелья чеснока и лука, сладких рожков, связки печеночных колбас, гроздья кукурузы, словом, целый водопад ярких теплых красок, всё лето, всё солнце Юга в коробках, мешках, глиняных сосудах, улыбающееся сквозь запотевшие стекла витрин тем, кто идёт мимо по тротуару.

 

Chez les Mèfre, on se sentait à l’aise, un peu comme en foire de Beaucaire ; et de fait, la boutique ressemblait bien dans son pittoresque désordre à un capharnaüm improvisé et forain de produits du Midi. Ici, remplis et fléchissants, les sacs de farinette en poudre d’or, les pois chiches gros et durs comme des chevrotines, les châtaignes blanquettes, toutes ridées et poussiéreuses, ressemblant à de petites faces de vieilles bûcheronnes, les jarres d’olives vertes, noires, confites, à la picholine, les estagnons d’huile rousse à goût de fruit, les barils de confitures d’Apt faites de cosses de melons, de cédrats, de figues, de coings, tout le détritus d’un marché tombé dans la mélasse. Là-haut, sur des rayons, parmi les salaisons, les conserves aux mille flacons, aux mille boîtes de fer-blanc, les friandises spéciales à chaque ville, les coques et les barquettes de Nîmes, le nougat de Montélimar, les canissons et les biscottes d’Aix, enveloppes dorées, étiquetées, paraphées.
Puis les primeurs, un déballage de verger méridional sans ombre, où les fruits dans des verdures grêles ont des facticités de pierreries, les fermes jujubes d’un beau vernis d’acajou neuf à côté des pâles azeroles, des figues de toutes variétés, des limons doux, des poivrons verts ou écarlates, des melons ballonnés, des gros oignons à pulpes de fleurs, les raisins muscats aux grains allongés et transparents où tremble la chair comme le vin dans une outre, les régimes de bananes zébrées de noir et de jaune, des écroulements d’oranges, de grenades aux tons mordorés, boulets de cuivre rouge à la mèche d’étoupe serrée dans une petite couronne en cimier. Enfin, partout aux murs, aux plafonds, des deux côtés de la porte, dans un enchevêtrement de palmes brûlées, des chapelets d’aulx et d’oignons, les caroubes sèches, les andouilles ficelées, des grappes de maïs, un ruissellement de couleurs chaudes, tout l’été, tout le soleil méridional, en boîtes, en sacs, en jarres, rayonnant jusque sur le trottoir à travers la buée des vitres.

  •  

Дома он ворчал на сына и на дочь, если ему надо было хоть что — нибудь сделать; пришив пуговицу к жилетке, он поток часами отирал со лба пот и хвастался, что «работал, как вол».

 

Lui qui, chez ses enfants, rechignait au moindre ouvrage et pour un bouton remis à son gilet s’essuyait le front pendant des heures, se vantant d’avoir fait « un travail de César »…

  •  

… сухарями, которые они макали в варенное с сахаром вино, оршадом — «давайте сладенького», ибо крепких напитков южане не любят. И в городе и в деревне опьянение алкоголем им почти незнакомо. Вся эта порода ощущает перед ним инстинктивный страх, испытывает перед ним отвращение. Ведь она от природы пьяная, пьяная без вина.
И это святая истина, что тамошний ветер и тамошнее солнце перегоняют для неё мощный естественный алкоголь, воздействие которого ощущают в той или иной степени все, рождённые на Юге. Для одних это всего-навсего лишний глоток, который развязывает языки, придаёт подвижность рукам и ногам, заставляет все видеть в радужном свете и всюду находить сочувствие, зажигает в глазах огонь, расширяет улицы, устраняет препятствия, удваивает смелость и ещё больше тормозит робких. Натуры более страстные <…> сразу впадают в неистовство, начинают захлебываться и трястись всем телом. Нужно видеть, что творится в нашем Провансе на храмовых праздниках, когда крестьяне вскакивают на столы, топочут по ним грубыми жёлтыми ботинками, вопят, зовут: «Человек, сельтерской!» — и вот вся деревня лежит пьяная от нескольких бутылок лимонада. А прострация, в какую впадают тотчас после опьянения, полное бессилие после прилива ярости или восторга, наступающее так же внезапно, как переход от солнечной к пасмурной погоде в марте месяце, — кто из южан с втим не внаком?

 

… des biscottes dans du vin cuit, du sirop d’orgeat, « quelque chose de doux, allons ! » car pour le fort, les méridionaux ne l’aiment guère. Chez le peuple comme dans les campagnes, l’ivresse d’alcool est presque inconnue. La race instinctivement en a la peur et l’horreur. Elle se sent ivre de naissance, ivre sans boire.
Et c’est bien vrai que le vent et le soleil lui distillent un terrible alcool de nature, dont tous ceux qui sont nés là-bas subissent plus ou moins les effets. Les uns ont seulement ce petit coup de trop, qui délie la langue et les gestes, fait voir la vie en bleu et des sympathies partout, allume les yeux, élargit les rues, aplanit les obstacles, double l’audace et cale les timides ; d’autres, plus frappes <…> arrivent tout de suite au délire bégayant, trépidant et aveugle. Il faut avoir vu nos fêtes votives de Provence, ces paysans debout sur les tables, hurlant, tapant de leurs gros souliers jaunes, appelant « Garçon, dé gazeuse! » tout un village ivre à rouler pour quelques bouteilles de limonade. Et ces subites prostrations des intoxiqués, ces effondrements de tout l’être succédant aux colères, aux enthousiasmes avec la brusquerie d’un coup de soleil ou d’ombre sur un ciel de mars, quel est le méridional qui ne les a ressentis ?

  •  

Впрочем, она изжила первоначальные иллюзии; она знала, что для того, чтобы чувствовать себя счастливой, нужно уметь довольствоваться приблизительным соответствием желаемого возможному, уметь из полусчастья, которым наделяет нас жизнь, лепить счастье полноценное…

 

D’ailleurs, elle n’en était plus aux illusions des premiers jours ; elle savait que pour vivre heureux il faut se contenter de l’à peu près de toutes choses, se tailler des bonheurs pleins dans les demi-bonheurs que l’existence nous donne…

  •  

Заседание было жаркое. И все по поводу распроклятого бюджета: левые пять часов подряд вцеплялись мертвой хваткой в несчастного генерала д'Эспальона, который умел связать концы с концами, только если произносил что-нибудь вроде «чёрт вас всех подери».

 

La séance avait été chaude. Toujours cet affreux budget, la gauche pendue pendant cinq heures aux basques de ce pauvre général d’Espaillon qui ne savait pas coudre deux idées de suite, quand il ne disait pas s… n… d… D…

  •  

На лице его, как обычно в дни бурных заседаний, лежал отпечаток усталости, все черты расплылись, в уголках глав и губ легли морщинки, выдавая натуру мягкую и в то же время вспыльчивую, подверженную всем страстям и лишённую всего, что помогает совладать с ними. Лица уроженцев Юга похожи на южные пейзажи: и те и другие хороши, только когда залиты солнцем.

 

Il avait ses traits fatigués des jours de grande séance, cette détente lasse du visage, trahissant au coin des yeux et de la bouche une nature à la fois molle et violente, toutes les passions et rien pour leur résister. Les figures du Midi sont comme ses paysages, il ne faut les regarder qu’au soleil.

  •  

Во главе [директоров] выступал Кадайяк, словно три его банкротства обеспечивали ему старшинство;..

 

Cadaillac venait en tête, à l’ancienneté de ses trois faillites ;..

  •  

Никто не знал, как выглядело жильё Бомпара, хотя он много рассказывал о нём, равно как и о своём саде, о своей изысканной обстановке, для пополнения которой он ходил на все аукционы в Отель Друо. «Приходите ко мне как-нибудь утром скушать котлетку!..» В таких выражениях он приглашал к себе и не скупился на приглашения, но тот, кто принимал их всерьёз, не заставал хозяина дома, наталкиваясь на данное привратнику распоряжение никого не впускать, на звонки, набитые обрывками бумаги или с оборванным шнуром. Целый год Лаппара и Рошмор тщетно пытались проникнуть к Бомпару, расстроить хитрости провансальца, тщательно охранявшего тайны своего жилья, — он как-то даже разобрал кирпичи в стене у своей двери, чтобы гостям можно было сказать из-за баррикады:
— Что поделаешь, друзья мои!.. Произошла утечка газа… Сегодня ночью был взрыв.

 

Personne ne connaissait l’intérieur de Bompard, dont il parlait pourtant beaucoup ainsi que de son jardin, de son mobilier artistique pour lequel il courait toutes les ventes de l’hôtel Drouot. « Venez donc un de ces matins manger une côtelette !… » C’était sa formule d’invitation, il la prodiguait, mais quiconque la prenait au sérieux ne trouvait jamais personne, se heurtait à des consignes de portier, des sonnettes bourrées de papier ou privées de leur cordon. Pendant toute une année, Lappara et Rochemaure s’acharnèrent inutilement à pénétrer chez Bompard, à dérouter les prodigieuses inventions du Provençal défendant le mystère de son logis, jusqu’à desceller un jour les briques de l’entrée, pour pouvoir dire aux invités, en travers de la barricade :
« Désolé, mes bons… Une fuite de gaz… Tout a sauté cette nuit. »

  •  

Северяне, дорогой мой… Это не то что мы — разъяримся, раскипятимся, весь наш гнев выльется в жесты, в угрозы, а потом — пшик, кончено… А у них всё остаётся внутри — это, знаешь, ужасно.

 

Race du Nord, mon cher… Ce n’est pas comme nous autres dont les plus grandes colères s’évaporent en gestes, en menaces, et plus rien, la main tournée… Eux gardent tout, c’est terrible.

  — Руместан — Бомпару
  •  

— А мой маленький музей?
Так он именовал несколько сломанных предметов, снабжённых этикетками и разложенных на доске: кирпич, трубку-носогрейку из твёрдого дерева, заржавленный клинок, страусовое яйцо. Кирпич был вывезен из Альгамбры, ножом орудовал, осуществляя вендетты, знаменитый корсиканский бандит, на носогрейке была надпись: «Трубка марокканского каторжника», — наконец, затвердевшее яйцо представляло собой осколок разбитой мечты, все, что осталось, помимо деревянных планок и кусков чугуна, сваленных в углу комнаты, от Инкубатора системы Бомпара, от искусственного разведения страусов.

 

— Et mon petit musée ?
Il appelait ainsi quelques débris étiquetés sur une planche : une brique, un brûle-gueule en bois dur, une lame rouillée, un œuf d’autruche. Mais la brique venait de l’Alhambra, le couteau avait servi les vendettas d’un fameux bandit corse, le brûle-gueule portait en inscription : pipe de forçat marocain ; enfin, l’œuf durci représentait l’avortement d’un beau rêve, tout ce qui restait — avec quelques lattes et morceaux de fonte entassés dans un coin — de la Couveuse-Bompard et de l’élevage artificiel.

  •  

В этом-то и состоит жестокость поэтов: они баюкают, утешают, а потом вдруг от одного какого-нибудь слова вновь открывается почти залеченная рана.

 

C’est la cruauté des poètes ; ils vous bercent, vous apaisent, puis d’un mot avivent la plaie qu’ils étaient en train de guérir.

  •  

… неужели же девиз всех несчастных существ, составляющих супружеские пары, гласит: «Обмани меня, не то я тебя обману»?..

 

… comme si la devise de ces pauvres êtres accouplés étant « trompe-moi ou je te trompe »…

  •  

— Никакого скандала не будет, господа!
Тон, каким это было сказано, разочаровал на трибунах, заполненных разодетыми дамами, всех любопытных красоток, охотниц до сильных ощущений, явившихся сюда поглядеть, как разорвут укротителя.

 

— Il n’y aura pas de scandale, messieurs !…
Et le ton dont il dit cela désappointa vivement, dans les tribunes bondées de toilettes, toutes les jolies curieuses, avides d’émotions fortes, venues là pour voir dévorer le dompteur.

  •  

… столице, куда провинция извергает всех своих честолюбцев, ненасытных охотников за счастьем, всю свою накипь, а потом обвиняет большой город в извращённости, в испорченности.

 

… la grande ville où la province déverse toutes ses ambitions, ses convoitises, son trop-plein bouillonnant et malpropre, et qu elle accuse ensuite de perversité et d’infection.

  •  

Руместан наслаждался всем этим весельем, наслаждался видом загорелых горбоносых лиц с выражением то страстным, то ироническим, видом долговязых хлыщеватых парней, юных като с золотистым, как на продолговатых ягодах муската, румянцем, которые, состарившись, превратятся в чёрных, иссушенных солнцем бабок, словно отряхивающих могильную пыль при каждом взмахе своих морщинистых рук. И — ух ты! И — чего там! И — пошёл, пошел! Он вновь обретал свой народ, своих подвижных, нервных провансальцев — племя коричневых сверчков, вечно торчащих на порогах своих домов и всегда что-нибудь напевающих!

 

Roumestan se délectait à toute cette belle humeur, à la vue de ces faces brunes, busquées, allumées de passion et d’ironie, de ces grands garçons aux airs farauds, de ces chato ambrées comme les grains allongés du muscat et qui deviendraient en vieillissant ces mères-grands, noires et desséchées par le soleil, secouant de la poussière de tombe à chacun de leurs gestes ratatinés. Et zou ! Et allons ! Et tous les en avant du monde ! Il retrouvait là son peuple, sa Provence mobile et nerveuse, race de grillons bruns, toujours sur la porte et toujours chantant !

  •  

… здания Апса теснились под древней башней Антонинов, словно стадо быков на полях Камарги, сгрудившееся вокруг самого старого бугая, чтобы легче было противостоять порывам ветра.

 

… d’Aps <…> groupait ses monuments au pied de l’antique tour des Antonins, comme un troupeau de bœufs se serre en pleine Camargue autour du plus vieux taureau, pour faire tête au vent.

  •  

… молиться тому, кто счёл за благо спрятаться от нас, укрыться от наших страданий и наших жалоб, кому одни доверчиво поклоняются, распростершись на земле, кого другие только ищут, исступлённо раскинув руки, кому, наконец, третьи мятежно грозят сжатыми кулаками, отрицая его бытие для того, чтобы простить ему жестокость к людям. Ведь даже это кощунство, это отрицание — тоже своего рода молитва…

 

… pria celui qui s’est plu à se cacher, à s’abriter de nos douleurs et de nos plaintes, celui que les uns adorent de confiance, le front contre terre, que d’autres cherchent éperdus, les bras épars, que d’autres enfin menacent de leur poing en révolte, qu’ils nient pour lui pardonner ses cruautés. Et ce blasphème, cette négation, c’est encore de la prière…

  •  

… разными акцентами — провансальским, утонченным и жеманным, который словно требует быстрых движений головой и плечами, оживленной мимики лица, лангедокским, более твёрдым, жестким, с почти испанской артикуляцией гласных.

 

… divers accents, l’accent provençal, raffiné, maniéré, qui veut des tours de tête et d’épaule, une mimique hardie ; celui du Languedoc plus dur, plus lourd, d’articulation presque espagnole.

  •  

… на крестинах в церкви, которую освещали четыре свечи и где хор и орган заменял отчаянный крик младенца, ибо латинские фразы, произносившиеся во время таинства, и святая вода, которой полили его темечко, как у ощипанного птенца, произвели на малыша крайне неприятное впечатление.

 

… de ce baptême entre quatre cierges, sans autre musique que les vagissements du petit à qui le latin du sacrement et l’eau lustrale sur son tendre petit cervelet d’oiseau déplumé avaient causé la plus désagréable impression.

  •  

… грудастая кормилица, мощная, грузная, до того разукрашенная лентами, что казалось, ей только что выдали премию на сельскохозяйственной выставке, <…> которая смотрела на толпу широко открытыми от изумления глазами, как у молочной коровы…

 

… d’une plantureuse nourrice, large, lourde, enrubannée comme un prix des comices agricoles, <…> dont les yeux de vache laitière s’ouvraient éperdument…

  •  

Женщины прижимались горячим бронзовым лбом к окну кареты и, разглядев только чепчик малыша, восклицали:
— Ах ты господи, какой красавец!..
— Вылитый отец, а?
— Такой же бурбонский нос и та же обходительность…
— Ну покажись, ну покажись! Ведь ты уже настоящий мужчина.
— Хорошенький, словно яичко!..
— Малюсенький — в стакане с водой проглотишь!..
— Сокровище ты моё!.. <…>
— Цыплёночек!..
— Жемчужинка!..
И они обволакивали его, облизывали чёрным пламенем своих глаз. А младенец нисколечко их не боялся. <…> Он был совершенно спокоен, ему, видимо, нравились лица, заглядывавшие в карету, и все усиливавшиеся крики, к которым вскоре примешались блеянье, мычанье, визг животных, охваченных нервным возбуждением и потребностью подражать людям: они вытягивали шеи, открывали рты, разевали пасти во славу Руместана и его отпрыска. Даже в тот момент, когда сидевшие в карете взрослые затыкали себе уши, чтобы не лопнули барабанные перепонки, крошечный человечек проявлял полнейшую невозмутимость, и его хладнокровие развеселило даже старого юриста.
— Он просто рождён для форума!.. — заметил г-н Ле Кенуа.

 

Les femmes avançaient leurs têtes ardentes, bronzées, jusque dans la voiture, et rien que pour avoir vu le béguin du petit s’exclamaient :
Diou ! lou bèu drôle !… Dieu ! le bel enfant !
— Il semble son père, qué !…
— Déjà son nez Bourbon et ses bonnes manières…
— Fais-la voir, ma mie, fais-la voir ta belle face d’homme.
— Il est joli comme un œuf…
— On le boirait dans un verre d’eau…
— Té ! mon trésor… <…>
— Mon pintadon…
— Ma perle fine…
Et elles l’enveloppaient, le léchaient de la flamme brune de leurs yeux. Lui, l’enfant d’un mois, n’était pas effrayé du tout. <…> et restait calme, visiblement heureux de ces apparitions de têtes aux portières, de ces clameurs grandissantes où se mêlaient bientôt les bêlements, mugissements, piaillements des bêtes prises d’une nerveuse imitation, formidable tutti de cous tendus, de bouches ouvertes, de gueules bées à la gloire de Roumestan et de sa progéniture. Alors même, et tandis que tous dans la voiture tenaient à deux mains leurs oreilles fracassées, le petit homme demeurait impassible, et son sang-froid déridait jusqu’au vieux président qui disait : « Si celui-là n’est pas né pour le forum !… »

  •  

Отдалённый шум, который, приближаясь, превращался в рокот <…>. Песни, стрельба, крики, колокольный звон. <…> Да, этот шум, как во время мятежа, этот вой людоедов вокруг столба пыток — это и были крестины.

 

Une rumeur lointaine qui se rapprochait en grondant <…>. Des chants, des détonations, des clameurs, des cloches en branle. <…> C’était le baptême, ce tumulte d’émeute, ces hurlements de cannibales autour du poteau de guerre.

  •  

… Юг, пылкий, подвижный, изменчивый, как море, в котором каждая волна отражает его облик.

 

… Midi effervescent, mobile, tumultueux comme une mer aux flots multiples dont chacun le reflétait.

  •  

местная поговорка <…> «Радость на улице — горе в доме».

 

… proverbe de chez vous <…> Joie de rue, douleur de maison.

Перевод

править

Н. Я. Рыкова (с незначительными уточнениями)

О романе

править
  •  

Любовь Ортанс к Вальмажуру. <…> Меня коробит эта фальшивая нота, без всякой логической надобности попавшая в гармоничную пьесу. <…> [Руместан-политик типичен], последние десять лет дали романисту превосходный материал. <…> По-моему, он никогда ещё не достигал такой силы иронии и такого очарования…[4]

  Эмиль Золя, «Кампания 1880—1881 г. Альфонс Доде»
  •  

В образе Нумы Доде воплотил те отрицательные черты южанина, которые потом сумел изжить в себе под благотворным влиянием жены. Некоторые психологические ситуации в отношениях Нумы и Розали напоминают ситуации, возникавшие порой между супругами Доде.[4]

  — пересказ мыслей Леона («Призраки и живые», 1914) и Люсьена Доде («Жизнеописание Альфонса Доде»)
  •  

Альфонс Доде предвидит, что станет с Францией, отданной во власть такого рода политиканов, переряженных государственными мужами, он показывает истинное их обличье, их распущенность и пустоту, их пустословие и звериный эгоизм.[4]

  — Люсьен Доде, «Жизнеописание Альфонса Доде»
  •  

Доде пытается объяснить многие черты Нумы Руместана его южным, провансальским происхождением. Но, как это не раз бывало в других произведениях Доде, художественная трактовка образа оказалась глубже первоначального авторского замысла. Нума Руместан — большое обобщение, образ-тип, в котором воплотились многие черты буржуазного политикана, стремящегося к личной популярности и карьере. Таким и вошёл Нума в сознание многих поколений читателей.

  Александр Пузиков, «Альфонс Доде», 1965
  •  

Доде хотел противопоставить свой родной Юг Северу с его уравновешенностью, здравомыслием и хладнокровием, воплощение которых представляют собой в книге отец и дочь Ле Кенуа, тогда как душевные свойства южанина воплощены в Руместане и Бомпаре. <…>
Однако образ Руместана не только своеобразный «отрицательный автопортрет» Доде и даже не только типический характер южанина, — по сути своей он гораздо шире и значительней, в нём заключена огромная сатирическая сила. Разлад между словом и делом, между провозглашаемыми высокими принципами и практической беспринципностью не объяснишь южным происхождением героя. Нума Руместан — портрет типичного политического деятеля «республики без республиканцев» 1873—1879 годов и Третьей республики, запятнавшей себя Панамской аферой, делом Дрейфуса и грязными парламентскими махинациями.[4]

  Сергей Ошеров

См. также

править

Примечания

править
  1. Он приобрёл мировую известность после включения в музыку Ж. Бизе к «Арлезианке» Доде. (прим. С. Ошерова)
  2. Эдмон и Жюль де Гонкур. Дневник, 31 января 1876.
  3. С. Ошеров. Примечания // А. Доде. Собрание сочинений в семи томах. Т. 5. — М.: Правда, 1965. — С. 596.
  4. 1 2 3 4 С. Ошеров. Примечания // А. Доде. Собрание сочинений в семи томах. Т. 6. — М.: Правда, 1965. — С. 470-472.