Петербургский сборник, изданный Н. Некрасовым (Белинский)

«Петербургский сборник, изданный Н. Некрасовым» — анонимная статья Виссариона Белинского 1846 года[1]. Окрылённый успехом первого своего альманаха — «Физиология Петербурга», Некрасов решил в начале года выпустить новый альманах — «Петербургский сборник». Роль Белинского в его подготовке была исключительно велика. Альманах имел большой успех и значительно поспособствовал распространению и утверждению программы «натуральной школы» в русской литературе[2].

ЦитатыПравить

  •  

«Бедные люди», роман г. Достоевского, в этом альманахе — первая статья и по месту и по достоинству. — начало

  •  

Много встретил себе врагов талант Пушкина, но несравненно более явилось преданных ему друзей, восторженных его почитателей. Против него были старцы летами и духом; за него — и молодые поколения, и сохранившие свежесть чувства старики. Как всякий великий талант, Гоголь скоро нашёл себе восторженных поклонников, но число их было уже далеко не так велико, как у Пушкина. Можно сказать, что как на стороне Пушкина было большинство, так на стороне Гоголя — меньшинство <…>. И это очень естественно: мир поэзии Гоголя так оригинален и самобытен, так принадлежит исключительно его таланту, что даже и между людьми, не омрачёнными пристрастием и не лишёнными эстетического смысла, нашлись такие, которые не знали, как им о нём думать. В недоумении им казалось, что это или уж слишком хорошо, или уж слишком дурно, — и они помирились на половине с творениями самого национального и, может быть, самого великого из русских поэтов, т. е. решили, что у него есть талант, даже большой только идущий по ложной дороге. Естественность поэзии Гоголя, её страшная верность действительности, изумила их уже не как смелость, но как дерзость. Если и теперь ещё не совсем исчезла из русской литературы та чопорность, <…> в которой так верно отразились нравы полубоярской и полумещанской части нашего общества; если и теперь ещё существуют литераторы[2], которые естественность считают великим недостатком в поэзии, а неестественность великим её достоинством, и новую школу поэзии думают унизить эпитетом «натуральной», — то понятно, как должно было большинство публики встретить основателя новой школы. И потому естественно, что ещё и теперь в нём упорствуют признавать великий талант часто те самые люди, которые с жадностию читают и перечитывают каждое его новое произведение; а кто теперь не читает с жадностию его новых и не перечитывает с наслаждением его старых произведений? Нет нужды говорить, что беспощадная истина его созданий — одна из причин этого нерасположения большинства публики признать на словах великим поэтом того, кого оно же, это же большинство, признало великим поэтом на деле, читая и раскупая его творения, и даже самыми своими нападками на них давая им больше, нежели только литературное значение. <…> первая и главная причина этого непризнания заключается в беспримерной в нашей литературе оригинальности и самобытности произведений Гоголя. <…> с этой стороны ни один русский поэт не может идти в сравнение с Гоголем. <…> Оригинальность и самобытность Пушкина, в отношении к предшествовавшим ему поэтам, <…> состояла преимущественно в том, что их произведения были только стремлением к поэзии, а его — самою поэзиею <…>. Но тем не менее <…> они имели на него большее или меньшее влияние, и их поэзия больше или меньше была предвестницею его поэзии, особенно первых его опытов. Ещё прямее и непосредственнее было влияние на Пушкина современных ему европейских поэтов. <…> У Гоголя не было предшественников в русской литературе[3][2], не было (и не могло быть) образцов в иностранных литературах. О роде его поэзии, до появления её, не было и намёков. <…> Конечно, нельзя отрицать влияния на Гоголя со стороны, например, Пушкина, но это влияние было не прямое: оно отразилось на творчестве Гоголя, а не на особенности, не на физиономии, так сказать, творчества Гоголя. Это было влияние более времени, которое Пушкин подвинул вперёд, нежели самого Пушкина. Разумеется, если б Гоголь явился прежде Пушкина, он не мог бы достигнуть той высоты, на которой он стоит теперь. <…> Сверх того, поэзия, избирающая своим предметом только положительно-прекрасные явления жизни и редко испытываемые человеком высокие ощущения, — такая поэзия, если не всем понятна в сущности, то всем доступна по наружности. По крайней мере, она до того нравится толпе, что даже и ложные таланты, если они не лишены блеска и смелости, увлекают её: <…> это доказывает чрезвычайный, хотя и мгновенный успех Марлинского <…>. Скажем более: толпа, представительница прозаической, будничной и черновой стороны жизни, терпеть не может, чтоб поэзия занималась ею, хотя и не смирение, а опасливость неуверенного в себе самолюбия причиною этого; напротив, она любит, чтоб поэзия ей представляла всё героев да твердила ей всё о высоком и прекрасном. За голосом немногих, которым дано действительно понимать высокое жизни, толпа готова провозгласить великим гением даже Байрона, в котором она, толпа, неспособна понять ни полмысли, ни полстиха; но искренно пленяет и увлекает её только театральное и мелодраматическое пародирование высокой стороны жизни (как в повестях Марлинского), или истинное и действительно прекрасное, но вместе с тем и не слишком великое, несколько незрелое и детское, потому что сама толпа есть не что иное, как вечный недоросль, что-то похожее на дряхлого ребёнка или на младеичествующего старика. Лучшим доказательством справедливости наших слов может служить Пушкин. <…> Вот как судила толпа и о поэте, избравшем предметом песен своих высокую сторону жизни: она восхищалась его ученическими опытами и отступилась от него тотчас, как стал он мастером, и каким ещё мастером — великим!..
Как же должна была судить толпа о поэте, дерзнувшем пойти по дороге, до него никому неведомой, решившемся, оставив в покое героев (которые, по правде сказать, на земле являются гораздо реже, нежели в фантазии поэтов), обратиться к толпе и к будничной жизни?.. Сначала, как и следует, она подумала, что этот поэт не знает ничего лучше её, толпы, и не способен вознестись мыслию за границу вседневной прозаической жизни. И такое заключение было очень естественно с её стороны: она не встречала в сочинениях этого поэта ни моральных сентенций, пи комических выходок. Напротив, она видела, что он рисует ей своих странных героев и их бедную, жалкую жизнь очень серьёзно, говорит о них почти с такою же важностью, как в действительности говорят они о самих себе и своих делишках. Кончено: это писатель, положим, не без дарования, но мелкий, без фантазии, без души, без сердца, без способности понимать высокое и прекрасное, любящий изображать только грязную, неумытую природу! Но — странное дело! — толпа сама не могла не заметить, что она с жадностью его читает, что он чем-то сильно задевает и сердит её; потом с изумлением узнаёт она, что высший свет, верховный представитель хорошего тона и приличия, оставляя без внимания бонтонные, опрятные произведения дюжинных сочинителей, без перчаток и с удовольствием читает сочинения этого писателя, исполненные дурного тона, оскорбляющих приличие выражений и картин и, кажется, назначенных для потехи самых необразованных читателей… В то же время нашлись люди, которые, по поводу сочинений этого писателя, заговорили о юморе, как могущественном элементе творчества, посредством которого поэт служит всему высокому и прекрасному, даже не упоминая о. них, но только верно воспроизводя явления жизни, по их сущности противоположные высокому и прекрасному, — другими словами: путём отрицания достигая той же самой цели, только иногда ещё вернее, которой достигает и поэт, избравший предметом своих творений исключительно идеальную сторону жизни[4][2]. Всё это не могло не иметь влияния на мнение толпы, а между тем с течением времени она всё более и более привыкала к его сочинениям, и всё, что казалось ей в них странным и резким, со дня на день становилось в её глазах очень естественным, — чему способствовала много и основанная им литературная школа. <…>
Вообще литература наша, в лице Пушкина и Гоголя, перешла через самый трудный и самый блестящий процесс своего развития: благодаря им, она, если ещё не достигла своей возмужалости, то уже вышла из состояния детства и той юности, которая близка к детству. Это обстоятельство совершенно изменило судьбу явления новых талантов в нашей литературе. Теперь каждый новый талант тотчас же оценяется по его достоинству. <…> С другой стороны, как ни хлопочет теперь посредственность выдать себя за гениальность, — ей это никак не удаётся.

  •  

Литература наша пережила свою эпоху энтузиастических увлечений, восторженных похвал и безотчётных восклицаний. Теперь от критика требуют, чтобы он спокойно и трезво сказал, как понимает он поэтическое произведение; а до восторгов, в которые привело оно его, до счастия, какое доставило оно ему, никому нет нужды: это его домашнее дело.

  •  

Слухи о «Бедных людях» и новом, необыкновенном таланте, готовом появиться на арене русской литературы, задолго предупредили появление самой повести. Подобного обстоятельства никак нельзя назвать выгодным для автора. Для людей с положительным, развитым эстетическим вкусом, всё равно быть или не быть предубеждёнными в пользу или не в пользу автора: прочитав повесть, они увидят, что это такое; но истинных знатоков искусства немного на белом свете, а не знаток от всего заранее расхваленного ожидает какого-то чуда совершенства, т. е. фразистой мелодрамы во вкусе Марлинского, — и увидя, что это совсем не то, что всё так просто, естественно, истинно и верно, он разочаровывается и в досаде уже не видит в произведении и того, что более или менее ему доступно и что, наверное, понравилось бы ему, если б он не был заранее настроен искать тут каких-то волшебных фокус покусов. Несмотря на то, успех «Бедных людей» был полный. Если б эту повесть приняли все с безусловными похвалами, с безусловным восторгом, — это служило бы неопровержимым доказательством, что в ней точно есть талант, но нет ничего необыкновенного. Такой дебют был бы жалок. Но вышло гораздо лучше: за исключением людей, решительно лишённых способности понимать поэзию, и за исключением, может быть, двух-трёх испугавшихся за себя писак, все согласились бы, что в этой повести заметен не совсем обыкновенный талант. <…> Впрочем, не должно забывать, что роман г. Достоевского прочтен всеми только в Петербурге и что только Петербург обнаружил своё мнение о таланте нового поэта. <…> нигде в России так много не читают, как в Петербурге, следовательно, нигде в России нет такой многочисленной читающей публики, сосредоточенной на таком малом пространстве, как в Петербурге, — и при всём том, нас <…> почему-то всегда интересует более мнение Москвы и провинции о книге, нежели Петербурга. <…> нам кажется, что жители Петербурга — уж чересчур занятые, чересчур деловые люди и потому едва ли могут блистать особенно развитым эстетическим вкусом. Им надо что-нибудь, во-первых, не слишком большое, а во-вторых, и это главное — что-нибудь полегче, что-нибудь не слишком требующее углубления мыслию, не слишком вызывающее на размышление, <…> как фельетонная статья в «Северной пчеле», как нравоописательная статейка г. Булгарина. И это понятно: в Петербурге все бедны временем: кто служит, кто спекулирует, кто играет в преферанс, а часто случается и так, что одно и то же лицо несёт на себе эти три тягости разом. <…> В Москве число читателей несравненно меньше, но в массе московских читателей есть довольно людей, для которых сколько-нибудь замечательная книга есть факт, есть «нечто», которые читают её сами, читают другим или настоятельно рекомендуют другим читать её, думают о ней, толкуют, спорят.

  •  

С первого взгляда видно, что талант г. Достоевского не сатирический, не описательный, но в высокой степени творческий и что преобладающий характер его таланта — юмор. Он не поражает тем знанием жизни и сердца человеческого, которое даётся опытом и наблюдением: нет, он знает их и притом глубоко знает, но a priori, следовательно, чисто поэтически, творчески. Его знание есть талант, вдохновение. Мы не хотим его сравнивать ни с кем, потому что такие сравнения вообще отзываются детством и ни к чему не ведут, ничего не объясняют. Скажем только, что это талант необыкновенный и самобытный, который сразу, ещё первым произведением своим, резко отделился от всей толпы наших писателей, более или менее обязанных Гоголю направлением и характером, а потому и успехом своего таланта. Что же касается до его отношений к Гоголю, то если его, как писателя с сильным и самостоятельным талантом, нельзя назвать подражателем Гоголя, то и нельзя не сказать, что он ещё более обязан Гоголю, нежели сколько Лермонтов обязан был Пушкину. Во многих частностях обоих романов г. Достоевского («Бедных людей» и «Двойника») видно сильное влияние Гоголя, даже в обороте фразы; но со всем тем, в таланте г. Достоевского так много самостоятельности, что это теперь очевидное влияние на него Гоголя, вероятно, не будет продолжительно и скоро исчезнет с другими, собственно ему принадлежащими недостатками, хотя тем не менее Гоголь навсегда останется, так сказать, его отцом по творчеству. <…> тут нет никакого даже намёка на подражательность: сын, живя своею собственною жизнию и мыслию, тем не менее всё-таки обязан своим существованием отцу. Как бы ни великолепно и ни роскошно развился впоследствии талант г. Достоевского, Гоголь навсегда останется Коломбом той неизмерной и неистощимой области творчества, в которой должен подвизаться г. Достоевский. Пока ещё трудно определить решительно, в чём заключается особенность, так сказать, индивидуальность и личность таланта г. Достоевского, но что он имеет всё это, в том нет никакого сомнения. Судя по «Бедным людям», мы заключили было, что глубоко человечественный и патетический элемент, в слиянии с юмористическим, составляет особенную черту в характере его таланта; но, прочтя «Двойника», мы увидели, что подобное заключение было бы слишком поспешно. Правда, только нравственно слепые и глухие не могут не видеть и не слышать в «Двойнике» глубоко патетического, глубоко трагического колорита и тона; но, во-первых, этот колорит и тон в «Двойнике» спрятались, так сказать, за юмор, замаскировались им, как в «Записках сумасшедшего» Гоголя… <…>
Мы сказали, что в обоих романах г. Достоевского заметно сильное влияние Гоголя, и это должно относиться только к частностям, к оборотам фразы, но отнюдь не к концепции целого произведения и характеров действующих лиц. В последних двух отношениях талант г. Достоевского блестит яркою самостоятельностью. Если можно подумать, что Макару Алексеевичу Девушкину, старику Покровскому и г-ну Голядкину-старшему г. Достоевского несколько сродни Попрыщин и Акакий Акакиевич Башмачкин Гоголя, то в то же время нельзя не видеть, что между лицами романов г. Достоевского и повестей Гоголя существует такая же разница, как и между Попрыщиным и Башмачкиным, хотя оба эти лица созданы одним и тем же автором. Мы даже думаем, что Гоголь только первый навёл всех (и в этом его заслуга, которой подобной уже никому более не оказать) на эти забитые существования в нашей действительности, но что г. Достоевский сам собою взял их в той же самой действительности.
Нельзя не согласиться, что для первого дебюта «Бедные люди» и <…> «Двойник» — произведения необыкновенного размера и что так ещё никто не начинал из русских писателей. Конечно, это доказывает совсем не то, чтоб г. Достоевский по таланту был выше своих предшественников (мы далеки от подобной нелепой мысли), но только то, что он имел перед ними выгоду явиться после них; однако ж, со всем тем, подобный дебют ясно указывает на место, которое со временем займет г. Достоевский в русской литературе, и на то, что если б он и не стал рядом с своими предшественниками, как равный с равными, то долго ещё ждать нам таланта, который бы стал к ним ближе его. Посмотрите, как проста завязка в «Бедных людях»: ведь и рассказать нечего! А между тем так много приходится рассказывать, если уже решишься на это! <…> Чем ограниченнее его ум, чем теснее и грубее его понятия, тем, кажется, шире, благороднее и деликатнее его сердце; можно сказать, что у него все умственные способности из головы, перешли в сердце. Многие могут подумать, что в лице Девушкина автор хотел изобразить человека, у которого ум и способности придавлены, приплюснуты жизнью. Была бы большая ошибка думать так. Мысль автора гораздо глубже и гуманнее; он в лице Макара Алексеевича показал нам, как много прекрасного, благородного и святого лежит в самой ограниченной человеческой натуре. <…>
Обратите внимание на старика Покровского — и вы увидите ту же гуманную мысль автора. Подставной муж обольщённой, обманутой женщины, потом угнетённый муж разлихой бой-бабы, шут и пьяница — и он человек! Вы можете смеяться над его любовью к своему мнимому сыну, напоминающею робкую любовь собаки к человеку; но если, смеясь над нею, вы в то же время глубоко ею не трогаетесь, <…> — не говорите об этом никому, чтоб какой-нибудь Покровский, шут и пьяница, не покраснел за вас, как за человека…
Вообще, трагический элемент глубоко проникает собою весь этот роман. И этот элемент тем поразительнее, что он передаётся читателю не только словами, но и понятиями Макара Алексеевича. Смешить и глубоко потрясать душу читателя в одно и то же время, заставить его улыбаться сквозь слёзы, — какое уменье, какой талант! И никаких мелодраматических пружин, ничего похожего на театральные эффекты! Всё так просто и обыкновенно, как та будничная, повседневная жизнь, которая кишит вокруг каждого из нас и пошлость которой нарушается только неожиданным появлением смерти то к тому, то к другому!.. Все лица обрисованы так полно, так ярко, не исключая ни лица господина Быкова, только на минуту появляющегося в романе собственною особою, ни лица Анны Фёдоровны, ни разу не появляющейся в романе собственною особою. <…> Можно бы заметить, и не без основания, что лицо Вареньки как-то не совсем определённо и оконченно; но, видно, уж такова участь русских женщин, что русская поэзия не ладит с ними, да и только! Не знаем, кто тут виноват, русские ли женщины или русская поэзия; но знаем, что только Пушкину удалось, в лице Татьяны, схватить несколько черт русской женщины, да и то ему необходимо было сделать её светскою дамою, чтоб сообщить её характеру определённость и самобытность. Журнал: Вареньки прекрасен, но всё-таки, по мастерству изложения, его нельзя сравнить с письмами Девушкина. Заметно, что автор тут был не совсем, как говорится, у себя дома; но и тут он блистательно умел выйти из затруднительного положения. <…> Доброселова не выговаривает ни одного щекотливого для неё обстоятельства, ни бесчестных видов на неё Анны Федоровны, ни своей любви к Покровскому, ни своего потом невольного падения, но читатель сам видит всё так ясно, что ему и не нужно никаких объяснений. <…>
Такие произведения, как «Бедные люди», никому не даются с первого раза: они требуют не только чтения, но и изучения.

  •  

Я весь взволнован страшным происшествием. <…>
Такая страшная сцепа может не потрясти глубоко только душу такого человека, для которого человек, если он чиновник не выше 9-го класса, не стоит ни внимания, ни участия. <…> И сколько потрясающего душу действия заключается в выражении благодарности, смешанной с чувством сознания своего падения и с чувством того самоунижения, которое бедность и ограниченность ума часто считают за добродетель!.. <…>
Другим образом, но не менее ужасна эта картина.
Сего числа случилось у нас в квартире <…>.
Что перед этою картиною, написанною такою широкою и мощною кистию, что перед нею мелодраматические ужасы в повестях модных французских фёльетонных романистов! Какая страшная простота и истина!
<…> легче перечесть весь роман, нежели пересчитать всё, что в нём превосходного, потому что он весь, в целом, — превосходен.

  •  

Мы думаем, что теперь кстати сказать несколько слов о «Двойнике», хотя он и не относится к «Петербургскому сборнику». Как талант необыкновенный, автор нисколько не повторился во втором своём произведении, — и оно представляем у него совершенно новый мир. Герой романа — г. Голядкин — один из тех обидчивых, помешанных на амбиции людей, которые так часто встречаются в низших и средних слоях нашего общества. <…> Если внимательнее осмотреться кругом себя, сколько увидишь господ Голядкиных, и бедных и богатых, и глупых и умных! <…> Для всякого, кому доступны тайны искусства, с первого взгляда видно, что в «Двойнике» ещё больше творческого таланта и глубины мысли, нежели в «Бедных людях». А между тем почти общий голос петербургских читателей решил, что этот роман несносно растянут и оттого ужасно скучен, из чего-де и следует, что об авторе напрасно прокричали и что в его таланте нет ничего необыкновенного!.. <…> такое заключение, <…> с одной стороны, оно крайне ложно, а с другой, что в нём есть основание, как оно всегда бывает в суждении не понимающей самой себя толпы.
<…> так называемая растянутость бывает двух родов; одна происходит от бедности таланта, — вот это-то и есть растянутость; другая происходит от богатства, особливо молодого таланта, ещё несозревшего, — и её следует называть не растянутостью, а излишнею плодовитостью. Если б автор «Двойника» дал нам перо в руки с безусловным правом исключать из рукописи его «Двойника» всё, что показалось бы нам растянутым и излишним, — у нас не поднялась бы рука ни на одно отдельное место, потому что каждое отдельное место в этом романе — верх совершенства. Но дело в том, что таких превосходных мест в «Двойнике» уж чересчур много, а одно да одно, как бы ни было оно превосходно, и утомляет и наскучает. Демьянова уха была сварена на славу, и сосед Фока ел её с аппетитом и всласть; но, наконец, бежал же от неё… <…> оттого не совсем безосновательно многие упрекают в растянутости даже и «Бедных людей» <…>.
Вообще, «Двойник» носит на себе отпечаток таланта огромного и сильного, но ещё молодого и неопытного: отсюда все его недостатки, но отсюда же и все его достоинства. Те и другие гак тесно связаны между собою, что если б автор теперь вздумал совершенно переделать свой «Двойник», чтоб оставить в нём одни красоты, исключив все недостатки, — мы уверены, он испортил бы его. Автор рассказывает приключения своего героя от себя, но совершенно его языком и его понятиями: это, с одной стороны, показывает избыток юмора в его таланте, бесконечно могущественную способность объективного созерцания явлений жизни, способность, так сказать, переселяться в кожу другого, совершенно чуждого ему существа; но, с другой стороны, это же самое сделало неясными многие обстоятельства в романе, как-то: каждый читатель совершенно вправе не понять и не догадаться, что письма Вахрамеева и г. Голядкина младшего г. Голядкин старший сочиняет сам к себе, в своём расстроенном воображении, — даже, что наружное сходство с ним младшего Голядкииа совсем не так велико и поразительно, как показалось оно ему, <…> и вообще о самом помешательстве Голядкина не всякий читатель догадается скоро. <…> Существенный недостаток в этом романе только один: почти все лица в нём, как ни мастерски, впрочем, очерчены их характеры, говорят почти одинаковым языком. <…>
Мы только слегка коснулись обоих произведений <…>. Такого неисчерпаемого богатства фантазии не часто случается встречать и в талантах огромного размера, — и это богатство, видимо, мучит и тяготит автора <…>. Отсюда и их мнимая растянутость, некоторую так жалуются люди, очень любящие читать, но, впрочем, отнюдь не находящие, чтоб «Парижские тайны», «Вечный жид» или «Граф Монте-Кристо» были растянуты. <…> талант г. Достоевского принадлежит к разряду тех, которые постигаются и признаются не вдруг. Много, в продолжение его поприща, явится талантов, которых будут противопоставлять ему, но кончится тем, что о них забудут именно в то время, когда он достигнет апогеи своей славы. И теперь, когда явится его новая повесть, за неё с бессознательным любопытством и жадностью поспешат схватиться те самые люди, которые так мудро и окончательно решили по «Двойнику», что у него или вовсе нет таланта, или есть, да так себе, небольшой…

  •  

«Помещик» г. Тургенева — лёгкая, живая, блестящая импровизация, исполненная ума, иронии, остроумия и грации. Кажется, здесь талант г. Тургенева нашёл свой истинный род, и в этом роде он неподражаем. Стих лёгок, поэтичен, блещет эпиграммою. Кто-то уверял печатно[5][2], будто «Помещик»— подражание «Евгению Онегину»; уж не «Энеиде» ли Виргилия? Право, последнее предположение ничем не несправедливее первого. Первое произведение такого рода в русской литературе принадлежит Дмитриеву, автору «Модной жены». <…> Для нашего же времени Пушкин дал образцы таких произведений в «Графе Нулине» и «Домике в Коломне». А об «Онегине» тут и поминать нечего, как о произведении совсем другого и притом высшего рода.

  •  

В начале прошлого года г. Майков подарил публику прекрасною поэмою «Две судьбы»; в начале нынешнего года он опять дарит её прекрасною поэмою «Машенька». <…> В художественном произведении дело не в сюжете, а в характерах, в красках и тенях рассказа. и этой стороны поэма г. Майкова отличается красотами необыкновенными. <…> но характер Маши, как героини поэмы, не совсем ровен и определителен; чего-то недостаёт ему. Лучшая сторона новой поэмы г. Майкова — то, что на вульгарном языке называется соединением патетического элемента с комическим, которое в сущности есть не иное что, как уменье представлять жизнь в её истине. Этой истины много в поэме. Особенно порадовала нас в ней прелесть комического разговора, который даёт надежду, что для таланта молодого поэта предстоит ещё в будущем богатое развитие в таком роде поэзии, к которому, в начале его поприща, никто не считал его способным.

  •  

Мелких стихотворений в «Петербургском сборнике» немного. Самые интересные из них принадлежат перу издателя сборника, г. Некрасова. Они проникнуты мыслию; <…> в них много умного, дельного и современного.

  •  

Шекспир не был чужд слепоты своего времени, — и, вводя ведьм в свою великую трагедию, он нисколько не думал делать из них философические олицетворения и поэтические аллегории. Это доказывается, между прочим, и важною ролью, какую играет в «Гамлете» тень отца героя этой великой трагедии. «Друг Горацио, — говорит Гамлет, — на земле есть много такого, о чём и не бредила ваша философия». Это убеждение Шекспира, <…> или, лучше сказать, невежество и варварство его века, — а обскуранты нашего времени так и ухватились за эти слова, как за оправдание своего слабоумия. <…> Дело оказалось чем-то вроде плохого каламбура; но такова творческая сила этого человека, что, несмотря на все нелепости, которые ввел он в свою драму, «Макбет» всё-таки огромное, колоссальное создание, как готические храмы средних веков. Что-то сурово-величаво-грандиозно-трагическое лежит на этих лицах и их судьбе; кажется, имеешь дело не с людьми, а с титанами, и какая глубина мысли, сколько обнажённых тайн человеческой природы, сколько решённых великих вопросов, какой страшный и поучительный урок!.. <…> Пройдут ещё два века, а, может быть, и меньше, когда будут дивиться варварству XIX столетия, как мы дивимся варварству XVI-ro; не найдут в нём Шекспира, но найдут Байрона и Жоржа Санда… И это не круг, в котором безвыходно кружится человечество, а спираль, где каждый последующий круг обширнее предшествующего. Наш век имеет перед XVI-м то важное преимущество, что он заранее знает, в чём последующие века должны увидеть его варварство…

  •  

У нас было довольно переводов стихами драм Шекспира. Лучшие из них доселе принадлежали г-ну Вронченко («Гамлет» и «Макбет»). Но переводы г. Вронченко, верно передавая дух Шекспира, не передают его изящности. Г-н Кронеберг умел счастливо выполнить оба эти условия: его перевод верен и духу и изящности подлинника, исполнен, в одно и то же время, и энергии и лёгкости выражения.

  •  

Успех «Петербургского сборника» упредил наше о нём суждение. Дивиться этому успеху нечего: такой альманах — ещё небывалое явление в нашей литературе. Выбор статей, их многочисленность, объём книги, внешняя изящность издания, — всё это, вместе взятое, есть небывалое явление в этом роде; оттого и успех небывалый. — конец

О статьеПравить

  •  

В статье <…> проглядывает более умеренности, нежели сколько можно было ожидать, судя по предшествовавшим фактам.[6][7]намёк на охлаждение Белинского к Достоевскому[7]

  Аполлон Григорьев, рецензия на «Бедных людей»

ПримечанияПравить

  1. Отечественные записки. — 1846. — Т. XLV. — № 3 (цензурное разрешение 28 февраля). — Отд. V. — С. 1-30.
  2. 1 2 3 4 5 В. С. Спиридонов, Ф. Я. Прийма. Примечания // Белинский В. Г. Полное собрание сочинений в 13 т. Т. IX. Статьи и рецензии 1845-1846. — М.: Издательство Академии наук СССР, 1955. — С. 775-8.
  3. Ранее сам Белинский не раз указывал на неразрывную связь Гоголя с предшествовавшим сатирическим направлением.
  4. Об этом писал сам Белинский в статье «О русской повести и повестях г. Гоголя («Арабески» и «Миргород»)» 1835 г.
  5. Я. Я. Я. Петербургский сборник, изданный Н. Некрасовым // Северная пчела. — 1846. — № 26. — С. 103.
  6. Финский вестник. — 1846. — № 9 (ценз. разр. 30 апреля). — Отд. V. — С. ~29.
  7. 1 2 Г. М. Фридлендер. Примечания // Ф. М. Достоевский. Полное собрание сочинений в 30 т. Т. 1. — Л.: Наука, 1972. — С. 475.