Известие о жизни и стихотворениях Ивана Ивановича Дмитриева

«Известие о жизни и стихотворениях Ивана Ивановича Дмитриева» — биографическое предисловие Петра Вяземского к собранию стихотворений Дмитриева, написанное в сентябре 1821 года по предложению Вольного общества любителей российской словесности. Так как он считал предисловие, в первую очередь, удобным случаем для изложения в печати своих общих воззрений на литературу, во многом не совпадавших и порой противоречивших взглядам старшего поколения карамзинистов, Вольное общество обсуждало и понуждало исправлять статью, что задержало выход книги до начала 1823 года[1].

ЦитатыПравить

  •  

Выражение: он человек, к делам не способный! он поэт! реже слышится, благодаря успехам просвещения, которое если не совершенно ещё господствует, то по крайней мере довольно обжилось, чтобы налагать иногда совестное молчание на уста своих противников. — начало

  •  

Симбирск отличался всегда пред прочими губернскими городами успехами в общежитии и светской образованности. С самого детства внимание Ив. Ив. Дмитриева было обращено на предметы достойные любопытства. Новости политические, придворные и литературные скоро доходили из Петербурга до семейного его общества и выводили разговор из обыкновенного круга и мелких сплетней <…>. Какие книги были в ходу и в чести у русских читателей? Некоторые романы, убийственные переводы, которые искажали мастерские произведения иностранной словесности; и молодые воспитанники должны были, так сказать, на трупах изувеченных пробуждать в себе дух жизни и по грубым творениям учиться искусству правильно мыслить и изъясняться!

  •  

Впоследствии И. И. Дмитриев был в связи со всеми литераторами нашими, которые прославились в конце протекшего столетия.

  •  

Никто лучше автора нашего не мог бы составить обозрения и записок литературных последнего полустолетия. Ум наблюдательный, взгляд зоркий и верный, память счастливая, мастерство повествования, вкус строгий и чистый, долгое обращение с книгами и писателями, — всё ручается за успешное исполнение предприятия, коего, смеем сказать, мы почти вправе требовать от автора, уже принесшего столько пользы словесности нашей. У нас государственные люди, полководцы, писатели, художники преходят молчаливо и как бы украдкою поприще действия своего и, но большей части в жизни сопровождаемые равнодушием, по кончине награждаются одним забвением. <…>
Во Франции писатель, оставивший по себе страничку стихов в гостеприимном «Календаре Муз», по смерти своей занимает несколько страниц в журналах и биографических словарях, а из них переходит в область истории.

  •  

Язык Хераскова и ему подобных отцвёл вместе с ними, как наречие скудное, единовременное, не взросшее от корня живого в прошедшем и не пустившее отраслей для будущего. <…> хотя Фонвизин первый, может быть, угадал игривость и гибкость языка, но не оказал вполне авторского дарования: слог его есть слог умного человека, но не писателя изящного. Богдановиче, в некоторых отрывках «Душеньки» и других стихах, коих доискиваться должно в бездне стихов обыкновенных, может назваться баловнем счастия, но не питомцем искусства. <…> Если и полагать, что нерадивый Хемницер трудился когда-нибудь над усовершенствованием языка, то разве с тем, чтобы домогаться в стихах своих совершенного отсутствия искусства. Но, отвергая предположение невероятное, признаемся, что простота его, иногда пленительная, часто уже слишком обнажена; к тому же он, упражняясь только в одном роде словесности, и не мог решительно действовать на образование языка.

  •  

Примечательно и забавно то, что Карамзин и Дмитриев, как великие полководцы, которые, преобразовав искусство военное, кончают тем, что самых врагов своих научают сражаться по системе, ими вновь введённой…

  •  

В лирических произведениях его не найдёшь од торжественных, писанных, так сказать, под руководством личных вдохновений, на такой-то случай или день, и не переживающих в памяти любителей поэзии ни случая, ни дня, ни героя, для коего они были изготовлены.

  •  

В стихах «К Волге», как и во всех его других, не обнаруживается стремительность пламенная, которая, преодолевая все оплоты, исторгает и невольное удивление; но видно сие искусное благоразумие поэта, предписывающее ему советоваться с своим гением и пользоваться принадлежностями, ему сродными. Поэт, воспевая Волгу, не увлекается, подобно певцу «Водопада», воображением своенравным и неукротимым; но, управляя им, описывает верно и живо то, что видит, и заимствует из преданий исторические воспоминания для отделки картины не обширной, не яркой, но стройной, свежей и правильной.

  •  

Но в роде лёгких стихотворений, о коих с таким неуместным презрением говорит и спесивое педантство, оценяющее произведения искусства на вес, и тупое невежество, которое не скоро разглядывает и тускло видит, — поэт наш сколько написал прекрасного? <…>
Мадригалы и эпиграммы наших старых умников давно поблекли или притупились и пробуждают разве одну закоренелую улыбку привычки на устах их суеверных поклонников. Мелочи нашего поэта у всех в памяти и присвоены общим употреблением.

  •  

В баснях завещает он нам славу полную. Число басен, им написанных, доказывает, что он занимался ими охотнее, нежели иным родом поэзии; но из того не следует, что сей род свойственнее других его дарованию. <…> басни И. И. Дмитриева, если б и не оставил он других памятников поэтических, служили бы доказательством, что его гибкое дарование способно к разнообразным изменениям. Кажется, неоспоримо, что он первый начал у нас писать басни с правильностию, красивостию и поэзиею в слоге. Говорить не в шутку о карикатурных притчах Сумарокова смешно и безрассудно: обыкновенно простота его есть плоскость, игривость — шутовство, свободность — пустословие; живопись — местами яркое, но по большей части грубое малярство. <…> басни Хемницера наги, как истина, пренебрегшая хитрости искусства, коего союз ей нужен, когда она не столько поражать, сколько увлекать хочет, не столько покорять, сколько вкрадываться в сердца людей, пугающихся наготы и скоро скучающих тем, что их непостоянно забавляет. Согласимся, что если нравственная цель басни и постигнута им, то не прокладывал он к ней следов пиитических <…>. Барков, более известный по рукописным творениям, нежели по печатным переводам классических поэтов древности, переложил в шестистопные стихи все басни Федра. В переводе своём старался он придерживаться краткости и точности подлинника, и за исключением выражений обветшалых, чёрствых и какой-то тупости в стихосложении, пороков, кои должно приписывать более времени, нежели поэту, — басни его и теперь ещё можно читать с приятностию, хотя они и преданы забвению несправедливому. Херасков оставил нам полную книжку басен, подпавших жребию его трагедий и комедий; большая часть из них отличается скудостию мыслей и слабостию изобретения, но притом и лёгкостию в стихосложении и свободою в рассказе. Майков, творец нескольких поэм комических, в коих главный недостаток есть отсутствие комической весёлости, то есть души подобных творений, написал также довольное число басен нравственных, по выражению издателей, но не пиитических, по приговору критики. Вероятно, что в них достойнейшими примечания стихами могут быть следующие. Лягушки, просящие о царе, описывая Юпитеру картину беспорядков от безначальства своего, говорят, что у них сильные притесняют слабых:
И кто кого смога,
Так тот того в рога.
Сии лягушечьи рога могут идти в собрание редкостей естественных, или лучше сказать сверхъестественных, коими своенравная природа угощает на заказ некоторых из наших баснописцев. Лучшее доказательство первенства нашего автора в числе русских баснописцев есть то, что, не пример Сумарокова и Хемницера, <…> но его пример возбудил многих подражателей и обогатил поэзию нашу баснями, не в соразмерности по числу хороших с другими отраслями поэзии. <…> басня, имея всегда общенародную занимательность, естественнее влечёт к подражанию, нежели другое произведение, которого достоинство зависит иногда от условий личных и местных. Здесь, вероятно, источник изобилия нашего в сём роде литературы. <…> Яркая черта ума русского есть насмешливость лукавая; но наша острота, не заключающаяся, как острота французская, в игре слов или тонком выражении мысли, есть более живописная. <…> наши обыкновенно в лицах и более говорят чувству, чем понятию. <…> Обращая внимание на русские пословицы, <…> найдём ещё новые доводы сродства нашего с баснями: сколько из них живописных и драматических, в коих герои Езопа играют важные роли, и сколько из них могут служить основою басен.

  •  

Стихотворный комический язык у нас ещё не существует, несмотря на некоторые опыты, довольно удачные; женщин заставляют говорить на сцене книжным языком, — но светские женщины не хотят учиться языку, покорённому правилам: везде своенравные, они сами творят свои правила и самих законодателей языка научают им повиноваться.

  •  

Издание басен поэта нашего, сличенного с русскими его предместниками и последователями, обогатило бы словесность нашу книгою, которой ей недостаёт <…>. По счастию, совершенство нашего баснописца не испугало, а подстрекнуло к соревнованию многих истинных поэтов; прибавим: к сожалению, многих и подложных; но они неизбежные гаеры, следующие по пятам за каждым образцовым дарованием.
В числе первых сыскался один, который не только последовать, но, так сказать, бороться дерзнул с нашим поэтом, переработывая басни, уже им переведённые, и басни превосходные <…>. Привлекая нас к себе, он не отучает от своего предшественника; и мы видим, что к общей выгоде дорога успехов, открытая дарованию, не так тесна <…>. Но г. Крылов, с искренностию и праводушием возвышенного дарования, без сомнения, сознается, что если не взял он предместника за образец себе, то по крайней мере имел в нём пример поучительный и путеводителя, угладившего ему стезю к успехам. <…> Г-н Крылов нашёл язык выработанный, многие формы его готовые, стихосложение — хотя и ныне у нас ещё довольно упорное, но уже сколько-нибудь смягченное опытами силы и мастерства. Между тем <…> он часто творец содержания прекраснейших из своих басен; <…> сие достоинство не так велико в отношении к предместнику его <…>.
Здесь видели мы поэта счастливым победителем предшественников, образцом, открывшим дорогу последователям и соперникам. В сказках найдём его одного; ни за ним, ни до него никто у нас не является на этой дороге, проложенной новейшими писателями <…>. Наш отличный сказочник соединяет в себе всё, что составляет и существенное достоинство и роскошество таланта в сказочниках <…>. Сумароков (Панкратий) писал сказки; но они, в сравнении с сказками нашего поэта, то, что святочные игрища в сравнении с истинною комедиею. В его сказках встречаются забавные положения, стихи удачные и смешные; но при самом смехе грустно смотреть на дарование, которое, не довольствуясь улыбкою зрителей образованных, дурачится и ломается, чтобы возбудить громкий хохот райка. Райком не должно пренебрегать ни в каком отношении; но не его вкусу потребно угождать в творениях искусства <…>. В сказке: «Осёл Кабуд», усеянной забавными чертами, В. Л. Пушкин оказал много искусства в повествовании; но они обе перенесены на сцену нам чуждую, где предстояло дарованию более свободы в действии и, следовательно, менее славы в успехе. Наш сказочник не оставляет нас: он замечает то, что каждый из нас мог заметить; умея наблюдать, рассказывает то, что всякий мог рассказать, имея дар повествования.

  •  

Несчастный смертный, коему судьба отказывает часто в уголке земли, на коем мог бы он утвердить хотя одну надежду, должен по крайней мере иметь свободный вход в область мечтательную, где, будучи хозяином наравне со всеми, может он выгрузить избыток своих ожиданий и уходить беспокойную деятельность упований, часто обманутых, но никогда не разуверенных. — «Причудница» нашего стихотворца едва ли не драгоценнейший жемчуг его поэтического венца; Ветрана хотя и перенесена в годы, современные старой Руси, но, по нраву своему, пресыщению и скуке от счастия, <…> принадлежит также и нашему веку и всем векам, в коих люди будут неблагоразумны в своих желаниях и ветрены и непризнательны к провидению.

  •  

Наш поэт, наравне со всеми другими писателями русскими, за исключением Богдановича, имевшего в Карамзине критика просвещённого, не был ещё разбираем учёным и поэтическим образом. Нельзя назвать критикою статьи журнальные, писанные бегло и поверхностно о книгах, вновь выходящих. <…> Нельзя довольно надивиться, что у нас, когда ничтожнейшее замечание на игру актёра или малейшее оскорбление, нанесённое неприкосновенному величеству писателя посредственного, зажигает войну перьев, претворяет мирные журналы в шумное поле битвы и вызывает из-под земли тысячу воителей, готовых ратовать до истощения сил физических, и долго по истощении терпения читателей брань, объявленная первым смельчаком писателям заслуженным, не возбуждает ни в ком ратной ревности. Поле битвы бесспорное остаётся во владении первого наездника на его славу не затем, что он прав, но затем, что он один;..

  •  

От хорошего поэта требуется, чтобы стихи его могли быть перелагаемы в прозу и составлять прозу ясную и правильную, говорят те, которые только законодательствуют, а творить ничего не умеют; опыта, коего выдержать не в состоянии <…> первейшие стихослагатели новейших языков, не выдержит и наш поэт. И у него, равно как у них, язык гнётся иногда под цепями стопосложения и ярмом рифмы; но зато как часто, подобно воде, угнетаемой и с живейшею силою биющей вверх из-под гнета, язык сей приемлет новый блеск и новую живость от принуждения.

Приписка для ПСС, 1876Править

  •  

Если что из настоящей статьи могло сохраниться в памяти литературы нашей, и отозвалось гораздо позднее в некоторой части нашей печати, то разве впечатление, что я излишне хвалил Дмитриева и вместе с тем как бы умышленно старался унизить Крылова. Всею совестью своею и всеми силами восстаю против правильности подобного заключения: признаю его ошибочным предубеждением или легкомысленным недоразумением.
В самой этой статье говорю о Крылове с искренним уважением. <…> я признаю Дмитриева и Крылова идущими свободно друг другу навстречу или попутчиками, которые друг другу не мешают и могут идти рядом. За Дмитриевым признаю одно старшинство времени: и, кажется, этой математической истины оспоривать нельзя. У нас многие ещё не понимают отвлечённой, тонкой похвалы; давай им похвалу плотную, аляповатую, громоздкую, — вот это так. Нужно заметить ещё, что Дмитриев в числе первых приветствовал и оценил первоначальные попытки соперника своего. Но всего этого не довольно для пристрастных и заносчивых судей наших: они хотят, чтобы я непременно свалил одного из двух, и, разумеется, свалил именно Дмитриева. Но я воздержался от такого побоища <…>. Припоминаю ещё одно обстоятельство, которое ставят мне в вину. Когда-то, в Иванов день, написал я куплеты в честь именинника Дмитриева. В этих стихах упоминаю кстати о тёзках его: Иване Лафонтене и Иване Хемницере. А зачем не упомянули вы и об Иване Крылове? строго и грозно допрашивает меня мой литературный следственный пристав[2]. — Не упомянул я о живом Крылове в похвальном приветствии живому Дмитриеву по той же причине, но которой не стал бы выхвалять красоту живой соперницы в мадригале красавице, пред которою хотел бы я полюбезничать[К 1]. — I

  •  

Дмитриев и Крылов два живописца, два первостатейные мастера двух различных школ. Один берёт живостью и яркостью красок: они во всём кидаются в глаза и радуют их игривостью своей, рельефностью, поразительностью, выпуклостью. Другой отличается правильностью рисунка, очерков, линий. Дмитриев, как писатель, как стилист, более художник, чем Крылов, но уступает ему в живости речи. Дмитриев пишет басни свои; Крылов их рассказывает. Тут может явиться разница во вкусах; кто любит более читать, кто слушать. В чтении преимущество остаётся за Дмитриевым. Он ровнее, правильнее, но без сухости. И у него есть своя игривость и свежесть в рассказе; ищите без предубеждения, — и вы их найдёте. Крылов, может быть, своеобразен, но он не образцовый писатель. Наставником быть он не может. Дмитриев, по слогу, может остаться и остался во многом образцом для тех, которые образцами не пренебрегают. <…> Басни Дмитриева всегда басни, <…> он придерживался условий. Басни Крылова нередко драматированные эпиграммы на такой-то случай, на такое-то лицо. Разумеется, дело не в названии: будь только умён и увлекателен, и читатель останется с барышом, — а это главное. При всём этом не должно забывать, что у автора, у баснописца бывало часто в предмете не басню написать, «но умысел другой тут был». А этот умысел нередко и бывал приманкою для многих читателей, и приманкою блистательно оправданною. Но если мы ставим охотно подобное отступление автору <…> в угождение читателю, то несправедливо было бы отказать и Дмитриеву в правах его на признательность нашу. Крылов сосредоточил всё дарование своё, весь ум свой в известной и определённой раме. Вне этой рамы он никакой оригинальности, смеем сказать, никакой ценности не имеет. — III

  •  

Пушкин в жизни обыкновенной, ежедневной, в сношениях житейских был непомерно добросердечен и простосердечен. Но умом, при некоторых обстоятельствах, бывал он злопамятен, не только в отношении к недоброжелателям, но и к посторонним и даже к приятелям своим. Он, так сказать, строго держал в памяти своей бухгалтерскую книгу, в которую вносил он имена должников своих и долги, которые считал за ними[4]. В помощь памяти своей он даже существенно и материально записывал имена этих должников на лоскутках бумаги, которые я сам видал у него. Это его тешило. Рано или поздно, иногда совершенно случайно, взыскивал он долг, и взыскивал с лихвою. В сочинениях его найдёшь много следов и свидетельств подобных взысканий. Царапины, нанесённые ему с умыслом или без умысла, не скоро заживали у него. <…> Из всех современников, кажется, Карамзин и Жуковский одни внушали ему безусловное уважение и доверие к их суду. Он по влечению и сознательно подчинялся нравственному и литературному авторитету их. — IV (парафразировал это в приписке к рецензии «„Цыганы“. Поэма Пушкина»)

  •  

В старых бумагах своих отыскал я несколько заметок, в разное время набросанных о Крылове. Считаю нелишним дать им место в настоящей приписке <…>.
Крылов был вовсе не беззаботливый, рассеянный и до ребячества простосердечный Лафонтен, каким слывёт он у нас. Он был несколько, с позволения сказать, неряшлив; но во всём и всегда был он, что называется, себе на уме. И прекрасно делал, потому что он был чрезвычайно умён. Всю жизнь свою, а впоследствии и дарование своё обделал он умно и расчётливо. Портрет его, оставленный нам Вигелем в «Записках» его, как и все характеристики его, более или менее пристрастен и недоброжелателен. Краски его иногда живы и верны, но почти всегда разведены желчью. <…> В первых авторских трудах его, не исключая и комедий, всё ещё значатся приметы того, что назовём литературным провинциализмом <…>. В области басни Крылов внезапно переродился, просветлел и разом достигнул высоты, на которой поравнялся со всеми высшими. Но басни и были именно призванием его, как по врождённому дарованию — о котором он сам даже как будто не догадывался, — так и по трудной житейской школе, чрез которую он прошёл. — V

Об «Известии»Править

  •  

Вы, милостивый государь, как близко знакомый с почтеннейшим автором, более, нежели кто-либо, знаете главнейшие черты жизни его, а как литератор, отличающийся тонкостию вкуса, более другого чувствуете красоты его произведений и характер, их отличающий. Комитет питается приятною надеждою, что талант ваш, в сём роде испытанный, составит лучшее украшение издания.[1]

  Николай Гнедич, письмо Вяземскому от лица комитета издания, 15 августа 1821
  •  

Ваш слог (разумеется, в статье, которую мы рассматриваем) имеет только внутреннее достоинство: надобно подумать и о наружном; о правильности, опрятности, гармонии и проч. и проч. В этом довольно важном отношении ваши отрывки, небрежно и, без сомнения, наскоро писанные, должны быть не только поправлены, но, так сказать, переправлены.[1]

  Дмитрий Блудов, надпись на рукописи, конец 1821
  •  

Охота вам вольтерствовать и щёлкать в каменную стену: ценсура не пропустит на то и хорошего, и весьма хорошего <…>. Я дерзнул вымарать и деспота <…>. Это всё сказано и пересказано. Будьте великодушны и притупите жало, останьтесь при одном остроумии.[1]

  Николай Карамзин, письмо Вяземскому 29 декабря 1821
  •  

Их кровать не по моему росту; они под самое сердце хотели бы меня подрезать.[1][К 2]

  — Вяземский, письмо В. А. Жуковскому 21 декабря 1822
  •  

Перейдём теперь к другому обвинению твоему насчёт моей биографии, о пристройках, о том, что, слишком часто удаляясь от главного предмета, заговариваюсь. Перекрестись и стыдись! Да что же могло взманить меня и всякого благоразумного человека на постройку, если не возможность пристроек? Неужели рука моя поворотится, чтобы чинно перебирать рифмы Дмитриева?[1]

  — Вяземский, письмо В. А. Жуковскому 9 января 1823
  •  

Дмитриевскую рукопись начнут списывать с первой недели. Я и так переправленную пришлю опять к вам для доставления Обществу. Или ценсура всё пропустит, или ничего не напечатаю, разумеется, здесь. Но тогда переведу её с помощью других на французский язык и напечатаю в Париже, как памятник нашего варварства.[1]

  — Вяземский, письмо А. И. Тургеневу 2 февраля 1823
  •  

Слышно, что у Булгарина откроется война с Вяземским: ибо последний (каналья!) в биографии Дмитриева предпочитает его Крылову; это безбожно и безвкусно, как мне кажется, и может быть сказано только одним Вяземским, который Дмитриеву или кум, или сват.[К 3]

  Николай Языков, письмо А. М. Языкову 3 февраля 1824
  •  

… грех тебе унижать нашего Крылова. Твоё мнение должно быть законом в нашей словесности, а ты по непростительному пристрастию судишь вопреки своей совести и покровительствуешь чёрт знает кому.[К 4]

  Александр Пушкин, письмо Вяземскому 8 марта 1824
  •  

… всё, что <…> рассуждение — прекрасно. Но эта статья tour de force et affaire de parti.

  — Александр Пушкин, письмо Вяземскому начала апреля 1824

КомментарииПравить

  1. Малоправдоподобно, Крылов, вероятно, не назван намеренно, т.к. Вяземскому не нравились его басни с консервативным смыслом[3], «плоскости, пошлости, вредящие его истинному достоинству» — письмо А. А. Бестужеву 9 марта 1824.
  2. Узнав, что на обсуждении в Вольном обществе 2 октября 1822 исправленной им рукописи умеренные члены, которых было большинство, собирались провалить оппозиционную статью (передовые литераторы во главе с А. А. Бестужевым и К. Ф. Рылеевым отложили голосование, чтобы потом одобрить её к печати)[5][1].
  3. Булгарин критически отозвался на предпочтение Вяземским Дмитриева[2].
  4. На следующий день Вяземский в упомянутом письме Бестужеву глубже оценил Крылова.

ПримечанияПравить

  1. 1 2 3 4 5 6 7 8 М. И. Гиллельсон. Комментарии // Вяземский П. А. Сочинения в 2 томах. Т. 2. — М.: Художественная литература, 1982.
  2. 1 2 Ф. Б. Волшебный фонарь: Литература // Литературные листки. — 1824. — Ч. I. — № 2 (ценз. разр. 14 января). — С. 62-63.
  3. Дрыжакова Е. Н. Вяземский и Пушкин в споре о Крылове // Пушкин и его современники. — Вып. 5 (44). — Пушкинский Дом. — «Нестор-История», 2009. — С. 289.
  4. О чём иронично написал под псевдонимом Ф. Косичкин в начале статьи «Несколько слов о мизинце г. Булгарина и о прочем» (1831).
  5. Новое о статье П. А. Вяземского «Известие о жизни и стихотворениях И. И. Дмитриева» // Русская литература. — 1982. — № 3. — С. 219-223.