«Лара» (англ. Lara) — поэма Джорджа Байрона 1814 года.


Читатель <…> будет, вероятно, рассматривать эту поэму, как продолжение «Корсара»; они схожи по колориту, и хотя характеры поставлены в иные положения, фабулы их в некоторой степени связаны между собою. Лицо — почти то же самое, но выражение — различно.[1]в помеченной 14 мая рукописи поэма даже была озаглавлена: «Лара, продолжение Корсара»[1]


The Reader <…> may probably regard it as a sequel to the Corsair—the colouring is of a similar cast, and although the situations of the characters are changed, the stories are in some measure connected. The countenance is nearly the same—but with a different expression.

  — предисловие к 1-му изданию

… хотя имя Лары испанское, однако в поэме нет никаких описаний местности или природы, которыми её герой или действие приурочивал бы к какой-либо определённой стране или эпохе…[2]в письме Джону Мюррею 24 июля он добавил, что «место действия — Луна» (the country is <…> the Moon), т.е. вымышлено[1]


… the name only of Lara being Spanish, and no circumstance of local or national description fixing the scene or hero of the poem to any country or age…

  — примечание к началу
Далее приведены одни и те же цитаты в двух переводах.

Песнь первая


Всем овладел он, всё изведал он,
То счастьем, то страданьем награждён,
Не зная граней. В бешенстве страстей
Забвенья он искал душе своей.
Средь ураганов сердца презирал
Борьбу стихий он, схватку волн и скал;
Средь исступлений сердца он порой
И господа дерзал равнять с собой;
Раб всех безумств, у крайностей в цепях,
Как явь обрел он в этих диких снах, —
Скрыл он, но проклял сердце, что могло
Не разорваться, хоть и отцвело.

Теперь он в книги устремлял свой взор
(Был книгой человек до этих пор)… — VIII, IX


In turn he tried — he ransack'd all below,
And found his recompence in joy or woe,
No tame, trite medium; for his feelings sought
In that intenseness an escape from thought:
The tempest of his heart in scorn had gazed
On that the feebler elements hath raised;
The rapture of his heart had look'd on high,
And ask'd if greater dwelt beyond the sky:
Chain'd to excess, the slave of each extreme,
How woke he from the wildness of that dream?
Alas! he told not — but he did awake
To curse the wither'd heart that would not break.

Books, for his volume heretofore was Man,
With eye more curious he appear'd to scan…


В мечтах о благе он занёсся ввысь,
И в холод зрелый те мечты влились.
Гонясь за тенью, тратил он года
И силы, неценимые тогда;
И вихрь страстей врывался в жизнь его,
В безумье не щадящий ничего;
И гибли чувства лучшие в борьбе
Средь диких дум о яростной судьбе.
Но в гордости он не себя винил,
А лишь Природу, буйство низких сил;
Свои грехи он возлагал на плоть,
Что червь сожрёт, душе ж — не побороть.
Добро со злом смешав (какой итог!),
Он в актах воли рад был видеть рок <…>.
Полн отвращенья, дух его больной
Ввыси, над миром, трон поставил свой, —
И холодно он дольний мир следил,
И кровь ровней бежала в недрах жил;
Не знать бы ей, что значит грешный зной,
И вечно течь струёю ледяной… — XVIII


His early dreams of good outstripp'd the truth,
And troubled manhood follow'd baffled youth;
With thought of years in phantom chase misspent,
And wasted powers for better purpose lent;
And fiery passions that had pour'd their wrath
In hurried desolation o'er his path,
And left the better feelings all at strife
In wild reflection o'er his stormy life;
But haughty still, and loth himself to blame,
He call'd on Nature's self to share the shame,
And charged all faults upon the fleshly form
She gave to clog the soul, and feast the worm;
'Till he at last confounded good and ill,
And half mistook for fate the acts of will <…>.
His mind abhorring this had fix'd her throne
Far from the world, in regions of her own;
Thus coldly passing all that pass'd below,
His blood in temperate seeming now would flow:
Ah! happier if it ne'er with guilt had glow'd,
But ever in that icy smoothness flow'd…


Коль он любил — то Лару; но скромна
Была любовь: в одних делах видна,
В готовности безмолвной — угадать
Все то, что Лара мог бы приказать;
Но он, служа, был сдержан, горд и сух:
Упрёков бы не снёс глубокий дух;
<…> грубого труда
На нём не сохранилось ни следа;
Лицо — румянцем, руки — белизной,
Казалось, выдавали пол иной,
Когда б не платье и не странный взгляд,
Что не по-женски страстен, и крылат,
И необуздан: южный зной и пыл
Не хрупкий стан, а взор тот напоил;
В словах той необузданности нет,
И лишь в глазах — её горячий след.
Он звался Калед… — XXVII


If aught he loved, 'twas Lara; but was shown
His faith in reverence and in deeds alone;
In mute attention; and his care, which guess'd
Each wish, fulfill'd it ere the tongue express'd.
Still there was haughtiness in all he did,
A spirit deep that brook'd not to be chid; <…>
Nor mark of vulgar toil that hand betrays,
So femininely white it might bespeak
Another sex, when match'd with that smooth cheek,
But for his garb, and something in his gaze,
More wild and high than woman's eye betrays;
A latent fierceness that far more became
His fiery climate than his tender frame:
True, in his words it broke not from his breast,
But from his aspect might be more than guess'd.
Kaled his name…


Все губы в пепле, всё лицо в огне,
На лбу, сердечной порождён тоской,
Пот проступил росою ледяной, —
Знак, что в груди кипенье чувств и мук,
В какие вникнуть ум боится вдруг. — XXVIII


The lip of ashes, and the cheek of flame;
And o'er his brow the dampening heart-drops threw
The sickening iciness of that cold dew
That rises as the busy bosom sinks
With heavy thoughts from which reflection shrinks.

Песнь вторая


В том крае недоволен был народ;
Все тирании проклинали гнёт,
Там деспотов — без счёта, и в закон
Их произвол свирепый возведён.
Ряд внешних войн, междоусобиц ряд
В стране кровавый создали уклад:
Лишь повод будь, — и разом вспыхнуть рад
Пожар всеобщий.
<…> в тот день, лелея месть,
Сбирался Ото с Ларой счёты свесть.
Призыв на суд преступника застал
Средь тысяч рук, с которых он сорвал
Оковы рабства: прежний крепостной,
Доверясь небу, землю звал на бой.
Да, Лара крепостных освободил!
Рыть землю им, но только для могил
Мучителям! Вот боевой их клич:
Отметить за зло и прав своих достичь.
Свобода! Вера! Месть! — любым из слов
В резню нетрудно повести бойцов;
Довольно ловкой фразы, — и кругом
Пирует смерть и сыты волк с червём!

В стране той власть присвоил феодал;
Монарх был юн, почти не управлял;
Их ненавидел подневольный люд;
Удобный час для разжиганья смут… — VIII, IX


Within that land was many a malcontent,
Who cursed the tyranny to which he bent;
That soil full many a wringing despot saw,
Who work'd his wantonness in form of law;
Long war without and frequent broil within
Had made a path for blood and giant sin,
That waited but a signal to begin
New havoc.
<…> the hour when Otho thought
Secure at last the vengeance which he sought
His summons found the destined criminal
Begirt by thousands in his swarming hall,
Fresh from their feudal fetters newly riven,
Defying earth, and confident of heaven.
That morning he had freed the soil-bound slaves
Who dig no land for tyrants but their graves!
Such is their cry — some watchword for the fight
Must vindicate the wrong, and warp the right;
Religion — freedom — vengeance — what you will,
A word's enough to raise mankind to kill;
Some factious phrase by cunning caught and spread,
That guilt may reign, and wolves and worms be fed!

Throughout that clime the feudal chiefs had gain'd
Such sway, their infant monarch hardly reign'd;
Now was the hour for faction's rebel growth,
The serfs contemn'd the one, and hated both…


Свело всё тело, и — уже мертва —
С колен пажа скатилась голова.
Тот руку, Ларой сжатую, кладёт
На грудь: не бьётся сердце. Но он ждёт,
В рукопожатье хладном, вновь и вновь,
Он трепет ловит, но: застыла кровь!
«Нет, бьётся!» — Нет, безумец: видит взгляд
Лишь то, что было Ларой миг назад.

Всё смотрит Калед, — будто не потух
В том прахе пламень, не умчался дух.
Кто возле был, прервали тот столбняк, —
Но с тела взор он не сведет никак;
Его ведут с того лужка, куда
Он снёс его, кто был живым тогда;
Он видит, как (прах к праху!) милый лик
К земле, а не к его груди, приник.
Но он на труп не кинулся, не рвал
Своих кудрей блестящих, — он стоял,
Он силился стоять, глядеть, — но вдруг
Упал, как тот, столь им любимый друг.
Да, — он любил! И, может быть, вовек
Не мог любить столь страстно человек!..
В час испытаний разоблачена
Была и тайна, хоть ясна она:
Пажа приводят в чувство, расстегнуть
Спешат колет, и — женская там грудь!
Очнувшись, паж, не покраснев, глядит:
Что для неё теперь и Честь, и Стыд? — XX, XXI


His limbs stretch'd fluttering, and his head droop'd o'er
The weak yet still untiring knee that bore:
He press'd the hand he held upon his heart —
It beats no more, but Kaled will not part
With the cold grasp, but feels, and feels in vain,
For that faint throb which answers not again.
"It beats!" — Away, thou dreamer! he is gone —
It once was Lara which thou look'st upon.

He gazed, as if not yet had pass'd away
The haughty spirit of that humble clay;
And those around have roused him from his trance,
But cannot tear from thence his fixed glance;
And when in raising him from where he bore
Within his arms the form that felt no more,
He saw the head his breast would still sustain,
Roll down like earth to earth upon the plain;
He did not dash himself thereby, nor tear
The glossy tendrils of his raven hair,
But strove to stand and gaze, but reel'd and fell,
Scarce breathing more than that he loved so well.
Than that he lov'd! Oh! never yet beneath
The breast of man such trusty love may breathe!
That trying moment hath at once reveal'd
The secret long and yet but half conceal'd;
In baring to revive that lifeless breast,
Its grief seem'd ended, but the sex confess'd;
And life return'd, and Kaled felt no shame —
What now to her was Womanhood or Fame?

Песнь первая


Поочерёдно всё он испытал,
В награду же — был счастлив иль страдал.
Средины он не знал, и в напряженье
Сильнейшем чувств — искал от дум спасенья.
Перед грозой души его — слаба
Казалася ему стихий борьба.
Он жаждою высокого томился,
И к высшему, что в мире есть, — стремился.
Всем крайностям отдавшийся во власть,
Очнулся он — но как от тех мечтаний?
Чтоб сердце иссушённое проклясть,
Что не могло разбиться от страданий.

Он в книги углубился; до того
Лишь человек был книгою его… — VIII, IX


Он истину опередил в стремленье
Своём к добру; дней зрелых наступленье
Внесло с собой крушенье юных снов
Средь дум о том, что тратил ряд годов
И сил, достойных цели благородной,
В погоне он за призраком безплодной.
Он думал о страстях, опустошивших
Пути его волною огневой,
И лучших чувств боренье возбудивших,
И проклинал мятежный жребий свой.
Но не себя, он — гордости в угоду,
В стыде своём винил и мать-природу —
С телесной оболочкою людей,
Мертвящей дух, питающей червей.
Добро со злом смешал он, и невольно
В том рок винил, что делал добровольно <…>.
Вдали от света дух его возвёл
Среди владений собственных престол.
Он холодно на все, что копошилось,
Глядел с высот, в нём тихо кровь струилась.
Когда б соблазна не изведав зной,
Она была и раньше ледяной… — XVIII


Любил он только Лару, но в молчанье
Любовь делами проявлять привык,
И раньше, чем их выскажет язык —
Он исполнял всегда его желанья,
Но сохранял при том надменный вид
И дух, который не сносил обид. <…>
И грубый труд был чужд для этих рук.
При нежной белизне их, гладкой коже
Лица его, на женщину похоже
В паже все было б, если б не наряд
И взор не женский: гордый, страстный взгляд,
В гармонии он был с отчизной знойной,
Не с внешностью его — воздушно-стройной.
В лице, не в речи проявлялся след
Той страстности. Назвался он Калед… — XXVII


В огне был лик, а губы — словно мел.
Из сердца проступив росой холодной,
Покрыла влага муки безысходной
Чело его, родясь от тяжких дум,
В которые страшится вникнуть ум. — XXVIII

Песнь вторая


С проклятием влачили гнёт насилья
Не мало недовольных в том краю;
Тиранами кишел он в изобилье,
Законом похоть сделавших свою;
Ряд внешних войн с борьбой междоусобной
Открыл греху и крови путь удобный,
И многие лишь знака ждали с этих пор,
Чтоб вызвать вновь среди страны раздор. <…>
Меж тем для Ото мщенья час настал,
Но Лару подготовленным застал:
С ним собрались в стенах громадной залы
Толпою многотысячной вассалы.
Они, свободны от своих цепей,
Вверялись Богу, не страшась людей.
С зарёй дневною Ларою свобода
Дарована была рабам земли
С тем, чтоб они отныне рыть могли
Лишь ряд могил гонителям народа!
Вот клич, с которым двинется их рать:
Отстаивать добро и зло карать.
Свобода, вера, месть — любое слово,
Подхвачено для клича боевого,
Разглашено коварно — грех родит,
Пирует волк, и червь бывает сыт.

Здесь феодал всевластно правил краем,
В нём государь монарха тенью стал,
Тот — ненавидим, этот — презираем,
И для рабов восстанья час настал. — VIII, IX


Голова упала на колени,
Что неустанно в слабости своей
Опорой были ей. Каледа руку
Своей рукой на сердце он кладёт,
Но к слабому его биенья звуку
Прислушаться напрасно хочет тот;
Оно молчит… С надеждою бесплодной
Не выпускает он руки холодной.
Не бьётся ли?… Простись, мечтатель, с ним,
Не Лара здесь, а то, что было им.

Он так глядел, как будто дух надменный
Ещё живил собою прах смиренный;
В сознанье привести его хотят,
Но к мёртвому как бы прикован взгляд.
Когда же Лара, не дышавший больше,
Был взят людьми, стоявшими вокруг,
И словно прах, во прах упала вдруг
Та голова, что он желал бы дольше
Покоить на груди — он, нем и тих,
Стоял, глядел, не рвал кудрей своих,
Но вдруг упал, тоской сражён смертельно,
Как тот, кто им любим был беспредельно.
Любимый им? Знавал ли из мужчин
Подобную любовь хотя один?
В ужасный миг открылася случайно
Давно полуразгаданная тайна;
Грудь обнажили, чтоб его привесть
В сознание, и пол его открылся.
Когда вернулась жизнь, он не смутился.
Что ей теперь и женственность, и честь? — XX, XXI

О поэме


… в «Ларе» <…> слишком мало повествования, и он слишком метафизичен для того, чтобы нравиться массе читателей.[1]


… “Lara” <…> is too little narrative, and too metaphysical to please the greater number of readers.

  — Байрон, письмо Ли Ханту 1 июня 1815

В одном из наших разговоров [1815 г.] речь зашла о его поэмах и <…> о том, как отразилась в них его собственная жизнь. О «Ларе» он, пряча глаза, сказал: «В ней — больше, чем во всех остальных». Я ответила, что она и впрямь его самая большая загадка и подобна «тьме, в которой боишься разглядеть призраков». <…> Он часто говорил, что «Лару» разгадать труднее всего.


One of the conversations he then held with me turned upon the subject of his poems, and <…> of their allusions to himself. He said of ‘Lara,’ ‘There’s more in that than any of them,’ shuddering and avoiding my eye. I said it had a stronger mysterious effect than any, and was ‘like the darkness in which one fears to behold spectres.’ <…> He often said that ‘Lara’ was the most metaphysical of his works.”

  Анна Изабелла Байрон, мемуары марта 1817

… я писал «Лару» в разгар балов и всяких сумасбродств, по ночам, по возвращении из маскарадов и раутов…[1]


… ‘Lara’ <…> was written amidst balls and fooleries, and after coming home from masquerades and routs…

  — Байрон, письмо Т. Муру 8 июня 1822

Лорду Байрону, как будто, пришло прихотливое желание разочаровать второю песнью Лары большую часть ожиданий, возбуждённых первой песнью поэмы. Не говоря уже о воскрешении сэра Эццелина, таинственное видение Лары в его старинном зале является совсем ненужной вставкой, необъяснимой какою либо определённою целью. Характер Медоры, которую мы видели покорно живущею на острове корсара не спрашивая о том, откуда и почему она там появилась, теперь, вследствие каких-то таинственных отношений между нею и сэром Эццеллином, приобретает довольно неприятный и двусмысленный оттенок; далее, благородный и великодушный Конрад, предпочитавший смерть и пытку жизни и свободе, заменяется ночным убийцею и унижается до роли подлого и коварного разбойника.[2]


Lord Byron seems to have taken a whimsical pleasure in disappointing, by his second Canto, most of the expectations which he had excited by the first. For, without the resuscitation of Sir Ezzelin, Lara's mysterious vision in his antique hall becomes a mere useless piece of lumber, inapplicable to any intelligible purpose;—the character of Medora, whom we had been satisfied to behold very contentedly domesticated in the Pirate's Island, without inquiring whence or why she had emigrated thither, is, by means of mysterious relation between her and Sir Ezzelin, in very disagreeable ambiguity; and, further, the and generous Conrad, who had preferred and torture to life and liberty, if purchased by a murder, is degraded into a vile and cowardly assassin.[3]

  Джордж Эллис

Смерть Лары, без сомнения, — лучшее место в поэме, и смело может стать наряду со всем, что когда либо написано Байроном. <…> физический ужас, внушаемый этим событием, описанным со страшною силою и верностью, оттеняется и смягчается превосходным изображением душевной энергии и преданности.
<…> вся эта часть поэмы написана с одинаковою силою и глубиною чувства и может выдержать какое угодно сравнение с другими произведениями нашей поэзии, изображающими пафос или энергию.[2]


The death of Lara <…> is by far, the finest passage in the poem, and is fully equal to any thing else which the author has ever written. <…> the physical horror of the event, though described with a terrible force and fidelity, is both relieved and enhanced by the beautiful pictures of mental energy and affection with which it is combined.
<…> the whole sequel of the poem is written with equal vigour and feeling; and may be put in competition with anything that poetry has produced, in point either of pathos or energy.[4]

  Фрэнсис Джеффри

Все, или почти все, герои Байрона лосят на себе приметы Чайльд-Гарольда <…>.
Описание Лары, внезапно и неожиданно вернувшегося из дальних странствий и вновь занявшего своё прежнее положение в обществе своей родины, во многом очень сходно с тою ролью, какую приходилось играть самому автору в тех случаях, когда великие люди смешиваются с толпой.[2]


All, or almost all, his heroes, have somewhat the attributes of Chide Harold <…>.
The description of Lara suddenly and unexpectedly returned from distant travels, and reassuming his station in the society of his own country, has in like manner strong points of resemblance to the part which the author himself seemed occasionally to bear amid the scenes where the great mingle with the fair.

  Вальтер Скотт, рецензия на III песнь «Чайльд-Гарольда», октябрь 1816


  1. 1 2 3 4 5 М. Н. Розанов. Предисловие // Байрон. Т. I. — Библиотека великих писателей / под ред. С. А. Венгерова. — СПб.: Брокгауз-Ефрон, 1904.
  2. 1 2 3 4 М. Н. Розанов. Примечания // Там же.
  3. Lord Byron's Corsair and Lara. Quarterly Review, July 1814 (vol. XI, No. XXI), pp. 452-3.
  4. The Prisoner of Chillon and other Poems by Lord Byron. The Edinburgh Review, December 1814 (№ LIV), pp. 283-5.