Довид Кнут
До́вид Кнут (настоящие имя и фамилия: Ду́вид Ме́ерович, позже Дави́д Миро́нович) Фи́ксман; согласно воспоминаниям Нины Берберовой, Кнут — девичья фамилия матери — русский еврейский поэт, участник сионистского движения и французского Сопротивления.
Довид Кнут | |
Довид Кнут с женой, Ариадной Фиксман (Скрябиной), 1939 г. | |
Статья в Википедии | |
Медиафайлы на Викискладе |
Цитаты из поэзии
править…Особенный, еврейско-русский воздух, | |
— 1920-е |
— «Жена», 1925 |
— «Я, Довид-Ари бен Меир...», 1925 |
— «Чтоб коснуться ― на миг только ― глазом...» (из сборника «Мена»), 1925 |
— «Вот пуст мой дом. Цвети, мой посох...», 1925 |
— «Я занимался бренными делами...» (из сборника «Испытание»), 1928 |
...И я упал на дрогнувшую землю, | |
— «Я занимался бренными делами...» (из сборника «Испытание»), 1928 |
— «Розовеет гранит в нежной стали тяжелого моря...», 1928 |
— «...Нужны были годы, огромные древние годы...» , 1928 |
Я не умру. И разве может быть, | |
— «Я не умру. И разве может быть...», 1928 |
— «Восточный танец», 1928 |
Это было третьего апреля | |
— «Это было третьего апреля...» (из сборника «Поездка в Сэн-Реми»), 1938 |
— «Разлука», 1938 |
Цитаты из прозы
правитьПонятно, так дела решать нельзя ― «Зеленую Лампу» не интересует арифметика ― обсуждение частнаго случая писателя X и количество выброшенных из его статьи строк, но для нея очень важно решить в принципе, алгебраически: допустима-ли такая цензура в наших исключительных условиях, можно-ли что-либо зачеркивать в том, напр., случае, когда имя писателя обезпечивает целиком его личную и полную ответственность за им написанное, не должна-ли редакция ограничиться в случае расхождения с автором соответствующей припиской? Другой важный момент выступления г. Ивановича ― его оценка литературы за рубежом. Для него зарубежная литература мертва. Здесь ― пусто, гроб, «трупом пахнет». Неизбежность такой оценки становится ясной, когда г. Иванович разсказывает о своем взгляде на проблему творчества русскаго писателя заграницей. Для него творческия возможности писателя непосредственно связаны с тем запасом, или ― как он говорит ― зарядом творческой энергии, который вывезен из России. Но писатели пишут и заряд этот слабеет, уменьшается. Очевидно, в один невеселый день истощится у зарубежных писателей запас вывезенных сарафанов и петушков и тогда мы от них не дождемся больше ни одной строки. Положение-же молодых писателей совсем безрадостное: они вывезти ничего не успели. Этот взгляд на зарубежныя вещи, к сожалению, довольно распространен. Вот и выходит, что литература здесь мертва, но это не помешало ей дать нам тридцать увесистых книг «Современых Записок». Русских писателей за рубежом питает вывезенный ими из России и все тающий творческий заряд, как верблюда его горб, но это не помешало им написать здесь замечательныя книги, свидетельствующия о новых этапах их творчества. Здесь ― гроб, но ― несмотря на неправдоподобно-тяжелыя условия литературной работы, уже услышаны голоса молодых. В чем-же дело? Не в том-ли, что кроме запаса березок и кукушек, который ― действительно, ― в известной, мере, истощается, русские писатели вывезли из России еще кое-что, что не только не растрачивается, но ― наоборот ― крепнет, обогащается, ширится, растет. Русские писатели заблаговременно и предусмотрительно вывезли из России душу. В заключение, позвольте мне выразить уверенность, что близко время, когда всем будет ясно, что столица русской литературы не Москва, а Париж.[3] | |
— Довид Кнут, по поводу доклада З.Н.Гиппиус: «Русская литература в изгнании», 1927 |
Цитаты о Довиде Кнуте
правитьГуляли поздно, встретили Кнута с его противной женой (б<ывшей> Скрябиной). Эта жена его уже десятая.[4] Перешла в жидовство, потому что Кнут стал не столько поэтом, сколько воинствующим израильтянином. «Кровь Его на нас и детях наших». | |
— Зинаида Гиппиус, 16 февраля 1939 г. |
Кнут был небольшого роста, с большим носом, грустными, но живыми глазами. В двадцатых годах он держал дешевый ресторан в Латинском квартале, где его сестры и младший брат подавали. До этого он служил на сахарном заводе, а позже занимался ручной раскраской материй, что было в то время модным, и однажды подарил мне кусок оранжевого шелка на платье, раскрашенного синими цветами, такой же кусок шелка подарил он и Сарочке, своей милой и тихой жене, так что мы с Сарочкой были иногда одинаково одеты. Он вырос в лавке отца, и, хотя с самого первого дня и старшие, и младшие стали дорожить им и верить в него, он никогда по-настоящему не верил в себя ― проблема была та же, что и у Поплавского: русский язык. Сначала была в нем дерзость; Ходасевич говорил ему: ― Так по-русски не говорят. ― Где не говорят? ― В Москве. ― А в Кишиневе говорят. Но очень скоро он понял, что в Кишинёве говорят по-русски не слишком хорошо, и в нём появилась меланхолия. Стихи его потеряли мужественное своеобразие и стали расплывчаты и однообразны, и вся фигура его приобрела образ постоянной печали. У него родился сын. Потом его личная жизнь осложнилась: он ушёл от Сарочки и поселился с новой своей подругой. В этот период жизни я однажды пришла к нему вечером, и она не оставила нас вдвоем, так что вместо того, чтобы читать друг другу стихи, мы должны были вести пустяшный разговор, который все время обрывался. Когда я уходила, он пошел меня провожать до метро. Я на лестнице начала уговаривать его вернуться. Но он настоял, и мы вышли на улицу. Помню наш разговор: | |
— Нина Берберова, «Курсив мой» (Автобиография), 1966 |
...Она <Ариадна Скрябина> унаследовала от отца, как писал о нём Пастернак, «исконную русскую тягу к чрезвычайности» и заучила, что для того, чтобы быть собою, всё должно себя превосходить. <…> И вот на на её пути появился Кнут — влюбчивый поэт, талантливый и остроумный малый, в своих стихах, затрагивавших привлекавшие её библейские темы таким тоном словно он по меньшей мере был свидетелем потопа. <…> Им просто было по пути, им было почти предназначено сойтись именно потому, что они друг друга взвинчивали и друг друга своей неуёмностью заражали.[6] | |
— Александр Бахрах, 1970-е |
Кнут считал себя еврейским поэтом и обращался в своём творчестве к тысячелетним историческим и духовным традициям еврейского народа. Его поэзия направлена на поиски непреходящего, подлинного, существенного, скрытого в течение земной жизни. Она религиозна, часто молитвенна. <…> Он обладает верным пониманием смерти и просветления. Его стихи музыкальны, он любит ритмические повторы в зачинах строк (анафора), чуток к слову, стремится к экономии выразительных средств и насыщенности стиха, редко бывает повествователен… | |
— Вольфганг Казак, 1970-е |
Довид Кнут — это еврейско-русский поэт русской эмиграции; не просто русский поэт еврейского происхождения или еврей, пишущий русские стихи, а поэт, сознательно построивший себя как поэт еврейско-русский.[7] | |
— Владимир Хазан, 1970-е |
Однажды в «Хамелеоне» появился юноша с лицом оливкового цвета, с черными как смоль вьющимися волосами ― настоящий цыганенок. Это был Довид Кнут. В первый же вечер он поднялся на невысокую эстраду и начал читать стихи из книги, странно озаглавленной «Моих тысячелетий», ― стихи о бессарабских степях, о кочующих таборах цыган, о звенящих песках пустыни и о женщине, имя которой было ― Сара. Поздно ночью мы вышли втроем: Довид, я и эта Сара, смуглая красавица с библейским лицом. Мы шли без цели, через спящий, всегда немного загадочный ночной Париж, любовались гирляндами уличных фонарей, и где-то, на берегу Сены, Довид снова начал читать стихи... <...> Довид Кнут считался уже известным поэтом, о стихах его было написано немало хвалебных рецензий, а он занимался тем, что с утра до вечера развозил по городу на «трипортере», трехколесном велосипеде, какие-то товары, и этим зарабатывал на пропитание. Потом стало трудно, не хватило сил, и он поступил в мастерскую, красил шелковые шарфы-пушуары… В стихотворении «Благодарность» Кнут говорил о своей «дороге скудной», но это не так или относилось только к бытовой стороне его жизни, а по-настоящему душа его «рвалась и клокотала». Он любил жизнь во всех ее проявлениях, но больше всего любил Поэзию ― именно с большой буквы. стихах Довида Кнута странно переплетались два мира: мир русский и мир еврейский, и всегда, постоянно, в душе поэта звучали эти две основные темы ― русская всечеловечность и голоса еврейских пророков, и обе эти темы как-то незаметно сливались. «Особенный, еврейско-русский воздух… Блажен, кто им когда-либо дышал».[1] | |
— Андрей Седых, «Далёкие, близкие. Воспоминания», 1979 |
Последней любовью его была Ариадна Скрябина, дочь композитора, ― молоденькая, хрупкая, экзальтированная женщина, память о которой нужно бережно хранить: она отдала жизнь за други своя… Ариадна не знала полумер, не умела останавливаться на полпути. Она полюбила Довида Кнута, полюбила евреев и сама перешла в еврейство. Как все прозелиты, в своей новой вере она была необычайно страстна, порой даже нетерпима. Однажды Кнут пришел с ней в редакцию «Последних Новостей». Возник беспорядочный разговор, и кто-то рассказал в шутку еврейский анекдот. Как разволновалась Ариадна! Слезы брызнули из ее глаз. Мы с Довидом долго старались ее успокоить, а она все не могла простить нам этот еврейский анекдот. Несколько лет спустя, во время германской оккупации, она пошла с мужем в Резистанс <Движение Сопротивления>, где ей поручили переводить группы евреев в Швейцарию. Довид Кнут благополучно перевел свою группу, Ариадна попала в засаду, была схвачена милиционерами и на месте расстреляна. В последний раз мы встретились с Довидом в Париже, летом 49-го года. Встречались несколько раз. Говорили об Ариадне, о страшных годах. Кнут принес свою новую книгу «Избранные стихи», в которой собрал все лучшее, что написал, словно предчувствовал, что это будет последняя его книга, прощание с жизнью. Побывал он в Израиле, собирался туда снова вернуться. И мы, считавшие себя старыми парижанами, с удивлением признались друг другу, что Париж стал чужим. У одного дом был в Нью-Йорке, у другого ― в Тель-Авиве. С гордостью и радостью Довид Кнут говорил о вновь открытой им прародине... <...> На последнее наше свидание в Париже он пришел не один. С ним была совсем молоденькая женщина, почти подросток, с бледным, прозрачным лицом. И со смущенной улыбкой Довид сказал, что это ― его жена, актриса, и они едут вместе в Израиль. Кнут был из тех людей, которые абсолютно не выносят одиночества и страшатся безлюбия. Жизнь продолжалась. Он очень торопился жить.[1] | |
— Андрей Седых, «Далёкие, близкие. Воспоминания», 1979 |
Источники
править- ↑ 1 2 3 Андрей Седых. «Далёкие, близкие. Воспоминания». — М.: Захаров, 2003 г.
- ↑ 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 Д. Кнут. Собрание Сочинений в 2 томах. — Иерусалим: Еврейский университет, 1997—1998 г.
- ↑ Довид Кнут. Зеленая лампа. Беседа III. Продолжение прений по докладу З.Н.Гиппиус: «Русская литература в изгнании». — Париж: «Новый корабль», № 2, 1928 г.
- ↑ На самом деле Ариадна была всего лишь второй официальной женой Кнута. Гиппиус, вероятно, имеет в виду все его романтические увлечения, но и в этом случае сильно преувеличивает.
- ↑ Берберова Н. «Курсив мой». Автобиография. — М., 1996 г.
- ↑ Бахрах А. В. «Ариадна — Сара — Режин». — Париж, La presse libre, 1980, 204 стр.
- ↑ Хазан В. И. «Моим дыханьем мир мой жив» : (К реконструкции биографии Ариадны Скрябиной) // Особенный еврейско-русский воздух : К проблематике и поэтике русско-еврейского литературного диалога в XX веке. — Иерусалим : Гешарим ; М. : Мосты культуры, 2001. — С. 239—261. — (Прошлый век).