Экспедиция в Западную Европу сатириконцев

«Экспедиция в Западную Европу сатириконцев Южакина, Сандерса, Мифасова и Крысакова» — юмористическая путевая повесть Аркадия Аверченко и Георгия Ландау 1911 года о прошлогодней поездке. В 1915 незначительно отредактирована[1].

Цитаты

править
  •  

Так как ясные дни были для нас очень дороги, то мы, выбрав одно туманное, дождливое утро, решили посвятить его Вертгейму. Кто из бывших в Берлине не знает этого колоссального сарая, этого апофеоза немецкой промышленности, этого живого памятника берлинской дешевизны, удобства и безвкусицы? — Человек за бортом

  •  

Предусмотрительный Крысаков по приезде в Берлин заставил Сандерса изготовить следующий плакат на немецком языке для ношения на груди:
«Добрые туземцы! То, на чём навешен этот плакат, принадлежит нам, четырём чужестранцам, и называется слугой Митей. Если он потеряется — доставьте этого человека Отель Бангоф, № 26. Просят обращаться ласково; от жестокого обращения хиреет».
<…> но Митю вселился бес франтовства: он категорически отказался от вывешивания на груди плаката. — там же

  •  

Генуя знаменита своим Campo Santo; Campo Santo знаменито мраморными памятниками; памятники знамениты своей скульптурой, а так как скульптура эта — невероятная пошлятина, то о Генуе и говорить не стоит.
Впрочем, есть люди, которые с умилением взирают па такие, например, скульптурные мотивы:
1) Мраморный детина, в мешковатом сюртуке, брюках старого покроя и громадных ботинках, стоит у чайницы, долженствующей, по мысли скульптора, изображать могилу отца детины; детина, положив под мышку котелок, плачет. Ангел, сидя на чайнице, тычет в нос безутешному молодцу какую-то ветку. <…>
5) Целая композиция: мраморный хозяин умирает на мраморной кровати, окружённый домочадцами; налево господин в мраморном галстуке не то утешает, не то щекочет пальцем даму, возведшую глаза горе.
Всюду невероятное смешение старомодных сюртуков и панталон с ангельскими крыльями, ангельскими хитонами, ангельскими факелами в руках.
Ангельское терпение нужно, чтобы пересмотреть всю эту бессмыслицу. — Генуя

  •  

От Монте-Карло к нам в купе подсели две француженки.
Одна из них обвела нас весёлым взглядом и вдруг нахлобучила Крысакову на нос его шляпу.
— Ура! — гаркнул Крысаков из-под шляпы. — Отселе, значит, начинается Франция! — Страшный путь

  •  

Ницца — небольшой городок, утыканный пальмами.
Мы попали в него в такое время, когда все приезжее народонаселение состояло из шести человек: нас четырёх и тех двух француженок, которых мы встретили в вагоне.
<…> замети[ли], что вся Ницца живёт только нами и для нас; все гостиницы были закрыты, кроме одной, в которой жили Мы; все извозчики бездельничали, кроме двух, которые возили нас, магазины отпирались для нас, музыка по праздникам на площади гремела для нас, и только легкомысленные бабочки, кружившиеся около нас, были вне этого распорядка — спрос на женскую привязанность стоял до смешного низко.
Когда мы уезжали, было такое впечатление, что душа Ниццы отлетает и тело сейчас замрёт в последней агонии. — Ницца

Введение

править
  •  

Путешествие <…> расширяет кругозор и облагораживает человека… Один мой приятель, живя безвыездно в России, приводил всех в ужас огрубением своего нрава: он беспрестанно и виртуозно ругался самыми отчаянными словами, не подозревая, что существует кроме брани и обыкновенный разговорный язык.
Однажды поехал он за границу. Объездил Германию, Францию, Италию и Испанию. Вернулся… и что же! После возвращения этот человек стал ругаться и поносить встречных не только по-русски, но и на немецком, французском, итальянском и испанском языках.
Такое поведение вызвало всеобщее изумление, и дела его поправились.
Даже небольшие путешествия облагораживают и развивают человека. Это можно видеть на примере обыкновенных учеников. Ежедневные краткие их путешествия в училище делают из них образованных людей, которые никогда не заблудятся в лесу, несмотря на то, что главная его составная часть — буква «ѣ»[2]. <…>
А неоткрытие Америки вызвало бы экономические неурядицы. Европейские герцоги и принцы, не встречая богатых американок, впадали бы в бедность и вымирали, а американки, не подозревая о существовании материка, битком набитого гербами, титулами и высокопоставленными их носителями — быстро разбогатели бы до того, что денег девать было некуда, ценность их упала, и экономический кризис, этот бич народов, обрушился бы от одного океана до другого на этот замечательный материк.
А что может быть прекраснее путешествия в тропическую страну, например Африку? Я читал об одном англичанине, который задумал исследовать берега таинственной Танганайки; он взял с собой палатку, носильщиков, верблюдов и чемоданы. На берегу таинственной Танганайки он наткнулся на такое прожорливое племя, что оно съело, помимо англичанина, верблюдов и носильщиков, — даже чемоданы и съедобные части палатки.
Даже в этом трагическом случае можно наблюсти пользу и культурное значение путешествий: невежественные дикари приняли чрезвычайно цивилизованный вид, украсив уши своих жён коробками из-под консервов, а королю нахлобучив на голову, вместо короны, керосиновую кухню.

  •  

Крысаков (псевдоним). Его всецело можно причислить к категории «оптовых» людей, если существует такая категория. Он много ест, много спит, ещё больше работает, а ещё больше лентяйничает, хохочет без умолку, в глубине сердца чрезвычайно деликатен, но на ногу наступить себе не позволит. При необходимости, полезет в драку или в огонь, без необходимости — проваляется на диване неделю, читая какую-нибудь «Эволюцию эстетики» или «Собрание светских анекдотов на предмет веселья». <…> Спокойно доливает поданную чашку кофе — пивом, размешивает его с сахаром, а если тут же стоит молоко, то и молоко переливается в чашку. Пепел, упавший случайно в эту бурду, размешивается ложечкой для того, «чтобы не было заметно». Любит задавать официантам нелепые, бессмысленные вопросы. <…> обязательно осведомится: приходил ли Жюль Верн? И чрезвычайно счастлив, если получит ответ:
— Полчаса, как ушли.

  •  

Из угла вытащили огромный, чудовищно распухший чемодан и с озверением набросились на него. Схватили сначала за ручки — отлетели. Схватили за ремни — ремни лопнули.
— Раскрывайте ему челюсти. <…> Засуньте ему палку в пасть.
После получасовой борьбы чудовище сдалось. Замок застонал, крякнул, крышки разжались, и душа его полетела к небу.

  •  

… Мифасов (псевдоним) был молодцом совсем другого склада. Я не встречал человека рассудительнее, осмотрительнее и осведомлённее его. Этот юноша всё видел, всё знает — ни природа, ни техника не являются для него книгой тайн. Ему 25 лет, но по спокойному достоинству его манер и мудрости суждений — ему можно дать 50. По внешности и костюму он — полная противоположность бедняге Крысакову. Всё у него зашито, прилажено, манжеты аккуратно высовываются из рукавов, не прячась внутрь и не вылезая за четверть аршина, воротничок рассудительно подпирает щеки, и шея подвязана настоящим галстуком, а не подкладкой от рукава старого сюртука (излюбленная манера Крысакова одеваться шикарно). <…>
Уже спустя несколько часов после отъезда из Петрограда этот энциклопедический словарь, эта справочная машина заработала.
— Мы будем проезжать через Вильно? — спросил Крысаков.
— Что вы! — поднял плечи Мифасов. — Где наша дорога, а где Вильно. Совсем противоположная сторона. Неужели вы даже этого не знаете?
В глазах его светилась ласковая укоризна.
Мы проезжали через Вильно. <…>
— Ты говорил, что Вильно в стороне, а между тем мы его сейчас проехали.
Он скользнул по мне взглядом, сомкнул глаза и захрапел.
Перед Нюрнбергом он долго и подробно рассказывал о красоте замка Барбароссы и потом, по нашей просьбе, сообщил старинное предание о знаменитом тысячелетнем дубе, посаженном во дворе замка графиней Брунгильдой. <…>
В одном только Мифасов, рассказывая это, оказался прав — он действительно рассказывал легенду: потому что дерево, как выяснилось, посадила не Брунгильда, а Кунигунда — и не дуб, а липу, которая, по сравнению с тысячелетним дубом, была сущей девчонкой.
По этому поводу Мифасов саркастически заметил:
— Нам не нужно было ехать через Вильно. Тогда бы всё оказалось в порядке.
Свободное время Мифасов распределял аккуратно на две половины. Первая — безжалостно ухлопывалась на чистку ногтей, вторая — на боязнь заболеть. Между нами была та разница, что мы любили жизнь, а осторожный Мифасов боялся смерти. <…>
В наших скитаниях за границей он восхищал всех иностранцев своим своеобразным шиком в разговоре на чужом языке и чистотой произношения.
Правда, багаж слов у него был так невелик, что свободно мог поместиться в узелке на одном из углов носового платка. Но эти немногие слова произносились им так, что мы зеленели от зависти. <…>
В Германии, входя в ресторан, он первым долгом оглядывался и очертя голову бросал эффектное «Кёльнер!», в Италии: «Камерьере!» и во Франции: «Гарсон!»
Когда же перечисленные люди подбегали к нему и спрашивали, чего желает герр, сеньор или мсье — он бледнел, как спирит, неосторожно вызвавший страшного духа, и начинал вертеть руками и чертить воздух пальцами, графически изображая тарелку, вилку, курицу или рыбу, пылающую на огне.
Сжалившись над несчастным, мы сейчас же устраивали ему своего рода подписку, собирали с каждого по десятку слов и подносили ему фразу, которую он тотчас же и тратил на свои надобности.

  •  

Третьим в нашей компании был Сандерс (псевдоним) — человек, у которого хватило энергии только на то, чтобы родиться, и совершенно её не хватало, чтобы продолжать жить. Его нельзя было назвать ленивым, как Мифасова или меня, как нельзя назвать ленивыми часы, которые идут, но в то же время регулярно отстают каждый час на двадцать минут.
Я полагаю, что хотя ему в действительности и 26 лет, но он тянул эти годы лет сорок, потому что так нудно влачиться по жизненной дороге можно, только отставая на двадцать минут в час.
От слова до слова он делал промежутки, в которые мы успевали поговорить друг с другом a part, а между двумя фразами мы отыскивали номер в гостинице, умывались и, приведя себя в порядок, спускались к обеду.
Плетясь сзади за нами, он задерживал всю процессию, потому что, подняв для шага ногу, погружался в раздумье: стоит ли вообще ставить её на тротуар? И только убедившись, что это неизбежно, со вздохом опускал ногу; в это время её подруга уже висела в воздухе, слабо колеблясь от весеннего ветерка и вызывая у обладателя тяжелое сомнение: хорошо ли будет, если и эта нога опустится на тротуар?
Кто бывал в Париже, тот знает, что такое — движение толпы на главных бульварах. Это — вихрь, стремительный водопад, воды которого бурно несутся по ущелью, составленному из двух рядов громадных домов, несутся, чтобы потом разлиться в речки, ручейки и озера на более второстепенных улицах, переулках и площадях.
И вот, если бы кто-нибудь хотел найти в этом бешеном потоке Сандерса — ему было бы очень легко это сделать: стоило только влезть на любую крышу и посмотреть вниз… Потому что среди бешеного потока людей маячила только одна неподвижная точка — голова задумавшегося Сандерса, подобно торчащему из воды камню, вокруг которого ещё больше бурлит и пенится сердитая стремнина.
Однажды я сказал ему с упрёком:
— Знаете что? Вы даже ходите и работаете из-за лени. <…> Потому что вам лень лежать. <…>
Сандерс человек небольшого роста, с сонными голубыми глазами и такими большими усами, что Крысаков однажды сказал:
— Вы знаете, когда Сандерс разговаривает, когда он цедит свои словечки, то часть их застревает у него в усах, а ночью, когда Сандерс спит, эти слова постепенно выбираются из чащи и вылетают. <…>
Для того, чтобы доказать свою правоту в споре на тему, что от царь-колокола до царь-пушки не триста, а восемьсот шагов, он способен взять свой чемоданчик, уложиться и, ни слова никому не говоря, поехать в Москву. Если он вернется ночью, то, не смущаясь этим, пойдет к давно забывшему этот спор оппоненту, разбудят его и торжествующе сообщит:
— А что? Кто был прав?

  •  

Из всех четырёх лучший характер у меня. Я не так бесшабашен, как Крысаков, не особенно рассудителен и сух, чем иногда грешит Мифасов; делаю все быстро, энергично, выгодно отличаясь этим свойством от Сандерса. При всем том, при наших спорах и столкновениях — в словах моих столько логики, а в голосе столько убедительности, что всякий сразу чувствует, какой он жалкий, негодный, бесталанный дурак, ввязавшись со мной в спор. <…>
При случае буду веселиться и плясать, как Крысаков, буду в обращении обворожителен, как Мифасов, буду методичен и аккуратен, как Сандерс.
Я не писал бы о себе всего этого, если бы все это не было единогласно признано моими друзьями и знакомыми.

  •  

… слабость Мити — женщины. Если не ошибаюсь, система ухаживать у него пассивная — он начинает хныкать, стонать и плакать, пока терпение его возлюбленной не лопнет, и она не подарит его своей благосклонностью.

  •  

Начиная описание нашего путешествия, я полагаю, будет нелишне дать краткий обзор места наших будущих подвигов… <…>
Относительно общей фигуры Европы во всех учебниках географии говорится одно и то же:
«Фигура Европы не представляет никакой правильности… Но если срезать три самых больших полуострова — Скандинавию, Бретань и Ютландию, то окажется, что форма материка — прямоугольный треугольник».
Это очень наглядно. Можно то же сказать при описании фигуры жирафы: «если срезать у неё шею и ноги, то получится обыкновенный прямоугольный треугольник».
Конечно, если вздорное самолюбие европейцев завлечет их так далеко, что из желания жить в прямоугольном треугольнике, они отрежут от материка упомянутые полуострова — я готов признать на будущее время эту форму типичной для Европы. <…>
Здесь нелишне будет привести (кажется, это всегда делается в подобных случаях) несколько наглядных статистических данных.
1) Если бы всё народонаселение Европы поставить друг на друга, то высота этой пирамиды была бы свыше 300 000 вёрст. <…>
2) Если у каждого европейца выдернуть из головы только по одному волоску, то количество собранных волос, посаженных в землю, займёт пространство величиной в 4 1/2 акра. Чтобы скосить этот «урожай», потребуется работа 2 7/8 косарей в течение 9 суток!
3) Наиболее наглядным является такой статистический пример: если бы кто-нибудь захотел лично познакомиться со всем народонаселением Европы, то, считая полторы секунды на каждое рукопожатие, этому человеку пришлось бы затратить на знакомство (считая восьмичасовой рабочий день) около 600 лет. Средняя продолжительность человеческой жизни 68 лет, т. е., другими словами, для этого опыта потребовалось бы 8,9 человека. Во что бы превратились правые руки этих тружеников?

  •  

Промышленность распределяется так: в России — главным образом добывающая, за границей — обрабатывающая. Я до сих пор не могу забыть, как хозяин римского отеля обсчитал меня на 60 лир, добытых в России.
Фауна Европы очень бедна: в городах — собаки, лошади, автомобили; за городом — гуси, коровы, автомобили. <…>
Флора Европы богаче — растёт почти всё, от апельсин и морошки до процентов на банковские ссуды. Особое внимание уделяется винограду, потому что всякая страна гордится каким-нибудь вином, кроме Англии, которая никаких вин не имеет. Оттого-то, вероятно с горя, англичане такие горькие пьяницы.
<…> во Франции и пьют так много.
Впрочем, немцы качеством своих вин не уступают французам, и поэтому пьянство немцев вошло в пословицу.
В России виноделие стоит на очень низкой ступени. Поэтому ли или по другой причине, но встречаешь трезвого русского чрезвычайно редко.
Справедливо будет упомянуть ещё об испанцах. Отношение их к вину таково, что даже свои лучшие города они прозвали «Хересом» и «Малагой». Не думаю, чтобы кто-нибудь из испанцев отважился на это в трезвом виде. <…>
В том же учебнике географии, автор которого безуспешно пытался срезать все европейские полуострова, сказано:
«В Америке, где пьют довольно много, трезвость европейцев вошла в пословицу».
Климат Европы разнообразный: есть много европейцев, которые с трудом излечивались от солнечного удара для того, чтобы через шесть месяцев замёрзнуть самым неизлечимым образом.

  •  

… на каждую квадратную версту приходится 44 1/2 человека. Таким образом в Европе абсолютно невозможно заблудиться в безлюдном месте. Скорее есть риск быть зарезанным этими 44 1/2 людьми, с целью получить лишний клочок свободной земли.
<…> нам удалось <…> увидеть только ничтожный процент 400 миллионов народонаселения. Но это неважно. Если самоубийца хочет определить сорт дерева, на котором ему предстоит повеситься, он не будет изучать каждый листок в отдельности.

  •  

… внезапно замолчит, как граммофон, в механизм которого сунули зонтик…
Или начнёт такой путешественник нести отчаянный вздор. Долго плачется на то, что, будучи в Страсбурге, целый день разыскивал прославленный Кёльнский собор, а никакого Кёльнского собора и нет… Куда он девался — неизвестно.
У некоторых путешественников есть другая манера — всё отрицать, всякое установившееся мнение, сложившуюся репутацию — переворачивать кверху ногами…
Вы. Говорят, итальянки очень красивы?
Он. Чепуха! Не верьте. Толстые, неуклюжие и. — удивительно — почему-то на одну ногу прихрамывают. Одни разговоры о прославленной красоте итальянок!
Ошибочно думать, что этот глупец изучил итальянских женщин со всех сторон, во всех деталях. Просто был он в Риме два дня, всё это время проторчал в грязном кабачке на окраине, и прислуживала ему одна-единственная итальянка, толстая, неуклюжая, прихрамывающая на одну ногу.

  •  

Немцы чистоплотны, — но англичане ещё чистоплотнее.
Немцы вежливы, — но итальянцы гораздо вежливее.
Немцы веселы, — французы, однако, веселее.
Немцы милосердны, — нет милосерднее <…> славян.
Немцы честны[3], — но кто же может поставить это кому-нибудь в заслугу? Это пассивное качество, а не активное.
Ни один огурец не сделал в течение своей жизни ни одной подлости или мошенничества; следовательно, огурец следует назвать честным? Отнюдь. Честность его просто следствие недостатка воображения. <…>
Не то хорошо, что немцы честны, а то плохо, что все остальные народы, исключая французов и англичан, отъявленные мошенники.

  •  

Все немецкие двери украшены надписями: «выход», будто кто-нибудь без этой надписи воспользуется дверью, как машинкой для раздавливания орехов, или, уцепившись за дверную ручку, будет кататься взад и вперёд. Надписи, украшающие стены уборных в немецких вагонах, — это целая литература: «просят нажать кнопку», «просят бросать сюда ненужную бумагу», под стаканом надпись «стакан», под графином «графин», «благоволите повернуть ручку», в «эту пепельницу покорнейше просят бросать окурки сигар, а также других табачных изделий».

  •  

Существует и немецкая любовь к изящному: в Берлине большинство автомобилей раскрашено разноцветными розочками; всякая вещь, которая поддаётся позолоте — золотится; не поддаётся позолоте — её украсят розочкой…
Наряд немецкой женщины — это целая симфония. На голове зелёная шляпа с жёлтым пером и красной розочкой. Юбка голубая, обшита внизу оранжевыми полосками. Только кофточка отличается скромным фиолетовым цветом, но одета она так, что грудь делается плоской, а спина пузырится, как волдырь на обваренном месте; башмаки хотя из грубой кожи, но зато большие; чулки прекрасной верблюжьей шерсти.
Из этих элементов составляется вся немецкая женщина, из женщин — толпа на главных улицах, толпа даёт физиономию всему Берлину, а Берлин — Германии.
Немецкий мужчина — это вторая сторона вышеописанной физиономии. Средний немецкий мужчина не имеет ни страданий, ни сомнений, ни очень возвышенных, ни очень низменных чувств.
Он любит прежде всего себя, за то, что никогда не доставлял сам себе ненужных страданий; потом семью, потому что дети не огорчают его, а жена не изменяет, по недостатку темперамента или поклонников; наконец, любит родину, потому что она заботится о нём <…>.
Он спокоен за себя, за семью и за родину.
Спокойствие даёт ему возможность веселиться, и он действительно каждый день веселится, но не утром или днём — когда нужно устраивать своё благосостояние, — а вечером.
Как он веселится?
За столом в любимой пивной собирается каждый день одна и та же компания <…>.
Целый вечер взрывы хохота несутся со стороны стола, занятого весёлыми собутыльниками.
— Эге, — думает зритель в отдалении, — наверное, что-нибудь забавное рассказывают. Прислушаюсь-ка…
Прислушивается…
— Герр Штумпе! Отчего вы сегодня молчите? Не бьёт ли вас ваша жена?
Взрыв гомерического хохота следует за этими словами.
— Ох, — говорит Иоганн Миткраут, задыхаясь от смеха. — Вечно этот Миллер придумает какую-нибудь штуку. <…>
Всеобщий восторг пьянит толстую голову Миллера; надо сказать что-нибудь ещё, чтобы закрепить за собой славу присяжного весельчака и юмориста.
— Герр Штумпе! Говорят, что вы уже целый год не носите ваших сбережений в ваш банк?
— Почему? — недоумевает простоватый Штумпе.
— Потому что весь ваш бюджет уходит на покупку ваших зонтиков, которые ломает о вашу спину ваша жена.
Будто скала обрушилась — такой хохот потрясает стены пивной. <…>
Так они веселятся до двух часов ночи. Потом каждый платит за себя и все мирно возвращаются под теплое крылышко жены.

  •  

Инсбрук — столица Тироля. Правильнее, Инсбрук — мировая столица скуки, самодовольно-мелкого прозябания, сытости и сентиментальной тирольской глупости.
Приехав в Инсбрук, мы первым долгом на вокзале наткнулись на существо <…>.
Это был краснощёкий, туполицый, голоногий тиролец, с ног до головы убранный разноцветными лентами и утыканный перьями, точно петух, которого кухарка начала ощипывать и, не окончив, побежала в мелочную лавочку за бутылкой прованского масла.
Голова этого дюжего парня была украшена какой-то бумажной короной, а за ушами торчали два пучка цветов.
Он что-то мурлыкал и приплясывал. <…>
В это время откуда-то вынырнул ещё десяток людей, разукрашенных подобным же странным образом.
— Боже ты мой! Вероятно, где-нибудь поблизости лопнул сумасшедший дом и содержимое его вытекло на потеху мальчишек и на страх взрослым.
Но сейчас же мы заметили, что странная компания не только не пугала аборигенов, но даже не останавливала на себе ничьего мимолётного внимания. <…>
— Сандерс, — сказал Крысаков, — узнай, что с ними случилось? Не надо ли им чего?
Если судить о немецком языке по Сандерсову разговору — можно вывести заключение, что нет на свете языка длиннее, сложнее и утомительнее.
Сандерсу нужно было сказать только две фразы: «Кто вы такие? Почему так странно одеты?»
Он подошёл к предводителю тирольцев из семейства ленточных, понурился и пробормотал что-то.
Тиролец ему ответил. Сандерс покачал головой с безнадёжным видом и сказал такую длинную фразу, что два поезда успели уйти и один подкатил к вокзалу. Тиролец хлопнул себя по бёдрам, прищёлкнул пальцами и стал что-то объяснять, перепрыгивая с ноги на ногу. Объяснения тирольца не могли вырвать Сандерса из бездны уныния, угнетённости и сомнения. Он собрался с духом и размотал с невидимой катушки такую длинную фразу, что тиролец начал линять. Он потерял два пера с короны и одно с плеча, и, не заметив убытка, высказал Сандерсу такое количество слов, что в них должно было заключаться географическое описание Тироля, характеристика нравов народонаселения и перечисление главнейших видов флоры и фауны. Утешило ли это Сандерса? Разъяснило ли ему что-нибудь? Нет! Он потрогал зелёную пуговицу на толстом животе тирольца и вытянул из себя длинную, как осенняя ночь, фразу.
И только получив обоснованный ответ на это, отошёл он от тирольца, переваливаясь, как объевшаяся утка.
— Ну?! — спросил нетерпеливый Крысаков.
— Обыкновенные тирольцы. Ферейн. Возвращаются после воскресной экскурсии. <…>
— Тошнит меня от этих тирольцев, — признался Крысаков. — Чистенькие, куцые, кругозор ограничен горами и собственным недомыслием, благонравно ухаживают за тирольками и благонравно женятся. Здесь не бывает сцен ревности, убийств, измен и сильных душевных движений, как в сторону благородства, так и в сторону подлости. Шесть дней благонравно трудятся, седьмой день благонравно пляшут в какой-нибудь таверне. <…> Самодовольно пляшут и самодовольно острят. <…> Вообще немецкое остроумие! В Берлине один господин с гордостью говорил, что немецкие дети не чета нашим. Они смелы, находчивы, сообразительны и в ответах не смущаются, а отвечают метко и остроумно. Мы сделали даже опыт… Встретили какого-то известного своей находчивостью знакомого господину школьника и вступили с ним в беседу. «Что ты любишь больше всего на свете?» — «Свою прекрасную родину». — «Неужели? А я думал, что больше всего тебе должно нравиться заехать в ухо мальчишке, который обидел бы тебя!» — «О нет. Вступать в драку стыдно. Лучше сообщить о нехорошем поступке мальчика его родителям, которые скажут ему, что он их огорчил, и ему станет стыдно». — «Та-ак… И, наверное, по воскресеньям вы собираетесь в школе и поёте духовные псалмы?» — «О, да. Это лучший наш отдых в свободное время». — «Видите, — сказал мне господин, когда мы отошли. — Преострый мальчуган. За словом в карман не лезет». — «Может быть, может быть». И тут только я заметил, что мой господин тоже немецкий дуралей.

  •  

— Отчего у них, братцы, колени голые? Что это за обычай? <…>
— Я думаю — это в целях сохранения тирольской нравственности… <…> Местность у них гористая, мужчины же при объяснении девицам в любви обязательно становятся на колени.
— Ну?!
— Ну, а в гористой местности на голые колени не очень-то встанешь…
— Это вздор! Нет ничего нелепее ваших теорий.
— А у вас никаких теорий и вообще-то нет.
— Вы думаете? А моя теория причины приливов и отливов? Это не мысль, а молния! <…> По-моему — на земном шаре не хватает воды. Всё дело в том, что два противоположных берега океана можно сравнить с головой и ногами спящего человека, прикрытого коротким одеялом — океаном. Теперь: если натянуть короткое одеяло на голову, обнажаются ноги, натянуть на ноги — обнажается голова. Так и океан — если тут прилив, там должен быть отлив.

  •  

Штейнах <…>. После громадного, чудовищного Берлина, весёлого красивого Мюнхена — эта таинственная дыра с вымершим населением в несколько десятков человек — показалась нам тюрьмой, тем более, что горы со всех сторон окружили её, стеснили её, сдавили её.
Помню крохотный вокзал, у которого поезд приостановился на одну минуту, помню чёрный, как вакса, вечер, мокрую от дождя землю и абсолютное страшное безмолвие.
Мы выползли со своими чемоданами, постояли минут пять и наконец в ужасе завыли:
— Треге-е-ер!!
— Здесь нет трегеров, — ответил нам откуда-то с неба неизвестно чей голос.
— О, чёрт возьми! Изво-о-озчик!!
— Здесь нет извозчиков, — ответил тот же беспощадный голос с неба.
— Швейцар из гостиницы!!
— Швейцаров нет.
— Дайте нам какого-нибудь человека.
И прозвучало похоронное:
— Здесь нет людей.
— Да вы-то кто? Не человек?
— Я начальник здешней станции.
— Где вы?
— Наверху. Во втором этаже.

  •  

ссора кого-нибудь из нас с товарищем вызывала необычайное повышение симпатии в поссорившемся — к остальным. Другими словами, если X разрывал отношение с Y, то к Z он относился настолько повышенно нежнее, насколько это чувство расходовалось раньше на Y.
Ничто в мире не пропадает, и ничто вновь не появляется.

  •  

Если бы какой-нибудь гениальный писатель обладал таким совершенным пером, что дал бы читателю, не видевшему Венеции, настоящее о ней представление, — тарой писатель принёс бы много несчастья и тоски читателям. Потому что узнать, что такое Венеция, и не увидеть её, это сделаться навеки отравленным, до самой смерти неудовлетворённым. — 1

  •  

Ах, эти итальянцы… Над ними можно смеяться, но не любить их нельзя.
Уличная толпа сплошь состоит из беспардонных лгунов, мелких мошенников и попрошаек, но это такая весёлая живая толпа, плутовство их так по-дикарски примитивно и неопасно, что не сердишься, а только добродушно смеёшься и отмахиваешься. — 1

  •  

… мы двое чувствовали себя вполне в своей тарелке, отличаясь этим от макарон, быстро перешедших с тарелки в желудок нашей соседки. — 1

  •  

По всей Венеции разлит сладкий яд невыразимой лени и медлительности… <…>
На пьяццете, у берега большого канала, жизнь шумнее. Здесь десятки черных гондол мерно качают своими благородными, прекрасной формы носами, а лодочники, как стая разбойников, притаившись, стерегут проходящего форестьера[4], растерянного и сбитого с толку необычностью всего окружающего.
Стоит только показаться иностранцу, как поднимается неимоверный крик десятков хриплых глоток:
— Гондола, гондола, гондола!
Выйдя из гостиницы (тут же на пьяццете), я подхожу к берегу и делаю знак. С радостным воем гондольер прыгает в гондолу и, как птица, подлетает ко мне. Сейчас же откуда-то из-за угла дома вылетают: 1) здоровенный парень, роль которого — подсадить меня, поддержав двумя пальцами под локоть; 2) другой здоровенный парень, по профессии придерживатель гондолы у берега какой-то палочкой, — хотя гондола и сама знает, как вести себя в этом случае; 3) нищий, — по профессии пожелатель доброго пути, и 4) мальчишка-зритель, который вместе с остальными тремя потребует у вас сольди за то, что вы привлекли этой церемонией его внимание.
Я сажусь; поднимается радостный вой, маханье шапками и пожелания счастья, будто бы я уезжаю в Африку охотиться на слонов, а не в ресторанчик через две улицы.
При этом все изнемогают от работы; <…> нищий желает вам таких благ и рассыпается в таких изысканных комплиментах, что не дать ему — преступно; а ротозей-мальчишка вдруг бросается в самую средину этого каторжного труда и немедленно принимает в нём деятельное участие: поддерживает под локоть того парня, который поддерживал меня. <…>
Я говорю гондольеру адрес, мы отчаливаем, тихо скользим по густой воде и, после получасовой езды, подплываем к самому ресторану. Кто-то на берегу приветствует меня радостными кликами. Кто это? Ба! Уже знакомые мне: придерживатель гондолы, подсаживатель под руку, пожелатель счастья и мальчишка поддерживатель поддерживателя под руку.
Они объясняют мне, что слышали сказанный мною гондольеру адрес и почли долгом прийти сюда, чтобы не оставить доброго синьора в безвыходном положении. — 2

  •  

Милая, голодная, веселая, мелко-жульническая и бесконечно-красивая даже в этом жульничестве Италия!
Нас обманывали на каждом шагу, но так мелко, так дешево, что мы только посмеивались.
У собора св. Марка целая туча гидов. Показывают собор, показывают могилу какого-то знаменитого дожа, настолько знаменитого, что потом в каждой церкви нам показывали могилу, где лежали настоящие, подлинные останки этого удивительного дожа. <…>
У меня осталось смутное впечатление, что в прежние времена трупы знаменитых дожей заготовлялись оптовым способом на одной из немецких фабрик и потом рассылались во все церкви, чтобы никому не было обидно…
<…> гид <…> задумался: «Что бы ещё такое показать?»
Вспомнил. Показал то место, где Барбаросса стоял перед папой на коленях. Место было самое обыкновенное. Задумался. Вспомнил. Показал то место, где сидел папа. <…> Показал то место, на котором Барбаросса не стоял. Мы внимательно осмотрели указанное место. Понравилось.
— Я сейчас вам покажу мраморную колонну, отнятую у турок.
— Не надо, — сухо сказали мы. <…>
Он призадумался.
— Хотите, может быть, красивую синьору? Очень скромная, молодая, а? — 2

  •  

В путеводителе — о Флоренции сказано:
— Этот город можно назвать самым красивым из всех итальянских городов.
А о Венеции в том же путеводителе сказано [то же]. <…>
К Риму составитель путеводителя относится так [же]. <…>
Можно сказать с уверенностью, что жена составителя путеводителя в своей семейной жизни была не особенно счастлива. Каждую встретившуюся женщину увлекающийся супруг находил «лучше всех».
Венеция — царица, а Флоренция — её красивая фрейлина, поддерживающая царственный шлейф. В Венеции нужно наслаждаться жизнью, во Флоренции — отдыхать от жизни.

  •  

… что осталось в моей памяти от Флоренции и Нюрнберга? <…> в первом случае: красивая грусть, которой проникнуто было всё; во втором случае: идиллическое настроение на фоне суровых, тесно сдвинувшихся зданий, в окна которых, казалось, грозно глядят прошлые, серые века, закованные в латы и отягощённые доспехами.

  •  

Каждый из нас знал по несколько итальянских ругательств, но это было плохое, разрозненное издание. Приходилось собирать у каждого по несколько слов, систематизировать и потом уже в готовом виде подносить их Крысакову для передачи по адресу.
Мы расселись на своих чемоданах, и фабрика заработала. Мы с Мифасовым произносили слова, Сандерс их склеивал, а Крысаков громовым голосом бросал уже готовый фабрикат в лицо обвиняемому.

  •  

Тысячелетние памятники стояли скромно на всех углах, в количестве, превышающем фонарные столбы в любом губернском городе.
А всякая вещь, насчитывавшая пятьсот, шестьсот лет не ставилась ни во что, как девчонка, замешавшаяся в торжественную процессию взрослых. <…>
— Господин, — сказал гид, — если мы будем останавливаться около таких пустяков — у нас не хватит недели,
— Вы это считаете пустяком?
— О, Господи ж! Поставлен в прошлом столетии.
— Однако, — сказал я. — Как же вы терпите эту ужасную новую ярко-позолоченную конную статую Виктора-Эммануила?
— О, ведь это вещь временная. Этот памятник ещё не готов. <…> Он будет готов через шестьсот — семьсот лет, когда позолота слезет. Тогда это будет благороднейшее старинное произведение искусства.
— Странный обычай. У нас, в России, таким способом заготовляют только огурцы впрок. Раз он не готов — не нужно было его открывать…
— Закрытыми такие вещи нельзя держать, — возразил гид. — Тогда позолота и в тысячу лет не слезет.
Я проникся культом старины…
— <…> не посмотрите ли вы завтра собор святого Петра?
— О, — равнодушно пожимая плечами, промямлил я. — Вы говорите — святого? Это, вероятно, что-нибудь уже после Рождества Христова? <…> Отложим это до будущего приезда. Всё-таки будет годиком больше, а?

  •  

— Вот видите, остатки этих громадных стен; все они были облицованы белым мрамором — такую работу могли сделать только рабы.
— А где же мрамор?
— Монахи утащили в Ватикан. Весь Ватикан построен из награбленного отсюда мрамора.
— Ага! <…> око за око… Сначала звери в Колизее драли христиан, потом христиане ободрали Колизей.

  •  

Начиная с Мюнхена, мы, по приезде в каждый город, усвоили привычку робко спрашивать у обывателей:
— Нет ли тут каких-нибудь музеев или картинных галерей?
И если музеи были, Крысаков решительно надевал шляпу и с суровой складкой у углов рта с видом подвижника говорил:
— Ну, ничего не поделаешь… Надо идти.
Остальные трое безропотно надевали шляпы и шагали за ним, угрюмо опустив головы.
<…> пробега[ли] одним взглядом десятки картин, лениво волоча усталые ноги и судорожным движением выпрямляя изредка натруженные спины и затылки. <…>
За всё время мы видели несколько сот англичанок — все они были старые, отвратительные. Я уверен, что в Англии есть много и молодых, но они на континенте не показываются. Их, вероятно, держат где-нибудь взаперти, выдерживают в каком-то погребе, дожидаясь, пока они постареют. А когда они готовы — их выпускают на континент большими партиями. Ездят они всюду по Куковскому маршруту, сопровождаемые длинными, иссохшими от времени англичанами; забавно видеть, как Куковский проводник набивает чудовищно-громадный автомобиль этим старым мясом, хватая леди и джентльменов за шиворот и пропихивая их ногой в затруднительных местах. Ничего, довольны. <…>
Это позор и несчастье — изучать сокровища искусства таким образом. Что у меня осталось в памяти? Несколько Рубенсов, два-три Рембрандта, полдюжины Беклинов <…>. А сколько я видел? Зелёные, жёлтые пейзажи, розовые тела, разные девушки с кошкой, девушки без кошек и кошки без девушек; цветы, сырая рыба рядом с персиками и вечный Святой Себастьян, которого не изображал только тот, кто вместо живописи занимался другими делами. Потом было много каких-то уродливых облупленных картин с детской перспективой и кривыми телами.

  •  

Рим в отношении поборов — самый корыстолюбивый город. Там за все берут лиру: пойдёте ли вы в Колизей, захотите ли взглянуть на картинную галерею, на памятник или даже на собственные часы. <…>
Извиняюсь за это лирическое отступление, но оно необходимо для того, чтобы пристыдить некоторых итальянцев, если они прочтут эту книгу.

  •  

… Неаполь делится на так называемые оркестры, а оркестры делятся на отдельных жителей, мужчин (игра на гитаре и пение) и женщин (пение и танцы).

  •  

Стремление неаполитанца надуть туриста возведено в культ. В Венеции и Риме это делается спешно, по-любительски, без установленных приемов и твердой организации. Неаполь же может похвастаться серьёзным и добросовестным отношением к своему делу. <…>
И, вместе с тем, нет итальянца ленивее, чем неаполитанец. Целыми днями валяются они на набережной, в узких кривых переулках и между мраморных колонн домов. Вероятно, лежат и мечтают: как бы почуднее надуть туриста?
Но трудно собраться с мыслями, когда солнце так приятно поджаривает оборванца, а море дышит в самое лицо вкусным солёным запахом.

  •  

Часто мы встречали целую длинную процессию: два дюжих итальянца везут крохотную тележку, на которой стоит обыкновенная шарманка. Третий, мускулистый мужчина, гордо идёт сбоку, положив одну руку на шарманку (очевидно, это настоящий владелец её), а ещё два здоровяка подталкивают тележку сзади.
В сущности, эту тележку могла бы повезти вскачь обыкновенная кошка; но пять верзил присосались к шарманке, как пиявки, и каждый всеми силами старается доказать, что он честным трудом зарабатывает свой хлеб, <…> таща тележку, точно русские многострадальные бурлаки по берегу Волги баржу тянут.
Ленивые… Если у итальянца чешется затылок, он не почешет его до того случая, когда встретится со знакомым и снимет шляпу; тогда заодно и почешется.
Вся нечеловеческая энергия целиком, как в громадных коллекторах, собралась в продавцах открыток и разносчиках газет.
Только в Неаполе возможен такой прямо-таки невероятный способ распространения газет.
Газетчик, опережая вас, вдруг ловко подбрасывает вам под ноги какую-нибудь «Миланскую газету» или «Popolo Romano», с таким расчётом, чтобы вы с разгону наступили ногой на газету… Тогда газетчик поднимает крик и взыскивает деньги за якобы испорченную вашей ногой газету.

  •  

Никаким промыслом не брезгуют оборванные юнцы, если можно получить несколько чентезимов.
Один итальянский мальчишка, пробегая мимо меня, вдруг остановился и указал мне на проходившего жирного патера. <…>
— Это патер. Господин мне даст что-нибудь?
— За что?!
— За то, что я указал господину патера.
Таких указателей патеров в Неаполе несметное количество.
Едва мы приехали и, оставив вещи в гостинице, отправились купаться, как перед нами выросла фигура молодца самого подозрительного вида, с грязными руками и бегающими вороватыми глазами.
Этот человек на всё время нашего пребывания в Неаполе сделался нашей тенью, нашим эхом, нашим вторым я.
Увидев, что он отделился от группы людей не менее подозрительных, мы инстинктивно сдвинулись ближе и вынули руки из карманов, но грязный парень сказал:
— Господа путешественники! Я могу предложить себя в качестве гида. <…>
Очевидно, кроме нас — у него никаких повседневных дел не было. Вообще, этот человек произвёл, в конце концов, на нас такое впечатление, что до нашего приезда у него никаких дел не было, что всё его существование на этой планете приспособлено исключительно к нашему появлению в Неаполе и что после нашего отъезда он, исполнив своё земное предназначение, вернётся к небытию. <…>
— Не надо провожать меня. Я просто возьму извозчика.
— Извозчика? Сейчас!
Он исчез, и через полминуты ко мне подкатил экипаж. Я взглянул на извозчика… Это был Габриэль.
— Как?! Разве вы и извозчик?!
— Я всё, господин. Всё, что вам понадобится.
— Я хочу акробата, — пошутил я.
Габриэль камнем скатился на мостовую, положил бич и, хлопнув в ладоши, стал на голову. Еле уговорил я его усесться на козлы.

  •  

… отправились в знаменитый неаполитанский аквариум.
Человек, продававший билеты, попросил на чай, человек, отбиравший билеты, попросил на чай же, и сторож при рыбах попросил тоже на чай за то, что он палочкой пошевелил какого-то гада. <…>
Осьминог, присосавшись к стене, смотрел, как мы расплачивались, и в его страшных выпученных глазах тоже ясно читалось всеобщее, как эпидемия, желание получить с форестьера на чай.

  •  

— Синьоры! Это вас ни к чему не обязывает, — отчаянно возопил продавец открыток, видя, что добыча ускользает. — Вы только можете посмотреть! Право, поедем.
Но в это время Габриэль, подойдя к веранде, услышал его слова и налетел на него, как коршун, — изгнав беднягу в одну минуту.
Смысл его протеста был такой, что, дескать, эти хорошие господа принадлежат ему, он их нашёл, честно около них кормится и никому другому не позволит переходить себе дорогу.
Они спорили, будто два гуртовщика о стаде баранов.

  •  

— Садитесь, господа, — загадочно ухмыляясь, сказал Габриэль, и сейчас же засуетился, обращаясь к тучной женщине, на лице которой была написана целая книга былых преступлений и порока. — Вот эти господа, мамарелла, очень желают видеть тарантеллу <…>. Это прекрасные и хорошие господа, и им надлежит посмотреть тарантеллу.
«Мамарелла» хлопнула в жирные ладони, и тотчас же шесть женщин выбежали из боковых дверей.
Были они <…> абсолютно, безусловно и радикально голы.
С заученными жестами дефилировала эта армия перед нами, а мы сидели с Сандерсом, опечаленные этим обманом, оскорблённые в нашей скромности.
— Нравится? — спросила торжествующим тоном бесхитростная мамарелла.
Бедняге и в голову не могло прийти, что её «тарантелла» могла в ком-нибудь не вызвать одушевления.
— Гм, да… — смущенно сказал Сандерс. — Вещь забавноватая. Недурно, как говорится, задумано. Женщины?
— Конечно. Вы же видите.
— Так, так… Гм… Не холодно?
Пансион мамареллы, привыкший к скотской разнузданности немцев и к шумному поведению галантных французов — был изумлён нашей сдержанностью; все поглядывали на нас с недоумением.
— Протанцуйте им, деточки, — скомандовала мамарелла. — Пусть посмотрят вашу тарантеллу.
Она взяла в руки бубен, и шесть женщин закружились, заплясали; откормленные торсы сотрясались от движений, и вообще, всё это было крайне предосудительно.
Помпейские позы! — скомандовала мамарелла, уловив на нашем лице определённое выражение холодности и осуждения.
Но и помпейские позы не развеселили нас. Женщины становились в неприличные сладострастные позы с таким деловым, небрежным от частых повторений видом, как утомлённый приказчик мануфактурного магазина к концу вечера показывает надоевшим покупательницам куски товара. <…>
Я уверен, что настоящим неаполитанцам никогда бы в голову не пришло пойти на тарантеллу и «помпейские позы». Всё это создано для туристов и ими же поддерживается. Для них же весь Неаполь принял облик какого-то громадного дома разврата.
Пусть иностранец попробует пройтись в сумерки по Неаполю. Из-за каждого угла, из каждой подворотни, буквально на каждом шагу к нему подойдёт гнусного вида незнакомец и тихо, но назойливо предложит «красивую синьору», «обольстительную синьору» или даже рогаццину (девочку).
Эти поставщики осаждали нас, как мухи варенье.

  •  

Итальянский кафе-концерт — зрелище, полное интереса и разных неожиданностей.
Действие происходит больше в публике, чем на сцене. Весь зал подпевает, притоптывает, вступает с певицей в разговоры, бешено аплодирует или бешено свищет.
Если певица не нравится — петь ей не дадут. Понравится — измучают повторениями.
У всех душа нараспашку. Подстерегают всякого удобного случая, чтобы выкинуть коленце, посмеяться или посмешить публику. Зал набит порохом, взрывающимся от малейшей искры.
Всякого вновь входящего зрителя сидящая публика приветствует единогласным доброжелательным:
— А-а-а!..
Приветствуемый, гордый всеобщим вниманием, пробирается на своё место и через минуту присоединяет уже свой голос к новому приветствию.

  •  

Везде нам приходилось шагать через груды беспорядочно разметавшихся тел. Весь голодный, нищенский Неаполь спит на улицах… это красиво и жутко. Будто весь город, все дома вывернуты наизнанку.
Аршина два макарон днём и аршина два тротуарной плиты ночью — весь обиход оборванного гражданина прекрасной Италии. <…>
Какой-нибудь англичанин верхом на осле медленно пробирается среди этой беспорядочной гекатомбы спящих и пожирающих макароны тел, медленно пробирается, напоминая смешную пародию на Штуковскую картину «Бог войны».

  •  

… рестораторы и слуги — невероятные бестии, жадные, трусливые, нахальные, только и помышляющие о том, как бы надуть бедного путешественника, подсунув ему вместо асти — помои, заменив заказанное кушанье отвратительным месивом и приписав к счёту процентов пятьдесят.
Поэтому мы, являясь в ресторан, с места в карьер подчёркиваем — с кем им придётся иметь дело.
— Почему на скатерти пятно? — яростно кричит Крысаков, свирепо вращая глазами. — Что? Где? Вот оно! Если вы вытираете сапоги скатертью, так можете сунуть её в карман, а не подсовывать нам!! <…> Как же вы нас накормите, если у вас так обращаются с гостями!! На ножах ржавчина! Ложки погнуты! Одна ножка стола короче других!! А? Позовите сюда полицию… Мы консулу пожалуемся!!! Всё ваше гнусное заведение по косточкам разнесём!!!
Все обитатели ресторана мечутся около нас в паническом ужасе.
— Будет, — деловито говорит Мифасов. — Довольно. Теперь они подготовлены…
Мы сразу успокаивались.
И, действительно — после этого за нами ухаживали, как за принцами. Подавали лучшее вино, прекрасное кушанье, и счёт предъявлялся потом такой честный и скромный, что всякий не отказался бы выдать за него собственную дочь.

  •  

— Я думаю, что нам придётся из-за этого проклятого человека уехать из Неаполя раньше времени. Вы подумайте, если он умрёт с голоду, мы будем виновниками его смерти… Потому что он не пьёт, не ест и ездит за нами с утра до ночи. Он ничего не зарабатывает, не получает ни от нас, ни от других пассажиров, которым он из-за нас отказывает! Что привязало его к нам? Какую несбыточную мечту лелеет он, привязавшись к нам, как пиявка к бескровному железу.

  •  

— На что нам Везувий? <…> Обыкновенная гора с дырой посредине. Ни красоты, ни смысла. Тем более что она ведь и не дымится.
— Тогда, значит, и Траянову арку не нужно было смотреть: обыкновенная арка, с дырой посредине и тоже не дымится.

  •  

Пустые угрюмые развалины Помпеи производят тягостное, хватающее за душу впечатление. <…>
Останавливает внимание и углубляет мысль не главное, не вся улица или дом, а какой-нибудь трогательный по жизненности пустяк: камень, лежащий посреди узкой улицы на повороте и служивший помпейским гражданам для перехода в грязную погоду с одной стороны улицы на другую; какой-нибудь каменный прилавок с углублением посредине для вина — в том домишке, который когда-то был винной лавкой.
Это даёт такое до жгучести яркое представление о прошлой повседневной жизни! <…>
Вот посреди улицы фонтан… Бронзовый фавн с раскрытым ртом[5], из которого когда-то лилась вода. Гид обращает наше внимание: нижняя губа и часть щеки фавна совершенно стёрты; на мраморе водоёма видна большая глубокая впадина — будто оттиск руки в мягком тесте. Это — следы миллионов прикосновений уст жаждущих помпеян — на лице бронзового фавна, и миллионы прикосновений рук, опиравшихся на мраморный край водоёма, в то время когда губы сливались с бронзовыми губами фавна…
В Риме, в соборе св. Петра, большой палец бронзовой статуи Петра наполовину стёрт поцелуями верующих; в какой-то другой церкви мраморная статуя популярного святого имеет странный вид — одна нога обута в бронзовый башмак. Зачем? Мрамор очень непрочный материал для поцелуев. Надолго его не хватит.

  •  

В помпейском музее брали с нас за вход в каждую дверь; неизвестный человек указал пальцем на иссохшее тело помпейца, лежащее под стеклом, сказал:
— Это тело помпейца.
И протянул руку за подаянием.
Я указал ему на Крысакова и сказал:
— Это тело Крысакова.
После чего, в свою очередь, протянул ему руку за подаянием.
Он ничего мне не заплатил, хотя мои сведения были ценнее его сведений: я знал, что его помпеец — помпеец, а он не знал, что мой Крысаков — Крысаков.

  •  

Туристы нисколько не напоминают баранов, потому что баранов стригут два раза в год, а туристов — каждый день.

  •  

… на Капри мы ехали к Максиму Горькому.
Я бы мог многое рассказать об этом чудесном, интереснейшем человеке нашего времени, об этой кристальной душе, узнав которую, нельзя не полюбить крепко и надолго; я бы мог рассказать <…> о его мастерском увлекательном разговоре, о детском смехе и незлобии, с которым он рассказывает о попытках компатриотов в гороховых пальто залучить его на родину; бедные гороховые пальто потратились на дорогу, приехали, организовали слежку, но всё это было так глупо устроено, что весёлые итальянцы за животы хватались от смеху. Так ни с чем и уехали компатриоты; разве что только русский престиж среди итальянцев подняли.

  •  

Итальянская толпа любопытна до истерики. <…>
Итальянская толпа шутить не любит. Просят, значит, надо сделать.

  Максим Горький
  •  

Шутки и веселье хороши, как приправа, но если устроить человеку обед из трёх блюд: на первое соль, на второе горчица и на третье уксус — он на половине обеда взвоет и сбежит.
Однажды ехали мы из Петрограда в Москву — Крысаков, Мифасов и я. В четырёхместное купе к нам сел какой-то сумрачный старик. Он начал сурово прислушиваться к нашему разговору… Постепенно морщины на его лице стали разглаживаться, через пять минут он стал усмехаться, а через полчаса хохотал как сумасшедший, радуясь, что попал в такую хорошую компанию. В начале второго часа смех его заменился лёгкой, немного усталой усмешкой, в середине второго часа усмешка сбежала с лица, и весь он осунулся, со страхом поглядывая на нашу компанию, а к исходу второго часа — схватил сбои вещи и в ужасе убежал отыскивать другое купе.
Мы же были свежи и бодры, как втянувшиеся в алкоголь пьяницы, которых и бутылка рому не свалит с ног.

  •  

… Крысаков <…> частенько наклонялся за борт, и не знаю, что заставляло его вести себя так — проклятая качка, которой он не переносил, или наше энергичное, но нестройное пение.
А сверху палило прежестокое, обваривавшее нас, как раков, солнце, а внизу колыхалась изумрудная вода, и вялый парус ласково трепал Крысакова по лицу.
Бедняга частенько наклонялся за борт, и мы из деликатности отворачивались, рассматривая какую-нибудь чайку и заглушая его стоны визгливым пением <…>.
Приехал я почти один, потому что от большого могучего Крысакова осталась одна оболочка, которую я, как плед, перекинул через руку, выходя из лодки.
Нужно было три дня, чтобы набить эту опустевшую оболочку пищей и чтобы эта оболочка приняла некоторое подобие контуров прежнего Крысакова.

  •  

… мы с Мифасовым бросали в воду серебряные монеты. Несколько юрких мальчишек бросались за ними с пристани, ныряли и доставали со дна. Были изумительные искусники.
Какой-то немец тоже бросал монеты, но, как человек экономный, не желающий даром тратить денег, он — или забрасывал монету за двадцать метров от намеченного ныряльщиками места или старался попасть ныряльщикам в голову…

На пароходе из Неаполя в Геную

править
  •  

— А братья есть у вас?
— О, да. Семь миллионов, три миллиона и четырнадцать с половиной.
— Простите… что вы такое говорите?
— В этих суммах выражается состояние каждого из них! Трое.
— А матушка ваша… жива?
— Нет. Скончалась. Позвольте… дайте вспомнить… Да! Двадцать восемь тысяч долларов было истрачено на её похороны.
— Вероятно, ваша семья сильно горевала?
— Ещё бы! Приостановка дела на четыре дня дала по конторе убытку около четырёхсот тысяч… А когда умерла бабка Стивенсон, их горе не стоило и сотняги тысяч. Вот вы и смекните.
— Да? Какое бессердечие… Смотрите, что за чудесное облако направо от нашего парохода!..
— Будущий атмосферный осадок. Если бы его перегнать на сушу, да спустить на пшеницу — ого!
— А что?
— А то, что за него всякий неглупый сельский хозяин пару сотен отвалит.
Это было моё первое знакомство и первый разговор с мистером Джошуа Перкинсом. Он казался самым обыкновенным американцем: одетый в брюки отвратительного американского фасона и ботинки, похожие больше на лошадиные копыта, он шатался по всему пароходу без пиджака и жилета, с засученными рукавами, распевал пронзительным, фальшивым голосом ужасные американские песенки и презирал всех так откровенно и беззаботно, что все полюбили его.

  •  

— Есть или простые развалины, или хорошие замки, но не продают. Я приторговывал замок Барбароссы в Нюрнберге… Нет, говорят, нельзя. <…> архитектор обещал выстроить новый, но как бы старый. Как вы думаете? <…>
— Устроите вы такое помещеньице, что утрёте нос самому Барбароссе… Одного только у вас не будет. <…> старого зловещего привидения, которое бродило бы по ночам, пугая обитателей замка.
— Да ведь привидений-то вообще нет.
— Ну, это смотря где. Конечно, в вашем нью-йоркском небоскрёбе ему не ужиться, а в старых замках их целые гнёзда.
— Может быть и у меня заведётся…
— Не-ет, дорогой мой… На имитацию его не подловишь. Оно, как тесто на муке, замешивается на легенде, на каком-нибудь старинном злодеянии. А старинного злодеяния вам за миллион не устроить.
Джошуа был огорошен искренно и серьёзно.
— Наловить их в развалинах да напустить ко мне…
— Убегут. Главное дело — легенды нет. Злодеяния нет.
— Есть дело! — сказал Джошуа, хлопнув меня по колену. — Вы писатель? Так придумайте мне легенду. Легенду старинного замка Джошуа Перкинса.
— Да что ж тут можно придумать? Есть определенные американские легенды: железнодорожные короли Дженкинс и Бридж, имея две параллельные железнодорожные линии, конкурировали в ценах на перевозку скота из места, где его было много, в места, где его было мало. Дженкинс спустил цены за перевозку до минимума, а Бридж, по американскому обычаю, захотел «утереть нос» Дженкинсу и назначил цены себе в громадный убыток. Что же делает умный Дженкинс? Он начинает сам покупать скот и отправлять его за гроши по дороге своего конкурента, кладя в карман огромные прибыли, чем и разоряет его. Вот вам и легенда. А что из неё сделаешь? Если даже Бридж повесился, то и тогда, что он скажет Дженкинсу, явившись к нему тёмной страшной ночью — в качестве привидения? «Дженкинс, Дженкинс», — скажет он только, — «зачем ты отправлял скот по моей дороге?» <…> Нет. Такой легенды никакой замок не выдержит.
Джошуа сосредоточился, что-то припоминая.
— А вот у меня дед скончался при крайне таинственных обстоятельствах.
— Именно?
— Его повесили в Канзасе за кражу лошадей…

  •  

— О, это очень трудная вещь — брак. У меня есть две девушки на примете — не знаю, на какой из них остановиться.
— А какая между ними разница?
— Хлебный элеватор. <…>
— Могли бы хоть тут последовать влечению сердца. Каковы они собою?
— Одна миниатюрная, небольшого роста, килограммов около пятидесяти весу, другая высокая, хорошо развитая девушка.
— Килограммов в семьдесят?
— Да, около этого. Вот вы тут и посоветуйте!..
— И советовать нечего. Женитесь на той, которая весит больше. <…>
— Однако… Это, мне кажется, несколько меркантильный взгляд…
— Ничуть! — горячо возразил я. — Вы подумайте. Что такое жена? Это нечто такое, что дороже всего человеку. И если этого дорогого, прекрасного будет на двадцать процентов больше, то не ясно ли, даже не умеющему считать, что от этого счастье обладания любимым существом подымется на такое же количество процентов.
Он снисходительно пожал плечами:
— Эти европейцы неисправимые идеалисты. Впрочем… Пароход наш уже подходит к Генуе… Мы сейчас расстанемся. Я совершенно незаметно провёл с вами два часа сорок семь минут. Очень рад. Не откажитесь принять от меня на память эту любопытную вещицу!
Джошуа вынул из бумажника зубочистку и благоговейно протянул её мне.
— Это что такое?
— Это замечательные зубочистки. Их всего у меня три, и каждая обошлась мне в 300 долларов.
— Из чего же они сделаны? — изумился я.
Он самодовольно улыбнулся.
— Из пера на шляпе Наполеона Первого, на той самой шляпе, в которой он был на Аркольском мосту. Мне было очень трудно достать эту вещь!

  •  

… я, подойдя к открытому окну, увидел на небе нашу русскую добродушную луну. И мне захотелось, как собаке, положить лапы на подоконник, вытянуть кверху голову, да как завыть!.. Завыть от тоски по нашей несчастной, милой родине…
В предыдущих очерках я уделял наибольшее внимание этнографическим описаниям; Париж настолько всем известен, что я считаю себя вправе заняться, главным образом, путешественниками — Мифасовым, Крысаковым, Сандерсом и мною.

  •  

12 июля банки были закрыты потому, что через два дня предстояло огромное празднование 14 июля — день взятия Бастилии; 13 июля банки не открывались потому, что оставался всего один день до 14-го; 14-го праздновали Бастилию; 15-го отпраздновали первый день после взятия Бастилии…

  •  

— Тут я на углу видел один ресторанчик… — несмело заметил Мифасов.
«Голодающие» на его рисунке сразу пополнели. Он приделал им животы, округлил щеки, прибавил мяса на руках и ногах и сказал:
— Произведения художника есть продукт его настроения.
<…>тоска — этот спутник сирых и голодных — сжимала наши сердца, которые теперь переместились вниз и свили себе гнездо в желудке.
Недоконченный этюд «Голодающие в Индии» снова реставрирован в сторону худобы и нищенства…

  •  

Как танцуют па улице? Играют оркестры?!
Невероятным кажется такое веселье русскому человеку.
Бедная, тёмная Русь!.. Когда же ты весело запляшешь и запоёшь, не оглядываясь и не ёжась к сторонке?
Когда твои юноши и девушки беззаботно сплетутся руками и пойдут танцевать и выделывать беззаботные скачки?

  •  

— Мифасов берёг деньги на случай питания масляными красками и кожей чемоданов.

  •  

— … чем я вам помогу? Не этой же бесполезной теперь бумажонкой, которая не дороже обрывка газеты, раз все меняльные учреждения закрыты.
И я, вынув из кармана русскую сторублёвку, пренебрежительно бросил её наземь.
— В Олимпию, — взревел Крысаков. — В Олимпию — в это царство женщин! Я знаю — там меняют всякие деньги! <…>
Меняли деньги… Крысаков был очень вежлив, но его «битте-дритте» звучало так сухо, что все блестящие ночные бабочки отлетали от него, как мотыльки от электрического фонаря, ударившись о твёрдое стекло.

  •  

— Где хозяин? — спросил Крысаков.
— Я.
— Почему ваша жена безо всякого повода позволила себе толкнуть в грудь мою жену?
— О, — возразил хозяин, пренебрежительно махнув рукой. — Вы русские?
— Да.
— Так ведь русских всегда бьют. Русские привыкли, чтобы их били. <…>
Вот подите ж: глупые разные «Земщины» и «Колоколы» с истинно дурацким постоянством из номера в номер уверяют десяток своих читателей, что сатириконцы — это жиды (?!) без всякого национального чувства и достоинства. <…>
И вот когда зажиревший в свободах француз поднял, по примеру всероссийского городового, руку на русского — в голове должно помутиться и рассудок должен отойти в сторону…

Примечания

править
  1. Примечания // Аркадий Аверченко. Хлопотливая нация / Сост. М. Андраша. — М.: Политиздат, 1991. — С. 463.
  2. По старой орфографии — лѣс.
  3. До войны мы, русские, все думали это… (прим. 1915)
  4. Forestiero (ит.) — иностранец-путешественник.
  5. Возможно, имеется в виду этот каменный фонтан.