Возвращение из СССР

«Возвращение из СССР» (фр. Retour de l'U.R.S.S.) — книга путевых очерков Андре Жида о поездке в СССР с 17 июня по 24 августа 1936 года, вышедшая в ноябре. Автор, изначально настроенный оптимистично, дал преобладающе негативные выводы, а в июне 1937 издал ещё более критические Поправки к моему «Возвращению из СССР», из-за чего его перестали публиковать там до конца 1980-х[1].

Цитаты

править
  •  

[В СССР] есть хорошее и плохое. Точнее было бы сказать: самое лучшее и самое худшее. Самое лучшее достигалось часто ценой невероятных усилий. Усилиями этими не всегда и не везде достигалось то, чего желали достигнуть. Иногда позволительно думать: пока ещё. Иногда худшее сочетается с лучшим, можно даже сказать, оно является его продолжением. И переходы от яркого света к мраку удручающе резки. — предисловие

 

Il y a là-bas du bon et du mauvais; je devrais dire: de l'excellent et du pire. L'excellent fut obtenu au prix, souvent, d'un immense effort. L'effort n'a pas toujours et partout obtenu ce qu'il prétendait obtenir. Parfois l'on peut penser: pas encore. Parfois le pire accompagne et double le meilleur; on dirait presque qu'il en est la conséquence. Et l'on passe du plus lumineux au plus sombre avec une brusquerie déconcertante.

  •  

Я присутствовал на празднике молодёжи в Москве на Красной площади. <…>
Я видел Красную площадь за несколько дней до этого, во время похорон Горького. Я видел, как тот же самый народ — тот же самый и в то же время другой, похожий, скорее, как я думаю, на русский народ при царском режиме, — шёл нескончаемым потоком мимо траурного катафалка в Колонном зале. Тогда это были не самые красивые, не самые сильные, не самые весёлые народные представители, а «первые встречные» в скорби — женщины, дети особенно, иногда старики, почти все плохо одетые и казавшиеся иногда очень несчастными. Молчаливая, мрачная, сосредоточенная колонна двигалась, казалось, в безупречном порядке из прошлого, и шла она гораздо дольше, чем та другая — парадная. Я очень долго вглядывался в неё. Кем был Горький для всех этих людей? Толком не знаю. Учитель? Товарищ? Брат? И на всех лицах, даже у малышей, — печать грустного изумления, выражение глубокой скорби. — I

 

J'ai assisté aux fêtes de la jeunesse de Moscou, sur la Place Rouge. <…>
J'avais vu la Place Rouge, quelques jours auparavant, lors des funérailles de Gorki. J'avais vu ce même peuple, le même peuple et pourtant tout différent, et ressemblant plutôt, j'imagine, au peuple russe du temps des tzars, défiler longuement, interminablement, dans la grande Salle des Colonnes, devant le catafalque. Cette fois ce n'était pas les plus beaux, les plus forts, les plus joyeux représentants de ces peuples soviétiques, mais un «tout venant» douloureux, comprenant femmes, enfants surtout, vieillards parfois, presque tous mal vêtus et paraissant parfois très misérables. Un défilé silencieux, morne, recueilli, qui semblait venir du passé et qui, dans un ordre parfait, dura certainement beaucoup plus longtemps que l'autre, que le défilé glorieux. Je restai moi-même très longtemps à le contempler. Qu'était Gorki pour tous ces gens? Je ne sais trop: un maître? un camarade? un frère?… C'était, en tout cas, quelqu'un de mort. Et sur tous les visages, même ceux des plus jeunes enfants, se lisait une sorte de stupeur attristée, mais aussi, mais surtout une force de sympathie rayonnante.

  •  

После Ленинграда хаотичность Москвы особенно заметна. Она даже подавляет и угнетает вас. Здания, за редкими исключениями, безобразны (и не только современные), не сочетаются друг с другом. Я знаю, что Москва преображается, город растёт. Свидетельства этому повсюду. Всё устремлено к будущему. Но боюсь, что делать это начали плохо. Строят, ломают, копают, сносят, перестраивают — и всё это как бы случайно, без общего замысла. Но всё равно Москва остаётся самым привлекательным городом — она живёт могучей жизнью.

 

En revenant de Léningrad, la disgrâce de Moscou frappe plus encore. Même elle exerce son action opprimante et déprimante sur l'esprit. Les bâtiments, à quelques rares exceptions près, sont laids (pas seulement les plus modernes), et ne tiennent aucun compte les uns des autres. Je sais bien que Moscou se transforme de mois en mois; c'est une ville en formation; tout l'atteste et l'on y respire partout le devenir. Mais je crains qu'on ne soit mal parti. On taille, on défonce, on sape, on supprime, l'on reconstruit, et tout cela comme au hasard. Et Moscou reste, malgré sa laideur, une ville attachante entre toutes: elle vit puissamment.

  •  

Каждый встречный кажется довольным жизнью (так долго во всём нуждались, что теперь довольны тем немногим, что есть).

 

Et c'est aussi ce qui permet à chacun d'être et de paraître joyeux. (On a si longuement manqué de tout qu'on est content de peu de chose.)

  •  

очередь не регулируется, однако ни малейшего признака беспорядка. Здесь можно провести все утро, весь день — в спертом воздухе, которым, сначала кажется, невозможно дышать, но потом люди привыкают, как привыкают ко всему. Я хотел сначала написать: «смиряются», но дело тут не в смирении — русский человек, кажется, находит удовольствие в ожидании, он и вас тоже ради забавы может заставить ждать.

 

… sans numéro d'ordre et pourtant sans aucun désordre. On passera là, s'il le faut, sa matinée, sa journée; dans un air qui, pour celui qui vient du dehors, paraît d'abord irrespirable; puis on s'y fait, comme on se fait à tout. J'allais écrire: on se résigne. Mais le Russe est bien mieux que résigné: il semble prendre plaisir à attendre, et vous fait attendre à plaisir.

  •  

Товары, за редким исключением, совсем негодные. Можно даже подумать, что ткани, вещи и т. д. специально изготавливаются по возможности непривлекательными, чтобы их можно было купить только по крайней нужде, а не потому, что они понравились. <…> Однако за последние месяцы, как мне сказали, были предприняты усилия, чтобы повысить качество, и если хорошо поискать, потратить на это время, то можно кое-где обнаружить вещи довольно приятные.

 

Les marchandises sont, à bien peu près, rebutantes. On pourrait croire, même, que, pour modérer les appétits, étoffes, objets, etc…, se fassent inattrayants au possible, de sorte qu'on achèterait par grand besoin mais non jamais par gourmandise. <…> Pourtant, depuis quelques mois, me dit-on, un grand effort a été tenté; un effort vers la qualité; et l'on parvient, en cherchant bien et en y consacrant le temps nécessaire, à découvrir de-ci, de-là, de récentes fournitures fort plaisantes et rassurantes pour l'avenir.

  •  

«Стахановское движение» было замечательным изобретением, чтобы встряхнуть народ от спячки (когда-то для этой цели был кнут). В стране, где рабочие привыкли работать, «стахановское движение» было бы ненужным. Но здесь, оставленные без присмотра, они тотчас же расслабляются.
<…> мне представляют стахановца, громадный портрет которого висит на стене. Ему удалось, говорят мне, выполнить за пять часов работу, на которую требуется восемь дней (а может быть, наоборот: за восемь часов — пятидневную норму, я уже теперь не помню). Осмеливаюсь спросить, не означает ли это, что на пятичасовую работу сначала планировалось восемь дней. Но вопрос мой был встречен сдержанно, предпочли на него не отвечать.
Тогда я рассказал о том, как группа французских шахтёров, путешествующая по СССР, по-товарищески заменила на одной из шахт бригаду советских шахтёров и без напряжения, не подозревая даже об этом, выполнила стахановскую норму.

 

Mais le «stakhanovisme» a été merveilleusement inventé pour secouer le non-chaloir (on avait le knout autrefois). Le stakhanovisme serait inutile dans un pays où tous les ouvriers travaillent. Mais là-bas, dès qu'on les abandonne à eux-mêmes, les gens, pour la plupart, se relâchent.
<…> on me présente un stakhanoviste, dont j'avais vu le portrait énorme affiché sur un mur. Il est parvenu, me dit-on, à faire en cinq heures le travail de huit jours (à moins que ce ne soit en huit heures, le travail de cinq jours; je ne sais plus). Je me hasarde à demander si cela ne revient pas à dire que, d'abord, il mettait huit jours à faire le travail de cinq heures? Mais ma question est assez mal prise et l'on préfère ne pas y répondre.
Je me suis laissé raconter qu'une équipe de mineurs français, voyageant en U.R.S.S. et visitant une mine, a demandé, par camaraderie, à relayer une équipe de mineurs soviétiques et qu'aussitôt, sans autrement se fouler, sans s'en douter, ils ont fait du stakhanovisme.

  •  

В окрестностях Сухуми мы побывали в образцовом колхозе. <…>
Я был в домах многих колхозников этого процветающего колхоза…[А 1] Мне хотелось бы выразить странное и грустное впечатление, которое производит «интерьер» в их домах: впечатление абсолютной безликости. В каждом доме та же грубая мебель, тот же портрет Сталина — и больше ничего. Ни одного предмета, ни одной вещи, которые указывали бы на личность хозяина. Взаимозаменяемые жилища. До такой степени, что колхозники (которые тоже кажутся взаимозаменяемыми) могли бы перебраться из одного дома в другой и не заметить этого[А 2]. Конечно, таким способом легче достигнуть счастья. Как мне говорили, радости у них тоже общие. Своя комната у человека только для сна. А все самое для него интересное в жизни переместилось в клуб, в «парк культуры», в места собраний. Чего желать лучшего? Всеобщее счастье достигается обезличиванием каждого. Счастье всех достигается за счёт счастья каждого. Будьте как все, чтобы быть счастливым.

 

Nous visitons aux environs de Soukhoum, un kolkhoze modèle. <…>
J'ai visité plusieurs des habitations de ce kolkhoze très prospère… Je voudrais exprimer la bizarre et attristante impression qui se dégage de chacun de ces «intérieurs»: celle d'une complète dépersonnalisation. Dans chacun d'eux les mêmes vilains meubles, le même portrait de Staline, et absolument rien d'autre; pas le moindre objet, le moindre souvenir personnel. Chaque demeure est interchangeable; au point que les kolkhoziens, interchangeables eux-mêmes semble-t-il, déménageraient de l'une à l'autre sans même s'en apercevoir. Le bonheur est ainsi plus facilement obtenu certes! C'est aussi, me dira-t-on, que le kolkhosien prend tous ses plaisirs en commun. Sa chambre n'est plus qu'un gîte pour y dormir; tout l'intérêt de sa vie a passé dans le club, dans le parc de culture, dans tous les lieux de réunion. Que peut-on souhaiter de mieux? Le bonheur de tous ne s'obtient qu'en désindividualisant chacun. Le bonheur de tous ne s'obtient qu'aux dépens de chacun. Pour être heureux, soyez conformes.

  •  

В СССР решено однажды и навсегда, что по любому вопросу должно быть только одно мнение. Впрочем, сознание людей сформировано таким образом, что этот конформизм им не в тягость, он для них естествен, они его не ощущают, и не думаю, что к этому могло бы примешиваться лицемерие. Действительно ли это те самые люди, которые делали революцию? Нет, это те, кто ею воспользовался. Каждое утро «Правда» им сообщает, что следует знать, о чём думать и чему верить. И нехорошо не подчиняться общему правилу. Получается, что, когда ты говоришь с каким-нибудь русским, ты говоришь словно со всеми сразу. Не то чтобы он буквально следовал каждому указанию, но в силу обстоятельств отличаться от других он просто не может. Надо иметь в виду также, что подобное сознание начинает формироваться с самого раннего детства… <…>
Поскольку сравнивать совершенно не с чем — разве что с проклятым прошлым, — ты с радостью берёшь то, что тебе дают. Самое главное при этом — убедить людей, что они счастливы настолько, насколько можно быть счастливым в ожидании лучшего, убедить людей, что другие повсюду менее счастливы, чем они. Этого можно достигнуть, только надёжно перекрыв любую связь с внешним миром (я имею в виду — с заграницей).

 

En U.R.S.S. il est admis d'avance et une fois pour toutes que, sur tout et n'importe quoi, il ne saurait y avoir plus d'une opinion. Du reste, les gens ont l'esprit ainsi façonné que ce conformisme leur devient facile, naturel, insensible, au point que je ne pense pas qu'il y entre de l'hypocrisie. Sont-ce vraiment ces gens-là qui ont fait la révolution? Non; ce sont ceux-là qui en profitent. Chaque matin, la Pravda leur enseigne ce qu'il sied de savoir, de penser, de croire. Et il ne fait pas bon sortir de là! De sorte que, chaque fois que l'on converse avec un Russe, c'est comme si l'on conversait avec tous. Non point que chacun obéisse précisément à un mot d'ordre; mais tout est arrangé de manière qu'il ne puisse pas dissembler. Songez que ce façonnement de l'esprit commence dès la plus tendre enfance… <…>
Tout point de comparaison enlevé, sinon avec un passé peu regrettable, tu te contenteras joyeusement de ce qu'on t'offre. L'important ici, c'est de persuader aux gens qu'on est aussi heureux que, en attendant mieux, on peut l'être; de persuader aux gens qu'on est moins heureux qu'eux partout ailleurs. L'on n'y peut arriver qu'en empêchant soigneusement toute communication avec le dehors (j'entends le par delà les frontières).

  •  

Нас восхищает в СССР стремление к культуре, к образованию. Но образование служит только тому, чтобы заставить радоваться существующему порядку, заставить думать: СССР… Ave! Spes unica! Эта культура целенаправленная, накопительская, в ней нет бескорыстия и почти совершенно отсутствует (несмотря на марксизм) критическое начало. Я знаю, там носятся с так называемой «самокритикой». Со стороны я восхищался ею и думаю, что при серьёзном и искреннем отношении она могла бы дать замечательные результаты. Однако я быстро понял, что, кроме доносительства и замечаний по мелким поводам (суп в столовой холодный, читальный зал в клубе плохо выметен), эта критика состоит только в том, чтобы постоянно вопрошать себя, что соответствует или не соответствует «линии». Спорят отнюдь не по поводу самой «линии». Спорят, чтобы выяснить, насколько такое-то произведение, такой-то поступок, такая-то теория соответствуют этой священной «линии». И горе тому, кто попытался бы от неё отклониться. В пределах «линии» критикуй сколько тебе угодно. Но дальше — не позволено. Похожие примеры мы знаем в истории.
Нет ничего более опасного для культуры, чем подобное состояние умов.

 

Nous admirons en U.R.S.S. un extraordinaire élan vers l'instruction, la culture; mais cette instruction ne renseigne que sur ce qui peut amener l'esprit à se féliciter de l'état de choses présent et à penser: O U.R.S.S… Ave! Spes unica! Cette culture est toute aiguillée dans le même sens; elle n'a rien de désintéressé; elle accumule et l'esprit critique (en dépit du marxisme) y fait à peu près complètement défaut. Je sais bien: on fait grand cas là-bas, de ce qu'on appelle «l'auto-critique». Je l'admirais de loin et pense qu'elle eût pu donner des résultats merveilleux, si sérieusement et sincèrement appliquée. Mais j'ai vite dû comprendre que, en plus des dénonciations et des remontrances (la soupe du réfectoire est mal cuite ou la salle de lecture du club mal balayée) cette critique ne consiste qu'à demander si ceci ou cela est «dans la ligne» ou ne l'est pas. Ce n'est pas elle, la ligne, que l'on discute. Ce que l'on discute, c'est de savoir si telle oeuvre, tel geste ou telle théorie est conforme à cette ligne sacrée. Et malheur à celui qui chercherait à pousser plus loin! Critique en deçà, tant qu'on voudra. La critique au delà n'est pas permise. Il y a des exemples de cela dans l'histoire.
Et rien, plus que cet état d'esprit, ne met en péril la culture.

  •  

Впрочем, если они всё же небезразличны к тому, что делается за границей, всё равно значительно больше они озабочены тем, что заграница о них подумает. Самое важное для них — знать, достаточно ли мы восхищаемся ими. Поэтому боятся, что мы можем не всё знать об их достоинствах. Они ждут от нас не столько знания, сколько комплиментов. <…>
Вопросы, которые вам задают, иногда настолько ошеломляют, что я боюсь их воспроизводить. Кто-нибудь может подумать, что я их сам придумал. Когда я говорю, что в Париже тоже есть метро, — скептические улыбки. «У вас только трамваи? Омнибусы?..» Один спрашивает (речь уже идёт не о детях, а о вполне грамотных рабочих), есть ли у нас тоже школы во Франции. Другой, чуть более осведомлённый, пожимает плечами: да, конечно, во Франции есть школы, но там бьют детей, он знает об этом из надёжного источника. Что все рабочие у нас очень несчастны, само собой разумеется, поскольку мы ещё «не совершили революцию». Для них за пределами СССР — мрак. За исключением нескольких прозревших, в капиталистическом мире все прозябают в потёмках.
<…> «В мире не хватило бы бумаги, чтобы рассказать обо всем новом, великом и прекрасном в СССР».

 

Du reste, s'ils s'inquiètent tout de même de ce qui se fait à l'étranger, ils se soucient bien davantage de ce que l'étranger pense d'eux. Ce qui leur importe c'est de savoir si nous les admirons assez. Ce qu'ils craignent, c'est que nous soyons insuffisamment renseignés sur leurs mérites. Ce qu'ils souhaitent de nous, ce n'est point tant qu'on les renseigne, mais qu'on les complimente. <…>
Les questions que l'on vous pose sont souvent si ahurissantes que j'hésite à les rapporter. On va croire que je les invente: —On sourit avec scepticisme lorsque je dis que Paris a, lui aussi, son métro. Avons-nous seulement des tramways? des omnibus?… L'un demande (et ce ne sont plus des enfants, mais bien des ouvriers instruits) si nous avons aussi des écoles, en France. Un autre, un peu mieux renseigné, hausse les épaules; des écoles, oui, les Français en ont; mais on y bat les enfants; il tient ce renseignement de source sûre. Que tous les ouvriers, chez nous, soient très malheureux, il va sans dire, puisque nous n'avons pas encore «fait la révolution». Pour eux, hors de l'U.R.S.S., c'est la nuit. A part quelques capitalistes éhontés, tout le reste du monde se débat dans les ténèbres.
<…> «Pour raconter tout ce qui se fait en U.R.S.S. de neuf et de beau et de grand, on ne trouverait pas assez de papier dans le monde.»

  •  

… отель «Синоп», недалеко от Сухуми. Он <…> в состоянии выдержать сравнение с самыми лучшими, самыми красивыми, самыми комфортабельными заграничными бальнеологическими отелями. <…>
Рядом с отелем совхоз, снабжающий его провизией. Восхищают образцовая конюшня, образцовый хлев, образцовый свинарник и в особенности современная гигантская птицеферма. У каждой курицы на лапе кольцо с индивидуальным номером. Кладка яиц тщательно регистрируется, у каждой курицы для этой цели свой индивидуальный бокс, где её запирают и выпускают только после того, как она снесется. (И мне затруднительно объяснить, почему яйца, которые нам подают в отеле, — не самые лучшие.) Добавлю, что попасть в эти места можно только после того, как вы вытрете подошвы о специальный коврик, пропитанный дезинфицирующим раствором. Скот рядом проходит свободно — что поделаешь

 

… l'hôtel <…> de Sinop, près de Soukhoum, bien <…> supporte la comparaison des meilleurs, des plus beaux, des plus confortables hôtels balnéaires étrangers. <…>
A côté de l'hôtel, un sovkhose a été créé en vue d'approvisionner celui-ci. J'y admire une écurie modèle, une étable modèle, une porcherie modèle, et surtout un gigantesque pouailler dernier cri. Chaque poule porte à la patte sa bague numérotée; sa ponte est soigneusement enregistrée; chacune a pour y pondre, son petit box particulier, où on l'enferme et d'où elle ne sort qu'après avoir pondu. (Et je ne m'explique pas qu'avec tant de soins, les oeufs que l'on nous sert à l'hôtel ne soient pas meilleurs.) J'ajoute qu'on ne pénètre dans ces locaux qu'après avoir posé ses pieds sur un tapis imprégné de substance stérilisante pour désinfecter ses souliers. Le bétail, lui, passe à côté; tant pis!

  •  

Неравенство в зарплате возражений не вызывает. Согласен, это необходимо. Но есть другие способы сгладить различия в жизненном уровне. Однако есть опасения, что неравенство не только не устранится, а станет ощутимее. Боюсь, как бы не сформировалась вскоре новая разновидность сытой рабочей буржуазии (и следовательно, консервативной, как ни крути), похожей на нашу мелкую буржуазию.
Признаки этого видны повсюду. И поскольку мы, увы, не можем сомневаться в том, что буржуазные инстинкты, подогревающие жажду наслаждений, расслабляющие человека, делающие его равнодушным к ближнему, дремлют в людских сердцах, несмотря ни на какую революцию (ибо человек не меняется, изменившись только внешне), я с тревогой слежу за тем, как в нынешнем СССР эти буржуазные инстинкты косвенно поощряются недавними решениями, встреченными у нас с одобрением, которое у меня вызывает беспокойство. С восстановлением семьи (как «ячейки общества»), права наследования и права на имущество по завещанию тяга к наживе, личной собственности заглушают чувство коллективизма с его товариществом и взаимопомощью. Не у всех, конечно. Но у многих. И мы видим, как снова общество начинает расслаиваться, снова образуются социальные группы, если уже не целые классы, образуется новая разновидность аристократии. Я говорю не об отличившихся благодаря заслугам или личным достоинствам, а об аристократии всегда правильно думающих конформистов. В следующем поколении эта аристократия станет денежной.

 

Je ne proteste pas contre l'inégalité des salaires; j'accorde qu'elle était nécessaire. Mais il y a des moyens de remédier aux différences de condition; or je crains que ces différences, au lieu de s'atténuer, n'aillent en s'accentuant. Je crains que ne se reforme bientôt une nouvelle sorte de bourgeoisie ouvrière satisfaite (et, partant, conservatrice, parbleu!) trop comparable à la petite bourgeoisie de chez nous.
J'en vois partout des symptômes annonciateurs. Et comme nous ne pouvons douter hélas! que les instincts bourgeois, veules, jouisseurs, insoucieux d'autrui, sommeillent au coeur de bien des hommes en dépit de toute révolution (car la réforme de l'homme ne peut se faire uniquement par le dehors), je m'inquiète beaucoup de voir, dans l'U.R.S.S. d'aujourd'hui, ces instincts bourgeois indirectement flattés, encouragés par de récentes décisions qui reçoivent chez nous des approbations alarmantes. Avec la restauration de la famille, (en tant que «cellule sociale») de l'héritage, et du legs, le goût du lucre, de la possession particulière, reprennent le pas sur le besoin de camaraderie, de partage et de vie commune. Non chez tous, sans doute; mais chez beaucoup. Et l'on voit se reformer des couches de société sinon déjà des classes, une sorte d'aristocratie; je ne parle pas ici de l'aristocratie du mérite et de la valeur personnelle, mais bien de celle du bien-penser, du conformisme, et qui, dans la génération suivante, deviendra celle de l'argent.

  •  

Как может не коробить то презрение или, по крайней мере, равнодушие, которое проявляют находящиеся или чувствующие себя «при власти» люди по отношению к «подчинённым», чернорабочим, горничным, домработницам[А 3] и, я собирался написать, бедным. Действительно в СССР нет больше классов. Но есть бедные. Их много, слишком много. <…>
Это мелкобуржуазное сознание, которое всё более и более утверждается там, — с моей точки зрения, решительно и глубоко контрреволюционное. <…>
Сознание, которое сегодня там считают контрреволюционным, на самом деле — революционное сознание, приведшее к победе над полусгнившим царским режимом. Хотелось бы думать, что людские сердца переполнены любовью к ближним или, по меньшей мере, не совсем лишены чувства справедливости. Но как только революция совершилась, победила и утвердилась, об этом уже нет речи, чувства, воодушевлявшие первых революционеров, становятся лишними, они мешают, как и всё, что перестаёт служить. Эти чувства можно сравнить с лесами, которые возводят при кладке свода; как только в замок положили последний камень, их тотчас же убирают. <…>
И не думаю, чтобы в какой-либо другой стране сегодня, хотя бы и в гитлеровской Германии, сознание было бы так несвободно, было бы более угнетено, более запугано (терроризировано), более порабощено.

 

Comment n'être pas choqué par le mépris, ou tout au moins l'indifférence que ceux qui sont et qui se sentent «du bon côté», marquent à l'égard des «inférieurs», des domestiques, des manoeuvres, des hommes et femmes «de journée», et j'allais dire: des pauvres. Il n'y a plus de classes, en U.R.S.S., c'est entendu. Mais il y a des pauvres. Il y en a trop; beaucoup trop. <…>
Cet état d'esprit petit-bourgeois qui, je le crains, tend à se développer là-bas, est, à mes yeux, profondément et foncièrement contre-révolutionnaire. <…>
L'esprit que l'on considère comme «contre-révolutionnaire» aujourd'hui, c'est ce même esprit révolutionnaire, ce ferment qui d'abord fit éclater les douves à demi-pourries du vieux monde tzariste. On aimerait pouvoir penser qu'un débordant amour des hommes, ou tout au moins un impérieux besoin de justice, emplit les coeurs. Mais une fois la révolution accomplie, triomphante, stabilisée, il n'est plus question de cela, et de tels sentiments, qui d'abord animaient les premiers révolutionnaires, deviennent encombrants, gênants, comme ce qui a cessé de servir. Je les compare, ces sentiments, à ces étais grâce auxquels on élève une arche, mais qu'on enlève après que la clef de voûte est posée. <…>
Et je doute qu'en aucun autre pays aujourd'hui, fût-ce sans l'Allemagne de Hitler, l'esprit soit moins libre, plus courbé, plus craintif (terrorisé), plus vassalisé.

  •  

… банкет. Обычные многочисленные тосты. Когда уже было выпито за всех гостей и хозяев, поднимается Джеф Ласт и по-русски предлагает поднять бокалы за победу Красного фронта в Испании. Бурные аплодисменты, но, как нам показалось, не без легкого замешательства. И сразу, как бы в ответ, — тост за Сталина. В свою очередь, я предлагаю тост за политических заключённых в Германии, Венгрии, Югославии… На этот раз аплодируют искренно, чокаются, выпивают. И тотчас опять — тост за Сталина. Нам становится понятным, что по отношению к жертвам фашизма в Германии и повсюду — все знают, какую следует занимать позицию. Что же касается событий и борьбы в Испании, все, как один, ждут указаний «Правды», которая по этому поводу ещё не высказалась. Пока не станет известно, что следует думать на этот счёт, никто не хочет рисковать. И только спустя несколько дней (мы были уже в Севастополе) мощная волна сочувствия и симпатии, родившаяся на Красной площади, отозвалась в прессе, и тогда же повсюду началась подписка в поддержку правительственных войск в Испании.

 

… banquet. Toasts nombreux selon l'usage. Et quand on a bu à la santé de tous et de chacun des convives, Jef Last se lève et, en russe, propose de vider un verre au triomphe du Front rouge espagnol. On applaudit chaleureusement, encore qu'avec une certaine gêne, nous semble-t-il; et aussitôt, comme en réponse: toast à Staline. A mon tour, je lève mon verre pour les prisonniers politiques d'Allemagne, de Yougoslavie, de Hongrie… On applaudit, avec un enthousiasme franc cette fois; on trinque, on boit. Puis, de nouveau, sitôt après: toast à Staline. C'est aussi que sur les victimes du fascisme, en Allemagne et ailleurs, l'on savait quelle attitude avoir. Pour ce qui est des troubles et de la lutte en Espagne, l'opinion générale et particulière attendait les directions de la Pravda qui ne s'était pas encore prononcée. On n'osait pas se risquer avant de savoir ce qu'il fallait penser. Ce n'est que quelques jours plus tard (nous étions arrivés à Sébastopol) qu'une immense vague de sympathie, partie de la Place Rouge, vint déferler dans les journaux, et que, partout, des souscriptions volontaires pour le secours aux gouvernementaux s'organisèrent.

  •  

Изображения Сталина встречаются на каждом шагу, его имя на всех устах, похвалы ему во всех выступлениях. В частности, в Грузии в любом жилище, даже в самом жалком, самом убогом, вы непременно увидите портрет Сталина на том самом месте, где раньше висела икона. Я не знаю, что это: обожание, любовь, страх, но везде и повсюду — он.
 

 

L'effigie de Staline se rencontre partout, son nom est sur toutes les bouches, sa louange revient immanquablement dans tous les discours. Particulièrement en Géorgie, je n'ai pu entrer dans une chambre habitée, fût-ce la plus humble, la plus sordide, sans y remarquer un portrait de Staline accroché au mur, à l'endroit sans doute où se trouvait autrefois l'icone. Adoration, amour ou crainte, je ne sais; toujours et partout il est là.

  •  

По дороге из Тифлиса в Батум мы проезжали через Гори, небольшой город, где родился Сталин. Я подумал, что это самый подходящий случай послать ему телеграмму в знак благодарности за приём в СССР <…>. Прошу остановить машину у почты и протягиваю текст телеграммы. Содержание примерно такое: «Совершая наше удивительное путешествие по СССР и находясь в Гори, испытываю сердечную потребность выразить Вам…» Но в этом месте переводчик запинается: такая формулировка не годится. Просто «вы» недостаточно, когда это «вы» относится к Сталину. Это даже невозможно. Надо что-то добавить. И, поскольку я недоумеваю, присутствующие начинают совещаться. Мне предлагают: «Вам, руководителю трудящихся», или — «вождю народов», или… я уж не знаю, что ещё. Мне это кажется абсурдом, я протестую и заявляю, что Сталин выше всей этой лести. Я бьюсь напрасно. Делать нечего. Телеграмму не примут, если я не соглашусь на дополнения. И, поскольку речь идёт о переводе, который я даже не могу проверить, соглашаюсь после упорного сопротивления и с грустной мыслью о том, что всё это создаёт ужасающую, непреодолимую пропасть между Сталиным и народом. И, поскольку я уже обращал внимание на подобные добавления и уточнения в переводах моих речей, произнесённых там, я тогда же заявил, что отказываюсь от всего опубликованного под моим именем во время пребывания в СССР[А 4]

 

Sur la route de Tiflis à Batoum, nous traversons Gori, la petite ville où naquit Staline. J'ai pensé qu'il serait sans doute courtois de lui envoyer un message, en réponse à l'accueil de l'U.R.S.S. <…>. Je fais arrêter l'auto devant la poste et tends le texte d'une dépêche. Elle dit à peu près: «En passant à Gori au cours de notre merveilleux voyage, j'éprouve le besoin cordial de vous adresser…» Mais ici, le traducteur s'arrête: Je ne puis point parler ainsi. Le «vous» ne suffit point, lorsque ce «vous», c'est Staline. Cela n'est point décent. Il y faut ajouter quelque chose. Et comme je manifeste certaine stupeur, on se consulte. On me propose: «Vous, chef des travailleurs», ou «maître des peuples» ou… je ne sais plus quoi. Je trouve cela absurde; proteste que Staline est au-dessus de ces flagorneries. Je me débats en vain. Rien à faire. On n'acceptera ma dépêche que si je consens au rajout. Et, comme il s'agit d'une traduction que je ne suis pas à même de contrôler, je me soumets de guerre lasse, mais en déclinant toute responsabilité et songeant avec tristesse que tout cela contribue à mettre entre Staline et le peuple une effroyable, une infranchissable distance. Et comme déjà j'avais pu constater de semblables retouches et «mises au point» dans les traductions de diverses allocutions que j'avais été amené à prononcer en U.R.S.S., je déclarai aussitôt que je ne reconnaîtrais comme mien aucun texte de moi paru en russe durant mon séjour…

  •  

Сталин принял много решений, и все они в последнее время продиктованы страхом, который внушает Германия. Постепенное восстановление семьи, личной собственности, права наследования — всё это объясняется достаточно убедительно: важно внушить советскому гражданину чувство, что у него есть нечто своё, личное, что следует защищать. Но так первый порыв постепенно гаснет, устремлённый вперёд взгляд притупляется.

 

Quantité de résolutions de Staline sont prises, et ces derniers temps presque toutes, en fonction de l'Allemagne et dictées par la peur qu'on en a. Cette restauration progressive de la famille, de la propriété privée, de l'héritage trouvent une valable explication: il importe de donner au citoyen soviétique le sentiment qu'il a quelque bien personnel à défendre. Mais c'est ainsi que, progressivement, l'impulsion première s'engourdit, se perd, que le regard cesse de se diriger à l'avant.

  •  

Сейчас требуются только приспособленчество и покорность. Всех недовольных будут считать «троцкистами». И невольно возникает такой вопрос: что, если бы ожил вдруг сам Ленин?..

 

Aujourd'hui c'est l'esprit de soumission, le conformisme, qu'on exige. Seront considérés comme «trotzkistes» tous ceux qui ne se déclarent pas satisfaits. De sorte que l'on vient à se demander si Lénine lui-même reviendrait-il sur la terre aujourd'hui?…

  •  

То, что Сталин всегда прав, означает, что Сталин восторжествовал над всеми.

 

Que Staline ait toujours raison, cela revient à dire : que Staline a raison de tout.

  •  

«Диктатура пролетариата» — обещали нам. Далеко до этого. Да, конечно: диктатура. Но диктатура одного человека, а не диктатура объединившегося пролетариата, Советов. Важно не обольщаться и признать без обиняков: это вовсе не то, чего хотели.

 

Dictature de prolétariat nous promettait-on. Nous sommes loin de compte. Oui: dictature, évidemment; mais celle d'un homme, non plus celle des prolétaires unis, des Soviets. Il importe de ne point se leurrer, et force est de reconnaitre tout net: ce n'est point là ce qu'on voulait. Un pas de plus et nous dirons même: c'est exactement ceci que l'on ne voulait pas.

  •  

Я думаю, что это большая мудрость — прислушиваться к противнику; даже заботиться о нём по необходимости, не позволяя ему вредить, — бороться с ним, но не уничтожать. Уничтожить оппозицию… Как хорошо, что Сталину это плохо удаётся.

 

C'est, je pense, une grande sagesse d'écouter les partis adverses; de les soigner même au besoin, tout en les empêchant de nuire: les combattre, mais non les supprimer. Supprimer l'opposition… il est sans doute heureux que Staline y parvienne si mal.

  •  

Перед отъездом в СССР я писал: «Думаю, что ценность писателя определяется его связями с революционными силами, стимулирующими творчество, или, точнее, <…> оппозиционностью. <…> При нашем общественном устройстве большой писатель, большой художник всегда антиконформист. Он движется против течения».

 

J'écrivais avant d'aller en U.R.S.S.:
Je crois que la valeur d'un écrivain est liée à la force révolutionnaire qui l'anime, ou plus exactement <…> à sa force d'opposition. <…> Dans notre forme de société, un grand écrivain, un grand artiste, est essentiellement anticonformiste. Il navigue à contre courant.

  •  

Когда мы прибыли в СССР, там ещё не затихли окончательно споры о формализме. Я попытался понять, какой смысл вкладывался в это слово, и выяснил, что в формализме обвинялся всякий художник, проявляющий больший интерес к форме, нежели к содержанию. Кстати добавлю, что достойным интереса (точнее, терпимым) считается только определённое содержание. Если этого нет, художественное произведение считается формалистическим и вообще лишённым смысла. Признаюсь, что не могу написать без улыбки эти два слова — «форма» и «содержание». Хотя, скорее, следовало бы плакать, зная, что критика основывается на этом абсурдном разграничении. Возможно, что в этом есть польза с политической точки зрения, но незачем тогда говорить о культуре. Культура в опасности, когда критика перестает быть свободной.
Как бы прекрасно ни было произведение, в СССР оно осуждается, если не соответствует общей «линии». Красота рассматривается как буржуазная ценность. Каким бы гениальным ни был художник, но, если он не следует общей «линии», ему не дождаться внимания, удача отворачивается от него. От писателя, от художника требуется только быть послушным, всё остальное приложится.

 

Quand nous arrivâmes en U.R.S.S., l'opinion était mal ressuyée de la grande querelle du Formalisme. Je cherchai à comprendre ce que l'on entendait par ce mot et voici ce qu'il me sembla: tombait sous l'accusation de formalisme, tout artiste coupable d'accorder moins d'intérêt au fond qu'à la forme. Ajoutons aussitôt que n'est jugé digne d'intérêt (ou plus exactement n'est toléré) le fond que lorsque incliné dans un certain sens. L'oeuvre d'art sera jugée formaliste, dès que pas inclinée du tout et n'ayant par conséquent plus de «sens» (et je joue ici sur le mot). Je ne puis, je l'avoue, écrire ces mots «forme» et «fond» sans sourire. Mais il sied plutôt de pleurer lorsqu'on voit que cette absurde distinction va déterminer la critique. Que cela fût politiquement utile, il se peut; mais ne parlez plus ici de culture. Celle-ci se trouve en péril dès que la critique n'est plus librement exercée.
En U.R.S.S., pour belle que puisse être une oeuvre, si elle n'est pas dans la ligne, elle est honnie. La beauté est considérée comme une valeur bourgeoise. Pour génial que puisse être un artiste, s'il ne travaille pas dans la ligne l'attention se détourne, est détournée de lui: ce que l'on demande à l'artiste, à l'écrivain, c'est d'être conforme; et tout le reste lui sera donné par-dessus.

  •  

Большинство людей, и даже лучшие из них, никогда не встречают благосклонно произведений, в которых есть нечто новое, необычное, озадачивающее, приводящее в замешательство; на благосклонность может рассчитывать только то, что содержит в себе узнаваемое, то есть банальность.
<…> я с беспокойством спрашиваю себя: что, если в славном ныне Советском Союзе прозябает неведомый толпе какой-нибудь Бодлер, какой-нибудь Китc или какой-нибудь Рембо и он, этот избранник, не может заставить услышать себя? Но именно он, единственный из всех, мне важен и интересен, ибо отверженные сначала — Рембо, Китсы, Бодлеры, Стендали даже — завтра станут великими[А 5].

 

e grand nombre, et même composé des éléments les meilleurs, n'applaudit jamais à ce qu'il y a de neuf, de virtuel, de déconcerté et de déconcertant, dans une oeuvre; mais seulement à ce qu'il y peut déjà reconnaître, c'est-à-dire la banalité.
<…> je me demande avec inquiétude si, peut-être, dans l'U.R.S.S. glorieuse d'aujourd'hui, ne végète pas, ignoré de la foule, quelque Baudelaire, quelque Keats ou quelque Rimbaud qui, en raison même de sa valeur, a du mal à se faire entendre. Et c'est pourtant celui-là entre tous qui m'importe, car ce sont les dédaignés de d'abord, les Rimbaud, les Keats, les Baudelaire les Stendhal même, qui paraîtront demain les plus grands.

Приложение

править
  •  

… в окрестностях Ленинграда, по дороге в Петергоф, мне случилось повстречать настоящего священника. Его вид был более красноречив, чем все антирелигиозные музеи СССР, вместе взятые. Не буду его описывать. Убогий, нелепый, грязный, он казался специальным изобретением большевизма, который с помощью этого чучела надеялся навсегда изгнать из деревень религиозные чувства. <…>
Я не уверен, что СССР ведёт эту антирелигиозную войну как следует. Марксисты поступили бы правильно, если бы сосредоточились только на истории и, отрицая божественность (и даже существование) Христа, отбросив церковные догмы, идею воскрешения, попытались бы тем не менее отнестись критически и по-человечески к учению, принесшему в мир новую надежду и самый сильный революционный фермент, какой только был возможен в то время. Можно было бы даже сказать о том, как церковь предала эти надежды, как освободительная евангельская доктрина, увы, при попустительстве церкви способствовала худшим злоупотреблениям власти. Всё-таки это лучше, чем все отрицать и замалчивать. Ведь невозможно ни стереть, ни утаить прошлое, и из-за невежества, на которое обрекли народы СССР, они беззащитны и беспомощны перед эпидемией мистики, способной возникнуть в любое время. <…>
То же самое я сказал бы и о греческих мифах, воспитательное значение которых огромно и вечно. Мне кажется абсурдным верить в них, но в равной степени абсурдно не признавать истину, которую они в себе заключают, и думать, что можно ограничиться улыбкой и пожиманием плеч. <…> У немцев есть хорошая поговорка <…>: «вместе с водой выплеснули ребёнка». По невежеству и в великой спешке. И что вода в корыте была грязная и зловонная — может быть. Настолько грязная, что не пришло даже в голову подумать о ребёнке, выплеснули всё сразу, не глядя.
И когда я слышу теперь, как говорят, что по соображениям терпимости, по прочим разным соображениям надо отливать заново колокола, боюсь, чтобы это не стало началом, чтобы не заполнили снова грязной водой купель… в которой уже нет ребёнка. — IV. Антирелигиозная борьба (La lutte anti-religieuse)

 

… aux environs de Léningrad, sur la route qui mène à Péterhof, un pope, un vrai. Sa vue seule était plus éloquente que tous les musées anti-religieux de l'U.R.S.S.. Je ne me chargerai pas de le décrire. Monstrueux, abject et ridicule, il semblait inventé par le bolchevisme comme un épouvantail pour mettre en fuite à jamais les sentiments pieux des villages. <…>
Je doute que l'U.R.S.S. ait été bien habile dans la conduite de cette guerre d'anti-religion. Il était loisible aux marxistes de ne s'attacher ici qu'à l'histoire, et, niant la divinité du Christ et jusqu'à son existence si l'on veut, rejetant les dogmes de l'Eglise, discréditant la Révélation, de considérer tout humainement et critiquement un enseignement qui, tout de même, apportait au monde une espérance nouvelle et le plus extraordinaire ferment révolutionnaire qui se pût alors. Il était loisible de dire en quoi l'Eglise même l'avait trahi; en quoi cette doctrine émancipatrice de l'Evangile pouvait, avec la connivence de l'Eglise hélas! prêter aux pires abus du pouvoir. Tout valait mieux que de passer sous silence, de nier. L'on ne peut faire que ceci n'ait point été, et l'ignorance où l'on maintient à ce sujet les peuples de l'U.R.S.S. les laisse sans défense critique et non vaccinés contre une épidémie mystique toujours à craindre. <…>
Je parlerais de même à l'égard des mythes grecs que je crois, eux aussi, d'un enseignement profond, permanent. Il me paraît absurde de croire à eux; mais également absurde de ne point reconnaître la part de vérité qui s'y joue et de penser que l'on peut s'acquitter envers eux avec un sourire et un haussement d'épaules. <…> Les Allemands usent d'une image excellente <…>: on a jeté l'enfant avec l'eau du bain. Effet du non-discernement et aussi d'une hâte trop grande. Et que l'eau du bain fût sale et puante, il se peut et je n'ai aucun mal à m'en convaincre; tellement sale même que l'on n'a plus tenu compte de l'enfant; l'on a tout jeté d'un coup sans contrôle.
Et si maintenant j'entends dire que, par esprit d'accommodement, par tolérance, l'on refond des cloches, j'ai grand peur que ceci ne soit un commencement, que la baignoire ne s'emplisse à nouveau d'eau sale… l'enfant absent.

  •  

Мы попросили сначала одного из них, потом другого рассказать о прошлых своих преступлениях, о том, как они меняли жизнь, как пришли к пониманию справедливости новой власти, какие она лично у них вызывает чувства. И странно — мне это напоминало поучительные исповеди, которые я слышал два года назад в Тауне на собрании сторонников оксфордского движения: «Я был грешным и несчастным, я делал зло, но теперь я понял, я спасен, я счастлив». Всё это немного грубовато, немного наивно, психолог этим не удовлетворился бы. Как бы там ни было, а Болшево остаётся одним из самых замечательных достижений, которыми может похвастаться новое Советское государство. — VII. Болшево (Bolchevo)

 

On invita l'un d'eux, puis un autre, à parler, à confesser ses crimes d'antan, à raconter comment il s'est converti, comment il en est venu à reconnaître l'excellence du nouveau régime et la satisfaction personnelle qu'il éprouve à s'y être subordonné. Et cela me rappelle étrangement ces suites de confessions édifiantes que j'entendis à Thoun, il y a deux ans, lors d'une grande réunion des adeptes du mouvement d'Oxford. «J'étais pêcheur et malheureux; je faisais le mal; mais maintenant, j'ai compris; je suis sauvé; je suis heureux.» Tout cela un peu gros, un peu simpliste, et laissant le psychologue sur sa soif. N'empêche que la cité de Bolchevo reste une des plus extraordinaires réussites dont puisse se targuer le nouvel Etat soviétique.

Примечания автора

править
  1. Во многих других колхозах речь вообще не идёт об индивидуальных жилищах. Люди спят в общих спальнях, живут в общежитиях. (Dans nombre d'autres, il n'est point question de demeures particulières; les gens couchent dans des dortoirs, des «chambrées».)
  2. Эта деперсонализация позволяет также предположить, что люди, которые спят в общих спальнях, страдают от промискуитета, невозможности уединиться, меньше, чем они страдали бы, сохраняя индивидуальность. (Cette impersonnalité de chacun me permet de supposer aussi que ceux qui couchent dans des dortoirs souffrent de la promiscuité et de l'absence de recueillement possible beaucoup moins que s'ils étaient capables d'individualisation.)
  3. И как оборотная сторона всего этого — какой сервилизм, какое угодничество у прислуги! Не в отелях — там она держится с большим достоинством, что, впрочем, не мешает искреннему радушию и сердечности, — а у той, которая имеет дело с руководителями, «ответственными работниками». (Et, comme en reflet de ceci, quelle servilité, quelle obséquiosité, chez les domestiques; non point ceux des hôtels, qui sont le plus souvent d'une dignité parfaite—très cordiaux néanmoins; mais bien chez ceux qui ont affaire aux dirigeants, aux «responsibles».)
  4. Не заставляли ли меня заявлять, что французская молодёжь меня не понимала и не любила, что отныне я обязуюсь писать исключительно для рабочего класса и т. п. (Ne m'a-t-on pas fait déclarer que je n'étais ni compris, ni aimé par la jeunesse française; que je prenais l'engagement de ne plus rien écrire désormais que pour le peuple! etc…)
  5. Но, возразят мне, что мы станем делать сегодня с Китсами и Бодлерами, Рембо и Стендалями? Они представляют для нас интерес лишь потому, что отражают жизнь отмирающего, развращённого общества, продуктом которого они являются. Если они не могут возникнуть в новом современном обществе, тем хуже для них и тем лучше для нас, ни они, ни им подобные ничему не могут нас научить. Сегодня нас может научить только такой писатель, который чувствует себя совершенно свободно в новом обществе и которого воодушевляет все то, что мешало старым писателям. Иначе говоря, тот, кто все одобряет, всему аплодирует и считает себя счастливым.
    Но именно писания этих аллилуйщиков очень мало содержат поучительного, и совсем не к ним следует прислушиваться народу, который хочет развиваться. Лучше всего учит то, что заставляет думать. <…>
    Самосозерцанием, самовосхищением может быть озабочено только ещё очень молодое общество. И достойно сожаления, если это его единственная забота. (Mais, diront-ils, qu'avons-nous affaire aujourd'hui des Keats, des Baudelaire, des Rimbaud, et même des Stendhal? Ceux-ci ne gardent de valeur, à nos yeux, que dans la mesure où ils reflètent la société moribonde et corrompue dont ils sont les tristes produits. S'ils ne peuvent se produire dans la nouvelle société d'aujourd'hui, tant pis pour eux, tant mieux pour nous qui n'avons plus rien à apprendre d'eux, ni de leurs pareils. L'écrivain qui peut nous instruire aujourd'hui c'est celui qui, dans cette nouvelle forme de la société, se trouve parfaitement à l'aise et que ce qui gênerait les premiers saura tout au contraire exalter. Autrement dit celui qui approuve, se félicite et applaudit.
    —Eh bien, précisément, je crois que les écrits de ces applaudisseurs sont de très faible valeur instructive et que pour développer sa culture le peuple n'a que faire de les écouter. Rien ne vaut, pour se cultiver, que ce qui force à réfléchir. <…>
    Se contempler (et s'admirer) peut bien être le premier souci d'une société encore très jeune; mais il serait fort regrettable que ce premier souci fût aussi bien le seul, le dernier.)

Перевод

править

А. Лапченко, 1990

О книге

править
  •  

Пирожкова рассказала, что у них (у Бабеля) 26 июня с. г. обедал Андре Жид, <…> в течение всего обеда говорил о своём восхищении [тем, что] он в СССР увидел, говорил обо всём с восторгом. После его ухода Бабель <…> сказал: «Вы не верьте этому восхищению. Он хитрый, как чёрт. Ещё не известно, что он напишет, когда вернётся домой. Его не так легко провести. Горький по сравнению с ним сельский пономарь. Жид по возвращении во Францию может выкинуть какую-нибудь дьявольскую штуку».[2]

  — Боген (ст. лейтенант ГБ), «донесение 1-го отделения секретно-политического отдела ГУГБ НКВД СССР о настроениях И. Э. Бабеля в связи с арестами бывших оппозиционеров», 4 июля 1936

Примечания

править
  1. С. Зенкин. Комментарии // Андре Жид. Собр. соч. в 7 томах. Т. 7. — М.: ТЕРРА—Книжный клуб, 2002. — С. 476.
  2. ЦА ФСБ РФ. Ф. 3. Оп. 3. Д. 65. Л. 225–228.