Человек без свойств
«Человек без свойств» (нем. Der Mann ohne Eigenschaften) — второй роман Роберта Музиля, который он писал с 1921 года до своей смерти в 1942, но не закончил. Его главное произведение. Первые две части опубликованы в 1930 году, третья — в 1933 и 1943, наброски остального — в 1952. Действие происходит в Вене и окрестностях в 1913 году[1].
Цитаты
правитьЧасть первая. Своего рода введение
править- Eine Art Einleitung
Мышечная работа обывателя, который спокойно ходит целый день по своим делам, значительно больше, чем мышечная работа атлета, который раз в день выжимает огромный вес; это доказано физиологически, и, значит, мелкие обыденные усилия в их общественной сумме и благодаря тому, что они поддаются этому суммированию, вносят в мир, пожалуй, больше энергии, чем героические подвиги; героический подвиг представляется даже крошечным, как песчинка, с помпой водружаемая на гору. <…> |
Дети хвастуны, они любят играть в сыщиков-разбойников и всегда готовы считать семью Икс из Большого Игрековского переулка, если они случайно к ней принадлежат, самой главной семьёй на свете. Их, стало быть, легко склонить к патриотизму. Но в Австрии это было немного сложнее. Ибо хотя во всех войнах своей истории австрийцы побеждали, после большинства этих войн им приходилось что-нибудь да уступать. Это будит мысль… — 5 |
Поскольку появляться с Леоной на людях было не совсем во вкусе Ульриха, он обычно устраивал её кормление у себя дома, где она могла пировать в обществе оленьих рогов и стильной мебели. Но это не удовлетворяло её социальных амбиций. <…> она напоминала также божественную Юнону, но не Юнону вечную и непреходящую, а то, что связала с именем этой богини эпоха, которая прошла или проходит. Таким образом, мечта бытия облекала его материю довольно неплотно. <…> Её другу подобные вечера напоминали вырванный листок, живой благодаря доверенной ему игре мыслей, но, как всё вырванное из связи, мумифицированный и полный той тирании навек застывшего, которая составляет жутковатую прелесть живых картин, где жизнь словно бы приняла вдруг снотворное да так и застыла в оцепенении, полная внутренней связи, резко очерченная и всё-таки в целом ужасно бессмысленная. — 6 |
… счётная линейка — это маленький символ, который носишь в нагрудном кармане и чувствуешь над сердцем твёрдым белым штыком акцентного знака; если у тебя есть счётная линейка, а кто-то приходит с громкими словами или с великими чувствами, ты говоришь: минуточку, вычислим сначала пределы погрешности и вероятную стоимость всего этого! — 10 |
… инженеры <…> производили впечатление людей, крепко связанных со своими чертёжными досками, <…> но предложение применить смелость их мыслей не к их машинам, а к ним самим они восприняли бы так же, как требование воспользоваться молотком с противоестественной целью убийства. — 10 |
… по мнению не-математиков все извечные мечты осуществились вдруг совершенно иначе, чем то представлялось первоначально. <…> Обретена реальность и утрачена мечта. Уже люди не лежат под деревом, разглядывая небо в просвет между большим и вторым пальцем ноги, а творят; и нельзя быть голодным и рассеянным, если хочешь чего-то добиться, а надо съесть бифштекс и пошевеливаться. Дело обстоит в точности так, словно старое бездеятельное человечество уснуло на муравейнике, а новое проснулось уже с зудом в руках и с тех пор вынуждено двигаться изо всех сил без возможности стряхнуть с себя это противное чувство животного прилежания. <…> большинству людей сегодня и так ясно, что математика, как демон, вошла во все области нашей жизни. Может быть, не все эти люди верят в историю о чёрте, которому можно продать свою душу; но все люди, которые, наверно, что-то понимают в душе, коль скоро они, будучи священниками, историками и художниками, извлекают из этого неплохие доходы, свидетельствуют, что она разрушена математикой и что математика есть источник некоего злого разума, хотя превращающего человека во властелина земли, но делающего его рабом машины. <…> были люди, предсказывавшие гибель европейской культуры из-за того, что в человеке нет больше веры, любви, простоты, доброты, и примечательно, что все они в свои юные и школьные годы был скверными математиками. <…> |
Самозабвенно-нежные чувства мужчины напоминают рычание ягуара над куском мяса, и упаси боже тут помешать… — 12 |
Век, сошедший в могилу, во второй своей половине не очень-то отличился. Он был умён в технике, коммерции и в научных исследованиях, но вне этих центров своей энергии он был тих и лжив, как болото. <…> Требование идеального господствовало наподобие полицейского управления надо всеми проявлениями жизни. Но в силу того тайного закона, который не позволяет человеку подражать без утрирования, всё делалось тогда так корректно, как то и не снилось боготворимым образцам <…> и, связано ли это со сказанным или нет, целомудренные и застенчивые женщины того времени должны были носить платья от ушей до земли, но обладать пышной грудью и основательным задом. <…> |
Есть что-то странное в юношеской дружбе: она как яйцо, чувствующее свою великолепную птичью будущность уже в желтке, но предстающее внешнему миру пока всего лишь несколько невыразительным овалом, который нельзя отличить от любого другого. — 16 |
1
правитьАвтомобили вышмыгивали из узких, глубоких улиц на отмели светлых площадей. Пешеходы тянулись темными мглистыми потоками. Там, где их вольную поспешность перерезали более мощные скорости, они утолщались, текли затем быстрее и, немного попетляв, опять обретали свой равномерный пульс. Сотни звуков сливались в могучий гул, из которого поодиночке выступали вершины, вдоль которого тянулись и снова сходили на нет бойко выпиравшие ребра, от которого откалывались и отлетали звонкие звуки. По этому шуму, хотя особенность его описанию не поддаётся, человек после многолетнего отсутствия с закрытыми глазами узнал бы, что он находится в имперской столице Вене. Города можно узнавать по походке, как людей. <…> Интересно узнать, почему, когда речь идёт о красном носе, довольствуются весьма неточной констатацией, что он красен, и никогда не спрашивают, какого именно он красного цвета, хотя это можно с точностью до микрона выразить через длину волны; а когда речь идёт о такой намного более сложной вещи, как город, где кто-то находится, всегда хотят точно знать, какой именно город имеется в виду. Это отвлекает от более важного. |
… резко затормозивший грузовик, как оказалось теперь, заехав одним колесом на кромку тротуара, сидел на мели. Как пчёлы вокруг летка, сразу скопились люди вокруг пятачка, который они оставили незаполненным. <…> в глубине прогалины кто-то, недвижный, как мертвец, был уложен на край тротуара. Он пострадал из-за собственной неосторожности, как все признали. Люди попеременно опускались возле него на колени, чтобы что-нибудь с ним предпринять, распахивали и снова запахивали его пиджак, пытались приподнять его или, наоборот, вновь уложить; никто, собственно, не преследовал этим никакой другой цели, кроме как заполнить время, пока со спасательной службой не прибудет умелая и полномочная помощь. <…> |
7
правитьЭто основная черта культуры — что человек испытывает глубочайшее недоверие к человеку, живущему вне его собственного круга, что, стало быть, не только германец еврея, но и футболист пианиста считает существом непонятным и неполноценным. Ведь в конце концов вещь сохраняется только благодаря своим границам и тем самым благодаря более или менее враждебному противодействию своему окружению; без папы не было бы Лютера, а без язычников — папы… |
Драка всегда оставляет неприятный осадок, привкус, так сказать, поспешной интимности… |
… спорт груб. Он, можно сказать, есть сгусток тончайше распределённой, всеобщей ненависти, который оттягивается в состязания. Утверждают, конечно, обратное: спорт, мол, объединяет людей, делает их товарищами и тому подобное; но по сути это только доказывает, что грубость и любовь отстоят друг от друга не дальше, чем одно крыло какой-нибудь большой пёстрой немой птицы от другого. |
8. Какания
править- Kakanien
В том возрасте, когда ещё придают важность портняжным и цирюльным делам и любят глядеться в зеркало, часто представляют себе также какое-то место, где хочется провести жизнь, или по меньшей мере место, пребывание в котором импонирует, даже если чувствуешь, что тебя лично туда не очень-то тянет. Такой социальной навязчивой идеей давно уже стало подобие сверхамериканского города, где все спешат или стоят на месте с секундомером в руке. Воздух и земля образуют муравьиную постройку, пронизанную этажами транспортных магистралей. Надземные поезда, наземные поезда, подземные поезда, люди, пересылаемые, как почта, по трубам, цепи автомобилей мчатся горизонтально, скоростные лифты вертикально перекачивают человеческую массу с одного уровня движения на другой; в узловых точках люди перескакивают с одного средства передвижения на другое, всасываются и подхватываются, без раздумья, их ритмом, который между двумя разражающимися громом скоростями делает синкопу, паузу, маленькую пропасть в двадцать секунд, торопливо обмениваются несколькими словами в интервалах этого всеобщего ритма. Вопросы и ответы пригнаны друг к другу, как детали машин, у каждого человека есть строго определённые задачи, профессии собраны в группы по определённым местам, едят на ходу, развлечения собраны в других частях города, и опять же в каких-то других стоят башни, где находишь жену, семью, граммофон и душу. Напряжённость и расслабленность, деятельность и любовь точно разграничены во времени и распределены после основательной лабораторной проверки. Столкнувшись в какой-либо деятельности с затруднением, дело просто бросаешь, ибо находишь другое дело или при случае лучший путь, или другой находит путь, с которого ты сбился, это совсем не беда, ведь ничто не транжирит столько общей энергии, сколько самоуверенная убежденность, будто ты призван не отступаться от какой-то определённой личной цели. В пронизанном силовыми линиями коллективе любой путь ведет к хорошей цели, если слишком долго не мешкать и не размышлять. Цели поставлены вкоротке; но и жизнь коротка, от неё получаешь, стало быть, максимум достижимого, а больше человеку и не надо для счастья, ведь то, чего достигаешь, формирует душу, а то, чего хочешь, но не достигаешь, только искривляет её; для счастья совершенно неважно то, чего ты хочешь, а важно только, чтобы ты этого достиг. Кроме того, зоология учит, что из суммы неполноценных особей вполне может составиться гениальное целое. |
Там, в Какании, этом уже исчезнувшем, непонятном государстве, которое в столь многих отношениях было, хотя это и не признано, образцовым, тоже существовал темп, но темп не слишком большой. Стоило на чужбине подумать об этой стране, как перед глазами вставало воспоминание о белых, широких, благополучных дорогах времён пеших походов и нарочных, дорогах, тянувшихся по ней во всех направлениях, как реки порядка, как полосы светлого солдатского тика, и обнимавших земли бумажно-белой рукой управления. И какие земли! Были там ледники и море, <…> и словацкие деревни, где дым выходил из труб, как из вывернутых ноздрей, а деревня лепилась между двумя холмиками, словно земля приоткрыла губы, чтобы согреть между ними своё дитя. <…> Не было честолюбия мировой экономики и мирового господства. Находились в середине Европы, где пересекаются старые оси мира; слова «колония» и «заморские земли» отдавали чем-то ещё совершенно не изведанным и далёким. Знали роскошь — но, боже упаси, не такую сверхутонченную, как французы. Занимались спортом — но не так сумасбродно, как англосаксы. Тратили невероятные суммы на войско — но как раз лишь столько, чтобы прочно оставаться второй по слабости среди великих держав. Главный город тоже был несколько меньше, чем все другие крупнейшие города мира, но всё-таки значительно больше, чем просто большие города. И управлялась эта страна просвещенным, малоощутимым, осторожно срезавшим острые углы способом, управлялась лучшей в Европе бюрократией, которую можно было упрекнуть только за одну ошибку: гениальность и гениальную предприимчивость частных лиц, не привилегированных на то родовитостью или государственным заданием, она воспринимала как нескромность и наглость. <…> А к тому же в Какании только гения всегда считали болваном, но болвана гением, как то случалось в других местах, никогда не считали. |
14
правитьКомнаты рояль мог заставить греметь и был одним из тех мегафонов, через которые душа кричит во вселенную, как томимая течкой олениха, которой нет другого ответа, кроме такого же соревновательного зова тысячи других одиноко трубящих на всю вселенную душ. |
Она считала гениальность вопросом воли. С дикой энергией принялась она заниматься музыкой; не исключено, что она вообще не была музыкальна, но она обладала десятью сильными пальцами для игры на рояле и решительностью; она упражнялась целыми днями и погоняла свои пальцы, как десять тощих волов, которые должны вытащить из земли какую-то застрявшую в ней невероятную тяжесть. <…> С пятнадцатилетнего возраста она считала Вальтера гением, потому что всегда намеревалась выйти замуж только за гения. Она не разрешала ему не быть гением. И увидев его несостоятельность, она стала бешено сопротивляться этому удушающему, медленному изменению атмосферы своей жизни. Как раз теперь Вальтеру и нужно было человеческое тепло, и когда его мучило его бессилие, он льнул к ней, как дитя, ищущее молока и сна, но маленькое, нервное тело Клариссы не было материнским. Ей казалось, что из неё тянет соки паразит, который хочет в ней угнездиться, и она не поддавалась ему. Она презирала эту жаркую, как в прачечной, теплоту, где он искал утешения. |
17
правитьБеседуя, Ульрих и Кларисса не замечали, что музыка позади них порой прекращалась. Тогда Вальтер подходил к окну. <…> Его мучила ревность. Низменный дурман тяжёло-чувственной музыки влёк его назад. Рояль за его спиной был открыт, как постель, разворошенная спящим, который не хочет просыпаться, потому что не хочет смотреть в лицо действительности. Зависть паралитика, чувствующего, как шагают здоровые, изводила его, а заставить себя присоединиться к ним он не мог, ибо его боль делала его беззащитным перед ними. |
Ему достаточно было установить холст на мольберте или положить листок бумаги на стол — и уже возникало ощущение ужасной пропажи в его душе. Его голова оставалась ясной, и план в ней маячил как бы в очень прозрачном и чистом воздухе <…>. Вальтер не мог решиться шевельнуть и пальцем. Он просто не вставал с места, где ему случилось сесть, и мысли его соскальзывали с поставленной им перед собой задачи, как снег, что тает, едва упав. <…> |
— Ульрих <…> человек без свойств! <…> Нынче их миллионы, — утверждал Вальтер. — Это порода людей, рождённая нашим временем! — <…> За кого ты могла бы его принять? Похож ли он на врача, на коммерсанта, на художника или на дипломата? <…> Математик ни на кого не походит. То есть вид у него настолько интеллигентный вообще, что какого-то единственного, определённого содержания лишён! За исключением римско-католических священников, нынче уже вообще никто не выглядит так, как ему подобало бы, потому что своей головой мы пользуемся ещё безличнее, чем своими руками. Но математика — это вершина, она уже сегодня знает о себе так же мало, как будут, наверно, знать люди о лугах, телятах и курах, когда станут питаться не хлебом и мясом, а энергетическими таблетками! <…> |
Нежность Вальтера опала, как преждевременно снятое с огня суфле. <…> Наркоз этой музыки парализовал его спинной мозг и облегчал его участь. |
18
правитьМоосбругер зверски убил уличную женщину, проститутку самого низкого разряда. Репортёры точно описали рану на шее — от гортани до затылка, а также две колотых раны в груди, прошедшие сквозь сердце, две на левой стороне спины и надрезы на грудях, которые были почти отделены от тела; репортёры выразили своё отвращение к описанному, но не остановились, пока не насчитали ещё тридцать пять уколов в живот и не объявили о резаной ране почти от пупка до крестца, продолженной вверх по спине множеством более мелких, а также о следах удушения на горле. Они не находили обратного пути от всех этих ужасов к добродушному лицу Моосбругера, хотя сами были людьми добродушными, и всё-таки описали случившееся объективно, компетентно и явно задыхаясь от напряжения. <…> едва узнав о патологических выходках Моосбругера, тысячи людей, осуждающих газеты за их падкость на сенсации, сразу восприняли эту новость как «что-то наконец интересное» — и вечно спешащие чиновники, и их четырнадцатилетние сыновья, и погруженные в домашние заботы супруги. Вздыхали, правда, по поводу такого выродка, но заняты были им истовее, чем делом собственной жизни. И в эти дни какой-нибудь добропорядочный начальник отдела или управляющий банком вполне мог, ложась в постель, сказать своей сонной супруге: «Что бы ты сейчас сделала, если бы я был Моосбругером…» |
Ты слышишь, как она смеётся, быстро оборачиваешься и видишь лицо, такое же неподвижно круглое, как норка, в которую только что юркнула мышь. |
Зимой плотнику трудно найти работу, и Моосбругер часто неделями жил без крова. <…> |
Часть вторая. Происходит всё то же
править- Seinesgleichen Geschieht
… старый кайзер и король Какании был фигурой мифической. С тех пор-то о нём написано много книг, и теперь точно известно, что он сделал, чему помешал и чего не сделал, но тогда, в последнее десятилетие его жизни и жизни Какании, у людей молодых, не отстававших от современного уровня наук и искусств, иногда возникало сомнение в том, что он вообще существует на свете. Число его вывешенных и выставленных повсюду портретов было почти столь же велико, как число жителей его владений; в его день рождения съедалось и выпивалось столько же, сколько в день рождения Спасителя, на горах пылали костры, и голоса миллионов людей уверяли, что они любят его как отца; песня, сложенная в его честь, была, наконец, единственным поэтическим и музыкальным произведением, одну строчку которого знал каждый каканец, — но эта популярность и слава была настолько сверхубедительна, что с верой в него дело обстояло примерно так же, как со звездами, которые видны и через тысячи лет после того, как перестали существовать. — 20 |
… сказал ведь Кромвель: «Никогда человек не продвигается дальше, чем тогда, когда он не знает, куда идёт!» Граф Лейнсдорф, таким образом, с удовлетворением наслаждался своим символом, неопределённость которого волновала его, как он чувствовал, сильнее, чем любые определённости. |
В хорошую погоду этот швейцар выходил к воротам; тогда он стоял возле них как пестрый, издалека видный драгоценный камень, вкраплённый в шеренгу домов, которой никто не замечает, хотя только их стены и поднимают кишенье бесчисленной и безымянной толпы на уровень порядка. Можно держать пари, что изрядная часть «народа», чей порядок озабоченно и неусыпно оберегал граф Лейнсдорф, не связывала с его именем, если оно упоминалось, ничего, кроме воспоминания об этом швейцаре. |
… женская рука, довольно, в сущности, бесстыдный орган человеческого тела, который ощупывает всё; как собачья морда, но считается средоточием верности, благородства и нежности. — 22 |
Диотима <…> говорила другим тоном, подводя итог и поверяя; Ульрих невольно искал между её словами те чёрно-жёлтые связующие нити, которыми прошивались и сшивались в министерствах листы документов. — 22 |
Жизнь ничего не строит, не выломав для этого камней в каком-нибудь другом месте. — 24 |
Тем-то и отличается подавляюще великая идея от ординарной, может быть, даже от непонятно-ординарной и нелепой, что она находится как бы в расплавленном состоянии, благодаря которому «я» оказывается в бесконечной дали, а дали миров, наоборот, входят в «я», причем уже нельзя различить, где тут личное и где бесконечное. Поэтому подавляюще великие идеи состоят из тела, которое, как человеческое тело, плотно, но бренно, и из вечной души, составляющей их значение, но не плотной, а сразу же распадающейся при всякой попытке схватить её холодными словами. — 27 |
Бонадея была сверх меры ревнива. И когда она приходила к мужчине, — хотя бы только с тем, чтобы сказать ему, что она его презирает, — то появлялась она всегда полная внутренней слабости, потому что полученные в пути впечатления и взгляды встречных мужчин кружили ей голову, как лёгкая морская болезнь. Но если мужчина об этом догадывался и направлялся к ней прямым курсом, хотя давно уже не проявлял ни любви к ней, ни интереса, то она оскорблялась, ссорилась с ним, осыпала его бранью, чего сама никак уже не ждала, и смахивала при этом на утку; упавшую с простреленными крыльями в море любви и пытающуюся спастись вплавь. — 29 |
… его глаз был уже намётан по части, так сказать, женской мелкоты и даже угадывал, случалось, слегка вытоптанную воровскую тропинку, ведущую к иной порядочной женщине. — 32 |
… настоящая любовная болезнь есть не жажда обладания, а мягкое падение покровов с мира, его нежное самообнажение, ради которого охотно отказываешься от обладания возлюбленной… — 32 |
— Ты действительно способен упрекать за нашу страсть меня? |
Весенне-осенний день привёл его в восторг. Воздух бродил. В лицах людей было что-то от плавающей пены. После однообразного напряжения своих мыслей в последние дни он чувствовал себя перенесённым из темницы в мягкую ванну. Он старался шагать приветливо и раскованно. <…> Он тёк как волна сквозь волны-собратья, если так можно сказать; а почему нельзя так сказать, когда наработавшийся в одиночестве человек возвращается в общество и испытывает счастье оттого, что он течёт туда же, куда и оно! — 34 |
В юности жизнь ещё лежала перед ними, как неистощимое утро, полная, куда ни взгляни, возможностей и пустоты, а уже в полдень вдруг появилось нечто смеющее притязать на то, чтобы быть отныне их жизнью, и в целом это так же удивительно, как если к тебе вдруг явится человек, с которым ты двадцать лет переписывался, не знал его, и ты представлял себе его совершенно иначе. Но куда более странно то, что большинство людей этого вовсе не замечает; они усыновляют явившегося к ним человека, чья жизнь в них вжилась, его былое кажется им теперь выражением их свойств, и его судьба — это их заслуга или беда. Нечто обошлось с ними как липучка с мухой, зацепило волосок, задержало в движении и постепенно обволокло, похоронило под толстой плёнкой, которая соответствует их первоначальной форме лишь отдалённо. — 34 |
— Знаете ли вы, что такое <…> катализатор? <…> |
… убеждение, на которое ты сам рискнёшь поставить, можно иметь только насчёт того, в чём ты действительно хорошо разбираешься; невероятное размножение видов деятельности закрывает связанным с ними знаниям доступ к чему-либо другому. Поэтому у дельных и работящих людей нет, кроме как в их самой узкой специальной области, таких убеждений, которыми бы они тотчас не поступились, едва почувствовав нажим извне; впору даже сказать, что они просто по добросовестности вынуждены действовать иначе, чем думают. — 36 |
… Лейнсдорф <…> заметил, что все, у кого нет денег, носят в себе взамен какого-то неприятного сектанта. Этот своенравный человек в человеке ходит с ним по утрам на службу и вообще никаким действенным образом не может протестовать против хода вещей, но зато он всю свою жизнь не отрывает глаз от одной тайной точки, никем другим упорно не замечаемой, хотя там-то явно и начинаются все беды мира, который не узнает своего спасителя. Такими облюбованными точками, где центр тяжести личности совпадает с центром тяжести мира, являются, например, плевательница, запирающаяся простым движением руки, или отмена в ресторанах солонок, в которые лезут ножами, благодаря чему одним махом приостанавливается распространение бичующего человечество туберкулёза, или введение стенографической системы «Эль», решающей заодно, благодаря беспримерной экономии времени, и социальную проблему, <…> или какая-нибудь реформа половой жизни. Если обстоятельства благоприятствуют человеку, он ублажает себя тем, что в один прекрасный день пишет книгу о своём пунктике или брошюру или хотя бы газетную статью и этим как бы подшивает к делам человечества протокол своего протеста, что невероятно успокаивает, даже если написанного им никто не читает; но обычно это кого-нибудь да привлекает, и такие люди уверяют автора, что он новый Коперник, после чего представляют ему себя как непонятых Ньютонов. Этот обычай взаимовычёсывания пунктиков очень благотворен и распространён, но действует недолго, потому что участники вскоре ссорятся и остаются опять совершенно одни; случается, однако, что тот или иной собирает вокруг себя небольшой круг поклонников, которые единодушно клянут небо за то, что оно не оказ — 37 |
… Вальтер и Кларисса бурно играли на рояле, <…> рвались вперёд, как два несущихся рядом локомотива. Пьеса, которую они играли, летела им в глаза, как сверкающие полосы рельсов, исчезала в грохочущей машине и ложилась позади них звенящим, слышимым, никуда каким-то чудом не отступающим ландшафтом. <…> |
Сегодня главная тяжесть ответственности лежит не на человеке, а на взаимосвязи вещей. Разве незаметно, что переживания сделались независимы от человека? Они ушли в театр, в книги, в отчеты исследовательских центров и экспедиции, в идеологические и религиозные корпорации, развивающие определённые виды переживаний за счёт других, как в социальном эксперименте, и переживания, не находящиеся в данный момент в работе, пребывают просто в пустоте; кто сегодня может ещё сказать, что его злость — это действительно его злость, если его настропаляет так много людей и они смыслят больше, чем он? Возник мир свойств — без человека, мир переживаний — без переживающего, и похоже на то, что в идеальном случае человек уже вообще ничего не будет переживать в частном порядке и приятная тяжесть личной ответственности растворится в системе формул возможных значений. Распад антропоцентрического мировоззрения, которое так долго считало человека центром вселенной, но уже несколько столетий идёт на убыль, добрался, видимо, наконец до самого «я»; ибо вера, что в переживании самое важное — это переживать, а в действии — действовать, начинает большинству людей казаться наивной. — 39. Человек без свойств состоит из свойств без человека |
Возникла словесная перепалка, и поскольку близость полицейского ободряла благонамеренных в такой же мер», в какой она дразнила приставшего, спор принимал всё более резкие формы. Полицейский следил за ним сперва через плечо, позднее — повернувшись к нему, потом — с близкого расстояния; он наблюдал за ним как выступ железного механизма «государство», оканчивающийся пуговицами и другими металлическими частями. Постоянная жизнь в благоустроенном государстве определённо содержит в себе что-то призрачное; нельзя ни выйти на улицу, ни выпить стакан воды, ни сесть в трамвай, не коснувшись хорошо сбалансированных рычагов гигантского аппарата законов и связей, не приведя их в движение или не позволив им поддерживать покой нашего существования; мы знаем лишь малую часть этих рычагов, уходящих глубоко в механизм и теряющихся другой своей стороной в сети, распутать всю сложность которой ещё не удавалось вообще никому: поэтому их существование не признают, как не признаёт гражданин государства существования воздуха, утверждая, что он — пустота, но в том-то, видно, и состоит определённая призрачность жизни, что всё, чего не признают, всё лишённое цвета, запаха и вкуса, веса и морали, как вода, воздух, пространство, деньги и ход времени, на самом-то деле и есть самое важное… — 40 |
… он смог оценить статистическое развенчание своей персоны, и применённый к нему полицией способ измерения и описания воодушевил его, как любовное стихотворение, сочинённое сатаной. Замечательнее всего тут было то, что полиция может не только расчленить человека так, что от него ничего не останется, но что из этих ничтожных составных частей она безошибочно собирает его и по ним узнаёт. — 40 |
Утренние часы с Диотимой были особой радостью для Рахили <…>. Она подошла к постели Диотимы, и с благоговением альпиниста, взирающего на снежную вершину, которая вздымается из утренней темноты в первую голубизну… — 41 |
Когда человек во всём оглядывается на другого, то случается, что его тело от него прямо-таки улетает и, как маленький метеорит, падает на солнце другого тела. — 41 |
Это чувство австро-венгерской государственности строилось настолько странно, что почти напрасный труд — объяснять его тому, кто сам с ним не сталкивался. Состояло оно вовсе не из австрийской и венгерской частей, которые, как следовало бы думать, дополняли друг друга, а из целого и части, а именно из чувства венгерской и чувства австро-венгерской государственности, и это второе процветало в Австрии, отчего чувство австрийской государственности по сути не имело отечества. Австриец встречался только в Венгрии, да и там как объект неприязни; дома он называл себя подданным представленных в имперском совете королевств и земель австро-венгерской монархии, а это то же самое, что австриец плюс венгр минус этот венгр, и делал он это отнюдь не с восторгом, а в угоду идее, которая была ему противна, ибо он так же терпеть не мог венгров, как венгры его, отчего вся эта взаимосвязь делалась ещё запутаннее. Многие называли себя поэтому просто чехом, поляком, словенцем или немцем, а отсюда начинались тот дальнейший распад… — 42 |
… более или менее везде исторический процесс походит на юридический — с сотнями оговорок, приложений, компромиссов и протестов, и обращать внимание следовало бы только на них. Обыкновенный человек живёт и умирает среди них, ни о чём не подозревая, но только себе на благо, ибо, захоти он дать себе отчёт в том, в какой процесс, с какими адвокатами, издержками и мотивами он впутался, его бы, наверно, охватила мания преследования в любом государстве. — 42 |
… Диотима выдвинула тезис, что истинная Австрия — это весь мир. Мир, пояснила она, не обретёт покоя до тех пор, пока народы не будут жить в нём в высшем единстве так, как живут австрийские племена в своём отечестве. Сверхвеликая Австрия, всемирная Австрия… — 43 |
… девушки этого типа, честолюбивые, строгого поведения и похожие в своей благовоспитанной робости на фруктовые деревца, чья сладкая спелость упадёт когда-нибудь в рот какому-нибудь молодому бездельнику, если он соизволит разомкнуть губы. — 44 |
… Диотима говорила: вершиной параллельной акции должен быть некий великий знак. То есть не всякая отовсюду видная цель, пусть даже самая патриотическая, приемлема для нее, нет, цель эта должна захватывать сердце мира. Она не смеет быть только практической, она должна быть поэзией. Она должна быть вехой. Она должна быть зеркалом взглянув в которое мир покраснел бы. Не только покраснел бы, но и, как в сказке, увидел бы истинное своё лицо и не мог бы уже забыть его. Его сиятельство выдвинул вдохновляющую идею: «император-миротворец». — 44 |
… «душа». <…> Это слово создано для пожилого возраста, и понять это обстоятельство можно, только предположив, что в ходе жизни всё ощутимее делается что-то, для чего настоятельно требуется наименование, а поскольку таковое никак не удается найти, то в конце концов с неудовольствием пользуются вместо него тем, которым первоначально пренебрегали. |
Только дураки, душевнобольные и люди с навязчивыми идеями способны долго терпеть пламя воодушевления; здоровый человек должен удовлетворяться заявлением, что без искры этого таинственного пламени ему и жизнь не в жизнь. — 46 |
Человек — существо, которое не выносит пребывания под подозрением, как папиросная бумага — дождя. — 51 |
… фантазия Солимана походила на подушечку для иголок, утыканную мечами и кинжалами… — 55 |
… блажь девственниц, воображающих, что они беременны земным шаром. — 57 |
По опыту и убеждению Моосбругера, ни одну вещь не следовало брать в отрыве от прочих, потому что одно цеплялось за другое. И в его жизни уже случалось, что он говорил какой-нибудь девушке «Ваш алый, как роза, ротик!», а слова эти рвались вдруг по швам, и возникало что-то очень неприятное: лицо делалось серым, похожим на землю, по которой стелется туман, а на длинном стволе торчала роза; тогда искушение взять нож и отрезать её или нанести ей удар, чтобы она вернулась на своё место в лице, бывало огромным. — 59 |
Суды похожи на погреба, где мудрость предков лежите в бутылках; их открываешь — и плакать хочется: до чего же негодным для употребления становится высший перебродивший градус человеческого стремления к точности, прежде чем он успевает достичь совершенства. Тем не менее он, видимо, опьяняет незакалённых людей. — 60 |
Философы — это притеснители, не имеющие в своём распоряжении армии и потому подчиняющие себе мир путём заключения его в систему. Вот почему, наверно, во времена тирании и появлялись великие философские умы, а во времена развитой цивилизации и демократии не удаётся создать убедительную философию, судя хотя бы по сетованиям, которые обычно приходится слышать по этому поводу. Оттого сегодня ужасающе много философствуют малыми дозами, так что только в лавке и можно ещё что-то получить без мировоззрения в придачу, а большие дозы философии вызывают явное недоверие. — 62 |
… между умом и жизнью существуют сложные счёты, при которых уму оплачивается максимум половина из тысячи его требований, но зато его украшают званием почётного кредитора. — 72 |
Идеи вроде той, что величайший ум, если его отправить на казарменный двор, за неделю обучается прыгать по команде фельдфебеля или что одного лейтенанта и восьми солдат достаточно, чтобы взять под арест любую парламентскую говорильню мира, нашли <…> своё классическое выражение в открытии, что, влив несколько ложек касторки в глотку идеалиста, можно сделать смешными самые твёрдые убеждения, но они, эти идеи, издавна, хотя их возмущённо гнали прочь, возвращались с диким упорством кошмарных снов. — 72 |
Сегодня, когда говорят наперебой всё, что угодно, когда пророки и жулики употребляют одинаковые выражения, разве что с маленькими различиями, вникать в которые ни у одного занятого человека нет времени, когда редакциям всё время надоедают какими-то гениями, очень трудно верно определить ценность человека или идеи; полагаться можно, собственно, только на слух, чтобы судить, когда бормотанье, верещанье и шарканье перед дверью редакции достаточно громки, чтобы впустить их внутрь как голос общественности. С этого момента, правда, гений вступает в другое состояние. Он уже не пустяк, занимающий литературную или театральную критику, чьи противоречия читатель, какого желает себе газета, принимает всерьёз не больше, чем детскую болтовню, нет, он переходит в ранг факта со всеми вытекающими отсюда последствиями. <…> |
Со стороны окна лёгкая выпуклость её узкого тела светилась яркими красками, а теневая сторона была синевато-коричневым туманом, из которого лоб, нос и подбородок выступали как сглаженный ветром и солнцем гребень сугроба. Она меньше походила на человека, чем на встречу льда и света в призрачной пустынности высокогорной зимы. — 82 |
Она выглядит ненадёжной и кочковатой, наша история, если смотреть на неё с близкого расстояния, как лишь наполовину утрамбованная топь, а потом, как ни странно, оказывается, что по ней проходит дорога, та самая «дорога истории», о которой никто не знает, откуда она взялась. Эта обязанность служить материалом для истории возмущала Ульриха. Светящаяся, качающаяся коробка, в которой он ехал, казалась ему машиной, где протряхивают по нескольку сот килограммов людей, чтобы сделать из них будущее. Сто лет назад они с похожими на эти лицами сидели в какой-нибудь почтовой карете, и бог знает что случится с ними через сто лет, но и новыми людьми в новых аппаратах будущего они будут сидеть в точности так же, — почувствовал он и возмутился этим беззащитным приятием изменений и состояний, беспомощным современничеством, безалаберно-покорным, недостойным, в сущности, человека мотанием от столетия к столетию; это было так, словно он вдруг восстал против шляпы какого-то странного фасона, напяленной ему на голову. <…> |
— Я велел — рассказывал [генерал Штумм] Ульриху, одновременно предъявляя соответствующие листки, — составить указатель полководцев идей, то есть перечень всех имён, приводивших в последнее время к победе, так сказать, крупные соединения идей; а это вот <…> план стратегического сосредоточения и развёртывания; это попытка засечь склады и базы, откуда идёт подвоз мыслей. Но ты, верно, заметишь, — я велел ясно выделить это на чертеже, — если взглянешь на ту или иную группу мыслей, ведущую сегодня бои, что живой силой и идейным материалом её пополняют не только собственные её базы, но и базы противника; ты видишь, что она то и дело меняет свои позиции и вдруг без всяких причин поворачивает фронт в обратную сторону и сражается с собственными тылами; ты видишь опять-таки, что идеи непрестанно перебегают туда и обратно, и поэтому ты находишь их то в одной боевой линии, то в другой. Одним словом, нельзя ни составить приличную схему коммуникаций, ни провести демаркационную линию, ни вообще определить что-либо, и всё это <…> похоже на то, что у нас любой командир назвал бы бардаком! — 85 |
— Когда выдающийся человек приносит в мир какую-нибудь идею, её сразу захватывает процесс разделения, состоящий из симпатии и антипатии; сначала поклонники выхватывают из неё большие лоскутья, какие для них удобны, и разрывают своего учителя на куски, как лисы падаль, затем слабые места уничтожаются противниками, и вскоре ни от какого достижения не остаётся ничего, кроме запаса афоризмов, которым и друзья и враги пользуются по своему усмотрению. Результат — всеобщая многозначность. Нет такого «да», чтобы на нём не висело «нет». — 85 |
Поезд времени <…> прокладывает перед собой свои рельсы. Река времени — это река, которая тащит с собой свои берега. Пассажир движется между твёрдыми стенами по твёрдому полу; но от движений пассажиров незаметно и самым энергичным образом движутся пол и стены. — 98 (парафраз из 8) |
… Австрия и Венгрия подходили друг к другу, как красно-бело-зелёный пиджак к чёрно-жёлтым штанам; пиджак был самостоятельным предметом, штаны же — остатком уже не существующего чёрно-жёлтого костюма, разделённого в тысяча восемьсот шестьдесят седьмом году. Штаны Австрия именовались с тех пор на официальном языке «Представленные в имперском совете королевства и земли», что, конечно, ровно ничего не значило и было названием, составленным из названий, ибо и этих королевств, например, вполне шекспировских королевств Лодомерии и Иллирии, тоже давно не было и не существовало уже тогда, когда ещё существовал полный чёрно-жёлтый костюм. Поэтому на вопрос, кто он такой, австриец не мог, конечно, ответить: «Я житель представленных в имперском совете королевств и земель, которых не существует», — и хотя бы по этой причине предпочитал сказать: «Я поляк, чех, итальянец <…> или валах», — а это был так называемый национализм. <…> каканцы смотрели друг на друга с паническим ужасом частей тела, которые объединёнными силами мешают друг другу быть чем-либо. С тех пор как мир стоит, ещё ни одно существо не умирало от неточного словоупотребления, но надо, видимо, прибавить, что с австрийской и венгерской австро-венгерской двойной монархией случилось все же так, что она погибла от своей невыразимости. — 98 |
Люди, говорившие в салоне Диотимы, не были ни в чём совсем неправы, потому что идеи их были нечётки, как очертания предметов в прачечной. <…> Эти бесчисленные моральные и художественные идеи жизни, по природе своей такие нежные, как твёрдые горы в неясной дали! У них на языках они умножались простым верчением, ни об одной из их идей нельзя было поговорить так, чтобы нечаянно не сбиться уже на следующую. |
— Создаётся такое впечатление, что вы готовы насолить Арнгейму при малейшей возможности. <…> Он — великий пример нынешнего человека. Поэтому у него есть и ему требуется контакт с реальностью. Вы же, напротив, всегда делаете прыжок в невозможное. Он — само утверждение и вполне уравновешен; вы, в сущности, асоциальны. Он стремится к единству и весь до кончиков пальцев озабочен поисками решения; вы противопоставляете этому аморфные взгляды. У него есть вкус к тому, что уже прошло процесс становления; а у вас? Что делаете вы? Вы делаете вид, будто мир начнет существовать лишь завтра. — 101 |
— С чего бы вдруг я стал писать книгу? <…> Меня родила как-никак мать, а не чернильница! — 103 |
Великолепие тела её госпожи глаза её глотали как порошок вместе с обёрткой, без какой бы то ни было связи с мыслями о применении этого великолепия. Её удовлетворённость жизнью среди высших существ была так велика, что всё это время мужчина существовал для столь легко совратимой Рахили вообще не как реальное существо другого пола, а был лишь в романтическом и романном смысле чем-то другим. — 104 |
Губы её <…> вдавились в сочный плод его лица. — 104 |
… национальная политика Какании сводилась к тому, что каждые примерно полгода правительство то карало какую-нибудь непослушную национальность, то мудро шло перед ней на попятный, и, подобно тому, как в сообщающихся сосудах при определённом наклоне жидкость, устремляясь в один из них, убывает в другом, этим переменам соответствовало отношение к немецкой «национальности». Ей принадлежала в Какании особая роль, ибо в массе своей она всегда хотела, в сущности, лишь одного — чтобы государство было сильным. Она дольше всех сохраняла веру в то, что есть же какой-то смысл у каканской истории, и лишь постепенно, поняв, что в Какании можно начать как государственный преступник и кончить как министр, но можно и, наоборот, продолжать свою министерскую карьеру снова как государственный преступник, она тоже начала чувствовать себя угнетаемой нацией. Подобные вещи случались, возможно, не только в Какании, но своеобразие этого государства состояло в том, что там для них не требовалось никаких революций и переворотов, потому что со временем всё стало идти путём естественного, спокойного, как маятник, развития, просто в силу расплывчатости понятий, и под конец в Какании остались лишь угнетённые нации и высший круг лиц, которые, собственно, и были угнетателями и чувствовали себя измученными глумлением угнетённых. В этом кругу были глубоко озабочены тем, что ничего не происходит, нехваткой, так сказать, истории, и твёрдо убеждены, что когда-нибудь наконец что-то произойдёт. — 107 |
… женщины, очень уж пекущиеся о своей внешности, относительно добродетельны, ибо средства оттесняют тогда цель, точно так же, как великие спортсмены часто бывают плохими любовниками… — 109 |
С великим и разнообразным искусством создаем мы ослепление, благодаря которому мы умудряемся жить рядом с чудовищнейшими вещами и притом оставаться совершенно спокойными, потому что признаём в этих замёрзших гримасах космоса стол или стул, крик или вытянутую руку <…>. Мы в состоянии чувствовать себя на земле между отверстой небесной бездной над головой и слегка прикрытой небесной бездной под ногами так же удобно, как в запертой комнате. Мы знаем, что жизнь одинаково теряется в бесчеловечном просторе пространства и в бесчеловечной тесноте мира атомов, но в промежутке между тем и другим мы смотрим на некий слой форм как на вещи, которые и составляют мир, и нимало не смущаемся тем, что это значит лишь отдавать предпочтение впечатлениям, получаемым с какого-то среднего расстояния. — 109 |
Метафора содержит правду и неправду, для чувства неразрывно друг с другом связанные. Если взять метафору такой, какова она есть, и придать ей по образцу реальности доступную чувствам форму, получатся сон и искусство, но между ними и реальной, полной жизнью стоит стеклянная стена. Если подойти к метафоре рационалистически и отделить несовпадающее от точно совпадающего, получатся правда и знание, но чувство окажется уничтоженным. По образцу определённых племён бактерий, расщепляющих органическую субстанцию на две части, племя человеческое разлагает первоначальное бытие метафоры на твёрдую материю реальности и правды и на стекловидную атмосферу догадки, веры и артефакта. — 115 |
… первоначальное воспоминание о детском отношении к миру, о доверчивой открытости; жить это продолжало в чувстве, что когда-то ты видел просторной землёй то, что обычно лишь наполняет горшок, в котором всходят убогие ростки морали. — 116 |
— … задача у параллельной акции одна-единственная — положить начало генеральной инвентаризации духовного имущества! Мы должны сделать примерно то, что следовало бы сделать, если бы день Страшного суда приходился на тысяча девятьсот восемнадцатый год, если бы кончалось время старой и начиналась эра более высокой духовности. Учредите именем его величества земной секретариат точности и души; все другие задачи дотоле неразрешимы или же это задачи мнимые, не настоящие! — 116 |
84
правитьУдачливые политические творцы реальности, за исключением совсем уж великих, чрезвычайно схожи с авторами кассовых пьес; бурные события, ими учиняемые, нагоняют скуку отсутствием в них духовности и новизны, но именно этим-то и приводят нас в то пассивно-сонное состояние, когда мы миримся с любой переменой. С такой точки зрения, история возникает из рутинных идей и из материала идейно индифферентного, а реальность возникает главным образом из того, что ради идей ничего не делается. <…> нам слишком неважно то, что происходит, и слишком важно, с кем, где и когда это происходит, и, стало быть, важны нам не дух событий, а их фабула, не открытие какого-то нового содержания жизни, а распределение уже имеющегося, а это и впрямь точно соответствует разнице между хорошими пьесами и пьесами, просто делающими полные сборы. Но из этого вытекает, что надо, наоборот, прежде всего отказаться от подхода к событиям с позиции личной корысти. <…> кроме того, надо и коллективно предпринять что-то, чего Ульрих не мог толком описать и что он назвал неким выжиманием из гроздьев, заготавливанием впрок и сгущением духовного сока, необходимым для того, чтобы отдельный человек не чувствовал себя бессильным и предоставленным собственному разумению. |
— Всякая великая книга дышит этим духом любви к судьбам отдельных людей, которые не в ладу с формами, навязываемыми им обществом. Она ведёт к решениям, решению не поддающимся; можно только воспроизводить жизнь этих людей. Извлеки смысл из всех поэтических произведений, и ты получишь хоть и не полное, но основанное на опыте и бесконечное отрицание всех действующих правил, принципов и предписаний, на которых зиждется общество, любящее эти поэтические произведения! Даже ведь какое-нибудь стихотворение с его тайной отсекает привязанный к тысячам обыденных слов смысл мира, превращая его в улетающий воздушный шар. Если это называть, как принято, красотой, то красота есть переворот несравненно более жестокий и беспощадный, чем любая политическая революция когда бы то ни было! |
87
правитьОкно с решёткой и запертая дверь были им самим. |
Между едой и страхом лопнуть лежат все радости мира; ах, что за мир, на сотне примеров можно доказать, как узко это пространство! Вот только один из них. Женщина, когда она не твоя, такая, словно ночью луна поднимается всё выше и выше и сосёт, и сосёт сердце; а когда она была твоей, хочется топтать её лицо сапогом. |
… становится красивой некрасивая девка, когда она не стоит одна, а, взявшись с другими за руки, кружится в хороводе и лицо поднимается лестницей, откуда глядят вниз уже другие. |
Он <…> подумал о небе, которое с виду как мышеловка голубого цвета. «В Словакии делают такие круглые, высокие мышеловки». |
Часть третья. В тысячелетнее царство (преступники)
править… эротическая хлопотливость женщины, что вылезает из-под покрова девичества, как круглая коленка из-под розового тюля… — 9 |
— Однажды <…> я предложил графу Лейнсдорфу учредить всемирный секретариат точности и души, чтобы и те, кто не ходит в церковь, знали, что им делать. Конечно, я сказал это в шутку, ибо хотя для определения истины мы давно уже создали науку, тому, кто потребовал бы чего-то подобного для всего остального, пришлось бы сегодня чуть ли не стыдиться своей глупости. — 10 |
… она делала из преступления подарок Ульриху, отдавая себя в его руки, твёрдо веря, что он поймёт её безрассудность. — 15 |
— Весь так называемый еврейский вопрос исчез бы с лица земли, если бы евреи согласились говорить по-древнееврейски, принять древнееврейские имена и носить восточную одежду, — заявил [Лейнсдорф]. — Спору нет, какой-нибудь недавно разбогатевший у нас галициец выглядит в тирольском костюме на эспланаде в Ишле неважно. Но наденьте на него длинный; ниспадающий складками плащ, хотя бы и дорогой, который скроет его ноги, и вы увидите, как великолепно подходят к этой одежде его лицо и его размашистые, живые движения! Всё, над чем сейчас позволяют себе подшучивать, оказалось бы на месте — даже драгоценные кольца, которые они любят носить. Я противник ассимиляции, практикуемой английской аристократией: это длительный и ненадёжный процесс. Но верните евреям их истинное естество, и вы увидите — они станут жемчужиной, да прямо-таки особой аристократией среди народов, благодарно толпящихся у трона его величества или, если вам угодно представить себе это будничней и живее, прогуливающихся по нашей Рингштрассе, которая потому так уникальна в мире, что на ней, среди величайшего западноевропейского изящества, можно увидеть и магометанина в красной феске, и словака в овчине, и тирольца с голыми коленками. <…> |
«Лужа, — подумал он, поневоле создаёт большее впечатление глубины, чем океан, — по той простой причине, что всем чаще случается видеть лужи, чем океаны». Так же, показалось ему, обстоит дело и с чувством, и по той же самой причине заурядные чувства сходят за глубокие. Ибо характерное для всех людей «чувствительных» предпочтение факта чувствования самому чувству, как и общее для всех служб чувства желание заставить и быть заставленным чувствовать, ведёт к обесцениванию самой сути чувств по сравнению с их моментом, то есть неким личным состоянием, и в конечном счёте, стало быть, к той мелкотравчатости, неразвитости и полной пустопорожности, примеров которой кругом сколько угодно. — 22 |
Он видел впереди её фигуру под платьем, как большую белую рыбу у самой поверхности воды. Ему хотелось метнуть в неё гарпун, по-мужски, и увидеть, как она трепыхается… — 22 |
… естественная непоследовательность, которая разрешает на берегу моря почти полную наготу, а в комнате делает кайму рубашки или штанишек контрабандистской тропой романтики. — 24 |
Он назвал её плотоядным растением, а себя больным насекомым, заползшим в его сверкающую чашечку. — 28 |
— … вполне приличные люди с большим удовольствием, хотя, конечно, только в воображении, идут на преступления. Можем прибавить, что зато преступники, если послушать их самих, почти всегда хотят, чтобы их считали приличными людьми. Значит, можно, пожалуй, сформулировать: преступления — это происходящее в господах грешниках скопление всего того, чему другие люди дают выход в небольших отклонениях. То есть в воображении и в тысячах каждодневных пакостей и подлых мыслишек. Можно сказать и так: преступления носятся в воздухе и только ищут пути наименьшего сопротивления, который приведёт их к определённым людям. Можно даже сказать, что, являясь действиями отдельных лиц, не способных держаться моральных норм, они всё-таки в основном представляют собой сконцентрированное выражение общей человеческой несостоятельности в разграничении добра и зла. — 30 (вариант распространённых мыслей) |
— … брак — это институт, основанный на ответственности человека и его господстве над своими страстями! Но, прежде чем освобождать себя от внешних защитных средств, воздвигнутых человечеством благодаря правильному самопознанию против собственной ненадёжности, индивидууму следовало бы сказать себе, что изоляция от высшей совокупности и неповиновение ей — худшие беды, нежели разочарования тела, которых мы так боимся! |
Ад не интересен, он ужасен. Когда его не гуманизировали, — как Данте, населивший его литераторами и другими знаменитостями и тем отвлекший внимание от карательной техники, — а пытались дать о нём первоначальное представление, даже люди с самой богатой фантазией не шли дальше пошлых мучений и скудоумных извращений земных черт. Но как раз пустая идея невообразимой и потому неотвратимой бесконечной кары и муки, предположение не признающей никакого противодействия перемены к худшему — вот что как раз и обладает притягательностью бездны. Таковы и сумасшедшие дома. Это приюты для бедных. В них есть что-то от ада с его отсутствием фантазии. — 33 |
Фейермауль был деятельный молодой человек, способный в борьбе за собственную выгоду быть весьма недобрым, но его коньком был «человек», и как только он начинал думать о человеке вообще, его неудовлетворённая доброта не знала удержу. Ганс Зепп, напротив, был, в сущности, добрый малый, <…> но зато его пунктиком был «не-немецкий человек», на которого он злобно сваливал вину за всё, чего не мог изменить. — 38 |
Чувство и мысль получают стойкость только друг от друга, только в совокупности, они должны быть как-то одинаково направлены и увлекать друг друга в одинаковой мере. <…> Человек верит в идеи не потому, что они иногда верны, а потому, что он должен верить. Потому что он должен содержать в порядке свои эмоции. Потому что он должен заткнуть какой-то иллюзией дыру между стенами своей жизни, дыру, через которую его чувства иначе разбегутся куда попало. — 38 |
Опубликованное посмертно
правитьОна <…> вспомнила одно простодушное лето, которое провела с подругой и её родителями на небольшом острове на севере; там, среди сурового великолепия неба и моря, они обнаружили гнездовье морских птиц, лощину, полную белых, мягких перьев. И она поняла: человек, к которому её влекло, напоминал это гнездовье. — 42 |
— В человеке живёт потребность в освобождении, и мы так же не должны быть рабами отвращения нашей плоти, как не должны быть рабами её любострастия. <…> |
… на одном участке земли все чувства действительно меняются словно по волшебству, как только он уходит от пустой хлопотливости и окупается в высокочувствительную телесность ночи! В шёпоте соития света и теней не только тают и образуются заново внешние соотношения, но и внутренние сдвигаются воедино по-новому: произнесённое слово теряет упрямый собственный смысл и приобретает соседний. Все уверения выражают лишь одно-единственное текучее событие. Ночь обнимает все противоречия своими мерцающими материнскими руками, и у груди её ни одно слово не лживо и не правдиво, а каждое есть то несравненное рождение духа из тьмы, которое познает человек в новой мысли. Поэтому всё происходящее в лунные ночи обладает природой неповторимого. Оно обладает природой усиленного. Несвоекорыстной природой щедрости и уступки. Каждое сообщение есть делёж без зависти. Каждое даяние — получение. Каждое зачатие вплетено множеством сторон в волнение ночи. Просто быть — это единственный подступ к знанию того, что происходит. Ибо «я» в эти ночи ничего не удерживает, ни сгустка владения собой, ни даже воспоминаний; усиленная самость переливается в беспредельную самоотверженность. И эти ночи полны нелепого чувства, что случится что-то небывалое, чего обедневший разум дня и представить себе не может. И не уста мечтают, а тело, от головы до ног, над теменью земли и под светом неба оно впряжено в волнение, вибрирующее между двумя светилами. И шёпот со спутниками полон совершенно неведомой чувственности, это не чувственность того или иного человека, а чувственность земного, всего вообще, что хочет быть ощущённым, это открывшаяся вдруг нежность мира, которая непрестанно дотрагивается до всех наших чувств и до которой дотрагиваются наши чувства. — 45 |
— Любовь может возникнуть назло, но она не может существовать назло; существовать она может, лишь будучи включённой в общество. <…> Нельзя жить чистым отрицанием.[1] — набросок |
Перевод
правитьС. К. Апт, 1984
О романе
правитьЭто художественное начинание, чьё чрезвычайное значение для развития, возвышения, одухотворения немецкого романа не подлежит ни малейшему сомнению. <…> [Художественная система Музиля] — оружие чистоты, истинности, природности против всего чужого, омрачающе-фальшивого, того, что он в своём мечтательном презрении именовал «свойствами».[1] | |
— Томас Манн, 1930 |
Музиль создал, наверное, самую значительную эпическую сатиру в немецкой литературе нашего столетия.[1] | |
— Хельмут Арнтцен, «Роберт Музиль и параллельные акции» |
Среди потенциальных музилевских читателей было мало таких, кто подозревал, и ещё меньше таких, кто знал, что Австрия — это в чём-то пример, это в чем-то модель их собственного прошлого, настоящего и даже будущего, что хвори, мучившие Дунайскую империю, во многом станут их хворями, их живыми, неразрешимыми проблемами, что её кризисы и её беды, развившись и углубившись на иной социальной почве, заведут в тупик целые державы. Сегодня это видно <…> многим. И такое видение — тоже одна из причин музилевского ренессанса. <…> | |
— Дмитрий Затонский, «Роберт Музиль и его роман „Человек без свойств“» |
Названный человеком без свойств, Ульрих на самом деле свойства имеет: он физически и духовно силён, судит трезво. Свойств у него нет в другом смысле — он не желает присоединяться к тому, во что не верит, выбирать раз и навсегда свою судьбу, превращать своё лицо в застывшую маску. Ульрих хочет идти рядом с жизнью, всё понимая, оценивая, но ни с чем не сливаясь. Если остальные персонажи профессионально выполняют принятую ими роль, которая мало отвечает их действительной человеческой сути и часто разыгрывается в обход её, <…> то Ульрих желает жить всерьёз, соотнося любые идеи с реальностью, к тому же изменчивой, и с собственной личностью, не принимая за истину того, что при ближайшем рассмотрении ею не оказывается. <…> | |
— Нина Павлова, «Роберт Музиль» |
Роберт Музиль
правитьВ этом романе Музиль отказывается от принципа извлекать из грунта действительности добытые на глубине малые пробы и описывает свой мир в его универсальной широте.[1] | |
— автобиографическая заметка |
Эта гротескная Австрия — не что иное, как особенно явственный пример новейшего мира.[1] | |
— дневник |
- заметки
[Роман сравним с] каркасом идей, на котором, подобно гобеленам, висят отдельные куски повествования.[1] |
В романе я стою в центре, хотя и не изображаю самого себя…[1] |
Главная мысль с начала второго тома: война; «другое состояние» — Ульрих — подчинён этому как побочная попытка решения «иррационального».[1] |
Я хочу одновременно слишком многого… Отсюда возникает нечто судорожное.[1] |