Стихотворения Е. Баратынского (Белинский)

«Стихотворения Е. Баратынского» — анонимная статья Виссариона Белинского 1842 года, написанная в связи с публикацией Баратынским сборника «Сумерки»[1]. Автор развил основные положения своей статьи 1835 года «О стихотворениях г. Баратынского», в соответствии с новыми взглядами на задачи искусства резко осудил поэзию Баратынского за тенденции примирения с «неразумной действительностью», философию безнадёжности, покорности и одиночества[2].

Цитаты править

  •  

Пытливый дух исследования и анализа, по преимуществу характеризующий новейшую эпоху человечества, проник в таинственные недра земли и по её слоям начертал историю постепенного формирования нашей планеты. <…> Всё это богатство фактов <…> послужило к оправданию априорных воззрений на жизнь мирового духа и очевидно доказало, что жизнь есть развитие, <…> и, следовательно, что не развивается, <…> то не живёт, то лишено плодотворного зерна органического развития, рождаясь и погибая чрез случайность и по законам случайности. Такое же зрелище представляют и исторические общества, <…> одно фактическое, одно эмпирическое существование, как лишённое разумной необходимости, следственно, случайное, равняется совершенному несуществованию: кто докажет теперь человеку непросвещённому и необразованному, что Греция и Рим существуют? — А между тем для человечества они и теперь существуют несомненно; кто не докажет всем и каждому, что Китай подлинно существует? — А между тем Китай всё-таки существует для человечества меньше, чем китайский чай… — начало

  •  

Подвиг Петра Великого не ограничился днями его царствования, но совершался и после его смерти, совершается теперь и будет бесконечно совершаться в грядущих временах, и всё в более громадных размерах, всё в большем блеске и большей славе… И до Петра Великого текло время, и поколения сменялись поколениями; но эта смена состояла только в том, что старики умирали, а дети заступали их место на арене жизни, а не в живой последовательности живых идей. Поколение сменялось поколением, а идеи оставались всё те же, и последующее поколение так же походило на предшествующее, как один листок походит на тысячи других листьев одного и того же дерева. <…> Война или потрясала на время внешнее благоденствие государства, или укрепляла и расширяла его извне, а внутри всё оставалось неизменным… Явился исполин-преобразователь, привил к плодородной и девственной почве русской натуры зерно европейской жизни, — и с небольшим в столетие Русь пережила несколько столетий.

  •  

Литературное поколение до Карамзина было торжественное: парад и иллюминация были неисчерпаемым источником его вдохновений, его громких од. <…> Следовавшее затем поколение было чувствительное: оно охало, проливало токи слезны и воздыхало в стихах и прозе. Любовь заменила славу, миртовые венки вытеснили лавровые, горлицы своим томным воркованием заглушали громкий клект орлов. Права на любовь состояли в нежности, в одной нежности.

  •  

Последующее поколение, всегда бросаясь в противоположную крайность, одним уже этим показывает и заслугу предшествовавшего поколения, и свою от него зависимость, и свою с ним кровную связь: ибо жизненная движимость развития состоит в крайностях, и только крайность вызывает противоположную себе крайность. Результатом сшибки двух крайностей бывает истина; однако ж эта истина <…> всегда бывает уделом третьего поколения <…>. Так, Жуковский — этот литературный Коломб Руси, открывший ей Америку романтизма в поэзии, по-видимому, действовал как продолжатель дела Карамзина, как его сподвижник, тогда как в самом-то деле он создал свой период литературы, который ничего не имел общего с карамзинским. <…> Жуковский, нисколько не зависимый от предшествовавших ему поэтов в своём самобытном деле введения романтизма в русскую поэзию, не мог не зависеть от них в других отношениях: на него не могла не действовать крепость и полётистость поэзии Державина, и ему не могла не помочь реформа в языке, совершённая Карамзиным. <…> Но связь Карамзина и его школы <…> с Жуковским заключается не в одном языке: пробудив и воспитав в молодом и потому ещё грубом обществе чувствительность как ощущение (sensation), Карамзин, через это самое, приготовил это общество к чувству (sentiment), которое пробудил и воспитал в нём Жуковский. <…> при начале поприща Жуковского, литература русская представляла собою смешение разных элементов, новое и старое, дружно действовавшее: <…> Озеров сделал из французской трагедии всё, что можно было сделать из неё для России, и в лице его французский псевдоклассицизм совершил на Руси полный свой цикл, так что Озеров был у нас последним даровитым его представителем <…>. С появлением Пушкина <…> новое поколение резче, чем когда-либо, отделилось от старого.

  •  

Ещё и теперь есть люди, которые с восторгом повторяют монологи из «Димитрия Самозванца» и «Хорева» и даже печатают восторженные книжки о поэтическом гении Сумарокова[3][2]: эти люди — утлые остатки некогда юного, живого и многочисленного поколения: в их хриплом старческом голосе, в их запоздалых восторгах слышится голос невозвратно прошедшего для нас времени. <…> Есть люди, для которых русская поэзия умерла с Ломоносовым и Державиным и которые хотя не оспоривают заслуг Жуковского, однако и неохотно говорят о них. Есть люди, которые не иначе могут восхищаться Жуковским, как отрицая всякое поэтическое достоинство в Пушкине. По сколько теперь таких, которые, юношами встретив первые опыты таланта Пушкина, остановились на Пушкине, не в силах ни на шаг двинуться вперёд, и откровенно признаются, что не видят ничего особенного и необыкновенного в Гоголе[4][2]. <…> кто от поэзии Пушкина перешёл через поэзию Гоголя, тот уже поневоле видит дальше и глубже людей, остановившихся на Пушкине, и не может не восхищаться опытами Лермонтова; но восхищаться поэтом и понимать его — это не всегда одно и то же… И все эти поклонники разных мнений живут в одно и то же время, разделяясь на пёстрые группы <…>. И их существование есть признак жизни и развития общества, в которое царственный преобразователь-зиждитель вдохнул душу живу, да живёт вечно!.. И чем больше количество, чем пестрее разнообразие представителей прошедших вкусов и мнений, — тем ярче и поразительнее выказывается жизненность общественного развития. Отсталые могут возбуждать сожаление и сострадание, как люди заживо умершие, как дряхлый старец, окружённый одними могилами милых ему существ, живущий одними воспоминаниями о невозвратно прошедшей поре счастия, чуждый и холодный для всех надежд и обольщений, которыми кипят не родные ему новые поколения; но едва ли справедливо было бы презирать этих отсталых, а тем более обвинять их. <…> Прочувствовать великого поэта, вполне выразившего собою момент общественного развития, — это значит пережить целую жизнь, принять в себя целый, отдельный и самобытный мир мысли, следовательно, дать своему нравственному существованию особенную настроенность, отлить дух свой в особую форму. И потому только слишком глубокая и сильная натура способна бывает принимать в себя всё, ничем не переполняясь, и носить в груди своей целые миры, всегда жаждая новых. По большей части людям трудно отрываться от того, что раз наполнило их, раз овладело ими, и они враждебно, как на ересь, смотрят на то, что наполняет и владеет уже чуждыми им поколениями. Всякая литература не без живых примеров в этом роде. Так иной пожилой критик, ci-devant поборник высших взглядов и новых идей, а теперь отсталый обскурант, так же точно и теми же словами нападает на нового великого поэта и его почитателей, как некогда нападали люди старого поколения на прежнего великого поэта[2] и его почитателей… Он и не подозревает, что он повторяет жалкую роль тех самых людей, которых некогда, может быть, он первый заклеймил именем «отсталых», что он теперь бросает в молодое поколение тою же грязью, которою некогда швыряли в него классические парики, и что, подобно им, он только себя марает этою грязью… <…>
На такие мысли навела нас маленькая книжка г. Баратынского, названная им «Сумерками». <…> Кто скоро едет, тому кажется, что он стоит, а всё мимо его мчится: вот почему России и не заметен её собственный ход, между тем как она не только не стоит на одном месте, но, напротив, движется вперёд с неимоверною быстротою. Эта быстрота движения выразилась и в литературе. <…>
Давно ли литература наша гордилась таким множеством (увы! забытых теперь) знаменитостей, которые были потому велики, что одна написала плохую романтическую трагедию и дюжину водяных элегий, другая — издала альманах, третья — затеяла листок, четвёртая напечатала отрывок из неоконченной поэмы, пятая тиснула в приятельском журнале несколько невинных и довольно приятных рассказов?..

  •  

Давно ли г. Баратынский, вместе с г. Языковым, составлял блестящий триумвират, главою которого был Пушкин? А между тем как уже давно одинокою стоит колоссальная тень Пушкина и, мимо своих современников и сподвижников, подаёт руку поэту нового поколения, которого талант застал и оценил Пушкин ещё при жизни своей!.. Давно ли каждое новое стихотворение г. Баратынского, явившееся в альманахе, возбуждало внимание публики, толки и споры рецензентов?.. А теперь тихо, скромно появляется книжка с последними стихотворениями того же поэта — и о ней уже не говорят и не спорят, о ней едва упомянули в каких-нибудь двух журналах <…>. Да не подумают, что мы этим хотим сказать, что дарование г. Баратынского незначительно, что оно пользовалось незаслуженною славою: нет, <…> мы высоко уважаем яркий, замечательный талант поэта уже чуждого нам поколения, и потому именно, что уважаем его, хотим, в обозрении его поэтической деятельности, показать, почему его произведения, будучи и теперь изящными, как и всегда были, уже не имеют теперь той цены, какую имели прежде.

  •  

Отношения поэта к его эпохе бывают двояки: или он не находит в её сфере жизненного содержания для своего таланта, или, не следя за современным духом, он не может воспользоваться тем жизненным содержанием, какое могла бы представить его таланту эпоха. В каждом из этих случаев результат один — без— временный упадок таланта и безвременная утрата справедливо стяжанной славы.

  •  

Было время, когда русская критика состояла из заметок об отдельных стихах. <…> С двадцатых годов текущего столетия <…> вместо филологических, грамматических и просодических заметок, вместо похвал или порицаний отдельно взятым стихам стали делать эстетические замечания на отдельные места, поэтического произведения: такой-то характер выдержан, а такой-то не выдержан, такое-то место поразительно, <…> а такое-то слабо и т. п. <…> Теперь требуют от критики, чтоб, не увлекаясь частностями, она оценила целое художественного произведения, раскрыв его идею и показав, в каком отношении находится эта идея к своему выражению и в какой степени изящество формы оправдывает верность идеи, а верность идеи способствует изяществу формы. Если же дело идёт о целой поэтической деятельности поэта, то от современной критики требуют не восклицаний вроде следующих: «Сколько души и чувства в этой элегии г. N., <…> какими поразительными положениями изобилует его поэма, как верно выдержаны характеры в его драме!» Нет, от современной критики требуют, чтоб она раскрыла и показала дух поэта в его творениях, проследила в них преобладающую идею, господствующую думу всей его жизни, всего его бытия, обнаружила и сделала ясным его внутреннее созерцание, его пафос.

  •  

Рассмотрим же идею, которая проникает собою создания г. Баратынского и составляет пафос его поэзии. Возьмём для этого одно из лучших, хотя и позднейших его произведений — «Последний поэт». В этой пьесе поэт высказался весь, со всею тайною своей поэзии <…>.
По этой энергии и поэтической красоте стихов уж тотчас видно, что поэт выражает своё profession de foi, передаёт огненному слову давно накипевшие в груди его жгучие мысли… <…>
Наука ослушна (т. е. непокорна) любви и красоте; наука пуста и суетна!.. Нет страданий глубоких и страшных, как основного, первосущного звука в аккорде бытия, страдание мимолётно — его должно исцелять легкомыслием; в дни незнания (т. е. невежества) земля лучше чувствует радость!..
Это стихотворение написано в 1835 году от Р. X.!..
Как жаль, что люди не знают языка, например, птичьего: какие должны быть удивительные поэты между птицами. Ведь птицы не знают глубоких страданий — их страдания мимолетны, и они целят их не только легкомыслием, но даже и совершенным бессмыслием, что для поэзии ещё лучше; а о науках птицы и не слыхивали, стало быть, и понятия не имеют о пустоте и суете наук <…>.
По крайней мере, до сих пор известно всему грамотному свету, что сильнейшее развитие изящных искусств совершалось только у просвещённейших народов мира <…>.
Бедный век наш — сколько на него нападок, каким чудовищем считают его! И всё это за железные дороги, за пароходы — эти великие победы его, уже не над материею только, но над пространством и временем! Правда, дух меркантильности уже чересчур овладел им; <…> но это отнюдь не значит, чтоб человечество дряхлело и чтоб наш век выражал собою начало этого дряхления: нет, это значит только, что человечество в XIX веке вступило в переходный момент своего развития, а всякое переходное время есть время дряхления, разложения и гниения. И пусть за этим дряхлением последует смерть — что нужды! <…> человечество, как идеальная личность, составляющаяся из миллионов реальных личностей, которые если и убывают, зато и прибывают, — человечество старым и дряхлым умирает на земле для того, чтоб на земле же воскреснуть юным и крепким. Уже не раз оно было и младенцем, и юношею, мужем и старцем, умирало и воскресало, подобно фениксу, из собственного своего пепла. <…> Итак, думать, что человечество когда-нибудь умрёт и что наш век есть его предсмертный век, — значит не понимать, что такое человечество, значит не иметь высокой веры в его высокое значение… Если наш век и индюстриален по преимуществу, это нехорошо для нашего века, а не для человечества: для человечества же это очень хорошо, потому что через это будущая общественность его упрочивает свою победу над своими древними врагами — материею, пространством и временем. При этом не худо не забывать, что наш индюстриальный век гордо называет своими сынами <…> многих художников. Неужели же это — всё последние поэты?.. Много же их!.. Мы ещё понимаем трусливые опасения за будущую участь человечества тех недостаточно верующих людей, которые думают предвидеть его погибель в индюстриальности, меркантильности; <…> но мы никак не понимаем отчаяния тех людей, которые думают видеть гибель человечества в науке. Ведь человеческое знание состоит не из одной математики и технологии <…>. Напротив, это только одна сторона знания, это ещё только низшее знание, — высшее объемлет собою мир нравственный, <…> всё, что составляет достоинство и величие имени человеческого, все те великие вопросы, которые присущны самой натуре человека, с которыми он родится и которые носит в груди своей… <…>
Нам, может быть, скажут, что стихотворение не есть философская система и что особенно по одному стихотворению нельзя заключать о мыслительном воззрении поэта на мир. На первое мы дадим ответ ниже; вместо же ответа на второе перейдём к другим стихотворениям г. Баратынского: они ответят за нас.
Пока человек естества не пытал <…>.
Коротко и ясно: всё наука виновата! Без неё мы жили бы не хуже ирокезов… Но хорошо ли, но счастливо ли живут ирокезы без науки и знания, без доверенности к уму, без суеты изысканий, с уважением к чувству, с томагоуком в руке и в вечной резне с подобными себе? <…> Только животные бессмысленные, руководимые одним инстинктом, живут в природе и природою. Дикарь-человек татуирует своё тело, пронзает свои ноздри и уши (в последнем недалеко ушёл от него и просвещённый европеец, по крайней мере, в лице своего прекрасного пола <…>), пронзает свои ноздри и уши, чтоб украшать их блестящими привесками: варварство и грубость — без сомнения; но уже этим самым варварством он стоит выше животного. <…> Человек бывает животным только до появления в нём первых признаков сознания; с этой поры он отделяется от природы и, вооружённый искусством, борется с нею всю жизнь свою. <…> В XVIII веке величайшие умы были наклонны видеть в дикарях образец неиспорченной человеческой природы; тогда эта мысль, вызванная крайностию гнившего в ложной искусственности европейского общества, была и нова и блестяща. В XIX веке эта мысль и стара и пошла.

  •  

Чувство и разум — это земля и солнце: земля в своих таинственных недрах скрывает растительную силу и все зародыши плодов своих; солнце возбуждает её растительную силу — и радостно рвутся на свет его из тёмной Орковой[2] страны зеленеющие стебли её порождений…

  •  

Несчастный раздор мысли с чувством, истины с верованием составляет основу поэзии г. Баратынского, и почти все лучшие его стихотворения проникнуты им.

  •  

Большое, отличающееся превосходными стихами стихотворение «Последняя смерть» есть апофеоза всей поэзии г. Баратынского. В нём вполне выразилось его миросозерцание. <…>
Великолепная фантазия, но не более, как фантазия! И главный её недостаток заключается в том, что она везде является чёрным демоном поэта. Жизнь как добыча смерти, разум как враг чувства, истина как губитель счастия — вот откуда проистекает элегический тон поэзии г. Баратынского и вот в чём её величайший недостаток. Здание, построенное на песке, недолговечно; поэзия, выразившая собою ложное состояние переходного поколения, и умирает с тем поколением, ибо для следующих не представляет никакого сильного интереса в своём содержании. Мало того: сделавшись органом ложного направления, она лишается той силы, которую мог бы сообщить ей талант поэта.
Конечно, этот раздор мысли с чувством явился у поэта не случайно, — он заключался в его эпохе. <…>
В самом деле, это страшный демон, особенно для первого знакомства! Впрочем, он опасен не тем, что он на самом деле, а тем, чем он может показаться человеку. Люди имеют слабость смешивать свою личность с истиною: усомнившись в своих истинах, они часто перестают верить существованию истины на земле. Вот тут-то демон и бывает опасен, тут-то он и губит людей. От него может спасти человека только глубокая и сильная, живая вера. <…> Надо уметь отличать разумную действительность, которая одна действительна, от неразумной действительности, которая призрачна и преходяща. Вера в идею спасает, вера в факты губит. <…> Демон, по своей демонической натуре, зол и насмешлив. Он презирает бессилие; <…> но он уважает силу и сторицею воздаёт ей за временное зло, которым её терзает. Он служит и людям и человечеству, как вечно движущая сила духа человеческого и исторического. <…> он, как Протей, неистощим в формах своего проявления, как Антей, неистощим в своих средствах. Он внушал Сократу откровения его нравственной философии, <…> Аристофану его комедии; <…> уничтожил ошейники вассалов и рыцарские разбои феодальных баронов, священную инквизицию и благочестивое аутодафе. Гёте схватил его только за хвост в своём Мефистофеле, а в лицо только слегка заглянул ему. Зато колоссальный Байрон не трепеща смотрел ему в очи и гордо мерялся с ним силою духа и, как равный равному, подал ему руку на вечную дружбу. Из русских поэтов первый познакомился с ним Пушкин, и тягостно было ему его знакомство, и печальны были его встречи с ним… Он не пал от него, но и не узнал, не понял его… И не удивительно: ничто не делается вдруг. Зато другой русский поэт[2], явившийся уже по смерти Пушкина, не испугался этого страшного гостя: он знаком был с ним ещё с детства, и его фантазия с любовию лелеяла этот «могучий образ» <…>.
Человек страшится только того, чего не знает[5]; знанием побеждается всякий страх. Для Пушкина демон так и остался тёмною, страшною стороною бытия, и таким является он в его созданиях. Поэт любил обходить его, сколько было возможно, и потому он не высказался весь и унёс с собою в могилу много нетронутых струн души своей; но, как натура сильная и великая, он умел, сколько можно было, вознаградить этот недостаток, тогда как другие поэты, вышедшие с ним вместе на поэтическую арену, пали жертвою не узнанного и не разгаданного ими духа, и для них навсегда мысль осталась врагом чувства, истина — бичом счастия, а мечта и ребяческие сны поэзии — высшим блаженством жизни…
Из всех поэтов, появившихся вместе с Пушкиным, первое место бесспорно принадлежит г. Баратынскому. Несмотря на его вражду к мысли, он, по натуре своей, призван быть поэтом мысли. <…> Эта невыдержанная борьба с мыслию много повредила таланту г. Баратынского: она не допустила его написать ни одного из тех творений, которые признаются капитальными произведениями литературы и если не навечно, то надолго переживают своих творцов.

  •  

Нет, нет! разумный муж идёт путём иным <…>.
Подобные мысли, без сомнения очень благоразумны и даже благонравны, но едва ли они поэтически великодушны и рыцарски высоки. Благоразумие не всегда разумность, часто бывает оно то равнодушием и апатией, то эгоизмом.

  •  

«На смерть Гёте» есть одно из лучших между мелкими стихотворениями г. Баратынского. Стихи в нём удивительны; но стихотворение, несмотря на то, не выдержано и потому не производит того впечатления, какого бы можно было ожидать от таких чудесных стихов. Причина этого очевидна: неопределённость идеи, неверность в содержании. <…>
Не было, нет и не будет никогда гения, который бы один всё постиг или всё сделал. Так и для Гёте существовала целая сторона жизни, которая, по его немецкой натуре, осталась для него terra incognita. Эту сторону выразил Шиллер. Оба эти поэта знали цену один другого, и каждый из них умел другому воздавать должное. Обидно видеть, как люди, не понимая дела, всё отдают Гёте, всё отнимая у Шиллера[6][2]… Если уж надо сравнивать друг с другом этих поэтов, то, право, ещё не решённое дело, кто из них долее будет владычествовать в царстве будущего; и многие не без основания догадываются уже, что Гёте, поэт прошедшего, в настоящем умер развенчанным царём…

  •  

Покинутая своим обольстителем, Эда умирает с тоски. Вот содержание «Эды» — поэмы, написанной прекрасными стихами, исполненной души и чувства. И этих немногих строк, которые сказали мы об этой поэме, уже достаточно, чтоб показать её безотносительную неважность в сфере искусства. Такого рода поэмы, подобно драмам, требуют для своего содержания трагической коллизии, — а что трагического (т. е. поэтически-трагического) в том, что шалун обольстил девушку и бросил её? Ни характер такого человека, ни его положение не могут возбудить к нему участия в читателе. Почти такое же содержание, например, в повести Лермонтова «Бэла»; но какая разница! Печорин — человек, пожираемый страшными силами своего духа, осуждённого на внутреннюю и внешнюю бездейственность <…>.
Гораздо глубже, по характеру героини, <…> — «Бал» <…>. И этот демонический характер в женском образе, эта страшная жрица страстей, наконец, должна расплатиться за все грехи свои <…>.
В «посланнике рока» должно предполагать могучую натуру, сильный характер, — и в самом деле портрет его, слегка, но резко очерченный поэтом, возбуждает в читателе большой интерес.
<…> узел трагедии завязался. Любопытно, <…> как оправдает поэт в действии портрет своего героя Увы! всё это можно рассказать в коротких словах: Арсений любил подругу своего детства и приревновал её к своему приятелю; на упрёки его Ольга отвечала детским смехом, и он, как обиженный ребёнок, не понимая её сердца, покинул её с презрением… Воля ваша, а портрет неверен!.. <…>
Несмотря на трагическую смерть Нины, которая отравилась ядом, такая развязка такой завязки похожа на водевиль, вместо пятого акта приделанный к четырём актам трагедии… Поэт, очевидно, не смог овладеть своим предметом… А сколько поэзии в его поэме, какими чудными стихами наполнена она, сколько в ней превосходных частностей!..

  •  

«Цыганка»[2] исполнена удивительных красот поэзии, но опять-таки в частностях; в целом же не выдержана. Отравительное зелье, данное старою цыганкою бедной Саре, ничем не объясняется и очень похоже на deus ex machina для трагической развязки во что бы то ни стало. Чрез это ослабляется эффект целого поэмы, которая, кроме хороших стихов и прекрасного рассказа, отличается ещё и выдержанностию характеров. Очевидно, что причиною недостатка в целом всех поэм г. Баратынского есть отсутствие определённо выработавшегося взгляда на жизнь, отсутствие мысли крепкой и жизненной.

  •  

… есть ещё три поэмы «Телема и Макар», «Переселение душ» и «Пиры». Первых двух, признаемся откровенно, мы совершенно не понимаем — ни со стороны содержания, ни со стороны поэтической отделки. «Пиры», собственно, не поэма, а так — шутка в начале и элегия в конце. Поэт, как будто только принявшись воспевать пиры, заметил, что уже прошла пора и для пиров и для воспевания пиров… У времени есть своя логика, против которой никому не устоять… В «Пирах» г. Баратынского много прекрасных стихов.

  •  

Стих г. Баратынского не только благозвучен, но часто крепок и силён. Однако ж, говоря о художественной стороне поэзии г. Баратынского, нельзя не заметить, что он часто грешит против точности выражения, а иногда впадает в шероховатость и прозаичность выражения.

  •  

… поэты, по нашему мнению, разделяются на два разряда. Одни называются великими, и их отличительную черту составляет развитие <…>. Бессмертие — удел движущихся поэтов. Если и прошли навсегда интересы их времени, — их поэзия непреходяща именно потому, что представляет собою памятник эпохи: так вечна история, написанная великим историком, хоть она и содержит в себе давнопрошедшие дела и интересы. Другие поэты более или менее могут приближаться к первым, особенно если они выразили своими созданиями то, что было в их эпохе существенно исторического, а не одни её недостатки. Для таких поэтов всего невыгоднее являться в переходные эпохи развития обществ; но истинная гибель их таланта заключается в ложном убеждении, что для поэта довольно чувства… Это особенно вредно для поэтов нашего времени: теперь все поэты, даже великие, должны быть вместе и мыслителями, иначе не поможет и талант… Наука, живая, современная наука, сделалась теперь пестуном искусства, и без неё — немощно вдохновение, бессилен талант!.. — конец

О статье править

  •  

Она скомкана, свалена[2], а, кажется, чуть ли не из лучших моих мараний.

  — Белинский, письмо В. П. Боткину 9 декабря 1842

Примечания править

  1. Отечественные записки. — 1842. — Т. XXV. — № 12 (цензурное разрешение 30 ноября). — Отд. V. — С. 49-70.
  2. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 Ф. Я. Прийма. Примечания // Белинский В. Г. Полное собрание сочинений в 13 т. Т. VI. Статьи и рецензии 1842-1843. — М.: Издательство Академии наук СССР, 1955. — С. 761-4.
  3. Намёк на «Очерки жизни и избранные сочинения Александра Петровича Сумарокова, изданные Сергеем Глинкою», 1841.
  4. Имеется в виду прежде всего Николай Полевой.
  5. Слово о науке. Афоризмы. Изречения. Литературные цитаты. Книга первая / составитель Е. С. Лихтенштейн. — М.: Знание, 1976.
  6. В немалой степени самокритично, т.к. в 1838—1840 годах, в период «примирения с действительностью», он отрицал положительное значение гражданского пафоса поэзии Шиллера, противопоставляя Гёте, как подлинную «поэтическую натуру».